Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Портреты словами

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Ходасевич Валентина Михайловна / Портреты словами - Чтение (стр. 8)
Автор: Ходасевич Валентина Михайловна
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Некоторых клонило к окончательному отказу от изобразительной живописи. Появились фанатики своих доктрин. Вскоре начались ссоры. Уже определились как нашедшие в живописи или в других материалах и формах свое художническое вероисповедание в изобразительном искусстве такие художники, как Натан Альтман, Наталия Гончарова, В. В. Кандинский, Петр Кончаловский, Михаил Ларионов, Аристарх Лентулов, Павел Кузнецов, К. С. Малевич, Иван Пуни, Мартирос Сарьян, В. Е. Татлин, Р. Фальк, И. С. Школьник, Георгий Якулов и футуристы: Давид Бурлюк, Василий Каменский, Владимир Маяковский.

Возникали выставки: «Ослиный хвост»[26], «Бубновый валет», «Трамвай В» и «Выставки левых течений».

Приезд Татлина

В Петрограде должна была открыться выставка «Трамвай В», на которую Татлин привез несколько своих «контррельефов» и, сдав их, появился у нас. Вскоре и в Москве в Салоне Михайловой[27] должна была открыться выставка. Я собиралась везти туда свои живописные работы. Татлину же, как выяснилось, нечего было на ней выставить. Он мрачно сказал мне об этом и спросил, не можем ли мы его приютить на несколько дней – за это время он сделает несколько вещей. Я рада была помочь другу. Во время ужина Володя был мрачен. Потом прошел в мастерскую и стал странно ходить вокруг стоящего там большого концертного рояля. Похлопывая и поглаживая, подлезал под него и с особым вниманием рассматривал ноги рояля – массивные, черные, полированные ноги. Час был поздний, Андрей Романович лег спать. Татлину я постелила на тахте в мастерской и собралась тоже идти на покой. Вдруг Володя как бы очнулся и громким голосом сказал:

– Вы куда, Валечка? Я тут пока уже все продумал – дайте для начала пилу… Я возьму заднюю ногу рояля… вместо нее мы что-нибудь пока подставим. Ногу я распилю, и всего-то мне, вероятно, понадобится немногим более половины объема – остаток можно будет завтра приладить на место… Вот это будет вещь! Ни у кого даже похожего не будет! У меня как бы предчувствие было, что вы мне поможете!

От неожиданности, от позднего времени, от разговоров и нахлынувших за вечер мыслей я не сразу нашлась, что сказать. Зная, что Татлин бешено обидчив, говорю:

– Я не могу разрешить отпилить ногу – рояль принадлежит брату Андрея Романовича и только временно находится у нас (это действительно было так), давайте ложиться спать.

Чего только я не услышала в ответ – обидного, несправедливого! Бедный Татлин трясся от волнения. Внезапно в мастерскую вошел проснувшийся от шума Андрей Романович, и это отрезвляюще подействовало на Володю. Как всякий неврастеник, он сразу успокоился, даже как-то скис, и стало его очень жалко. Напоили его валерьянкой, горячим чаем с коньяком и уговорили лечь спать. Утром он был смущенным, очень ласковым и предупредительным. Долго расспрашивал, как построен наш старый деревянный дом, большой ли там подвал, и наконец отважился:

– Меня заинтересовал ваш подвал, и мне очень бы хотелось его осмотреть, а заодно, с вашего разрешения, взять ненужные вам вещи: стекла, древесную кору, хорошо бы куски железа, меди, да и мало ли что еще может приглянуться, чтобы сделать еще несколько композиций для выставки «Трамвай В». А с ногой рояля, я понимаю, неловко получилось… Вы уж простите – погорячился…

Спустились в подвал. Татлин диву давался, глядя на бревна невероятной толщины, из которых сложены нижние венцы дома: и топор не брал – как каменные (незадолго до Великой Отечественной войны дом снесли и на его месте построили школу. А потом я прочитала, что найдены доказательства тому, что этот дом принадлежал Ломоносову и в нем была его знаменитая лаборатория). Вышли мы из подвала грязные, в паутине. Богатую добычу подняли в мастерскую. У Володи было счастливое лицо, и он бодро сказал:

– Пойду сейчас поразведаю, кто что выставляет. Вернусь, и мы поработаем, а завтра отвезем на выставку.

