Вот в ночи лежит и тяжело дышит безрукий Гаут. Кто отрубил ему вторую руку, конунг или я? Снаружи бормочет на ветру свои жалкие молитвы йомфру Лив – моя непреклонность поставила ее на колени – или конунгова? А над нами, йомфру Кристин, в каморке на чердаке лежит без сна фру Гудвейг, полная страха за мужа и детей. Она часто так бодрствовала, и с нею тысячи матерей в стране, завоеванной и управляемой им, – человеком, к которому я был привязан и которого не мог покинуть. Я хочу – если у тебя еще есть желание и силы следовать стезей конунга Сверрира – вывести из глубоких тайников моего сердца некоторые лица, врезавшиеся в память, – и освободиться, переложив их тяжесть на твои плечи. Одно из этих многочисленных лиц – лицо Гудвейг.
Я однажды рассказывал тебе о дьявольском дне ее молодости, когда ей пришлось послужить сукой, охотно покрытой кобелями. Это было у подножья горы в Тунсберге, – ее жених, а ныне муж, убил человека. Она пришла и умоляла стражников, те потребовали свое – и получили. Она забрала Дагфинна и ушла. Эти двое не смогли больше любить друг друга, потому что она купила его жизнь ценою, чересчур дорогой для обоих. Но дети у них были! И когда люди конунга Сверрира по весне забрали в заложники ее сына, она пошла следом, – не плача, чтобы не пугать сына. И повернула, только когда мы побили ее. Думаю, что тогда она заплакала.
Потом сын вернулся в Рафнаберг. Она увидала его, выросшего здесь. В ее жизни тоже должны быть хорошие деньки: согбенная над навозными вилами, над молочной кринкой, над корытом – вечно с согнутой спиной, но несгибаемая! Известно ли тебе, йомфру Кристин, как глубоко я уважаю фру Гудвейг из Рафнаберга, женщину из Ботны? Много женщин я повидал, и многие приветствовали меня, ибо я был наперсником конунга. Но только малая толика из них встречали меня с радостью – Гудвейг никогда. И все же осмелюсь утверждать, что после моей собственной матери (теперь она в сонме блаженных) и после Астрид из Киркьюбё – Гудвейг из Рафнаберга та, перед кем я испытываю желание пасть на колени. Но никогда этого не делал.
Знаешь ли, йомфру Кристин, почему мое суждение о ней столь высоко? В старом, сморщенном лице Гудвейг я вижу сокрытыми десять тысяч лиц женщин этой страны, сыновья которых отняты жестокими людьми. Сыновья, возможно взращенные вместе с мужчиной, к которому не питали любви, – которому спасли жизнь, подарив свое лоно на поругание псам. Смотрела ли ты внимательно на руку такой женщины – или рабыни, – на ней морщины, грубая кожа, отчего она с трудом держит столь тонкий инструмент, как иголка и нитка. Видела ли ты эти руки? Но сначала взгляни в лицо такой женщине, йомфру Кристин. И склони голову, устыдившись.
Я расскажу вот что.
Моя обязанность – обыскивать здесь в Рафнаберге всех и вся, чтобы убедиться, что ничего пригодного мне и моим людям не было утаено. И однажды утром я увидел ее. Я шел босиком, чтобы не шуметь. Зашел в хлев. Было раннее утро, чадил факел: в его свете я увидел фру Гудвейг из Рафнаберга. Раньше всех она уже за работой – прислонив голову к коровьему боку, чтобы передохнуть. Бадейка полна молока. Она встает перелить его. И вдруг – откуда мне знать, что шевельнулось в груди этой женщины? – она нагнулась, припала ртом к вымени и начала сосать. Не знаю, почему она пила так, а не из кринки. Возможно, тепло коровьего вымени всколыхнуло в ней сокровенное: давно забытое, краткий миг погружения в глубины памяти. Снова дитя у материнской груди, впереди вся жизнь: от объятий первой любви до следующей. Но не сложилось…
Она медленно поднимается, не замечая меня. Я тихо исчезаю.
