Мысль, что эта ненасытная женщина самым вероломным и отвратным образом использует травму, которую его мальчик неизбежно носит в душе, и обведет его вокруг пальца, чтобы сделать послушным орудием в своих бесчеловечных, исполненных мании величия целях, была едва ли менее переносима, чем боль от того, что он никогда больше не увидит своего друга Уильяма, как только они закроют крышку гроба. Ему требовалась помощь.
Однако для этого он должен был во всем признаться товарищам.
Фон Метц попросил всех членов ордена, присутствующих на церемонии прощания с Уильямом, среди которых были Цедрик Чернэ, Монтгомери Брюс, Филипп Море, Виконт Монтвий, Жакоб де Луайолла, Папаль Менаш, Арман Де Бюре и Раймон фон Ансен, собраться после последних прочитанных молитв в так называемом Большом зале Тамплиербурга – крепости тамплиеров, где они заняли свои места за длинным античным столом в середине роскошного, украшенного коврами, штандартами, оружием и знаменами помещения. Здесь Роберт, все еще в отчаянии, с трудом подбирая слова, рассказал, что действительно произошло восемнадцать лет назад в Авиньоне. После того как фон Метц закончил, они смотрели на него с возмущением, разочарованием, негодованием или смесью всех этих чувств. Только Цедрик и Папаль как посвященные, чувствуя себя в какой-то мере разделяющими его вину, сидели, низко опустив головы, и нервно крутили оцинкованные кубки.
– Я злоупотребил вашим доверием, – закончил Роберт. Стыд и сожаление в его голосе были искренними. – Простите меня!
Несколько секунд царило неловкое молчание. Фон Метцу было нелегко стоять за своим стулом под справедливо осуждающими взглядами боевых товарищей, вместо того чтобы повернуться на каблуках и выбежать из зала.
Первым слово взял фон Ансен.
– Тебе, по крайней мере, ясно, что этот мальчик твой преемник? – вырвалось у него со свирепой растерянностью, но он не стал дожидаться ответа на свой вопрос. Естественно, Роберт знал это, что и делало его проступок столь непростительным. – Он – следующий Великий магистр! – метал громы и молнии фон Ансен. – Так установлено правилами!
– И мы должны следовать за ним и во всем ему повиноваться, – добавил Луайолла и посмотрел, углубленный в свои наверняка малоприятные мысли, сквозь Великого магистра.
– Он же не знал, кто эта женщина, – постарался внести успокоительную ноту Цедрик, но фон Метц с печальным взглядом опустил руку на плечо друга и попросил его не выступать против остальных.
Это была только его ошибка, его проступок. Он не хотел, чтобы Цедрик страдал от позора, ответственность за который он целиком брал на себя.
– Я исправлю ошибку, – пообещал он, не пытаясь уклоняться от пылающего гневом взгляда фон Ансена. Когда он продолжил, то постарался придать своему голосу убедительность и непреклонность, которые он надеялся вскоре почувствовать и сам – хотя бы на один короткий, все решающий момент. – Я убью мальчика. Но вы должны мне помочь.
Давид уселся в кресло в бюро Лукреции и с возрастающим нетерпением ждал подходящего момента, чтобы встать и выйти. Шариф, об угрюмом характере которого он составил себе представление уже в аэропорту, стоял на почтительном расстоянии от современного письменного стола, за которым в огромном, обтянутом белой кожей кресле восседала его мать, и делал ей доклад о его, Давида, прошлом.
Давид слушал этого человека, втайне давно уже окрестив его мясником, и ему было ясно, что речь действительно идет о нем. Несмотря на это, у него не было чувства, что все это имеет к нему непосредственное отношение.
– Деньги за обучение Давида выплачивались якобы из фонда для сирот, на самом деле не существующего, – объяснял Шариф в эти секунды, не удостаивая Давида взглядом. – Своего рода фирма – почтовый ящик. Но наши люди уверены, что смогут установить, куда ведет этот след.
