Конунг сказал:
– Когда-то настоятелем в обители на Селье был Симон. Я выбрал его для подношения дара. В день праздничной мессы он будет читать молитву с амвона, где раньше стояла рака Святой Суннивы. Но надо ли ему молиться о мире?
– Если он будет просить о мире, – размышлял конунг, – это истолкуют как мою слабость. Если же Симон станет просить крови наших врагов, скажут, что Сверрир непримирим, – даже когда его посланец коленопреклоненно молится и подносит дары святой обители. Любое слово из уст Симона будет истолковано как мое слово, оно или упрочит или ослабит мою власть в стране.
– А если Симон ограничится молитвой к Святому Духу? – сказал я. – Это ни к чему не обязывает, и если он тщательно продумает каждое слово, будет невозможно извлечь из них какой-то смысл.
– Совет неплох, – сказал конунг, – но ты же знаешь, что словам в любом случае придадут какой-то смысл. Будь даже слова Симона вовсе лишены смысла – это легко удастся ему – мои недруги поспешат вложить в них собственное содержание.
– Тогда не знаю, – ответил я.
– Но я должен знать! – вскричал конунг. – Потому что корабль должен отплывать, а Симон – получить мой приказ, прежде чем взойдет на борт!
Тут сообщили, что в Нидарос прибыл наш добрый друг Гаут, человек с одной рукой. Он просил беседы с конунгом.
***
Мы тепло встретились – Гаут, Сверрир и я. Мы оба испытывали глубокое уважение к этому однорукому человеку. Хотя в нас пробуждалась и неприязнь при виде иссушенного ветрами калеки в лохмотьях, странствующего по свету, чтобы прощать. Учтиво повернувшись к конунгу, Гаут сказал:
– Собственно, у меня на этот раз известие для тебя, Аудун. Но это послание такого рода, что боюсь, оно причинит больше боли твоему сердцу, государь, нежели его. Я сказал «боли» – или может быть радости, надеюсь, что радости, хотя и не уверен в этом, – ибо мысли конунга проникают глубже, чем наши, – пусть и не всегда достаточно глубоко.
Гаут носил на поясе кожаную суму, проворными пальцами своей единственной руки он развязал на ней шнуровку. В суме оказалась красивая книга. Он вручил ее мне со словами:
– Я пришел с юга, из Вика. Там повстречал я преподобного Сэбьёрна, – вы, возможно, помните его после похода на Состадир близ озера Мьёрс. Припоминаете, вы прогнали Сэбьёрна из усадьбы после битвы, без штанов, в одной рубахе, которая была короче, чем следует? Думаю, Сэбьёрн теперь в стране данов, где обретается конунг Магнус. Наверное, Сэбьёрн пришел ко мне, потому что я собирался к конунгу Сверриру. Я так думаю, но не знаю. Мы беседовали в монастыре на острове Хёвудей. Он пришел с этой прекрасной сагой и сказал: «Передай ее Аудуну! У него душа чище, чем порой кажется, хотя и не столь чиста, как он сам надеется».
Я немедленно схватил сагу и стал читать. Конунг склонился над моим плечом и тоже читал. Это была хорошая сага, но не из лучших, – она повествовала о братьях-конунгах Эйстейне и Сигурде, славно живших в одном королевстве безо всякой вражды. Конунг Сверрир сказал:
– Сдается, Аудун, что это подарок мне от Магнуса, а не тебе от Сэбьёрна?
– Я тоже так думаю, – ответил я.
– И я, – сказал Гаут.
Мы расспросили Гаута обо всем, что произошло на его свидании с преподобным Сэбьёрном. У Гаута была одна слабость – отсутствие проницательности по отношению к людям с медоточивыми лживыми устами. Бедняга, лишенный дара сомнения, уверовавший в свою навязчивую идею о прощении. Поэтому не составляло никакой премудрости вытянуть из однорукого Гаута все. Мы усадили его в зале – в основном, чтобы избавиться от него, – а служанки получили от конунга приказ омыть странника и позаботиться о его отдыхе после долгого перехода через Доврские горы. Для нас было ясно, что добрый Сэбьёрн не так прост, как прикидывается, – он не мог испытывать великой радости, отправляя драгоценный подарок мне, недругу, с которым встречался раз в жизни – и остался после встречи без штанов.
