Господи, о чем речь! Собакой цепной готов стать, лишь бы заслужить доверие и благосклонность.
Интересная вырисовывалась диспозиция. С одной стороны, нарком Ягода. С другой – Паукер. Осталось только что Бога за бороду схватить.
Но, видно, не рассчитал Успенский, переоценил свои силы. «Желая скомпрометировать Ткалуна
, – признается он потом, – я, под видом наведения порядков в охране Кремля, организовал против него склоку, но это все у меня вышло неудачно, и Ягода вынужден был убрать меня из Кремля».
Из Постановления об избрании меры пресечения (21 июля 1939 года):
«Допрошенный по существу предъявленного обвинения Успенский виновным себя признал и показал, что он в заговорщическую организацию был вовлечен в 1934 г. быв. Зам. Наркома Внутренних Дел Прокофьевым. Кроме этого Успенский на следствии показал, что он в 1924 г. Матсоном был привлечен к шпионской работе в пользу Германии, которой передавал секретные сведения о работе НКВД.
Следователь Следчасти НКВД СССР -
Мл. лейтенант госуд. безопасности Голенищев».
… Ягода позвонил среди ночи, но звонок Успенского не разбудил. Он не спал, в который по счету раз передумывал, размышлял – где, в чем допустил ошибку.
Нарком был немногословен и голос его, обычно мягкий и бархатистый, звучал совершенно иначе, незнакомо жестко.
«Ты не оправдал доверия. Поедешь в ссылку».
Успенский пытался объясниться, молил выслушать его, но Ягода перебил: «Довольно». В мембране запищали короткие гудки, и Успенский еще долго сидел с трубкой в руке, будто оцепенел, не решаясь ее положить…
Через несколько дней он уехал в Новосибирск – заместителем начальника УНКВД. Ни Прокофьев, ни Гай, ни Матсон – помочь ничем не могли.
Думал, отсидится в Сибири, страсти улягутся, нарком обо всем забудет. Но плохо, видать, знал он Ягоду.
Начальник Управления Каруцкий
делал все, чтобы жизнь не казалось медом. Специально поручал самые тяжелые дела, на всех совещаниях спускал собак. Однажды Успенский не выдержал: «Василий Абрамович, за что вы так меня не любите?»
Каруцкий пристально посмотрел на него и неожиданно спросил:
– А вы не догадываетесь? Ну?! Успенский опустил голову.
– Да-да, Александр Иванович, вы совершенно правы. Я имею указание наркома жать на вас. А уж что там у вас случилось, вам лучше знать.
Казалось бы, после такого признания, путь один – рапорт на увольнение, а то и пуля в висок. Личная нелюбовь наркома – это конец всем надеждам, вечная травля. Но недаром все кругом считают Успенского везунчиком.
В 1936-м Ягоду сняли. В Новосибирск приехал новый начальник – Курский
. Этот никаких особых указаний на счет Успенского не имел, потому работали нормально. Любви, может, и не было, только на кой ляд эта любовь нужна. Подальше от царей – будешь целей.
Правда, вскоре Успенский начал понимать: в УНКВД творится что-то неладное. Дела фальсифицируются, под расстрел отдают невиновных. Конечно, ангелом он и сам никогда не был. Но раньше-то стреляли классово чуждый элемент – попов, офицеров, кулаков, а теперь принялись за своих. Да и размах пошел другой, промышленный.
«Вы ничего не понимаете, – накинулся на него Курский, когда как-то раз высказал он начальнику свои сомнения. – Это не фальсификация, а высшее достижение методов чекистской работы. Так нас учит нарком Ежов. А вот ваша позиция, товарищ Успенский (он особенно надавил на это – „товарищ“, будто давал понять, сколь невелика дистанция от „товарища“ до „гражданина“), отдает оппортунизмом».
Что ж, раз надо перестраиваться, будем перестраиваться. Спрыгивать с локомотива уже поздно – чересчур разогнался, можно и голову расшибить. И Успенский принял правила игры, в который уже по счету раз…
В Центре результатами его работы остались довольны. Когда весной 1937-го он привез в Москву группу арестованных заговорщиков – близился процесс Пятакова – Радека – Курский, ставший к этому времени начальником секретно-политического отдела Наркомата, встретил его очень тепло. По-землячески…
Они сидели за огромным столом в его кабинете на Лубянке, пили чай, и начальник СПО, чуть наклонившись, втолковывал:
«Главное изображать, будто ты – жертва Ягоды. Он ведь сослал тебя в Сибирь? Вот и замечательно. А уж я постараюсь перевести тебя в Москву. Нам сейчас хорошие работника во как нужны», – и Курский для пущей убедительности провел ладонью руки по выступающему кадыку.
