— Я должна исповедаться тебе во всем, в каждой своей мысли, в каждом желании, какое смущает меня. Я испытываю к конунгу большую страсть, чем когда-либо испытывала к Дагфинну. И нынче ночью, когда я лежала без сна, во мне затеплилась надежда, что, может быть, конунг воспылает ко мне такой же страстью, какой я пылаю к нему. Ведь раньше уже случалось, что дочь простого бонда становилась единственной женщиной в жизни конунга.
— Это случалось, но нечасто, и я не верю, что это случиться с тобой.
— Твое недоверие украшает тебя, — сказала она. — Да, мысль о том, что ожидает меня, причиняет мне боль, однако радость моя больше этой боли.
Я молчал, она тоже умолкла. Через некоторое время я сказал:
— Гудвейг, ты не больше грешница, чем я и все остальные грешники, и по дороге из Сэхейма в Тунсберг читай все молитвы, какие знаешь. А в Тунсберге, прежде чем пойдешь к конунгу и найдешь там радость или горе, ступай в церковь святого Лавранца и помолись там, но молись долго и горячо. Я отпускаю тебе твои грехи, так велит мне мой долг, и я знаю, что Господь простит тебя так же, как он прощает людей с сердцами куда более низкими, чем твое. Но Дагфинн, Гудвейг, никогда не простит тебя.
И я ушел.
Гудвейг тоже ушла. Сегодня я в первый раз за свою жизнь нарушил тайну исповеди, йомфру Кристин, открыл то, что было достоянием только моего сердца. Я сделал это потому, что перестал быть священником, а стал воином, и еще потому, что знаю: ты сохранишь эту тайну лучше, чем я. Я открыл тебе это, ибо хочу, чтобы дочь конунга Сверрира увидела бездны человеческого сердца и поняла, что вид их доставляет мало радости. Гудвейг ушла, а дальше случилось вот что:
Утром пришел Дагфинн. Я расскажу тебе об этом сейчас, хотя до того в Сэхейме и Тунсберге случилось и многое другое. Дагфинн пришел в Линустадир, ему сказали правду и он отправился за Гудвейг в Тунсберг, она была уже в доме у конунга. Дагфинн сидел в трактире Ивара, бранился и плакал. Он умолял воинов — один из них был Эдвин из Рьодара — помочь ему проникнуть в усадьбу Аслейва, где конунг остановился и в этот раз. Но воины только смеялись. Они безжалостно насмехались над ним, и Эдвин из Рьодара, должно быть, совсем озверевший за тот год, что провел с ярлом Эрлингом, оказался самым подлым из всех. Он вытащил меч и глубоко воткнул его в земляной пол, он стоял над ним, втыкал все глубже и глубже, и смеялся:
— Вот так, Дагфинн, вот так и именно сейчас, ты только смотри… Ха-ха-ха!
И все смеялись над мукой Дагфинна.
Тогда пришла Гудвейг. Конунг выгнал ее из усадьбы.
Он запомнил ту женщину, которую велел прислать к нему, и сразу увидел, что Гудвейг не она. Он выгнал ее, но не бил, стража видела, как полуодетая Гудвейг выбежала из покоев конунга, глупая, она даже плакала, что осталась нетронутой. Потом конунг послал двух человек в Линустадир, но это уже другой рассказ. Итак, Гудвейг пришла в трактир в Тунсберге, в тот самый трактир, который и по сей день держит Ивар. Там сидели пьяные воины и среди них ее жених Дагфинн.
Тогда все узнали, что конунг прогнал ее.
Этого смеха не снес бы ни один мужчина, йомфру Кристин, а Дагфинну и до того уже пришлось вытерпеть немало. Он убил Эдвина из Рьодара, зарубил одним ударом, Эдвин упал, и его кровь хлынула на земляной пол. Воины сбили Дагфинна с ног и посадили его в подземелье в усадьбе Аслейва. Дело было простое, они могли бы и сразу зарубить его, но им хотелось позабавиться с Дагфинном прежде, чем он встретит смерть. Потом я узнал, что о случившемся доложили ярлу и он сказал: Повесьте его.