Такой, йомфру Кристин, она запомнится мне до смерти: фру Гудвейг из Рафнаберга, женщина из Ботны, подарившая мне, несчастливому, лучик счастья.
***
Однажды в Нидаросе ко мне пришли поговорить братья из усадьбы Лифьялль. В то лето конунг Сверрир прогнал со двора Астрид из Киркьюбё, не желая больше видеть ее своею законной супругой. Братья поведали, что их престарелые родители дома совсем одряхлели. Они получили известие, что усадьба лежит в запустении, зерно не падает в землю. Из бесед с братьями я знал, что те не испытывали радости от ратной жизни, и теперь хотели, чтобы я пошел к конунгу и испросил для них отставки. Я обещал.
Коре сын Гейрмунда Фрёйланд – младший из братьев – сказал, что если старший, Торбьёрн, женится, и усадьба не сможет прокормить всех, Коре займется торговлей и заработает денег. Он часто размышлял о том, что разве не мужское дело вырубать точильный камень в Эйдсборге и везти его подводами и лодками по озерам в Братсберг и Гимсей. Камни можно продавать и в страну данов. В лицах братьев появилось нечто новое, чего я никогда не видел прежде: иная радость, нежели радость храбрецов после выигранной битвы. Да, даже с благородной радостью дружбы я не могу это сравнить. Должен ли я называть это радостью земли, женщины и грядущего доброго дня? Я не откладывая пошел к конунгу. Но он отказал.
Он сказал, что отправь я двоих, все захотят разъехаться, – это известно и тебе, и мне, Аудун.
– Пусть братья придут, – сказал он.
Я позвал их. Конунг сразу развеял их утверждение, что они получили известие из дома из Телемарка.
– Кто принес его? – пожелал он знать. Братья лгали очень старательно: оба способные ученики даже в этом, хотя и не такие мастера в хитросплетениях лжи, как конунг и я. Конунг сказал:
– Кто является в Нидарос, не известив меня? У моих соглядатаев уши отсюда до Киркьюбё! Сойдемся на том, что вы лжете? – рассмеялся он.
– Да, – ответили они.
Но Торбьёрн сын Гейрмунда сказал, что может верою послужить конунгу и в усадьбе Лифьялль.
– Я могу собрать там рать, которая поднимется по требованию конунга Сверрира и, если в округе появятся псы Магнуса, дам знать конунгу страны.
Коре сын Гейрмунда сказал, что если решится возить точильный камень из Эйдсборга в Гимсей, то охотно уступит конунгу четвертую часть вырученного серебра и все камни, которые могут понадобиться конунгу Сверриру. Конунг поблагодарил.
– Но, – сказал он, – если вы уедете, уедут все. Поэтому вы должны остаться.
Они поняли. И остались.
Я видел лица конунга и братьев: они расстались друзьями, как истинно мудрые люди. Но конунг Норвегии больше не был для них тем же, чем прежде.
***
Этим летом конунг отправился через горы Довра на юг в Уплёнд. Несколько мятежных шаек узнали на себе тяжесть конунгова меча. Впервые я не последовал за конунгом, и мы оба, Сверрир и я, сожалели об этом. Дело в том, что ярл Эйрик Конунгов Брат должен был оставаться в Трёндалёге и править от имени конунга. Но конунг не питал большого доверия к своему брату из Миклагарда. Поэтому просил меня побыть в городе советником и наперсником ярла. И ярл, и я подчинились желанию конунга. Но как я не испытывал теплой привязанности к ярлу, так и он ко мне.
Ярл Эйрик Конунгов Брат, бывший теперь могущественным человеком в Трёндалёге – больше всего в собственном представлении, но и для других тоже, – потребовал в это лето, чтобы каждый, кто приближается к ярлу, делал три шага вперед, низко кланялся, стоял опустив лицо и глядел снизу вверх – и в такой позе ожидал приказаний ярла. Получив распоряжения, человек должен был опять поклониться и сделать еще три шага вперед, или – того хуже, – если ярл прикажет ему уйти, – повернуться направо, одно плечо поникшее, другое чуть приподнятое, грудь обращена к ярлу – и так, как ласточка в полете, – выскользнуть из зала. Я сказал, глядя на ярла:
– Конунг Сверрир мудрый человек…
– Мой брат конунг получил кое-что от мудрости, которой преисполнены мы оба, – ответил ярл. Он холодно уставился на меня. Я был закален в стольких спорах. И возвратил ему тот же холодный взгляд.