Я вновь углубился в чтение саги – что-то подсказывало мне, что там содержалось больше, чем мы обнаружили. Похоже, так и было. В одном месте на коже оказалась легкая царапина: словно прежний читатель нашел нечто, что хотел удержать в памяти и передать, как добрый привет, другим, способным истолковывать тайный смысл слов. Это было место, где конунг Сигурд требовал права убивать своих людей. Это право, как тебе известно, йомфру Кристин, должен иметь каждый конунг. Без него вся его власть превращается в ничто. Он, как раб, в своей стране. Это не значит, что конунг пользуется этим правом постоянно. Но он не должен отказываться от него. Этого не мог конунг Сигурд. Этого не мог и конунг Сверрир. А теперь этого права требовал для себя конунг Магнус.
– Тебе ведь известно, – сказал Сверрир, – что когда Магнус в прошлом году бросил якорь у Нидархольма, и мы дали пощаду нашим врагам в Трёндалёге, Халльварда Истребителя Лосей угораздило убить одного из людей конунга Магнуса. Магнус требовал выдать Халльварда ему. Но я отказался. Это была одна из причин, почему между нами не вышло мира.
Халльвард Истребитель Лосей был теперь конунговым хлебопеком, и конунг кликнул его. Халльвард вошел, поставил хлеб на стол и вышел.
– Ну не грех ли отправить такого молодца на виселицу? – спросил Сверрир.
– Войско взбунтуется против тебя, – сказал я, – если ты выдашь одного из своих другому конунгу – да еще в его петлю.
– Да, – ответил он. – Но если я повешу Халльварда, – нельзя отрицать, что он сорвал перемирие. Кое-кто, конечно, роптал бы, но большинство людей глубоко чтут букву закона, пока вешают не их, а другого.
– Магнус хочет отнюдь не смерти Халльварда, – сказал я, – это ему безразлично. Он хочет только права убить его.
– Этого он не получит, – отрезал Сверрир.
Снова вошел Халльвард и сообщил, что снаружи ожидает Симон: он хочет знать, о чем молить Господа в монастыре Сельи.
– Пусть Симон ждет, – сказал конунг.
Мы смотрели на Халльварда – а он на нас.
Потом он вышел.
***
Конунг сказал:
– А может, отрубить ему голову?
Он мгновение помолчал, я тоже, потом он продолжил:
– Если мы отрубим Халльварду Истребителю Лосей голову, можно будет послать ее с Гаутом на юг, в Вик. Оттуда ее доставят в Данию. Конунг Магнус получит вещественное доказательство, что человек, убивший одного из его свиты, наказан. Мне это не совсем нравится. Но если такова цена мира, мой тяжкий долг – как конунга страны – испить эту чашу до дна.
– Ты принял решение? – поинтересовался я.
– Нет, – ответил он. – Но скажи, Аудун, что милее воле Божьей: отнять жизнь у того, кого знаешь, или позволить умереть многим безвестным?
– Думаешь, государь, Гаут готов отнести голову Халльварда в Вик?
– Как знать, а если вместе с ней он понесет мир.
***
Конунг попросил меня сочинить благодарственное письмо преподобному Сэбьёрну и написать, что я и многие другие будут рады, если летом он пожалует в Нидарос, где мы сможем обменяться мыслями. По нашему замыслу, Сэбьёрн сразу же помчится к конунгу Магнусу, и послание будет истолковано так: не я приглашаю Сэбьёрна, а конунг Сверрир просит пожаловать Магнуса. Я составил письмо, приложив все свое усердие. Каждое слово было перенесено на кожу с величайшим тщанием, а результат зачитан конунгу вслух. Он удовлетворенно кивал. Как только Гаут отдохнет после путешествия на север, конунг попросит его отправиться на юг. Он возьмет с собой письмо.
И голову Халльварда?