В ночь перед тем, как Дагфинна должны были повесить, пятнадцать воинов надругались над Гудвейг. В благодарность они отпустили Дагфинна — у многих из них было незлое сердце, а держать язык за зубами они умели. Ярл не был помехой. У него были другие дела и было недосуг проверять, повесили или пощадили какого-то бонда. В ту ночь я спал в монастыре, утром ко мне постучали.
Это пришли Гудвейг и Дагфинн. Они покидали Тунсберг. На одной щеке у Гудвейг был багровый шрам. Дагфинн сказал:
— Я не смог простить ей, что ее познали другие мужчины, и потому ударил ее…
Оба были уже не те, что раньше, да и я тоже. Я склонил голову и благословил их, они ушли. Они пошли в Рафнаберг, где ты и познакомилась с ними, йомфру Кристин.
***
Когда наступил вечер, мы узнали, что большой пир в Сэхейме отложен на другой день. Какая-то женщина пыталась проскользнуть мимо стражей к ярлу, сидевшему за чаркой пива. Женщину звали Катарина, она была монахиней на Селье, а теперь — пришла в Тунсберг. Ее обыскали, обнажив тело, к которому, по обету, данному ею в юности, не должен был прикасаться ни один мужчина, между грудями у нее нашли пузырь с ядом. Ее привезли в Тунсберг и бросили в узилище.
Эта новость не могла нас обрадовать, и умный Бернард сказал, что эту монахиню уже ничто не спасет. Ни епископ, ни кто-либо другой не станет просить за женщину, намеревавшуюся преподнести ярлу смертельное зелье. Бернард обычно хорошо владел собой. Однако теперь он достал свой кожаный кнут. Он взял его в руку, словно хотел защитить себя этим знаком своей святости.
— Никому не дано знать, кого подозревает ярл и как он решит использовать этот случай. Большой любви ярл ко мне не питает. Моя защита в том, что многие считают меня скорее святым, чем чувствительным.
Он коротко усмехнулся, мы тоже. Потом мы снова пошли в сэхеймскую церковь, там мы чувствовали себя в большей безопасности. Даже ярл Эрлинг не посмел бы захватить служителей Бога в помещении церкви.
Сверрир сказал:
— За ней стоит священник Симон.
Бернард сказал:
— Может быть, это и неплохая мысль считать, что за каждым, у кого есть пузырь с ядом, стоит Симон священник. Но возможно также, что у Эйстейна Девчушки в Тунсберге больше друзей, чем мы думаем.
Сверрир сказал:
— Да поможет нам Бог, да не позволит Он ярлу узнать о них.
Бернард сказал:
— Будет плохо, если он узнает о каждом не расположенном к нему священнике. Но еще хуже, если он узнает о сыне конунга.
Сверрир ничего не сказал на это, но потом заметил, что тот, в чьих жилах течет кровь конунга, или он только так считает, поступит умно, если будет молчать об этом, пока сила его оружия не сравняется с силой его слова. Потом он спросил, когда должны повесить эту женщину с Сельи, и посмотрел на Бернарда.
— Или отрубить ей голову, — сказал Бернард. — Говорят, теперь, в старости, ярл предпочитает не вешать своих врагов, а отрубать им головы. Так он являет людям свою доброту. Умереть в петле более позорно, чем от меча.
Сверрир спросил:
— Кажется, у конунга Сигурда здесь в стране много сыновей и дочерей?
— Хо-хо! — засмеялся Бернард. — Старые люди, сохранившие о нем память, могут рассказать, что в этом конунг Сигурд не имел себе равных. Он был молод, красив и неутомим по ночам. Он был настолько неучтив, что покидал ночное ложе, даже не спросив имени той, что делила его с ним. Ты думаешь, что, может быть, она твоя сестра? — Он поглядел на Сверрира.
Сверрир не ответил, лицо его потемнело, и Бернард понял, что слова его не принесли Сверриру радости. Начался дождь, мы стояли на пороге церкви, в Сэхейме было тихо. Стражи укрылись от дождя в домах и сараях. Ничто не говорило о том, что ярл намерен проверить, не прячет ли кто-нибудь, кроме Катарины, под платьем пузырь с ядом.