Нет, меня он не выучит, человек из Миклагарда, он знает, что я близкий друг конунга. Он также знает, что каждое его слово – и каждое движение лица, теперь слегка обрюзгшего от яств и меда – дойдет от меня к конунгу. Эйрик попытался подружиться со мной. Однажды ранним утром, когда я встал, на столе лежал кошель с серебряными монетами. Кто-то заходил в покои, пока я спал. Я отдал деньги ярлу, сказав:
– При конунге Сверрире стража в Нидаросе была такой надежной, что никто не мог проникнуть в чужие покои от «completorium» до «matutina»[10]…
Ярл сказал: должно быть, это удивительный вор, если уходя забывает добычу на столе, Я сказал, что этот вор еще удивительнее, ибо он хотел украсть верность одного из людей конунга – и ценою, которую мы с конунгом презираем. Он снова посмотрел на меня – теперь с ненавистью. Должно быть, на моем лице тоже была написана ненависть.
– Ты можешь делать четыре шага перед поклоном…, – сказал он. – Остальные – три…
Я повернулся спиной и ушел, не поклонившись.
Оставалось восемь дней до мессы святого Мартейна[11].
Во фьорде лежал туман.
Выходя, я встретил Эрлинга сына Олава из Рэ.
***
Эрлинг сын Олава из Рэ принадлежал к числу моих немногих близких друзей по разным причинам. Выше всего я ценил то, что он выказывал больше умения в бесполезном, нежели в многочисленных обязательных занятиях наших дней. Сейчас он показал мне арфу, купленную за серебро у одного из людей ярла Эйрика Конунгова Брата. Арфа, должно быть, попала сюда прямо из Миклагарда, немногие в сверрировой Норвегии видали такую игрушку. Но у Эрлинга сына Олава были проворные пальцы и талант подбирать нужный тон на струне. Мы садились на камень возле погоста церкви святого Петра и славно проводили время. Был теплый день, полосы тумана из фьорда сюда не доходили. Эрлинг сын Олава наигрывал мелодию, о которой и сам толком не знал, сочинил ли он ее или когда-то выучил. Однако думаю, что он сам её сочинил, потому что – будучи сдержанным и разумным человеком – охотно уступал другим честь в том, что касалось занятий, большинством почитавшихся недостойными. Сегодня Эрлинг сын Олава был печален. Мы встретились в подавленном настроении, но вскоре отвели душу, помянув недобрым словом тех, кто недостоин доброго. Ратное дело превратилось для нас обоих в обузу. Дни тянулись безрадостно.
Вдруг в арфу вонзилась стрела, одна струна лопнула.
Мы вскочили – во фьорде туман, раздается один крик, и вот уже повсюду вокруг нас крики. Враг в городе, – к нам бросаются двое, Эрлинг сын Олава обрушивает на голову одному арфу, я кидаюсь под ноги другому, он спотыкается. И мы ускользаем. Я прыгаю через стену на погост церкви святого Петра. Эрлинг сын Олава за мной, поскальзывается на влажной траве и падает. Мы теряем друг друга.
Но, йомфру Кристин, я навсегда запомню волну горечи, захлестнувшую Эрлинга сына Олава из Рэ, когда стрела, пронзив туман, ударила в арфу, и порвалась струна.
***
Я вскарабкался на башню церкви святого Петра, через окошко мне было видно, что творится внизу. Люди конунга Магнуса – это были они – рыскали по улицам, врывались в дома и выгоняли народ. Одну женщину ударили по голове трижды, изо рта и носа хлынула кровь; она лежала, как мертвая. Одного мужчину прогнали прямо с поля, где он работал, и всадили в череп секиру – он умер с лопатой в руках. Ворвались также в церковь святого Петра и вытащили укрывавшихся там. Но убили их только за пределами храма. Последнее свидетельствует, что и они в такой час испытывают уважение к дому Господнему. На башню они не поднялись.