Конунг еще не принял окончательного решения.
***
Вот что помню о «котле-труповарке» из Мера:
Конунг приказал вооружаться и готовиться к войне, чтобы быть сильнее неприятеля, если наступит мир. Тогда по округе было собрано множество скота, а мясо потом засолили. Кормилец, человек, готовивший пищу дружинникам конунга, переживал жаркие деньки. А тут еще прошел слух, – кто его пустил, неизвестно, – что котел, в котором дружинникам варили мясо, служил в Мере труповаркой в незапамятные языческие времена, до появления в стране святого конунга Олава. После этого котел несколько раз скоблили. Однако вся дружина поклялась не есть, пока котел не увезут к морю и не утопят там. Замену котлу такой величины было подобрать непросто.
Сперва предприняли несколько попыток очистить от скверны старый котел, два священника читали над ним от заутрени до благовеста к вечерне. Мальчик-хорист с зажженными свечами ходил и ходил вокруг котла, пока не стер ступни. Это мало помогло. Дружинники стояли на своем. В конце концов конунг был вынужден отдать приказ, чтобы котел – с вмятинами и полоской жира, такой привлекательный, соблазнительнее любой потаскухи, прошедший с нами огонь и воду, сосуд утешения после трудного дня, один из победителей битвы при Кальвскинни, где пали многие герои – этот котел должны были увезти к морю и утопить.
Кормилец долго плакал.
***
Вот что я помню о том, кто таскал точильные камни конунга в заплечном мешке:
Хельги Ячменное Пузо прежде носил точильные оселки в заплечном мешке. Но в битве при Кальвскинни он употребил эти камни иначе: швырнул один камень в голову конюшьего Эрлинга Кривого и убил его. Перед битвой Сверрир сказал людям: – Каждый, кто убьет конюшего, станет сам конюшьим. Каждый, кто убьет лендрманна, станет сам лендрманном.
Конунг был не в состоянии сдержать обещание. Одним из недовольных оказался Хельги – честный малый, силач, терпеливый, простой, но безо всяких способностей стать хёвдингом дружины. Однажды он явился требовать обещанного у конунга.
Конунг сказал:
– Ты не обрадуешься, Хельги, если я возложу на тебя все обязанности конюшьего. Но я могу предложить тебе выгодную женитьбу.
Невесту звали Боргхильд из Сельбу. Говорили – хотя нашлись и возражавшие, – что она не знала мужчин до встречи с Хельги. Отец ее владел тремя усадьбами и умер внезапно. Конунг послал дружинников в Сельбу и забрал ее к себе.
Конунг приветствовал Боргхильд в Нидаросе как женщину высокого происхождения. Когда Хельги подвели к ней, она ничем не выказала своей неприязни – ибо получила строгое воспитание, В положенное время после свадьбы она родила дитя. Итак, Хельги – хотя и был разочарован – не мог жаловаться, что променял один точильный камень на другой.
Но прежней великой веры в конунга он с тех пор не питал.
***
Как-то ночью конунг и я надолго засиделись у очага. Он сказал: – Как тебе известно, Аудун, у меня дома остались жена и двое сыновей. Я поклялся Астрид перед отъездом: «Придет день, и я возьму тебя в страну норвежцев!» Она облила меня презрением. Я поклялся вновь и хотел скрепить обет, подняв к небу своих сыновей. Тогда она повернулась и ушла. Пристально глядя им вслед, я пообещал: «Однажды конунг возьмет вас в страну норвежцев!»
Страна пока еще не принадлежит мне целиком, от моря до Швеции. Но Нидарос мой, и они могут жить здесь, а если снова нагрянут враги, Астрид с сыновьями отправится в Сельбу и будет скрываться там, пока мы не изгоним неприятеля. А что еще может случиться, если я заберу их из-за моря?