Бернард сказал:
— Хороший совет мы дали тебе по дороге сюда. Сейчас было бы тяжело нести этот пузырь.
Сверрир сказал:
— Ярлу пришлось бы тяжелее, если бы у меня хватило смелости прийти сюда с ним.
Мы увидели идущего к нам человека.
Да, по кладбищу под дождем к нам кто-то шел, может, у этого человека был острый слух и он слышал, о чем мы говорили? Облик его был мне знаком, это был мой отец. Да, да, это был мой добрый отец Эйнар Мудрый, которого я не видел с тех пор, как его увезли заложником в Норвегию. И вот мы с ним встретились в церкви в Сэхейме, здесь, в стране норвежцев.
***
В присутствии Бернарда и Сверрира мой добрый отец Эйнар Мудрый обнял меня и положил голову мне на грудь. С волнением и со слезами на глазах он сказал, как было бы хорошо, если бы здесь была и моя мать. Но он был стойкий человек и не собирался донимать других своей болью, я тоже. Он спросил, не можем ли мы с ним вместе поесть.
Бернард сказал, что думал о том же.
— У монастыря Олава есть тут поблизости усадьба, она называется Аули, мы можем пойти туда.
Мы поблагодарили его и пошли в Аули. Бедная хозяйка выставила на стол лучшее, что у нее было, и покинула нас. Говорил Эйнар Мудрый. Он рассказал, что Унас, приемный отец Сигурда, сейчас в Нидаросе, он оружейник у сборщика дани Карла. Рассказал он и о том, как получилось, что он сам теперь уже не заложник, а может называть себя свободным человеком, хотя это слово не много значит для тех, кто живет в стране ярла Эрлинга Кривого. Так вот, Карл и его люди встретили конунга Магнуса в Бьёргюне. Эйнар Мудрый пошел со всеми в гридницу конунга, но его туда не пустили. Тогда он сказал конюшему конунга: Нынче ночью я видел тебя во сне.
И ушел.
Этого конюший не мог вынести, он велел вернуть Эйнара и грозно спросил, что же ему приснилось. Эйнар Мудрый ответил, что свои сны ему легче истолковать, чем чужие, и что предупреждение порой нести тяжелее, чем многие думают. Но раз уж он видел во сне конюшего, он все-таки расскажет ему при свете дня то, что увидел в ночной темноте. Во сне конюший сидел за столом конунга. Его отделяли от конунга три человека, конунг толкнул одного из них и велел освободить для конюшего место рядом с собой.
Конюший не мог устоять перед таким сном. Он дал Эйнару Мудрому большой кусок серебра, а серебро всегда легко носить, сколько бы оно ни весило. Но Эйнар Мудрый потребовал более высокую плату. Он сказал: Еще я видел во сне конунга.
— Что тебе приснилось о конунге?
— Об этом я могу сказать только ему самому.
На другой день Эйнара Мудрого позвали к конунгу. Конунг явил ему свою милость, но сам он был мрачен после бессонной ночи и похмелья, смущен и немного встревожен тем, что скажет ему этот толкователь снов. Эйнар Мудрый сказал конунгу:
— Не знаю, пристало ли мне рассказывать о том, что мне приснилось, потому что я видел во сне не только конунга.
— Все равно, говори, что ты видел.
— Я видел орешник, что растет по всей Норвегии. Деревья были усыпаны орехами, конунг шел и срывал орех за орехом. И щелкал один за другим, одни он щелкал пальцами, другие ногой, и из каждого ореха появлялась молодая женщина и падала перед конунгом на колени.
Конунг Магнус засмеялся, и его мрачное лицо осветилось радостью. Он сказал, что толкователь снов — мудрец и умеет развеселить человека. Если хочешь, можешь сопровождать меня и мою дружину, когда мы поедем в Вик, сказал он. Так и случилось. И вот Эйнар Мудрый здесь.
Мы все смеялись, на столе было пиво, но в глубине души меня мучило, что молодой любовнице Симона очень скоро придется положить голову на плаху на глазах у толпы. Я гнал от себя эти мысли, ни я сам, ни другие не хотели говорить сейчас о своих тревогах и огорчениях. Наступила ночь, дождь не утихал, Сверрир сидел молча, погруженный в свои думы.