Люди конунга Магнуса разбрелись по городу, и повсюду был слышен вопль. Я притаился в башне и принял решение: услышав шаги на лестнице, буду ждать до последнего, а потом выброшусь из окна. Людям Магнуса не достанется живым тот, кто лучше всех знает путь конунга Сверрира. Потянулись долгие часы.
На церковном погосте я увидел двух моих друзей: Хагбарда Монетчика и его новую жену, знахарку Халльгейр. Они кого-то несли на куске шкуры. Это был Эрлинг сын Олава из Рэ. Они прикрыли ему голову одеждой, но я узнал его по желтым башмакам. Я надеялся – а затем и убедился, что Эрлинг не погиб. Просто они хотели спасти его и себя таким способом. Они несли его в церковь под видом своего умершего взрослого сына. Рядом шел Малыш.
К ним подходят двое воинов, один заносит секиру и хочет для верности раскроить мертвецу череп. Но тут на пути встает Халльгейр – лицо измазано сажей, наверное, чтобы походить на рабыню или старую служанку. Она возникает перед воинами, воздев руки над головой и изрыгая проклятия. Те пятятся, шаг за шагом. Малыш идет следом. Карлик со своим скорбным грузом на спине, – он постиг так много и имеет мужество делать то, что постиг. Тоже поднимает руки и вторит проклятиям, изрыгаемым в лица обидчиков его новой матерью. Те отступают. Халльгейр за ними. Они пятятся, один бросает меч и бежит, другой замирает, ошарашенно глядя, и потом тоже убегает. Они опять поднимают Эрлинга и несут через кладбище к церкви Христа. Исчезают из виду.
Ее черное, ненавидящее лицо, отмеченное Богом, никогда не сотрется из моей памяти, йомфру Кристин.
***
Я спускаюсь вниз с башни церкви святого Петра. Я знаю воинов Магнуса, знаю, что ими овладело опьянение кровью. Если, рыская по церквам, они обнаружат многих соратников конунга Сверрира, – многих, но не всех, – то возвратятся и обыщут каждый дом Господень заново, еще тщательнее. Они не хотят, чтобы остались свидетели, которые опять, как и прежде, расскажут об избиении мужчин и женщин, вытащенных из убежищ в стенах церкви. Меня осенило, что перед алтарем в церкви святого Петра стоит гроб. Покойник дожидается мессы за упокой своей души, но священников сейчас нет. Крышка еще не заколочена. Я снимаю ее. Усопший – преподобный Торфинн из церкви святого Петра по прозвищу Надутые Губы, священник, свершавший ордалию, когда ярл Эйрик Конунгов Брат шел по железу на Божьем суде. Он вчера умер.
Кажется, неподвижное белое лицо Торфинна светится ненавистью к конунгу Сверриру и мне. Но у меня нет времени предаваться страху или благоговению перед мертвым. Беру его рукой за шею и содрогаюсь, наполовину приподнимаю, быстро и с отвращением срываю с мертвеца священническую рясу. Стаскиваю собственную одежду и надеваю его. Я мерзну в ней.
Расстилаю свой плащ поверх преподобного Торфинна и возвращаю на место крышку, хватаю забытые четки и кладу на нее. Шагов пока не слышно. У меня есть время торопливо склонить голову перед гробом Торфинна, повернуться и уйти. Однако как глупо, что у него есть четки, а у меня нет. Храбро возвращаюсь и забираю их. Выхожу.
Воинов не видно. Но неподалеку слышатся шаги, и я вспоминаю, что однажды сказал Сверрир: – Если опасность велика, иди прямо на нее. Тогда ты надежно защищен. Так я и делаю.
Ниже по улице какие-то дружинники схватили Гудлауга Вали и принялись пытать его. Если я не направлюсь туда, это вызовет подозрение. Я иду.