После обеда, отдохнув, решили приняться за работу. У меня не закончен эскиз для Москвы. «Мастерская большая, и мы с Татлиным не будем мешать друг другу», – думала я. Оказалось, что у него другие планы. Отдых придал ему такую энергию и жажду творчества, что я еле успевала снабжать необходимым его разбушевавшуюся фантазию. Он требовал пилу, топор, стамески, проволоку и гвозди, холсты, натянутые на подрамники, цветную бумагу, краски, кисти, пульверизатор, керосиновую лампу (чтобы закапчивать в растушевку разные поверхности)… Я, не очень понимая, что он собирается делать, помогала чем могла. Мастерская стала похожа на склад рухляди. Он рубил, строгал, ломал, отбивал куски стекол, разводил клеевые краски, подолгу любовался обрезком железного листа, и вообще видно было, что он охвачен вдохновением. Пробуравливал дырки на заготовленных мной для портретов грунтованных холстах, просовывал туда проволоку и крепил ею чурки, поленья, мятую бумагу, приговаривая:

– Здорово! Прекрасно! Кое-что выделим цветом, подкоптим, и будет порядочек!

Вернулся домой Андрей Романович, похвалил созданное Татлиным и предложил поужинать. Мы распили за здоровье и успех Володи бутылку вина.

Утром Татлин отвез свои «рельефы» на выставку, которая открывалась к вечеру. Не помню, где это было. В памяти остались несколько залов и комнат. Полумрак. Кое-где электрические лампы (белые, красные, желтые) подсвечивают какие-то странные предметы, отражаются в стекле, металле, полированных поверхностях экспонатов, вызывая чувство тревоги. Доносится разговор шепотом и приглушенно – шаги. Вдруг во тьме – взрыв хохота… Ощущение – будто попал в какую-то таинственную лабораторию… Татлинские «рельефы» притягивали внимание логикой построения и отличались от других экспонатов своеобразной красотой убедительно решенных задач. Володя был доволен и сказал:

– А на московской выставке покажу живопись, так как рельефы в Москве я уже выставлял.

…Вечером Татлин молча, беспокойно ходил взад и вперед по мастерской и вдруг рывком бросился к книжному шкафу, где у нас стояли монографии художников разных времен и национальностей. Я в противоположном углу, заканчивая эскиз, спросила:

– Володя, что вы ищете?

Он даже не ответил и продолжал вытаскивать с полок то одну, то другую книгу, быстро открыв в двух-трех местах, захлопывал, ставил на место, и опять хождение… Наконец он затих с развернутой книгой в руках (я увидела, что это монография Луки Кранаха) и долго не мог оторваться от одной из страниц. Внезапно он сказал:

– Я им докажу, что настоящему художнику безразлично, что изобразить – мадонну или шлюху, потому что он решает свои особые творческие задачи, а личина может быть разная. В их время заказчик требовал мадонн… Вот, Валечка, взгляните, «Мадонна с младенцем», а я вижу замысел Кранаха – ему нужно было построить композицию из треугольников, он и решил ее прекрасно, а чтобы понятнее (может, это заказ был!), врисовал в треугольники дамочку с ребенком – трогательно, хоть слезы лей! А я вот понял и всю эту хитрость вскрою, и увидите, какая небывалая вещь получится! Они долго завидовать будут!…

– Кто – они? – спросила я.

– Маяковский, Каменские всякие, да и Малевич затылок почешет… Ведь вы что думаете? Они сейчас, наверное, тоже в Москве волнуются: а что выставит Татлин?!… Уж не пожалейте и дайте мне лист белого картона, темперу и акварель. А приличную кисть дадите?