Кончиками пальцев Давид потрогал деревянный крест под тенниской, висевший на старых деревянных четках; Лукреция дала ему их в комнате, которую все здесь называли колыбельной. Он начал задумчиво их перебирать.
Он находится в доме своей матери, думал Давид, но почему-то нисколько не ощущает себя дома. Прежде, в светлой детской комнате, которую она ему показала как доказательство того, что все эти годы непрерывно о нем думала, он не выдержал и прикрикнул на нее. Это не очень его огорчило. Чувство, что мать его любит, он испытывал лишь тогда, когда Лукреция каким-либо образом к нему прикасалась; но едва она его отпускала, это чувство в тот же момент исчезало. Когда она от него отстранялась, колесики у него в мозгу начинали отчаянно крутиться. Он вспоминал детали, и его одолевали непонятные сомнения. Что сделала его мать, когда вновь обрела сына после стольких лет разлуки? Она, не вмешиваясь, с улыбкой наблюдала за тем, как ее сумасшедший братец его заколол. Он ведь мог умереть. Да, верно, он действительно был другим, особенным – теперь он это окончательно понял и принял. Его раны проходили быстрее и не оставляли рубцов: там, где Арес проткнул его своим клинком, не видно было даже малой царапины от нападения этого Гунна, которое любому нормальному человеку стоило бы жизни. Но то, что он по какой-то причине не был обычным смертным, еще не означало, что он был бессмертным. Ибо сколько бы тамплиеры ни мечтали о легендарном Граале, бессмертие не было присуще человеку, и вопреки всем своим особенностям Давид всегда чувствовал себя человеком и никем иным.
Так что его разочарование в поведении Лукреции из-за той холодности, с которой она наблюдала, как ее сыну причиняют ужасную боль и вселяют в него дикий страх, было вполне понятно. Если бы святой мир монастыря, где он вырос, не был бы так беспричинно обрушен, он тосковал бы о нем в эти минуты и жаждал бы вновь там очутиться. Ему не хватало покоя и защищенности внутри привычных каменных стен, не хватало близости Стеллы. И Квентина! Без сомнения, Давид в нем сильно разочаровался. Он чувствовал себя обманутым в том, что касалось значительной части его бытия, он ненавидел монаха за ложь, которую тот по отношению к нему допустил. И несмотря на это, он ощущал потребность вернуться к этому доброму и милому человеку. Правда, Квентин, которого он хотел бы увидеть и под чьим присмотром хотел бы снова жить и учиться, был вчерашний Квентин, а не тот, каким он вдруг сейчас оказался.
Во всяком случае, Давид ясно понимал, что «Девина» не была тем местом, где ему ничто не угрожает. Он хотел бы поскорее отсюда выбраться. Хотел бы увидеть Стеллу, забрать ее с собой, чтобы где-нибудь вдали от монастыря, и от матери, и от всех сумасшедших этого мира рискнуть начать со Стеллой новую жизнь. Выполнить все это будет не так-то просто, в этом он был убежден. Кроме того, пройдет немало времени, прежде чем он сможет на новой родине, где бы она ни была, почувствовать себя как дома и в полной безопасности. Здесь это чувство определенно никогда у него не возникнет.
– Мы сможем найти Гроб лишь тогда, когда уберем с дороги Метца и тамплиеров и отыщем все реликвии, так как именно они приведут нас к цели, – сказала Лукреция не терпящим возражений тоном.
Уверенность, с которой его мать произнесла эти слова, словно все это само собой разумелось, напугала Давида.
Мать встала и подошла поближе к нему, бросила на него взгляд, который он не смог истолковать и потому на него не ответил ни взглядом, ни как-то иначе.
– В чем дело, Давид? – спросила она. – Что у тебя на сердце?