Он повернулся ко мне, уже не пряча лица. Он сказал:
– Я конунг страны, властитель и раб. Любой из моих поступков вторгается в жизнь других людей горем или радостью. Каждое мое деяние, благое или дурное, умножает или уменьшает мою власть в стране. Двое сыновей в Нидаросе – значит, если конунг Магнус причалит к Нидархольму толковать о мире, я буду сильнее его – ведь у него нет сыновей. Но усилит ли это его волю к миру, – если я окажусь сильнейшим? Мои люди одобрят, что я привезу сюда сыновей. Женщины покинут усадьбы и выйдут приветствовать меня, когда я буду скакать мимо. По разумению народа я стану кротким конунгом, коли у меня жена и двое сыновей в стране. Но во благо мне или в тягость этот слух, будто я кроткий конунг?
Аудун, это мука для меня – и стыд – сидеть здесь, взвешивая все «за» и «против», вонзая разум, как клинок, в мои сокровеннейшие желания. И выбирать. Я не волен, как любой бонд, как ратник, как ты, наконец, Аудун, сказать: я хочу этого, хочу, потому что так кричит мое сердце. Я хочу, но могу ли?
Он долго сидел безмолвно, я тоже. Затем он встал и перешел на мою сторону очага. Сейчас он выглядел старше. Тихо произнес:
– Я ненавижу это, но я должен положить личное на одну чашу весов и бросить холодный расчет, как гирю, на другую.
– Я возьму их сюда, – сказал он.
Я почувствовал теплоту в его голосе и вдруг увидел перед собой Астрид из Киркьюбё, такую, какой она была, когда молодые Сверрир и я скрылись за горизонтом в морской дали. И я понял конунга норвежцев.
***
Послали за Гаутом, и конунг сказал, что хочет отрубить Халльварду голову.
– Эту голову я пошлю с тобой в Вик, оттуда ты постараешься переправить ее в Данию, конунгу Магнусу. Магнус более не будет сомневаться в моей воле к миру. Он приедет в Нидарос, и мы сможем договориться о прекращении войны.
Гаут поблагодарил за оказанную ему честь быть конунговым гонцом, но добавил, что отказывается брать с собой голову.
– Верно, Халльвард не принадлежит к числу моих близких друзей, но мы много раз встречались за доброй беседой. Если ты помнишь, государь, Халльвард пришел в твою дружину с целью убить хотя бы одного человека. Не получилось: в бою он потерял сознание, и ему отсекли палец. Как воин он мне по душе. Он выходит из себя. В прошлом году он был повинен в преступлении. Нарушив твое слово, по закону Халльвард уже покойник. Но разве прощать – не право конунга, коли у того есть сердце?
Гаут складно говорил, но в словах его редко заключалась большая мудрость. Он не разбирался ни в чем, что надлежало знать конунгу, нравится ему это или нет. Конунг Сверрир с усмешкой выслушал Гаута и поблагодарил за откровенность. Он повторил:
– Тебе известно, Гаут, что Магнус ищет мира с нами, а мы с ним. Но цену назначает он. Она может показаться высокой. Однако он не так уж неправ. Нельзя отрицать, что Халльвард убил одного из людей конунга Магнуса. Только моя мягкость причиной тому, что Халльвард жив. И моя строптивость. То, что я позволяю Халльварду слоняться взад-вперед по конунговой усадьбе – знак моего презрения к тому, кто был конунгом страны до меня. Мне известно, что наши недруги шлют гонцов на юг, к Магнусу, и сообщают, что я все так же благоволю к Халльварду. Я так хочу. Пусть Магнус не думает, что я предлагаю ему мир любой ценой. Но если я отрублю Халльварду голову – да, и прости, что я говорю так, я заставляю себя, и тебя, Гаут, и Аудуна смотреть правде в глаза. Если мы отрубим ему голову, пошлем ее с тобой, а по Нидаросу распустим слух, что Халльвард был зарублен во время попойки, подняв меч на конунга… Последнее нужно, чтобы погасить недовольство среди моих людей. Тогда конунг Магнус поймет, что я сговорчив, – и приедет.
– Но я перестану быть честным человеком, – сказал Гаут. – Я должен молчать, знать твою ложь и выдавать ее за правду, оказавшись среди людей. «Халльвард поднял меч на конунга?» спросят они. «Да! Да!» должен отвечать я. А истина в том, что голову ему просто отрубили. Солгав, я не смогу прощать.