Долго еще продолжалось изучение «Мадонны», зато эскиз он сделал как бы наизусть, быстро. Готовых загрунтованных холстов у меня больше не было – все пошли на «рельефы». Татлин, выбрав подрамник два с половиной на полтора аршина, взволнованно натягивал и набивал на него холст, а меня просил приготовить тянущий грунт. Под утро все было сделано. Осталось только написать «Мадонну».

– Днем напишу с сиккативом, и дня через два – в Москву… Вы ведь с Андреем Романовичем тоже поедете на вернисаж?

– Конечно. Поедем вместе.

За пять дней, проведенных им в Петербурге, в основном у нас, я измоталась, но готова была все терпеть, так как понимала, что к нему нужен особый подход – сугубо деликатный. Ведь жизнь его была трудной, как у всякого подвижника и фанатика, а он – Татлин!

Мне в жизни повезло – я встретила трех таких «утомительных» людей: Маяковского, Татлина и Алексея Дмитриевича Сперанского (физиолог, ученик И. П. Павлова). Иногда при общении с ними мне казалось, что я попадаю изо льда в кипяток и обратно. С трудом я очухивалась от такой физио-психотерапии. Я понимала, что им самим нелегко от этих внутренних взрывов.

ВЫСТАВКА В САЛОНЕ МИХАЙЛОВОЙ.
ТАТЛИН, МАЯКОВСКИЙ,
ВАСИЛИЙ КАМЕНСКИЙ

«Мадонна» из треугольников[28] получилась у Володи великолепно – будто год над ней работал. В Москву мы приехали веселыми. Татлин – прямо в Салон: выбрать и забронировать место для картины, а повесит он ее завтра утром, перед самым вернисажем, а то мало ли что.

– Хочу всех удивить, – и Володя загадочно подмигнул.

Днем я отвезла свой эскиз на выставку, где уже повесили несколько моих московских портретов. Татлин забронировал место в первом зале, оно было обведено прибитым шнуром и почему-то начиналось от самого пола. В центре висела картонка, на ней: «Место В. Е. Татлина – не занимать!»

Направляясь в зал, где висели мои работы, встретила Маяковского, который сообщил, что он также участник выставки, и сразу же попросил меня пройти в третий зал, где он занял место, и помочь проверить, действует ли основной элемент его произведения. На одной из стен зала, высоко в углу, была прибита полка из стекла на двух металлических кронштейнах, а над ней, под самым потолком, в стене – круглое отверстие вентиляции. Маяковский, с умилением глядя на него, сказал:

– Вы тут постойте, а я пойду проверю включение.

Вентилятор действовал, и я, не ожидая такой мощи звука, похожего на сирену и на рычание, и от сильной струи холодного воздуха отскочила к противоположной стене. Вернулся довольный Маяковский:

– Ну как? Ведь здорово будет привлекать публику?

– Конечно! А что же будет выставлено? – спросила я.

– Верю, что вы до завтра никому не скажете, даже вашему любимцу Татлину. Вот смотрите. – Из кармана он вынул водочную бутылку, а из свертка бумаги – два старых башмака, связанных шнурком. – Завтра, перед самым открытием, укреплю башмаки к кронштейну: они будут свободно висеть в воздухе, а бутылка – стоять на полке. Под всем этим крупно и красиво будет написано: «Владимир Маяковский».

Я подумала: да, бедному Татлину трудно будет конкурировать с такой выдумкой (все же у него только живопись…).

Вдруг слышу:

– Привет Веснианке от Песниана! – Это Вася Каменский приветствует меня.

Облобызались. Спрашиваю:

– Ты что выставляешь?

– Валечка, у меня будет «передвижная» выставка во всех залах – вот завтра увидишь.

Я уже понимала, что быть скандалам.

За час до открытия в первом зале ползал по полу Татлин – недалеко от входа он прибивал к полу железный угольник солнечных часов, от которого по диагонали к месту, где должна была висеть «Мадонна», прочерчена белой краской линия примерно в три сантиметра шириной.