Давид встал с кресла. О, как много всего было у него на сердце! Он был разъярен и разочарован и не собирался оставаться здесь ни секунды дольше, чем этого требовало от него хорошее воспитание, даже если она его мать, его бабушка и его сестра одновременно. Он узнал все, что считал важным, и даже немного больше, от чего он охотно бы отказался. Он познакомился со своей матерью, услышал, что его отца уже нет в живых и что Квентин лгал ему, уверяя, что младенцем его нашли близ монастыря. Давиду придется учиться жить с этим багажом знаний, чтобы затем оставить его в прошлом, порвать со своими детством и юностью и начать новую жизнь, как подобает взрослому, отвечающему за себя человеку. Все равно, будет ли это в Шанхае, Берлине или в глиняной хижине на побережье Северной Африки, он сможет найти место на этом свете, где вновь обретет душевный покой и где фон Метц никогда его не отыщет.
– Я не знаю, – нарочито медленно ответил он и беспомощно пожал плечами. Нет, не только хорошее воспитание мешало ему посмотреть Лукреции прямо в глаза. Черт, почему материнская любовь непременно должна быть такой надо всем преобладающей и такой всевластной? – Знаешь, определенным образом все это меня никак не касается, – смело выдавил он из себя.
– Никак тебя не касается?! – возмутилась Лукреция. Материнская забота, которая до этого звучала в каждом произнесенном ею слове, внезапно исчезла из ее голоса. Давид боролся внутри себя с противоречивыми чувствами и искал подходящие слова, чтобы смягчить ситуацию. Но прежде чем он смог найти нужные слова, черты Лукреции вновь смягчились и она подошла к нему еще ближе, чтобы пристально посмотреть ему в глаза. – Твоя кровь течет в моих жилах, Давид, – прошептала она умоляющим тоном. – Ты – Сен-Клер! Член ордена приоров.
Он ничего не сказал, ответив ей лишь неуверенным взглядом. Мать все больше его пугала… Является ли это нормальным в отношениях между матерью и сыном? Становится ли это причиной того, что дети порой без возражений слушают своих родителей?
– Гроб – это наша судьба! – продолжала Лукреция, повысив голос. – Твоя судьба! На тебе лежит большая ответственность, Давид, и ты не можешь так просто от нее освободиться.
Она отвернулась от него и приблизилась на несколько шагов к Шарифу, прежде чем посмотрела на юношу снова.
– Фон Метц убил твоего отца! Он хочет убить и тебя тоже! – взволнованно добавила она, в то время как Давид все еще беспомощно молчал. – А что, ты думаешь, он сделал с твоим другом Квентином, когда тот перестал быть ему нужным?
Давид, сбитый с толку, встревоженно сморщил лоб. Сделал с Квентином? Какой вред этот сумасшедший мог причинить Квентину? И что значит «когда тот перестал быть ему нужным»? Он полагал, что монах и фон Метц, похитивший мальчика, были друзьями и вместе, в добром согласии, решили поместить его в отдаленный и безопасный монастырь под присмотр монаха. Это было именно так – то, что они сделали. Но слова матери, кажется, полностью это опровергают. Что-то нашептывало Давиду, что он вообще не хочет знать ответа на этот вопрос – по крайней мере, не сейчас. Свалившейся на него за последнее время информации было слишком много. У него появилось чувство, что его голова обязательно лопнет, если он узнает еще что-нибудь подобное. Он прикусил нижнюю губу и сосредоточился на боли, с которой его зубы погружались в плоть; ему хотелось, чтобы физическая боль, которую он сам себе причинял, заглушила муку в его истерзанной душе.
– Гроб тебя очень даже касается, сын мой, – сказала Лукреция еще более прочувствованным тоном.
В то время как его разум напрасно против этого протестовал, внутри него вновь пробудился кровожадный пес, который с недавнего времени угнездился в его личности. К счастью, большую часть времени пес дремал, положив лапы на уши, чтобы ничего не слышать и ни во что не вмешиваться. Но сейчас он проснулся и поспешил возвестить отрывистым рыком, что этому фон Метцу надо жестоко отомстить за все, что он сделал с отцом Давида, а также за Лукрецию и за Квентина. Давид медленно кивнул.