Интересно поворачивается жизнь! То, что еще вчера было минусом, сегодня стало плюсом. Нелюбовь Ягоды, из-за которой он чуть ли в петлю не лез, оказалась таким же достоинством, как рабочее-крестьянское происхождение тогда, в 1920-м. А ведь отдельные дурачки отворачивались от него, шарахались, травили – думали заслужить похвалу Ягоды. Вот уж они сейчас локти кусают. Где Ягода? Меряет шагами камеру. А он, Успенский, жив и здоров. Так жив, что дай Бог каждому.
Летом 1937-го Успенского вызвали в Москву. В кабинете секретаря Ежова, всемогущего Дейча
, его уже ждал Курский. Прямо с Лубянки поехали на квартиру к Курскому. Посидели, выпили.
– С наркомом я обо всем договорился, – торжествующе сказал Курский. – Поедешь на самостоятельную работу в Оренбург. Ежов подбирает свою команду, и я за тебя поручился. Понимаешь?
Конечно, Успенский понимал. Поэтому за здоровье Курского он пил с особым чувством. Жизнь начинала казаться ему все лучше и лучше, но на всякий случай он честно спросил:
– А наркома не смущает то, что я был близок с Ягодой?
– Не бойся Николай Иваныча. Ты же видишь – он многих ягодинцев (Успенский внутренне отметил: звучит почти как «якобинцев») оставил на работе, а кое-кого даже продвигает. Главное, хорошо работай.
Больше Успенский своего «крестного отца» никогда не видел – в 1937-м «не страшащийся Ежова» начальник СПО НКВД Курский пустил себе пулю в висок. Он знал, что той же ночью за ним должны прийти…
Но о судьбе Курского Успенский старался тогда не думать. Жизнь шла в гору. У начальства был он на хорошем счету. В Оренбургской области почистил так много народу, что заслужил публичную похвалу самого Ежова. В июле 1937-го на банкете в квартире у Реденса
нарком, изрядно приняв на грудь, – о слабостях Ежова на Лубянке знали все, да и много ли ему, карлику, было надо, – начал громогласно расхваливать начальника Оренбургского УНКВД.
– Учитесь у Успенского, – почти кричал Ежов, – вот что значит хороший работник. И мужик он тоже хороший – настоящий чекист, не чета всяким нюням. Вот вы, – он оглядел притихших за столом комиссаров, – побаиваетесь каких-то никчемных секретарей обкома. Хера! Мы – это все. Мы – это власть.
– А ты, Успенский, не боись, – снова обратился Ежов к Успенскому, – я тебя не обижу. Скоро пойдешь на новую работу.
Ясное дело, после таких слов сердце у Успенского пело, а руки чесались. Надо было показать, что Ежов в нем не ошибается. Репрессии в Оренбурге пошли постахановски. Т а к, что даже в ЦК на это обратили внимание. Осенью Успенского вызвали лично к Сталину.
Не без опаски входил он в Кремль – такой знакомый и такой чужой. Чем закончится разговор с вождем? В Центре предупредили: ЦК недоволен. Говорят, будто он сознательно истребляет партийные кадры.
… Сталин смотрел не мигая, как удав, точно гипнотизировал:
– А скажите нам, Успенский, враг народа Ягода не завербовал ли вас?
В горле сразу же пересохло. Откуда-то со стороны он услышал свой голос – хриплый, ломающийся:
– Товарищ Сталин, клянусь вам, я чист перед партией и вами. Я всегда был честным человеком.
Вождь прищурился:
– И что, никакой связи с Ягодой не было?
– Что вы, товарищ Сталин. Ягода, наоборот, травил меня. Он, наверное, понял, что я не буду выполнять его шпионские поручения. Сослал в Сибирь.
Сталин молчал. Не торопясь, набил знаменитую трубку, затянулся:
– Хорошо, товарищ Успенский, мы вам поверим. Работайте.
Товарищ Успенский! Товарищ! Господи, неужели пронесло?
– Молодец, – похвалил его Ежов, – ты хорошо себя вел. Так и надо. Теперь можно ничего не бояться. Тебе доверяет сам товарищ Сталин.