***
Но в решающий миг не осмеливаюсь, пот льет градом, ряса на плечах промокла. Один из людей Магнуса радостно кивает, увидев священника, и я вынужден подойти ближе. Они подмяли Гудлауга под себя и бьют его. Тот молча принимает удары. Двое поднимают его, воевода говорит, что не следует стоять посреди улицы в толпе зевак, идем в конунгову усадьбу. Они направляются туда. Чтобы не вызвать недовольства, я должен плестись за ними.
Там, во дворе усадьбы, в окружении множества довольных свидетелей из приближенных Магнуса, они снова принимаются пытать Гудлауга. Гонец от Магнуса сообщает, что конунг желает знать, куда Сверрир запрятал серебро – которое у него, конечно, водится, – и где сейчас двое сыновей Сверрира? Гудлауг должен знать? Тот не отвечает.
Они выспрашивают поначалу дружелюбно, набрасывают веревку на шею, смеются и пинают его, все красивые молодые мужчины. Но Гудлауг молчит. Тогда они рассуждают, не вогнать ли крюк ему в спину и подвесить, чтобы он разговорился? Но один заявляет, что если опора рухнет, – он шлепнется вниз и околеет. Воевода соглашается. Он получил приказ конунга и горд этим. Велит привязать Гудлауга за ногу к лошади, и пустить лошадь вскачь по двору. Гудлауг молчит.
Пот прошибает уже не только меня, но и кое-кого из людей Магнуса: один достает нож и отрезает Гудлаугу палец. Тот кричит. Колотит рукой, бормочет и получает в ответ удар. Его поднимают на ноги. Один является с миской углей. Опускает его пальцы в уголья.
Он вскрикивает, орет, что Сверрир забрал сыновей с собой в Уплёнд, где серебро, он не знает. Они поджигают его волосы – и тушат, поджигают бороду, тушат и заливают водой. Опять поднимают его и спрашивают: – Где сыновья? Но он молчит.
Тут он видит меня, йомфру Кристин… Но, будучи мудрым, храбрым, верным и несгибаемым человеком, понимает все. И молчит.
Когда-то я не любил Гудлауга Вали, а он меня. Когда мы впервые овладели Нидаросом, Гудлауг выступил против конунга Сверрира, и весь следующий год ни конунг, ни я не были им довольны. Но постепенно Гудлауг все же стал одним из людей конунга Сверрира: крепкий и неподатливый, до гробовой доски верный долгу, в правде и неправде вместе со своим конунгом. Он снова признает меня и все понимает. Знает, что это хорошо, что я здесь: значит, найдется кому рассказать другим о происходящем. Он смотрит на меня и молчит.
Волосы его мокры и не могут гореть. Тогда мучители приносят веревку и отрезают от нее кусок. Заявляют: ты заговоришь или умрешь. Он нем. Его подвешивают, и он принимает смерть.
Конунг Магнус выходит из конунговой усадьбы и рассерженно ворчит, что они умертвили человека, так ничего из него и не выжав. Воевода, йомфру Кристин, – прости за малозначительную деталь, которая последует дальше, – воевода, сам получивший ожог от волос Гудлауга, обмочился от страха перед своим рассерженным конунгом. Потом люди его осмеяли.
Я пошел прочь оттуда.
Приблизилась молодая женщина и дала мне луковицу. Ее волосы красиво развевались на ветру.
***
За пару дней до нападения конунга Магнуса и его людей на Нидарос, ко мне пришел Гаут и сказал:
– Не подстрижешь ли ты мне волосы и бороду так же красиво, как у тебя?
Я всегда гордился своими красивыми волосами и, отчасти, бородой. Я велел Гауту сесть и заработал ножом и гребнем. Тогда он сказал – это вышло так неожиданно, он не был откровенным человеком, – что долго размышлял, обретет ли Божью благодать, скитаясь всю жизнь по свету и прощая людей. Не будет ли большим смирением найти женщину, назвать ее своею, возлечь с нею и исполнить работу каждого честного мужчины? Я сразу же ему это и присоветовал.
– Можно ли узнать, кто она? – спросил я.
– Конечно, – ответил он. – Здешняя девушка, из Нидароса, ее отец торгует луком.
С тяжелым сердцем я наилучшим образом обрезал и вымыл ему волосы, подровнял бороду, благословил перед уходом и сказал:
– Поговори сперва с ее отцом! А уж потом с нею.