– Я знаю, за последние дни вся твоя жизнь невероятным образом переменилась. – Лукреция подошла к нему вплотную и с любовью погладила его по щеке.
«О, это прикосновение», – думал он в отчаянии. Сможет ли он быть счастлив без него где-нибудь на краю Австралии?
– Но скоро ты будешь видеть вещи в их полной взаимосвязи, – добавила мать и, крепко обняв, прижала его к себе. – И тогда ты сам все поймешь.
«Возможно», – думал Давид, в то время как она передавала ему успокаивающую теплоту и наполняла его чувством полного, хотя и не вполне обоснованного облегчения. Быть может, оно не было таким уж необоснованным? По крайней мере, Давид считал, что понял: он уже не сможет расстаться со своей матерью. Нигде в целом мире он не будет счастлив без нее.
Вопреки опасениям, Давид спал глубоким сном без сновидений после того, как поздним вечером этого долгого и богатого событиями дня улегся в кровать и, разминая тяжелые от усталости члены, беспокойно ворочался в своих подушках. Внутренне он все время был готов к тому, что Арес или Шариф незаметно прокрадутся в гостевую комнату и перережут ему глотку или воткнут кол в грудь, чтобы только продемонстрировать, как невероятно быстро заживают его раны, или понаслаждаться его мучениями, или по какой-либо иной, неизвестной ему причине, которая могла быть у темноволосого Гунна несколько часов назад в фехтовальном зале.
Хотя никто его не будил и взгляд на наручные часы убедил его, что он спал больше восьми часов, юноша чувствовал себя разбитым, проснувшись на второй день и неохотно вытащив ноги из-под одеяла.
В абсурдной надежде, что можно передвинуть время назад и чудесным образом оказаться в своей интернатской комнате, Давид охотнее всего снова уткнулся бы в подушки, закрыл глаза и спал дальше, но механизм в его черепной коробке сначала осторожно, потом все быстрее начал приходить в движение, которое, как прежде, так и теперь, было необозримым и хаотичным. События прошедшего дня отбрасывали тени на этот еще, в сущности, не начавшийся день и грозили погубить Давида прежде, чем он что-либо съест или хотя бы умоется.
Запах свежих булочек, аппетитной колбасы и ароматного чая с жжёным сахаром прогнал оставшуюся усталость в кратчайший срок. На табуретке рядом с кроватью Давид обнаружил поднос с завтраком – в этом он увидел очередное проявление любви со стороны матери. Хотя ему все еще было нелегко видеть в Лукреции нежную, заботливую мать, когда она не стояла непосредственно перед ним, он принял этот жест заботы как материнский поцелуй в щеку. В течение всей его жизни никто никогда не подавал ему завтрак в постель. До сих пор за завтраком он стоял каждое утро в очереди среди более или менее раздраженно-привередливых, заспанных детей и подростков, держа в руках оранжевый пластиковый поднос, на котором иногда – когда он, стоя и снова почти засыпая, затем все же просыпался, – лежала булочка, ломтик пресного, безвкусного сыра и… если повезет и ему достанется (потому что не так уж мало людей в своей бесцеремонной жадности припрятывали под куртку парочку лишних яичек), если на его долю хватит, то он получит еще и сваренное до невероятной твердости крутое-прекрутое яйцо.
Растроганный приятным жестом – завтрак в постели! – и вдруг ощутив волчий голод, Давид присел в кровати, и его настроение поднялось на целый пегель[13], отчего он внутренне объявил себя готовым встретить этот день непредубежденно и дать ему шанс оказаться лучше вчерашнего. Также и о своей матери, о которой сейчас думал, он наверняка сумеет составить более объективное и, как он надеялся, более положительное впечатление. Он вовсе не забыл, как плохо чувствовал себя здесь накануне. Его разум все еще настаивал на уходе из «Левины», но теперь он не считал это таким спешным. Если в предстоящий день он не будет ощущать себя значительно лучше, решил юноша, то непременно сразу же покинет «Левину».