– Совершенно замучился! – С взмокших волос на лоб и с кончика носа капал пот…

Устроитель – доброжелательный Кандауров – бегал с растерянным лицом из зала в зал. Приближался час открытия выставки. Кандауров, сказав Татлину: «Прошу вас, заканчивайте ваше устройство», – убежал вниз встречать приглашенных меценатов и коллекционеров. Я уже не отходила от Татлина, а он прилаживал на стену «Мадонну» так, что верх примыкал к стене, а низ отходил от стены примерно сантиметров на пятьдесят. Татлин был доволен и сказал:

– Здорово! Уж никуда не деваться от моей «Мадонны»! Хотят или нет, а смотреть будут, да и направляющая белая линия укажет…

Я выразила предположение, что люди будут спотыкаться о солнечные часы, но Володя отреагировал зло:

– Ну, уж этого я от вас, Валечка, не ожидал, думал, вы друг!

Обидевшись, я пошла посмотреть, как Маяковский водворяет на месте свои экспонаты. Тот, посмеиваясь, сказал, чтобы я не пропустила момента, когда он включит вентилятор, который будет сигналом и Васе Каменскому показывать свою «передвижную»!

И вот началось… Торжественно и медленно по лестнице, распустив трены платьев (ведь к вернисажам дамы специально шили себе роскошные туалеты, стараясь перещеголять друг друга), поднимались всем известные меценатки: Носова, Лосева, Гиршман, Высоцкая и другие. Стадом за дамами шли мужчины. Приветствия, разговоры… А я волновалась за Татлина и, вспомнив, что на Военно-Грузинской дороге есть скала «Пронеси, господи», думала: «Хоть бы пронесло!»

Первой в зал вошла в дивном платье (произведение знаменитой портнихи Ламановой[29]) Носова. Она остановилась и, оглядевшись:

– А что это там так странно торчит на стене? – сделала несколько шагов и вдруг остановилась с гневным лицом: ее не пускал шлейф, зацепившийся за солнечные часы. – Кто здесь распорядитель? – грозно спросила она.

Откуда-то вынырнул Кандауров и застыл перед Носовой – он ведь был «мостиком» между меценатами и художниками. Носова собиралась покинуть выставку. Кандауров уговорил ее остаться, и она проплыла в следующий, благополучный зал.

Появилась женщина со скребком, отверткой и мокрой тряпкой, отвинтила от пола солнечные часы, отскребла и смыла белую черту. А Кандауров помогал огрызавшемуся Татлину перевесить «Мадонну». «Несчастный, – думала я, – ему предстоит еще пережить „успех“ Маяковского и Каменского!»

Публики уже набралось много – все залы полны. Я решилась пойти в зал, где висели мои не претендующие на шумный успех работы. Там я слушала довольно хорошие отзывы о себе, как вдруг раздался рев и треск вентиляторов, все ринулись в соседний зал, где около своего произведения стоял с презрительной, но торжествующей усмешкой Маяковский. Раздались возгласы возмущения. Кричали: «Выключайте!» Опять появился Кандауров и стал успокаивать разволновавшихся. Вентилятор был выключен, и тут появился Василий Каменский, являвший собой синтетический экспонат: он распевал частушки, говорил прибаутки, аккомпанировал себе ударами поварешки о сковородку, на веревках через плечо висели – спереди и сзади – две мышеловки с живыми мышами. Сам Вася, златокудрый, беленький, с нежным розовым лицом и голубыми глазами, мог бы привлекать симпатии, если бы не мыши. От него с ужасом шарахались, а он победно шел по залам. Это и была его «передвижная выставка».