Конунг Сверрир отвернулся к стене, встал и перешел на мою сторону очага, словно прося о помощи. Затем опять повернулся к Гауту – упрямому и непреклонному, – сел и постарался взять себя в руки. Он сказал:
– Слушай, Гаут! Жизни многих людей в опасности. Это известно и тебе, и мне. Тысячи положили жизни с тех пор, как я стал конунгом страны. Добились ли мы мира? А если голова Халльварда и есть цена мира? Что ты тогда выберешь? И какой грех, Гаут, совершишь, сделав ошибочный выбор?
Гаут молчал.
Конунг произнес:
– Я могу просто отрубить ему голову и послать с кем-то из моих людей. Они молчат. И бегают проворнее тебя, Гаут. Но если придешь ты – тот, кто прощает, единственный пекущийся об обеих сторонах в распре, – с головой, которую требует конунг Магнус, – они поверят в мою волю к миру. И остальные останутся живы. Потому что Халльвард умрет.
Гаут плачет.
Я говорю:
– Однажды в Состадире у озера Мьёрс я слышал женщин, оплакивающих своих погибших мужей. Как знать, вдруг больше никто не погибнет?
– Но голова Халльварда падет, – возразил Гаут. Он едва стоял. – Давайте позовем Халльварда и доверимся ему, – предложил он.
Конунг сказал:
– Ты был бы более жестоким конунгом, чем я, Гаут.
Мы молчали, никто не находил слов для того, о чем мы думали. Немного спустя Гаут произнес:
– Сверрир, дозволь мне, любящему тебя – моего друга и почитающему тебя – моего конунга, сказать следующее. Когда ты говоришь, что желаешь мира в стране, я верю тебе. Но если так случится, что все выйдет наружу – например, от Магнуса: что ты, конунг, отрубил голову своему человеку, чтобы угодить ему, алчущему твоей и их крови? Поймут ли твои люди? Ты уверен, что они не встретят тебя презрением – и страхом. Возможно они скажут: конунг отрубил голову собственному хлебопеку, он может отрубить головы всем. А мы – ему.
Конунг медленно проговорил:
– Великая правда в твоих словах.
Гаут ответил:
– Многие годы я, твой друг, тоже слышал от тебя правдивые речи.
Конунг продолжал:
– Ты не облегчил мой выбор. Но, Гаут, если мы сохраним Халльварду голову – на время? Ты отправишься в Вик, понесешь письмо Аудуна преподобному Сэбьёрну. Скажешь Сэбьёрну, что если Магнус явится в Нидарос толковать о мире, Халльвард будет наказан – мною. Двое людей Магнуса будут стоять рядом и потом засвидетельствуют своему конунгу, что жизнь была искуплена жизнью.
– Я обещаю тебе сделать это, – сказал Гаут. – Но сперва я опущусь на колени перед Халльвардом и буду молить его о прощении.
– Молчи! – вскричал Сверрир. – Иначе я отрублю тебе руку.
Гаут сказал:
– Все, что у меня есть, к твоим услугам.
Я сходил за рогом с пивом и подал его Гауту. Тот сперва отстранился, но затем взял и медленно выпил. Постепенно на его бледном лице проступила краска, и я отметил нечто уже виденное прежде: когда Гаута обуревали мысли, он протянул вперед культю, но, увидев, что руки нет, с ошеломленным взглядом медленно поднял за рогом другую руку.
– Я сделаю так, как ты просишь, – сказал он. – Но это первый раз, когда я участвую в подлости против друга.
– Я знаю, ты будешь молчать, – отозвался Сверрир.
– Да, – сказал Гаут, – и не из-за твоей угрозы наказания, государь. А потому, что сделал выбор: спасти жизни многих, пожертвовав одной.
– В твоей голове водятся мысли, достойные конунга! – сказал Сверрир.
Гаут откланялся и вышел.
Выходя, он встретил Халльварда.