— Мы здесь одни? — спросил Эйнар Мудрый.
Бернард сразу понял его, встал и осмотрел дом, в доме никого не было. Хозяин, его бедная жена, работницы и работники ушли спать в хлев, предоставив дом в наше распоряжение. Эйнар Мудрый сказал, что однажды к нему пришел некий человек:
— Я не имею права назвать его, но знаю одно: когда он ушел, он был и доволен и недоволен. И я обещал передать дальше весть, с которой он приходил ко мне.
Эйнар Мудрый говорил тихо, мы молчали. Он продолжал:
— Конунг Эйстейн, которому дали прозвище Девчушка, стоит со своими людьми в Упплёнде, сопредельном со Швецией, и он легко может получить там прибежище, если ярлу Эйнару удастся изгнать его из страны. Он не самый великий конунг, думаю, были конунги и посильнее его. Но все, на кого он не навлек позора бесчестия, тем не менее глубоко уважают его. Он собрал немалое войско, ведь есть много людей, чьи отец или брат были убиты ярлом Эрлингом. Есть в его войске и чистые разбойники, ведь всем нужна и пища и одежда. Поэтому не все жалуют его берестеников. Однако многие смотрят на молодого конунга с большой надеждой. В Трёндалёге люди ненавидят сборщика дани Карла и весь тот сброд, что ярл и его сын конунг Магнус отправили туда. Они только ждут своего часа. В Теламёрке бонды поклялись в верности некоему Хруту. Люди ярла, требовавшие с него дани, сожгли его усадьбу. И Хрут дал клятву, что прольет либо свою кровь, либо кровь ярла. Хрута поддерживает первый человек в стане берестеников — некто Сигурд из Сальтнеса. Ходят слухи, и, думаю, это правда, что отряды из Упплёнда и Теламёрка должны встретиться зимой южнее Осло и оттуда направиться в Тунсберг.
Эйнар Мудрый говорил медленно и тихо, как всегда. Теперь его голос звучал мрачно, но мы не могли бы неправильно истолковать его слова.
— Я должен исхитриться и предупредить всех добрых людей в Тунсберге. Людей, которые будут молчать, пока не настанет день, а тогда мы соберем горожан и вцепимся ярлу в загривок. Это небезопасно. И для них, и для меня. Мне назвали в Тунсберге только одного человека: монах Бернард. Надеюсь, ты на меня не в обиде, что я знаю о тебе больше, чем тебе хотелось бы?
Бернард сказал, что он ждет того дня, когда люди будут размахивать мечами с большей силой, чем он своим кнутом, когда истязает себя. Для меня нет иного пути, чтобы потом ни случилось.
— Я тоже терпеливо тебя слушал, Эйнар, — сказал Сверрир. — Но скажи: ведь ты не случайно не назвал Аудуна и меня в числе людей, которых ты намерен собирать в Тунсберге? Или я ошибаюсь?
Эйнар Мудрый помолчал, потом сам задал вопрос:
— Зачем я поступаю так, а не иначе? На этот вопрос нет ответа, вернее их много. Думаю, прежде всего, потому, что однажды видел, как ярл Эрлинг Кривой повесил сына своей жены. Возможно также, в тот день, когда они увезли меня заложником из Киркьюбё, я поклялся горячей, чем было угодно Богу, отомстить моим обидчикам. Я знаю одно: для меня нет иного пути, что бы потом ни случилось!
Я заметил, что он мрачен. Эйнар Мудрый понимал: куда пойдет Сверрир, пойду и я. Эйнар Мудрый понимал: скажи он слова, которые заставят Сверрира ринуться в борьбу, те же слова заставят ринуться в борьбу и его собственного сына.
— Кто-то вас здесь знает, — сказал он. — Мне сообщили, что вы в Тунсберге. Я не имею права называть говорившего. Это сильный, суровый и непримиримый человек, он священник, как и вы, священники нынче поднимают меч с тем же рвением, с каким раньше поднимали щепки от святого креста Господня. Он прибыл с Сельи и имеет здесь большие связи, даже с конунгом Эйстейном, который сейчас прячется в лесах Упплёнда. Один церковный служка босиком прошел туда через горы с молитвой на устах и тайным сообщением. Говорят, он нашел конунга. Так конунг узнал о вас.