Давид проглотил по всем правилам завтрак и как раз закончил в соседней гостевой ванной утренний туалет, когда Лукреция зашла к нему без стука, по-дружески, осведомилась о его самочувствии и дала ему понять, что он должен последовать за ней в фехтовальный зал. По дороге он тайно наблюдал за матерью. Она действительно необыкновенно красива, признал он с восхищением. В этом признании присутствовала и нота зависти. Видимо, внешне он скорее походил на отца, которого никогда не видел, так как, кроме карих глаз, Лукреция, как он считал, ничего не передала ему в наследство. Вообще материнской стороне его семьи была явно дана некая странная физическая привлекательность, ибо даже у Ареса, как бы заносчиво и самонадеянно тот себя ни вел, Давид не смог бы оспорить наличие своеобразной красоты, связанной с противоречивой аурой брутальной эротики. Он чувствовал себя рядом со своей матерью как гадкий утенок. Когда они подошли к охраняемому Шарифом фехтовальному залу и вошли внутрь и он увидел перед собой своего дядю, ему представилось, что гадкий утенок внезапно скинул скучное платье из перьев и стоит голый перед двумя элегантными лебедями.
Но это чувство исчезло почти мгновенно, когда его взгляд встретился с совсем непривлекательным, скорее наглым взглядом Ареса. Если это была цена за красоту, решил юноша, тогда он чувствует себя в своей собственной скучной коже хорошо и удобно.
– Когда ты в следующий раз встретишь Роберта фон Метца, ты должен быть подготовлен, – сказала Лукреция.
В то время как Давид размышлял над этой фразой, не зная, что его мать, собственно, имеет в виду, она указала ему на Ареса, клинком своего меча с небрежной элегантностью рисовавшего в воздухе пару мандал[14]. Во всяком случае, Давид предполагал, что рисунки, в которых вместо карандаша двигается оружие, скорее всего напоминают мандалы.
– В нем ты имеешь лучшего учителя, – добавила, улыбаясь, Лукреция и отвернулась от Давида, чтобы оставить их с Аресом одних на арене и занять наблюдательную позицию в конце зала. Шариф последовал за ней, словно вторая тень.
Как и накануне, но на сей раз без предварительного оповещения, Арес бросил Давиду меч. Давид поймал его и был, вероятно, удивлен этим больше, чем все остальные в зале. Строго говоря, никто, кроме него самого, особенно не удивился. Лукреция довольно улыбалась, Арес смотрел на него, презрительно сморщив нос, в то время как в его глазах блеснул вызов, а Шариф реагировал так, как он реагировал на все, что вокруг него происходило, а именно – никак.
– Добро пожаловать в школу, племянник, – тихо сказал Арес.
Взгляд Давида метался, сбивая с толку его самого, между оружием в его руке и Аресом, в то время как свободная левая рука Давида непрерывно трогала живот, то есть то место, куда Арес во время их первого боя всадил меч.
– Я не повредил никаких жизненно важных органов, – заметил Арес, угадав мысли Давида, которые ясно отражались в его жестах и мимике.
Он ухмыльнулся, явно развлекаясь, за что Давид стал ненавидеть его чуть больше, чем ненавидел до сих пор. Поигрывая тяжелым мечом, словно тот весил не более чем веточка бамбука, дядя начал кружить вокруг племянника, как подстерегающий наживу хищный зверь.
– Мы с тобой нечто особенное, мальчик, – сказал он беззаботным тоном, но не смог спрятать промелькнувшую в глазах взволнованно предвкушаемую радость от уверенности в своей победе. – Лукреция верит в историю о священной крови. Ну, ты, конечно, знаешь, о чем я говорю: друг Иисус и добрейшая Мария Магдалина…
Давид медленно поворачивался в середине зала и следил за каждым, пока еще незначительным движением Гунна боязливым взглядом. Его мускулы были напряжены так, что, казалось, могли порваться. Рука' сжимала рукоять меча настолько сильно, что это причиняло боль.