***
Вот что я помню о старом биркебейнере, увидавшем приплывший в Нидарос корабль с грузом башмаков:
Один старый биркебейнер, имя которого я забыл, прославился в те времена, когда ватага крепких парней обматывала ноги берестой, чтобы уберечься от острого наста. Он выучился тонкому искусству плетения обуви из бересты, в которой было что-то от мягкости и прочности кожи. Он обучал мальчиков и посвящал их в многочисленные хитрости берестяного ремесла, воспитывал и давал добрые советы. Однажды ему была оказана честь обуть в бересту ноги конунга.
И вот он стоял на молу в Нидаросе и видел плывущий корабль. Тот прибыл из Боргунда, где конунг держал пятьдесят башмачников, которые шили для воинов кожаную обувь. Биркебейнер завопил дурным голосом. Ему померещилось, что время конунга Сверрира в стране кончилось, крепкое поколение скоро сойдет в могилу и придет новое, слабое и вялое. Он плюнул в море и ушел.
***
Вот что я помню о близнецах Торгриме и Томасе.
У близнецов Торгрима и Томаса было отрублено по одной руке. Но оставалось еще по одной. В отместку – когда конунг Сверрир стал так могуч, что добыл своим людям целый корабль обуви, а близнецы по-прежнему ходили босыми, – они распустили слух, будто котел, в котором Кормилец варил мясо, служил труповаркой в незапамятные языческие времена до появления святого конунга Олава. Дружина отказалась есть.
Кормилец страшно ругался, а конунг сказал:
– Будет довольно, если котел выскоблят, чтобы все видели, а потом один или два священника освятят его.
Но дружина продолжала роптать. Конунг был вынужден искать новый котел, – но где тот кузнец, что склепает такую громадину, и где тот бонд, у которого найдется подобная махина? В Сальтнесе в Бувике, узнал конунг.
Туда были посланы двое: Торгрим и Томас. У них на двоих имелось две руки, по руке на каждое ушко котла. Они надрывались и проклинали это путешествие – вновь наказанные конунгом, который был умнее их.
***
Я вспоминаю Хагбарда Монетчика:
Хагбард когда-то был учеником у монетчика, чеканившего серебро для конунга Магнуса. Но Хагбард порвал с Магнусом, потому что конунг и его отец, ярл Эрлинг Кривой, были нечестными людьми. Они портили монету, подмешивая в серебро медь. Хагбард перешел к конунгу Сверриру и последовал за ним без колебаний. Он стал монетчиком конунга и удостоился чести носить в поясе чекан для монеты. Помощниками у него были Малыш, его недужный сын, и двое биркебейнеров для охраны серебра. Он рассказывал им, какое наслаждение плавить серебро, купленное за меха в прекрасных французских городах и доставленное сюда морем. Серебро остынет, и ты начнешь чеканить, я сосчитаю монеты, запечатаю мешочек доброй порцией воска и понесу под надежной охраной в конунгову усадьбу.
Однажды к Хагбарду прибыл гонец: немедленно явиться к конунгу. Там он узнал, что в конунговом ларце недостаточно серебра, надо добавить меди. Но молчать об этом.
Хагбард вернулся и выпроводил стражников. Постоял немного и с тяжелым сердцем отослал прочь Малыша.
А потом подмешал меди в серебро.
***
Оружейник Унас из Киркьюбё долго выдавал себя за отца Сверрира. Унас появился в Нидаросе и прилежно трудился над наковальней, ковал оружие, потом хлебнул пивка и, захмелев, отложил молот. Снял меч и отправился к конунгу.
– Ты же был моим сыном, – говорит он.
– Уходи! – орет конунг. – Разве я не приказывал тебе являться в конунгову усадьбу только по великим престольным праздникам?
– Думаешь, ты правильно поступаешь, оскверняя память своей матери? – спрашивает кузнец.
– Это ты меня оскверняешь! – кричит конунг и наступает на него.
Вот они стоят друг против друга, – оба враз замолкают, – и конунг отворачивается.
– Ты хочешь, чтоб я умер? – спрашивает Унас.
– Я хочу, чтобы ты ушел, – отвечает конунг.