Позже он вернулся нерадостным.
– Видно, придется мне продолжать бродить по свету и прощать, – сказал он.
– Все мы нуждаемся в прощении, – ответил я.
Это вспомнилось мне, когда я пробирался из Нидароса под покровом ночи, с одной луковицей из всей дорожной снеди.
***
В сером мареве я наткнулся на одного из людей конунга Магнуса. Увидев мои четки и рясу священника, он упал на колени и захотел исповедаться. Он плакал и растерял все мужество, – что-то, верно, случилось, я должен строго выговорить ему.
– Как пастырь, – сказал я, – и служитель Господа здесь, в Трёндалёге, приказываю тебе встать!
Сначала он лежал, уткнувшись головой в черную землю, потом нетвердо поднялся на ноги и снова рухнул на колени. Слезы тонули в бороде. Она была запачкана кровью.
– Что ты содеял такого невыразимого перед Господом? – поинтересовался я.
– Это конунг Магнус приказал мне содеять, – ответил он. – Конунг сказал: «Ступайте в окрестности Нидароса и забивайте скот!» Бонды здесь пособники Сверрира. Мы делали, как велел конунг, шли по двое, потом разделились. Я зашел в один хлев и зарубил скотину.
Они стояли за моей спиной: весь двор – муж, жена и дети. Плакали, а я рубил. Я ударил животных топором, но они не издохли, тогда вонзил острие меча в их горла и оставил истекать кровью. Я думал, что так бонд сможет воспользоваться их мясом. Но бонд напал на меня сзади. Я сбил его и пнул в пах, он повалился в коровью кровь и запачкался. Потом я зарубил лошадь.
– Отложи свой меч, – сказал я.
Он повиновался.
– Положи голову на землю, – сказал я.
Он повиновался и лежал, не шевелясь. Я взял меч и мог бы сейчас убить его, если бы захотел. Сначала я сомневался, но потом прочел над ним «Аве Мария» и сказал:
– Лежи так – долго.
И пошел прочь он него.
***
Мне всегда вспоминается башмачник конунга Сверрира, бонд из Сельбу, который дал жене башмаки, та не захотела их носить, и он бросил ее. Придя в Гаульдаль, я вновь встретил башмачника среди прочих беженцев из Нидароса. У него сгорели волосы. Он кинулся в горящий дом, услышав, что внутри кто-то плачет – и вышел из огня вместе с тем, кто плакал. Но волосы его загорелись. Он побежал от людей конунга Магнуса, обхватив голову руками и ужасно страдая. Здесь, в Гаульдале, он снова повстречал ту, на которой был женат – теперь оба лишились обуви. Они помирились.
– Ты думал, это я плакала в огне? – спросила она и сорвала с себя сорочку. С обнаженной грудью, она обмотала полотном сорочки его голову и поцеловала, и прижалась грудью к его страдальческому лицу, чтобы утолить боль. Тогда он ответил:
– Да! Да! Я думал, это ты плакала внутри…
Они долго были в ссоре, но теперь все прошло.
***
Здесь, в Гаульдале, спаслось множество беженцев, и среди них был ярл Эйрик Конунгов Брат. Он больше не требовал, чтобы вошедшие делали три шага вперед, низко кланялись и ждали приказаний ярла, прежде чем сделать еще три шага. Увидев его вновь, – постаревшего за несколько дней, – я понял, что он отважен, в особенности когда выполняет чужие приказы. Я встречал в жизни многих – большинство храбрецов, – но крайне мало таких, кто был бы наихрабрейшим без командира над собой. И Эйрик таким не был. Когда он выдержал испытание железом на Божьем суде, он знал, что следует приказу самого Всевышнего. В Миклагарде он подчинялся слову короля. Но как правитель Трёндалёга в отсутствие Сверрира, ярл растратил время на изучение шагов собственных подданных, а не неприятеля.
Пока мы обретались в Гаульдале, пришли новые беженцы с известием, что конунг Магнус завладел кораблями конунга Сверрира и отправил их на юг. Тогда Абильгунда, чужеземная супруга ярла, набросилась на свою собственную служанку и сорвала с нее одежду.