– Что касается меня… – продолжил брат Лукреции и безразлично пожал плечами, постоянно сужая круг вокруг Давида, доводя его напряжение до предела, так что юноша охотнее всего бросил бы меч и с плачем убежал прочь, чтобы никогда больше не возвращаться в этот сумасшедший дом. – Что касается меня, – повторил Гунн, – то мне плевать, почему мы такие, какие мы есть. Главное – у нас имеется отличная забава!
Вместе с последним словом его клинок с невероятной силой и резким свистом опустился и ударил Давида по плечу. Юноша беспомощно парировал удар и отпрыгнул на шаг назад. Проклятие, почему все это началось снова?! Был ли это первый урок того, что его мать косвенно определила как «курс самозащиты», да еще с таким превосходным учителем? Нет, Арес не был настоящим учителем, он был кровожадным сумасшедшим, что Давид уже болезненно испытал на себе. Давид ничего так не хотел сейчас, как уйти отсюда, и внутренне называл себя неисправимым идиотом за то, что не покинул «Левину» сразу, как проснулся. Строго говоря, это завтрак в постели побудил его остаться в этом сумасшедшем доме (без медицинского обслуживания больных и несчастных, сбитых с толку), чтобы в следующий раз – он должен был бы это уже понять! – снова иметь все основания опасаться за собственную жизнь.
– Болезни, пули… – презрительно изрек Арес, кружа вокруг Давида и приближаясь к нему, как голодный тигр, который ищет подходящего момента, чтобы вонзиться в свою жертву зубами. – Им требуется выставить более мощное оружие, чтобы пописать нам на ногу!
Молниеносный, ловкий удар, которого Давид даже не предвидел, нанес ему глубокую резаную рану. Давид испуганно закашлялся и, нетвердо держась на ногах, отошел на несколько шагов назад. Его взгляд лихорадочно блуждал между кровавой раной на груди и довольным ухмыляющимся дядюшкой. Разрез горел, как огонь.
– Только не воображай, что ты бессмертен.
Меч Ареса со свистом опускался на него второй раз. Теперь Давид успел вовремя заметить движение и отклонить меч на расстоянии половины руки от своего сердца.
– Аорта – наше самое слабое место, – пояснил Арес любезным учительским тоном, который Давид до этого слышал лишь у любимого учителя Алари.
Дядюшка повернулся вокруг собственной оси, и его меч устремился на голову Давида. Тот снова довольно беспомощно парировал удар, но все же ему удалось остаться стоять.
– Или отсекай противнику его проклятую голову. Ты понял?
Давид послушно кивнул. Хотя у этого мерзавца «чердак» был явно не в порядке, он решил, что будет умнее не раздражать его и положиться на случай, который поможет ему незаметно улизнуть.
– Я понял, – громко и отчетливо произнес Давид.
Во время последующих атак Арес немного уменьшил силу своих ударов. Юноша расслабился, но отражал удары один за другим со все возраставшей уверенностью, что больше всего удивляло его самого..
В то время как их клинки звонко соприкасались на все более коротком расстоянии, с Давидом внезапно произошло что-то странное: он стал говорить со своим мечом, или, вернее сказать, его клинок сам заговорил с ним, так как у Давида вдруг создалось впечатление, что это не он манипулирует оружием, но сам меч водит его рукой, не тратя времени на обходные пути и сигнализируя напрямик через мозг его мускулам и нервам, куда поворачиваться и куда отклоняться и где они наконец смогут, в свою очередь, нанести удар. Давид, все более удивляясь, наблюдал битву, которую вел, не чувствуя при этом, что фактически в ней участвует. Его меч со свистом опускался на отступающего шаг за шагом Ареса, которому снова и снова в последний момент удавалось уклониться от оружия противника.