Унас уходит.
Потом Сверрир говорит:
– Он будет всегда возвращаться ко мне – живой или мертвый.
***
Вот что я помню о Халльварде Истребителе Лосей, который был конунговым хлебопеком и убил человека, когда конунг всем дал пощаду.
Халльварду однажды приснилось, что пришли его вешать. Он отправился к конунгу Сверриру и поинтересовался, не вещий ли это сон. Конунг ответил:
– Принеси хлеба, Халльвард, и не болтай чепухи!
Халльвард принес хлеб и сказал:
– Мне еще снилось, что тебе подсыпали яду в пищу, государь.
Конунг долго сидел за обеденным столом, совершенно спокойный, но говорил мало.
***
Однорукий Гаут пробирается на юг через горы Довре. Он бредет торопливо и с тяжелым сердцем. Однажды ночью – в горах стоит лето – он встает со своей лежанки на постоялом дворе и выходит. Голова его полна мыслей о Халльварде Истребителе Лосей, которого повесят и за которого он не заступился. Он находит сухую сосновую ветку и затачивает ее. Потом пронзает кожу на культе, чтобы принять часть кары за грех, в котором повинен.
Кровь капает в вереск, и ему становится легче от ее вида.
Ветку он оставляет в культе.
***
Я еще вижу перед собой лицо конунга, угнетенное сомнением, вокруг глаз и рта залегли морщины, плечи опущены. Он говорит:
– Я думаю, что самое разумное – отправить Симона на престольный праздник на Селью молиться о хлебе – хлебе и хорошем урожае. Молитва о хлебе обрадует многих и никого не обидит. Если он станет молиться о мире, пойдет молва, что я слабый конунг.
– Да, – говорю я.
– Но, – отзывается он, – разве ты не знаешь, что в хлебе бывает яд, ты никогда не слышал о святых, отравленных богохульниками?
Конунг вскакивает и темнеет лицом. Я никогда прежде не видел его таким. Я отшатываюсь. Он преследует меня вдоль стола, я поднимаю руку, защищаясь.
– Ты намерен привезти их сюда? – кричу я, чтобы направить его мысли в иное русло.
– Да! Да! – отвечает он. – И двух моих сыновей, и Астрид из Киркьюбё! Я приказал снарядить корабль.
Он успокаивается и садится на лавку, тяжело дыша. Входит Халльвард Истребитель Лосей с хлебом для конунга.
Тут дозорный сообщает, что четыре неизвестных боевых корабля бросили якорь у Нидархольма.
ИСПЫТАНИЕ ЖЕЛЕЗОМ
Конунг поднялся из-за стола и не говоря ни слова пристегнул меч. Я последовал за ним. Он был мрачен. Мы пересекли двор конунговой усадьбы и по склону спустились к Скипакроку. Оттуда открывался вид на остров Нидархольм. Во фьорде было свежо, дул ветер, над морем Неслись мелкие дождевые тучи. Вдали, у острова, виднелись темные силуэты кораблей.
Конунгом овладело то, что я неоднократно видел прежде: напряженная дрожь – так дрожит тетива, перед тем как лопнуть. Здесь, в Нидаросе, у нас были войско и дружина, каждый из людей конунга Сверрира искуснее проливал чужую кровь, нежели свою собственную. Поэтому четыре корабля во фьорде не могли принести нам беды. Но конунг обладал способностью, которой я не встречал у других: до того, как разразится гроза, провидеть за настоящим будущее, сокрытое от всех. Но он не говорил.
Он словно замерз. Плечи его под летним ветром съежились, будто в спину ему ударила пурга. Он повернулся ко мне, – не для того, чтобы рявкнуть, как часто бывало, – нет, глядя кротким взглядом животного, появляющимся у него в предчувствии надвигающейся беды. Но он не говорил. С острова во фьорд мчалась весельная лодка.