Я волновалась за Татлина, но не нашла его. Очевидно, он ушел, исстрадавшийся и побежденный выдумками футуристов…

К сожалению, чувство зависти и ревности к успехам других художников-новаторов все больше приводило Татлина к тяжелым переживаниям и странным поступкам, несмотря на то что он понимал и ценил собственные творческие возможности. Он хотел быть единственным и неповторимым, но Маяковский, Малевич[30] и другие также были неповторимыми, искали и показывали в своих произведениях пути избавления искусства от скверны пошлости и штампа. Но почему-то больше других мешало и не давало Татлину покоя существование Малевича, тихого, очень принципиального человека, путь которого четко определился – он провозгласил супрематизм, имел учеников и почитателей. На одной из выставок он показал живописное супрематическое произведение, «почти дозревшее до совершенства». Это был квадратный холст, хорошо покрытый масляными белилами (примерно семьдесят на семьдесят сантиметров), в позолоченной раме. В дальнейшем он выставил уже пустую раму. И в том и другом случае разговоров, обсуждений и споров было много. В данных случаях он, конечно, издевался.

В последующие годы (1916—1921) я утеряла Татлина из виду…

1916 год

Провидцем во мне театрального художника был Сергей Константинович Маковский (сын знаменитого художника Константина Маковского), издатель и редактор художественного журнала «Аполлон». Получаю приглашение редакции на вечер, посвященный Скрябину.

Приходящих встречает элегантный поджарый, средних лет человек – это С. К. Маковский. Знакомимся. Он говорит:

– Моя жена хочет обязательно вас видеть, пройдемте в соседнюю комнату, она там.

Каково же было мое изумление! Его женой оказалась Марина (бывшая жена Влади, портрет ее был в детстве моим первым рисунком). Она стала менее красивой, но все же… Условились о встрече у них дома.

Роскошная квартира. Стены увешаны преимущественно картинами его отца. Посередине комнаты открыт рояль, ноты. Марина, как и раньше, занимается пением. Одета в светлое вечернее платье с длинным треном, хотя еще нет и трех часов дня. Вспоминаем прошлое. Нас прерывает пришедший Сергей Константинович. Извиняется – задержали в редакции. Типичная горничная богатого дома подает на серебряном подносе чай. Разговор о том о сем, в светских интонациях, но интересный (ведь об искусстве), и вдруг, вбросив в глаз монокль на узкой черной ленте, Сергей Константинович спрашивает:

– А не хотели бы вы попробовать себя в театре?

– Даже никогда об этом не думала, вообще мало люблю театр и, конечно, ничего в нем не понимаю.

– Странно, а я вижу в ваших работах и декоративность, и театральность. Вы обдумайте – мог бы вам предложить спектакль в «Старинном театре».[31]

Я знаю, что у него на художников нюх неплохой, но мне не был нужен театр. Знакомство «домами» не состоялось, мне мешала его петербургская чопорность, а Марина показалась мне тоже совсем чужой.

Все же Маковский «заронил зерно» – во мне постепенно зрел интерес к театру и вскоре уже нравились спектакли, даваемые в «Привале комедиантов»[32]. Зрительный зал «Привала» маленький – человек на сто, может, меньше. Все насыщено густо-красным цветом с золотом: и стены, и низкий свод потолка, и пол, и портальчик сцены, и занавес… В золоченых бра на стенах горят электрические желтые свечи с экранчиками. Сцена крохотная – и актеры кажутся великанами, да еще пышные костюмы, всегда очень красивые (ведь Судейкин и Сапунов!). Все, все пряно, изощренно почти до удушья – почти XVIII век! Футуристы бы там задохнулись!

«Привал» находился в подвале чудного огромного трехэтажного ампирного дома на углу Мойки и Марсова ноля (а в бельэтаже находилось «Художественное бюро» Добычиной).

Стены лестницы (вниз) и всех комнат (а их три или четыре, не считая театрального зала) сводчатые. Они расписаны фантастично и очень красиво художниками Судейкиным, Сапуновым, Александром Яковлевым, Борисом Григорьевым, Шухаевым, а может, и еще кем-то.

Мы с мужем там нередко бывали – ужинали. Собирались в «Привале» после театров. Я и не воображала тогда, что скоро буду театральным художником. Но пока… меня влекла только живопись.

Горький

– Дорогая, поздравляю вас! На выставке был Алексей Максимович Горький, ему понравились ваши работы. Прошу вас как можно скорее зайти, – говорит мне по телефону Надежда Евсеевна Добычина, владелица известного в Петрограде «Художественного бюро».