Даже Абильгунда, невеликого ума женщина, понимала, что значит корабль для конунга. Понимала и то, как аукнется потеря кораблей ярлу, поставленному для их защиты. Она увидела своего супруга более бессильным, чем когда-либо в их совместной жизни. И когда гонцы сообщили, что корабли захвачены, это было для нее тяжелым ударом.
Служанка Абильгунды прежде была крестьянкой в Сельбу, но бросила своего мужа из-за пары башмаков. Прошел слух, что теперь она стала отрадой ярлу в постели. У нее была собака. Должно быть, именно эта псина вцепилась ярлу в зад. И вмиг – как огонь на сухую стерню – накинулась на бедную женщину Абильгунда, раздирая одежду и волосы. Все случилось в усадьбе, которую мы занимали. Я думаю, слухи, что ее господин и супруг имеет тайную любовницу, достигали ушей Абильгунды. Доселе ей не изменяла внутренняя сила, заставляющая женщин молчать. Но теперь – увы.
Это было малоприятное зрелище: бывшая рабыня, а ныне жена ярла, изорвав одежду на другой женщине, воет, пинает, дерется и плюется, все оттого, что люди Магнуса угнали корабли конунга Сверрира. Мы ничего не могли поделать. Только оставить все как есть. Когда все кончено и служанка лежит на полу, как кровавый узел тряпья, я ухожу.
Чуть позже выходит она, крестьянка из Сельбу, так жестоко проученная. Разыскивает своего мужа и возится с ожогами, которые он получил на пути из Нидароса сюда.
***
Один бонд из Гаульдаля делает лопату. Я направляюсь к нему в поисках успокоения. Тот прерывает работу и обучает меня искусству делать лопаты.
– Ты можешь выбрать дуб или березу. Когда древесина высохнет, измерь на глаз, а если не совсем уверен, измерь пальцем или рукой. Лопата должна быть равной по весу в черенке и в штыке, слева и справа. Черенок обстругай ножом так, чтобы он легко скользил в руках: не слишком тонкий, не слишком толстый, а гладкий, как кожа на женской ляжке. Запасись временем. Не надо спешить с лопатой. Начинай, покуда в ходу имеется другая. Сядь к огню, пусть мысли уносятся прочь, нож строгает, а тебя словно бы и нет. Так выйдет справная лопата.
Я благодарю его за науку и говорю:
– У меня есть отец. Он теперь старик. Он мудрый человек, и думаю, позволит мне передать тебе от него привет.
Бонд поблагодарил и попросил меня тоже поприветствовать отца от него.
На том и разошлись.
***
Из Гаульдаля я отправился на юг через Доврские горы встретить конунга Сверрира, продвигавшегося к северу. В течение короткого лета он завоевал Уплёнд, добыл там богатств, мужчины кланялись ему, а женщины приседали в пыль. До нас доходили слухи, что конунг еще не знает о разорении Нидароса Магнусом и угнанных кораблях. В горах стоял чудесный день.
Меня сопровождало несколько человек. Вереск по осени оделся багрянцем, берег белел на фоне синей воды. Конунг ехал верхом, когда мы встретились оба утомленные после долгого пути. Конунга переполняла радость. Я был невесел.
Я вкратце рассказал о том, что случилось в Нидаросе и его окрестностях. О ярле Эйрике Конунговом Брате, ничего не сделавшем для защиты города, о спящих людях, о страже в устье фьорда, не зажегшей сигнальных костров – должно быть, из-за клочьев тумана над морем, помешавших увидеть корабли Магнуса. Никто не показал проворства в обороне, но все только в бегстве. А ярл, о чем же позаботился он, спасаясь из Нидароса? О своей супруге Абильгунде и женской перине, чтобы укрываться ее во время сна.
Я не очернял ярла, не порочил конунгова брата. Он предстал в моем рассказе таким, как и в собственных поступках. Но было похоже, что я выплюнул ярла, разжевав на зубах, чуть попробовал мясца и, не оценив миклагардского вкуса, пустил плевок по ветру через Доврские горы. Но я видел: Сверрир был доволен, пока я говорил.