Я говорю «мчалась». В дружине конунга Сверрира много отличных гребцов, да и жители побережья гребли с той же легкостью, с какой любовница ныряет под одеяло. Но эти люди гребли иначе. Никогда я не видел подобного. Лодка выглядели изящнее тех, что имелись у нас, – с низкой осадкой, однако непохоже, чтобы она зачерпнула хоть одну каплю. Четыре пары весел, один человек у каждого весла, сзади кормчий. Гребцы сгибали спины сильнее наших, и создавалось впечатление, что человек на корме подгонял их короткими, отрывистыми командами.
Конунг сказал:
– Я возвращаюсь в усадьбу. Будь здесь, и дай мне знать, если что-то произойдет.
***
Я схоронился под навесом и наблюдал за лодкой, несущейся к Скипакроку. Вот скользнули две наши шхуны, прижались к бортам лодки. Но незнакомцы не остановились. Не ответили на оклики, бросили канат на землю, и один из гребцов пришвартовал лодку.
Однако ступать на землю в городе конунга Сверрира небезопасно для горстки чужаков. У Гудлауга Вали достаточно воинов. Вооруженные секирами, плотным кольцом окружили они чужестранцев. Гудлауг выступил вперед и потребовал от незнакомцев сказать, кто они. Те не отвечали. Они стояли плечом к плечу, теснее, чем наши в подобных случаях, все одинакового роста, узкоплечие, с длинными руками, у двоих – какие-то чудные кожаные шары на плечах. Но все были безоружны.
Гудлауг повторил требование, уже громче. Я услышал легкую дрожь в его голосе:
– Кто вы? Что вам здесь нужно?
Никто из девяти не ответил. Они стояли, сбившись друг к другу. Прежде чем Гудлауг повторил в третий раз, один из них выступил вперед – это был кормчий – и коротко сказал:
– Мы желаем встречи с конунгом Норвегии.
Он говорил на скандинавском языке, как любой из нас, и только с большим трудом я уловил слабый иноземный акцент. Гудлауг Вали ответил, что конунг отнюдь не держит двери открытыми для каждого:
– Но мне оказана честь быть приближенным конунга, ты можешь возложить все свои тревоги на мои плечи.
Незнакомец даже не потрудился ответить ему.
Гудлауг заговорил опять, на этот раз подобно разбушевавшемуся морю. Он требовал сообщить, что чужаки имеют сказать конунгу, откуда прибыли струги, кто их хёвдинг. Когда он закончил, кормчий ответил вновь, мрачным голосом, дав понять, что не намерен вступать в словесную перепалку:
– Мы желаем встречи с конунгом Норвегии.
Я подошел к Гудлаугу и сказал:
– Веди их к конунговой усадьбе, но не пускай внутрь. Окружи их нашими людьми.
Гудлауг так и сделал: поставил тройной конвой вокруг девятерых чужеземцев. У наших было оружие, у тех нет. Гудлауг повел их через Нидарос, по улицам молча стояли мужчины и женщины, в изумлении пяля на нас глаза. Те девять шли более короткими, поспешными шагами. Они старательно печатали шаг по мостовой, все в ногу. Я смотрел на них сзади: торсы неподвижны, ни малейшего колебания. Эта маленькая процессия производила впечатление большой силы. Вот они остановились у конунговой усадьбы.
Гудлауг сказал, что готов впустить кормчего, но остальные восемь подождут снаружи. На это чужеземец ответил:
– Мы войдем все или никто.
Гудлауг отказал. Кормчий ничего не возразил, остальные восемь тоже не проронили на слова и не изменились в лице. Гудлауг посмотрел на меня, ища совета. Я сказал:
– Пошли своих людей в переднюю, и пусть иноземцы следуют за ними. Но ни шагу дальше.
Гудлауг так и поступил, и передняя набилась до отказа безмолвными людьми. Подойдя вплотную к чужакам и принюхавшись, я учуял запах их пота – не такой, как наш. Я сказал: – Я иду приветствовать конунга и вернусь с его ответом.
Я вошел к Сверриру, восседавшему на троне. Рассказал ему все, что видел и слышал. Он отвечал скупо, но в глазах засело глубокое беспокойство. Он сказал, что чужак должен выбирать: говорить со мной без спутников – или умереть всем отрядом.