Эйнар Мудрый встал и снял с себя чулки, в одном из них было письмо, написанное на пергаменте.
— Конунгу нужны люди, — сказал он. — Он полагается на слова Симона, который утверждает, что ты, Сверрир, обладаешь многими талантами, которых нет у других. Вот письмо от конунга.
Сверрир прочитал письмо, сперва про себя, потом вполголоса, мы склонились к нему. Конунг писал, что он приветствует молодого друга и брата во Христе. Ты должен отправиться в Швецию к моему родичу ярлу Биргиру Улыбке и попросить его отправить в Вик помощь, которая нам потребуется, если Всевышний не лишит нас своей милости.
Эйнар Мудрый объяснил нам, что ярл Биргир Улыбка женат на сестре конунга Сигурда. Таким образом она находится в родстве с конунгом Эйстейном, и ее муж уже оказывал Эйстейну хорошую помощь.
— Видишь ли, Сверрир, конунг Эйстейн посылает вести не только ярлу в Швецию, — продолжал Эйнар Мудрый. — В другие концы страны тоже отправлены люди. Или, — он взглянул на Сверрира, — ты отказываешься идти путем конунга?
Сверрир встал.
— Теперь достаньте мне иглу с ниткой, — сказал он, — я хочу Пришить письмо конунга к платью как можно ближе к телу. Но сперва, Эйнар, я отвечу тебе на твой вопрос: Я пойду и своим путем и путем конунга.
***
Когда мы шли в Сэхейм на встречу с ярлом Эрлингом и конунгом Магнусом, нас всех переполняла тревога. Мы шли гуськом, как корабли: первым шел Бернард, за ним — я, замыкал шествие Сверрир. Мы видели людей из Тунсберга и окрестных селений, идущих на ту же встречу: бондов и горожан, пасторов и монахов. Рясы на многих были сильно потерты, некоторые несли с собой священные сосуды, принадлежавшие их церквам. Чаще всего это были бедные, изготовленные тут же вещи, отполированные руками, привычными к земле и навозу, а не к пергаментам и Священному писанию. Двор усадьбы охраняли воины, среди них был и конюший конунга. Он с достоинством, но без сердечного тепла приветствовал нас и показал нам дорогу.
Никогда прежде я не видел таких богатых палат, и Сверрир тоже. В большом переднем покое, куда нас проводили, стены были завешаны коврами. Там ждали два отрока с горящими факелами, чтобы проводить нас дальше. Наверное, это были сыновья наложниц и лучших из дружинников, теперь их взяли в услужение к конунгу. Большой чан с водой стоял наготове — вдруг кто-нибудь из слуг по недомыслию подожжет бревенчатую стену или уронит огонь на покрывавшие пол шкуры. Мы были босиком, все трое, медвежьи шкуры были мягкие и приятные, мы шли словно по свежему снегу. Но этот снег таил в себе жар, ощущение удовольствия и почтения поднималось по ногам и передавалось всему телу. Мы ждали, выстроившись в ряд, от факелов в покое было жарко, от окружавших меня мужей разило потом. Через некоторое время нас ввели в другой, еще больший покой.
Такого покоя я тоже не видывал, его можно было сравнить только с церковью, возведенной в честь Господа Бога. Здесь пол тоже был устелен шкурами, и нога долго искала кусочек голой земли. Покой был огромный, мне казалось, что нас троих выставили напоказ в середине, так далеко было от нас до стен. Нас окружали люди, тоже словно выставленные напоказ. Здесь нас уже никто не приветствовал.
Двери распахнулись, и вошли восемь молодых служителей с горящими факелами, за ними в два ряда — молодые служанки, каждая несла в руках рог. Я даже не успел заметить, как у каждого из нас оказался в руках рог. Это был мед, тяжелый и крепкий, как рука врага, сжавшая твое горло. Бледное и худое лицо Бернарда медленно налилось краской. Сверрир пил осторожнее, чем мы. Я же быстро осушил рог, позволив питью опуститься, а мужеству подняться, беспокойства и страха как ни бывало. Мне послышалось, а может, чей-то голос и в самом деле позвал: Катарина?..