Он так разумен даже в своей злобе, этот человек с далеких островов, аккуратно причесанный на горном осеннем ветру. Ни единого дурного слова не было сказано между Сверриром и мной. Ибо мой долг советника конунга в Нидаросе: донести до конунга и здравый ум, и безрассудство ярла. Так я и сделал.
Но конунг Сверрир был рад. Да, посреди скорби о кораблях и негодования, скрыв ее под презрением, тая под страхом, – который он тоже должен был испытывать при мысли, что конунг Магнус вновь напал на Трёндалёг, – он чувствовал радость, оттого что ярл Эйрик Конунгов Брат в первой же встрече с врагами трусливо бежал.
Мы медленно ехали бок о бок по холмам, конунг Норвегии и я.
Чудесный день, но короткий. Вереск покрыт инеем, насколько хватает взгляда, на севере снег. Мы обсуждаем дела, мы мудры – опять я чувствую наслаждение от беседы с ним, понимающим все – полунамеки и слова, мимолетные мысли и глубокие. Я никогда не встречал человека умнее конунга Сверрира. И, йомфру Кристин, он едва ли встречал кого-то умнее меня.
***
Итак, они встретились вновь, конунг Норвегии и его брат, ярл из Миклагарда. Ярл ворвался в одну усадьбу в Гаульдале и хотел немедленно увидеться с конунгом: в лице верность, на устах многословие. Но конунг работал в другой усадьбе и велел сказать, что ему доставит радость, если ярл сперва в уединении позавтракает, а потом уж вновь явится к конунгу Норвегии. Ярл повиновался. Но очевидцы, с которыми я потом говорил, сообщили, что ел он мало.
Вот они сошлись снова, – ярл пришел и одиноко стоял во дворе усадьбы, где остановился конунг. Двор был велик. Стражу конунг забрал внутрь. Один человек вышел и объявил ярлу, что конунг погрузился в раздумья и будет рад, если ярл немного подождет и, причесав волосы, предстанет пред очи конунга. Последнее было трудно проглотить. Но ярл – имея богатый опыт Миклагарда, Йорсалира и Нидароса, – принял последнее унижение мужественно. Он вернулся в усадьбу, где обретался с Абильгундой. Та долго расчесывала ему волосы – и вымыла теплой водой. Потом причесалась сама – покорно, без помощи служанки, с печальным лицом, готовым озариться радостью, когда будет вновь дозволено приветствовать Сверрира, конунга Норвегии.
На этот раз ярл взял жену с собой. Они остановились во дворе, не докладываясь страже, стояли почтительно и молча. Стемнело. Они ждали.
Зажглись звезды, они еще ждали. Абильгунда упала в обморок, но ярл проявил твердость и оставил ее лежать. Когда пробила полночь, он снял плащ и накрыл ее. Через миг она очнулась, прижалась к его плечу и долго плакала.
Когда наступило утро, к ярлу и его супруге вышел стражник и сказал, что конунг сейчас встает. Потом ушел внутрь.
Дальше стражник вышел и сказал, что конунг уже встал, теперь он причесывается, затем должен поесть и поразмыслить, но ярл непременно получит от него весть. И получил.
В следующий раз стражник смог сообщить, что конунг занят, нужно написать письма, но если ярл подождет, то, уверил посыльный, конунг выкроит время приветствовать его. Сообщение было не вполне ясным. Но ярл закалился в стольких передрягах, – хотя и не во всех снискал себе славу. Он продолжал стоять на дворе. Шел дождь. Была осень. Абильгунда сидела подле него на бревне, принесенном ярлом под покровом ночи. Она молчала, прислонив голову к его колену.
Вдруг выбегают двое стражников и зовут ярла внутрь, он бредет по ступеням, позади Абильгунда. Ее оттесняют в сторону. Стража выталкивает ее на двор. У огня сидит конунг, поднимает глаза, когда заходит конунгов брат, встает и приглашает его ближе к огню. Они встречаются, муж с мужем. Но не брат с братом.