Но Арес был сильнее. Внезапным молниеносным выпадом он прорезал кровавую борозду на правой руке Давида. Юноша вскрикнул, когда отвратительная боль, добравшись до плеча, безжалостно вернула его на почву реальности. Он почти забыл, что в прошедшие восемнадцать лет не занимался никаким спортом, не говоря уже о том, чтобы держать в руке меч, и что, кроме того, в последние секунды пошел в атаку на опытного бойца, который был выше его на полторы головы. Меч выскользнул из его вдруг потерявшей чувствительность руки. Но Арес безжалостно продолжал его преследовать и одним ударом свободной левой ладони сбил Давида с ног, так что тот упал прямо лицом в пол.
Ухмыляясь, он смотрел на распростертого на полу и жалобно скулящего племянника, из двух опасных ран которого, а теперь еще и из носа, обильно текла кровь.
– Тебе предстоит многому научиться у меня, – усмехнулся Гунн. – Пора привыкать к боли.
У меня такое чувство, что мы еще на некоторое время задержимся здесь, – вздохнул Цедрик. Он поставил автомобиль «Туарег» в самую удобную позицию, которая только была возможна: отсюда он мог постоянно видеть сквозь ветровое стекло все здание «Девины», в то время как его самого оттуда увидеть не могли.
Роберт вымученно улыбнулся.
– Тогда нам определенно потребуется более качественный кофе, – добавил он и многозначительно взглянул на пластиковый стаканчик в своей руке, откуда пахло водой для мытья посуды с легким кофейным привкусом.
Цедрик понимающе кивнул и состроил гримасу, объяснившую фон Метцу, почему он опустошил собственный стаканчик в несколько глотков: не потому, что кофе показался ему вкусным, но исключительно из-за повышенной нужды в любых возбуждающих средствах. Дело было в том, что они добрались до «Девины» примерно за час до начала нового дня, когда предыдущий день медленно, но верно близился к концу.
Перед белоснежным комплексом «Девины» несли дозор охранники, вооруженные автоматами Калашникова и с доберманами на цепочках. К тому времени, как прибыла команда фон Метца, охрана сменилась уже в третий или в четвертый раз. Свет заходящего солнца окрасил часть толстой каменной стены, окружавшей «Девину», в нежно-розовый цвет, возможно с некоторым безвкусно-сентиментальным оттенком. Роберт обязательно обратил бы на это внимание, если бы мысли о Лукреции, которая должна была находиться в одном из бесчисленных помещений этой громады, не подавили в нем все другие мысли и чувства.
Лукреция. Властительница и распорядительница приоров. Его грех! Его тяжкий проступок! У нее его сын. Она виновна в том, что Роберт должен его убить.
Нет, поправил он себя в мыслях. Почему только она? Это его собственная вина, это даже исключительно его вина. Он позволил ей ослепить себя своей красотой. Ей даже ни разу не пришлось самой его добиваться. Он отдался своему желанию, как похотливый кот, буквально набросившись на нее и не дав себе времени узнать ее и задуматься об этой ее постоянной улыбке, которую он никогда не мог правильно истолковать.
А ведь именно эта улыбка таила интригу и скрывала заговор, до такой степени примитивный, что Роберт до сегодняшнего дня не понимал, как он мог позволить так запросто себя провести и попасться на удочку Лукреции. Она хладнокровно его использовала, чтобы завладеть его преемником, а вместе с ним властью над тамплиерами, над реликвиями и над Святым Граалем, который сулит вечную жизнь и безграничную власть. Лукреция сумасшедшая: знание о величайших тайнах человечества лишило ее разума. А он оказался глупцом, ослепленным ее красотой настолько, чтобы этого не заметить.
– Я это сделаю, – неожиданно сказал Цедрик, не глядя в глаза Роберту.
Фон Метц взглянул на него сбоку, не понимая, о чем речь.