В 1916 году у нее на выставке было много моих живописных работ. Горький хотел купить большой холст, изображавший улыбающуюся девушку в черемисском костюме, стоящую под деревом, – вдали поля, холмы, небо. Девушку звали Саша, ее я писала с натуры у себя в мастерской, а пейзаж был выдуманным. Вероятно, Горького прельстила в этой вещи декоративность, веселость красок и этнографичность. Но «Саша» к Горькому не попала – она была уже куплена молодым коллекционером В. Ясным.

После истории с «Сашей» прошло несколько месяцев, и я о ней забыла. Однажды телефонный звонок из издательства «Парус»: по поручению Горького, главного редактора издательства, звонит Александр Николаевич Тихонов, работавший в издательстве, и просит прийти в редакцию для разговора о работе. На следующий день я уже неслась «на всех парусах» в издательство «Парус», с Васильевского острова на Петроградскую сторону, где на Монетной улице (ныне улица Скороходова) оно находилось. Меня встретил А. Н. Тихонов, познакомил со своей женой Варварой Васильевной Шайкевич, секретарем редакции, и повел в кабинет Горького.

Удивительно, до чего же сложившееся у меня еще с детства представление о Горьком (по разговорам и фотографиям) не соответствовало облику Горького, который меня встретил! Передо мной высокий, тонкий человек с упрямо посаженной на туловище небольшой, по отношению ко всей фигуре, головой, отчего он кажется выше, чем на самом деле. Сразу поразили пристально вникающие, необычайно внимательные, думающие, детской голубизны глаза. Рука, протянутая мне, ласковая, мягкая и доброжелательная. Движения неторопливы, походка скользящая, легкая, неслышная. Необычайная простота и естественность. Ничего от «знаменитости». Очень хорошо сшитый серый костюм непринужденно сидит на нем, рубашка голубая (почти совпадающая с цветом глаз), с мягким воротником. Удивило отсутствие галстука.

Редакционный кабинет Горького – большая комната, обставленная мебелью делового типа. У окна – письменный стол и кожаные коричневые кресла. Алексей Максимович предложил сесть в кресло у письменного стола, сам сел напротив. Он вспомнил о том, что ему не удалось приобрести мою «Сашу», и перешел к разговору о предлагаемой работе: иллюстрации к «Сказке о глупом короле» Чуковского для детского сборника «Елка». Я сразу же согласилась.

– Ну, вот и хорошо! Поработаем вместе. Мы и в дальнейшем на вас рассчитываем, а сейчас познакомлю вас с автором.

Алексей Максимович уходит и вскоре возвращается с таким же худым и высоким человеком, как и он сам, но моложе его, с прядью темных волос, перечеркнувшей наискось его лоб. Это – Корней Иванович Чуковский, который тут же передает мне свою рукопись.

И Горький, и Чуковский, и Тихонов, и вся атмосфера редакции мне очень понравились, и я возвращалась домой, уже обдумывая новую работу. Но я не подозревала тогда, что из «понравились» возникнет и продолжится наша дружба на всю жизнь с Горьким, и с Тихоновым, и с Чуковским.

Прошло несколько дней. Углубившись в рисунки к «Глупому королю», слышу телефонный звонок. Подхожу. Очень приятный, по-актерски поставленный женский голос говорит:

– Валентина Михайловна? Здравствуйте! Я Мария Федоровна Андреева, жена Алексея Максимовича. Он мне рассказал о знакомстве с вами, и мы оба очень хотим, чтобы вы пришли к нам в гости послезавтра вечером. У Алексея Максимовича будут друзья, хотелось бы видеть и вас в их числе.

Петроградские люди искусства казались мне чопорными. У них я чувствовала себя неуютно и чуждо. Поблагодарив Андрееву, я сказала, что, к сожалению, не смогу быть в тот вечер – я занята.

– Как жалко! – очень искренне воскликнула Мария Федоровна. – А у меня на вас были виды!

– Какие виды? – спросила я.