Двери снова распахнулись, мы сразу расправили плечи, двое священников перекрестились. Сам я склонил голову и согнулся, чтобы приветствовать конунга и ярла с почтением, на какое они имели право. Но это был не ярл, и не конунг. Это были два крепких человека в воинских доспехах с рожками в руках, мы, не видевшие чужих стран и не знавшие чужих обычаев, называли их рожечниками. Но с тех пор, как ярл вернулся домой из Йорсалира, он называл их герольдами. Герольды затрубили в рожки, громкий, всепроникающий звук вознесся к потолку, проник сквозь стену торжественности и беспокойства, окружавшую нас, и достиг наших сердец. Казалось, будто ярл и конунг собственной рукой прикоснулись к нашим сердцам, чтобы проверить, не перестали ли они биться. И пока мы так стояли, и пока герольды отдавали рожкам весь воздух, который наполнял их легкие, двери опять распахнулись, но я не видел, кто их распахнул. Однако никто не вошел. Мы замерли с открытыми ртами — ведь никто не вошел, и двери снова медленно закрылись. И опять я не видел, кто их закрыл.
Наконец герольды кончили трубить и опустили рожки, они стояли подобно каменным столпам, никто не произнес ни слова. Лишь колебалось пламя факелов, в зале их было не меньше двадцати — двадцать неподвижных факельщиков с пылающими факелами в руках. И ни одного слова. И вдруг нас, словно удар кулака, оглушил глас рожков, я даже не заметил, когда герольды снова поднесли их к губам. Двери распахнулись. Вошел конунг.
Он был красивый и одет красиво, как женщина, у него была легкая поступь, веселое лицо, широкие плечи, в глазах еще сохранилось что-то детское, приветствие его было учтиво. Он отвесил нам легкий поклон, мы ему — глубокий. Когда же я распрямлялся, я, словно мертвец, лежащий на земле, снизу, увидел седого, пожилого человека в сером платье, его голова криво сидела на плечах, медленно, мелкими шажками он шел к нам. Это был ярл.
Мы опять отвесили поклон, еще более глубокий: я не дышал, пока у меня хватило на это сил. Чуть не задохнувшись, я стал шумно хватать ртом воздух — это был обиженный, громкий, обжигающий вздох, но кругом каждый старался справиться с собственным дыханием и никто не обратил на меня внимания.
Теперь я видел только двоих, конунга и ярла. Между факелами и воинами они медленно переходили от группы к группе. Священники, монахи и бонды по очереди называли свои имена. Конунг обращался к каждому с приветливыми словами, ярл ограничивался внимательным взглядом. Говорили, что, пока ярл молчит и подозрительно смотрит на человека, тому нечего опасаться. Если же ярл нарушал молчание и рассыпался в дружеских уверениях, можно было не сомневаться, что вскоре воины ярла схватят и повесят того человека. Пока ярл шел к нам, он почти все время молчал. Я осмелел и не спускал глаз с конунга, который шел впереди.
Йомфру Кристин, разреши мне рассказать тебе о конунге Магнусе и его отце ярле Эрлинге Кривом, сын был слабый человек, отец — сильный. Сын питал слабость к женщинам, в их присутствии он расцветал, и пиво предпочитал оружию, что не могло нравиться ярлу, любившему сына с такой страстью, которая даже его заставлял совершать опрометчивые поступки. Конунга строго воспитывали в детстве, он больше доверял мечу, чем слову, не очень сообразительный, он мало на что был способен, если рядом с ним не было умных людей. Тем не менее почти все любили его. В нем не было той бездны, какая была в его отце и из-за которой мало кто в стране питал к нему добрые чувства. Ярл был способен повесить ребенка и годами преследовать какого-нибудь недруга, он был безжалостен, но умел ловко скрывать свою неспособность к милосердию, а если требовалось, показывал и силу. Сын получил корону и гордо носил ее, однако права на нее не имел. Отец его никогда не был коронован, хотя и обладал всеми качествами, необходимыми тому, кто носит корону. Ни лицо его, ни душа красотой не отличались.