– Я имею в виду… я пойму, если ты этого сам сделать не сможешь, – объяснил Цедрик, теперь уже стараясь поймать его взгляд. – Я выполню это вместо тебя.
Роберт благодарно кивнул, но ответил так:
– Все о'кей, Цедрик. Я допустил ошибку, и я сам ее исправлю.
«Исправлю тем, что убью моего мальчика! – добавил он про себя, и в его пересохшем горле образовался удушливый – комок. – Убью славного Давида, мою собственную плоть и кровь!»
Но – увы! – в Давиде течет также и кровь приоров, и таким образом он всегда будет представлять опасность для тамплиеров и их тайны. В конечном счете – фон Метц хорошо знал это – дети в затруднительных случаях всегда решают вопрос в пользу матерей. Особенно тогда, когда матери умеют ловко ими манипулировать, а уж в этом деле другой такой мастерицы, как Лукреция, сыскать нелегко.
Роберт и Цедрик вновь посмотрели на «Левину».
– Они не спустят с него глаз ни на секунду, – сказал Цедрик после небольшой паузы, что подтвердил кивком и его друг. Во всяком случае, на месте Лукреции Роберт действовал бы точно так же.
– Мы получим свой шанс, – несмотря на это, твердым голосом сказал магистр тамплиеров.
Последующие дни Давид большей частью проводил в фехтовальном зале. Вместе с Тиросом, Шарифом и другими рыцарями ордена приоров они строились в три шеренги, а напротив, лицом к ним, стоял их учитель – Арес. Они должны были синхронно повторять каждый своим мечом все те замысловатые движения, которые им демонстрировал «мастер меча». При этом у Давида частенько ничего не получалось, и он делал много неловких ошибок, как это свойственно новичкам, в результате чего на него бросали насмешливые взгляды, но он не обращал на них ни малейшего внимания и они не лишали его бодрости духа. Его переживания во время борьбы с Аресом в послеобеденные часы второго дня доказали ему, что он, видимо, обладает врожденным талантом в обращении со стальным клинком, хотя возвращение из эйфории, в которую он на короткое время погрузился, было отрезвляющим и болезненным.
Признаться, Давид был разъярен, когда понял, что его дядя сначала попросту играл с ним, как кошка с мышью, чтобы потом действительно начать отражать атаки своего племянника и в конце концов насладиться его унижением, когда тот, истекая кровью и издавая жалобные стоны, лежал на полу. Кроме того, брат Лукреции вынудил его пережить неописуемый ужас, заставив дважды опасаться за жизнь. Но при этом Арес своим довольно специфическим методом кое-чему его научил. Никогда нельзя заранее недооценивать противника. И клинок в руке Ареса двигался вовсе не с помощью магической силы, или сам собой, или же благодаря интуиции; для работы с клинком требовался навык молниеносных, но при этом одновременно и продуманных реакций, а также огромное количество проделанных упражнений, которые, однако, – и Давид это тоже постепенно осознал – никогда не должны превращаться в рутину. После того как разгоряченная душа Давида в очередной раз остыла, он почувствовал непреодолимое желание всерьез научиться фехтованию и потому добровольно присоединился к рыцарям из числа приоров, которые по несколько раз в день приходили в фехтовальный зал и проделывали там свои упражнения.
В течение кратчайшего времени Давид так преуспел в занятиях, что удивился не только он сам, но и Арес, хотя «мастер меча» никогда вслух в этом не признавался. В один из дней сумасшедший дядюшка в фехтовальном зале натравил на Давида одновременно четырех рыцарей, и случилось то, на что никто не рассчитывал – меньше всего сам Давид, – бой длился не более пяти минут, и он его выиграл! То, что Давид все еще наивно воспринимал как собственную своенравную волю меча, а также все эти трюки и уловки, которые ему показал Арес за прошедшие дни, научили его многому: вихрем летать по залу и разоружать одного бойца за другим, причем он ухитрился не получить при этом даже царапины. Давид и сам поражался своей ловкости, выносливости и силе.