– Народу будет много, и я, опасаясь, что не хватит ножей и вилок, надеялась, что вы меня выручите и привезете из вашего хозяйства.

И эти «ножи и вилки» как-то сразу заставили меня почувствовать, что нечего бояться чопорности в доме Горького. Мне очень захотелось пойти на этот вечер. И я наивно-быстро сказала Марии Федоровне:

– Ах, если вам нужны ножи и вилки, я, конечно, приеду и все привезу.

– Запишите наш адрес, – сказала Мария Федоровна. – Кронверкский проспект, дом двадцать три, верхний этаж. Мы вас ждем послезавтра вечером.

На вечере я была, вилки и ножи привезла, меня опекали радушные хозяева и Тихоновы. Я познакомилась со многими певцами, балеринами и художниками. Вечер шумный, дымный. Шли беседы и споры. В одних комнатах – свечи, в других – яркий электрический свет. Столы разбросаны по разным комнатам, и гости пристраивались ужинать кто с кем хотел. Веселились, танцевали, пели до утра. Мне было тоже интересно и весело. Мария Федоровна и Алексей Максимович были внимательными и любезными, но не надоедливыми хозяевами.

Алексей Максимович как-то незаметно переходил от одной группы гостей к другой, а часто стоял один, с папиросой в руке, прислонившись к чему-нибудь, и наблюдал. То на лице его появлялось почти детское любопытство, то он ласково улыбался, то делался очень серьезным и почти гневным. Видно, жил он своей углубленной жизнью. И всегда в дальнейшем я замечала, что он, бывая среди большого количества людей, любил в какой-то момент предоставить их самим себе, а сам делался сторонним наблюдателем, но делал это так деликатно, что мало кто замечал, как он «выходил из игры».

Неожиданно, в конце года, у меня был обнаружен туберкулез легких. Но я продолжала работать и сдала рисунки к «Глупому королю». Вскоре разразилась февральская революция, которая была для меня радостным, но не глубоко осознанным явлением. Утром, услышав выстрелы и шум, мы с мужем выскочили на улицу и были вовлечены в энтузиазм мчащихся грузовиков, наполненных рабочими с красными флагами, стрелявшими по крышам и окошкам чердаков кадетского корпуса, где укрывалась полиция. Перестрелка. Кто-то, взобравшись на крышу, тащил и сбрасывал на улицу укрывавшихся на чердаке полицейских, лилась кровь, раздавалось пение революционных песен и проклятия противников…

Вскоре Тихоновы просили меня написать портрет Варвары Васильевны. Я согласилась. Портрет этот я считаю не очень удачным. Когда я его кончила, приезжал к нам Алексей Максимович. Мы распили тогда имевшуюся у меня заветную бутылку старого кипрского вина, и все удивительно от него развеселились.

Я мало знала людей, которым изобразительное искусство доставляло бы такое наслаждение, как Алексею Максимовичу. Обладая удивительной памятью, он помнил не только поразившие его произведения искусства, но в каком музее Европы или Америки он их видел, и умел удивительно верно описать виденное и подметить тончайшие детали. В круг знакомых Алексея Максимовича всю жизнь входили художники. В молодости это были художники круга передвижников, позднее он с величайшим вниманием присматривался к новейшим течениям в живописи и скульптуре, включая и футуризм. Он отлично разбирался в том, что было талантливым поиском нового, а что – показным трюком.

У М.А. Волошина в Коктебеле

Уже в марте я уехала к родителям в Москву и просила поэта Максимилиана Александровича Волошина, чтобы его мать, Елена Оттобальдовна, сдала на лето нам с Андреем Романовичем комнату в их коктебельском «Обормотнике» (так в шутку называли их дом). Тихоновы просили меня, если в Коктебеле окажется хорошо, и для них присмотреть какое-нибудь помещение.