Теперь они приближались к нам.
Впереди шел сын, я уже слышал его голос, приятный, очень подходящий для того, чтобы произносить безразличные слова.
Он говорил с священником из Рэ, преподобным Магнусом, конунга развеселило, что они со священником тезки. Преподобный Магнус смиренно заметил, что это имя слишком хорошо для священника и что его неумным родителям на Судном Дне еще попеняют за их высокомерие. Конунг громко засмеялся, видно, ему понравились эти слова.
За конунгом шел ярл.
Эрлинг Кривой умел смотреть на людей, молча, не мигая, казалось, будто его сердце переставало биться. Тот, к кому ярл обращался, начинал заикаться, однако ярл не спешил помочь бедняге оправиться от смущения. Он только стоял и смотрел, не враждебно, не раздражаясь из-за того, что чья-то неспособность произнести нужные слова задержала его. Он стоял, смотрел и все слышал — и молчал, а потом двигался дальше, оставив за спиной перепуганного насмерть человека.
Бернард приветствует конунга. Они уже встречались раньше, и Бернард напоминает ему об этом, потом он поворачивается к нам и говорит конунгу, что мы его молодые друзья с Оркнейских островов. Они хотят получить приходы в Норвегии, говорит он, и как все, вынуждены досаждать тебе, государь, дабы заручиться твоей помощью и поддержкой. Конунг милостиво улыбается и кивает, мы низко кланяемся. Бернард говорит, что мы год провели на Фарерских островах, надеясь получить приходы там, но епископ Хрои в Киркьюбё не мог взять к себе двух молодых священников сверх тех, что у него уже были. Конунг находит это справедливым и говорит, что будет рад, если Бернард найдет для нас какую-нибудь подходящую церковь.
— Много священников умирает, и потому хорошо, что у нас есть новые, — говорит он.
К нам подходит ярл.
Конунгу Сверрир сказал только то, что было строго необходимо, я тоже. Теперь перед нами стоит ярл. Бернард опять полуоборачивается к нам и говорит тихо, но с достоинством. Он спокоен и самоуверен, но держится с подобающей случаю обходительностью. Он снова произносит те же слова:
— Это молодые священники с Оркнейских островов, одну зиму они провели на Фарерах, теперь приехали сюда…
Вдруг Сверрир говорит:
— Государь, я хочу поздравить тебя с тем, что тебе удалось избежать смерти…
Мрачное лицо перед нами дернулось, что-то в нем дрогнуло — какой-то неизвестный осмеливается навязать ярлу свою волю? Старик поворачивает голову к Сверриру, словно хочет, как старая лошадь, оскалиться в улыбке. Однако в его глазах мелькает одобрение и признание, слабый блеск. Сверрир чуть-чуть распрямляется, хотя в его позе еще ощущается поклон, и говорит без малейшего признака подобострастия, но подчеркивая свое глубокое уважение:
— Государь, поздравления, которые ты, должно быть, получил от людей более высокого происхождения, чем я, дороже для тебя тех слов, какие лежат у меня на сердце. Но ты знаешь: если люди и молчат, они все равно радуются, что их ярл избежал смерти. Я осмелился напомнить тебе о том, что случилось, лишь потому, что мой друг и я, слышали об этой женщине, когда несколько лет назад были в монастыре на Селье. Ее изгнали оттуда, настоятель монастыря, священник Симон не мог выносить ее непочтительных речей о конунге и ярле. Хотя, возможно, все это не имеет для тебя, государь, никакого значения.
Ярл все еще молчит, но теперь в его строгих глазах появляется жизнь. Под кожей загорается огонь, и вскоре пылает уже все лицо.
— Однако, — продолжает Сверрир, — то, что хочу сообщить тебе я, по моему разумению, государь, не может быть для тебя безразлично. На Селье говорили, будто Катарина, которая находится сейчас там, где ей и положено, всегда хвасталась тем, что у нее есть добрые друзья среди людей сборщика дани Карла. Не знаю, правда ли это. Хотелось бы верить, что неправда. Меня возмущает мысль, что женщина, пытавшаяся убить самого ярла, могла иметь добрых друзей среди окружения сборщика дани Карла и его сына Брюньольва, я этому не верю. И мне больно, если я несправедливо очернил человека, заслуживающего уважения. Но, государь, если на одной чаше весов лежит твоя жизнь, а на другой — всего лишь опасность очернить честного человека, я должен выбрать ту чашу, которая тяжелее.