Там оказалось так хорошо, что я сразу же уговорила Пра (так называли прародительницу «Обормотника» – мать Волошина) сдать еще две комнаты – одну для Тихоновых, а другую для Ракицкого и друга Андрея Романовича пушкиниста Михаила Дмитриевича Беляева. Приехали Тихоновы, им очень понравились тишина и малолюдье Коктебеля, они письмом сообщили об этом Алексею Максимовичу и советовали ему тоже приехать. Он сразу же ответил согласием.

У Волошиных все помещения были заселены, и мы нашли для Алексея Максимовича комнату с большим комфортом, чем в «Обормотнике», – на даче детской писательницы Манасеиной, его там будут и кормить. Да и состав живущих у Волошиных – кроме нас, Осип Мандельштам, Ася Цветаева (сестра Марины) с малолетним ребенком и приятельницей, мой дядя поэт Владислав Ходасевич с женой и ее сыном и танцовщица-пластичка под Дункан, имя которой было Юлия Цезаревна, – связал бы и их и Алексея Максимовича, да и прозвище дома Волошина «Обормотник» мало подходило для жизни там Горького.

Алексей Максимович приехал в июле и сразу же оценил Коктебель. В нашу компанию он влился как старший товарищ. Приехал он полубольным, усталым, но, как всегда, много работал. До послеобеденных часов мы его и не видели. Только после обеда, часа в три, когда мы, разморенные купанием, лежали в своих комнатах, он тихо появлялся на нашей террасе, затененной крышей (на нее выходили все три занимаемые нами во втором этаже комнаты), садился на табуретку, и я слышала, как он приглушенным баском с кем-то разговаривает. В щелку двери я видела, что на поручне перил террасы сидят разные мелкие птахи, Алексей Максимович кормит их хлебом и что-то говорит то вежливо, то советуя, а иногда и пробирая. Птахи пристально слушают, оглядываются, отвечают чириканьем или щебетом, а рассердившись или испугавшись, улетают, чтобы вскоре вернуться опять. Беседы такого рода бывали иногда очень содержательными и касались даже политических тем.

После дневного зноя, когда солнце уходило за Кара-Даг, мы гуляли по берегу моря, иногда шли в деревню на холм, но это редко, так как Алексей Максимович задыхался при ходьбе в гору. Ужинать ходили в деревянный однокомнатный «ресторанчик-сарайчик» грека Синопли, расположенный на песке пляжа, – назывался он «Бубны». Внутри фанерные стены ярко расписаны в прошлом или прошлых годах Аристархом Лентуловым[33]. Ставни трех окошек открываются наружу, и на них намалеваны картинки, из которых помню: 1) А. Н. Толстой в простыне наподобие тоги, увенчанный венком. Надпись: «Прохожий, стой – Алексей Толстой!»; 2) Островерхая гора Сюрюк-кая, на пике которой бесстрашно стоит на одном пуанте, в пачке балерина. Надпись: «Вот балерина Эльза Виль, классический балетный стиль». Под тентом, прикрепленным на шести столбиках, врытых в песок, стояло несколько небрежно сколоченных из досок столиков, табуреток и скамеек. Все это зыбко качалось на песке. У Синопли можно было получить вкуснейшие чебуреки, яичницу, помидоры и коньяк – другого ничего: Синопли ленив, а маленький шестилетний сын его еще больше. Тот втыкался головой в песок и, вытянувшись во весь рост, часами стоял вверх ногами, глядя в море.

Вечерами светила луна, мерцали звезды, шагах в тридцати от нашей террасы плескалось море. Все мы были немного или много влюблены и собирались на нашей террасе. За неимением достаточного количества табуреток, да и для уюта, стаскивали с кроватей тюфяки и располагались на них. На спиртовке варили кофе по-турецки, ели фрукты. Остывающие после дневного зноя дикие степные травы – полынь и чебрец – делали воздух пьянящим, пронизывающим все тело. Трещали цикады. Луна превращала амфитеатр коктебельской выгоревшей земли и холмов в подобие пейзажа из льда, а бухта моря (бывший кратер вулкана) и небо сливались в одну черную дыру, и это было прекрасно, но и страшно. Только громада Кара-Дага очерчивалась бликами, как исполинская кулиса.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24