Сверрир умолкает.
Теперь говорит ярл:
— Ты поступил правильно, — произносит он.
Ярл немногословен, но никто не сомневается в том, что у него хорошая память. Мне кажется, что теперь Сверрир, Бернард и я можем чувствовать себя в относительной безопасности.
Тогда пришел Гаут.
Эту часть праздника в конунговой усадьбе в Сэхейме, йомфру Кристин, я вижу словно через синеватую дымку. Конунг и ярл направились к дверям. Мы было немного распрямились, а потом, провожая их, склонились еще ниже, чем раньше, все — священники, монахи, безоружные гости, герольды и факельщики с гордой осанкой. Тогда вдруг пришел Гаут. Не знаю, откуда он взялся, он просто вдруг возник в покое. Должно быть, как-то пробрался сюда. Я так и вижу, как кто-то безуспешно пытается остановить его, но он неожиданно оказывается рядом с ярлом и кричит:
— Ты должен простить ее!
Гаут поворачивается к нам, стоящим в зале, потом опять к ярлу — теперь ярл окружен воинами с обнаженными мечами, значит, он не такой беззащитный, каким только что выглядел. Но вот ярл шевельнул большим пальцем и воины отступают на два шага. Гаут говорит высоким, чистым голосом:
— Ты должен простить ее, ярл! У тебя есть власть, эта женщина хотела убить тебя, государь, и это ее грех, но если ты теперь убьешь ее, твоих грехов не убавится!..
Конунг с равнодушным видом смотрит на Гаута и отворачивается, чтобы идти, но ярл не уходит, он говорит с Гаутом. Потом уже я догадался: ярл понимал, что именно в такие мгновения рождается посмертная слава человека, и хотел защитить свое имя. Он говорит — я приблизительно помню его слова, — что, конечно, мог бы простить ее, но закон — есть закон, и даже ярл должен его уважать.
— То, что ты говоришь, — возражает Гаут, — это лишь слова, но не правда. Если ты хочешь, ты можешь. Если она умрет, то свершится это по твоей воле.
Ярл говорит:
— Бывает, что одной воли ярла еще недостаточно, но знай, Гаут, в моей воле поблагодарить тебя за то, что ты пришел сюда. Ты больше, чем кто бы то ни было, думаешь о моей душе, даже больше, чем я сам. Отпустите с миром этого человека! — говорит он окружающим его воинам. — И помни, Гаут, если я что-то могу, я это делаю. Поверь мне.
Ярл уходит. Все кончено.
Мы тоже уходим, мы молчим, над усадьбой Сэхейм раскинулось темное небо, усыпанное яркими звездами. Я слышу за деревьями голоса, взволнованные и мягкие, суровые и горячие. Имя Гаута у всех на устах, его произносят чаще, чем имена конунга и ярла. Я вижу его…
На одно мгновение. Он проходит мимо молодого факельщика; словно в промежутке между двумя ударами сердца, я вижу его сильное, страдающее лицо, лицо волевого человека, подчиняющегося иной воле, более сильной, чем его собственная. Красивым его назвать нельзя. И все-таки, йомфру Кристин, я никогда не видел более красивого лица.
Мы идем обратно в Тунсберг.
— Господин Аудун, позволь мне сказать, что лицо Гаута до сих пор хранит и ту красоту, о которой ты говорил, и то страдание, что он испытывал.
— Йомфру Кристин, позволь ответить тебе, что между твоим лицом и его есть сходство. Оба ваши лица красивы, но твое красивее, оба полны страдания, но его страдание глубже твоего.
***
По дороге в Тунсберг я сказал Сверриру:
— Вполне может быть, что монахиня с Сельи дочь конунга Сигурда так же, как ты его сын. В таком случае, вы брат и сестра, но тебя нельзя назвать хорошим братом, ведь ты помогаешь тем, кто хочет лишить ее жизни.