Правда, Шапиро
, зам. нач. секретариата наркома, по секрету рассказал, что Ежов до его похода к Сталину уже заготовил на всякий случай ордер – думал, ЦК прикажет арестовать; но кто старое помянет… Да и не мог нарком поступить иначе. Что такое НКВД? Вооруженный отряд партии…
После этой истории они еще сильнее сблизились с Ежовым. Близость эта внешне, может, никак и не проявляла себя, но внутренне Успенский понимал: то, что сам Сталин отпустил ему грехи, Ежов считает собственной заслугой. А значит, не только доверяет, но и покровительствует, относится как к творению своих рук.
«Если вы думаете сидеть в Оренбурге лет пять, то ошибаетесь. Видимо, придется в скором времени выдвинуть вас на более ответственный участок работы».
Шифровка такого содержания за подписью Ежова пришла Успенскому в ноябре 1937-го. Долго ждать не пришлось.
В январе начальник Оренбургского УНКВД поехал на сессию Верховного Совета в Москву. В первый же день его вызвал Ежов.
Нарком был уже совершенно пьян. На столе возвышалась бутылка коньяка.
– Поедешь на Украину, – заплетающимся языком изрек Ежов. И, без остановки: – Выпьем?
Ехать на Украину Успенский не хотел. Он вообще ничего уже не хотел. Непрекращающиеся аресты, расстрелы, пытки не могли пройти даром. Пытался глушить поганые мысли алкоголем, но все равно не мог забыться. В ушах постоянно стояли людские крики – начальник УНКВД не гнушался лично допрашивать врагов.
(«Все это, как снежный ком, настолько возрастало, – признается он потом, уже после ареста, – что иногда мне самому становилось страшно. Я понимал, что рано или поздно это кончится плохим»).
Ежов, однако, был непреклонен.
– Вопрос решен, – с пьяным упорством твердил он, – сказано тебе: поедешь, значит поедешь.
Нарком даже решил оказать Успенскому великую честь – лично помочь в работе. Вместе с бригадой сотрудников центрального аппарата НКВД Ежов отправился в Киев. Вот как описывает этот «шефский визит» сам Успенский:
«В Киеве каждый из этой бригады занимался тем, что подбирал материалы для арестов, причем материалы тут же фальсифицировались и давались на санкцию Ежову, который в пьяном виде, не читая материалов и даже не ознакомившись с краткими справками, санкционировал эти аресты. Особенно отличался в этом отношении Листенгурт
, который ставил перед Ежовым вопрос об аресте военных. Он приносил Ежову громадные списки командиров и политработников, а беспробудно пьяный Ежов подписывал их, не зная даже, на сколько человек он дает санкцию.
Тогда же я получил от Ежова санкцию на арест 36-ти тысяч человек с правом судить их решением тройки НКВД Украины.
Вообще, пребывание Ежова на Украине было сплошным пьянством. Комиссары Ежова ежедневно уносили его вдребезги пьяного на руках».
Методику работы наркома Успенский окончательно уяснил летом 1938-го, когда был вызван на заседание Политбюро. Оценку давал ему Ежов. Естественно, представил в лучших тонах. Затем разговор перешел к «оперативным» вопросам.
Из показаний Успенского:
«На вопрос И. В. Сталина, по каким материалам арестован Буллах
, Ежов заявил, что на Булаха дает показания Дейч, как на немецкого шпиона. По приезде из ЦК в моем присутствии Ежов вызвал Шапиро и дал ему задание допросить Дейча и добиться от него показаний, что Булах немецкий шпион. Такую же практику я стал применять на Украине».
Ох, лукавил Александр Иванович. Еще задолго до Украины начал применять он «такую практику»…
Из протокола допроса бывшего наркома внутренних дел Белоруссии Б. Бермана
:
«В 1938 году на совещании в НКВД СССР выступил Успенский и заявил, что он спас Красную Армию (!), так как ликвидированные им в Оренбургской области повстанческие организации, вооруженные берданками, чуть-чуть не разоружили мото-механизированные корпуса Красной Армии».
Нет, недаром газеты называли сессии Верховного Совета судьбоносными. После первой сессии, в январе, он стал наркомом Украины.
Приехав на вторую, в августе, от всезнающего Шапиро услышал сенсационную весть.
– У Ежова большие неприятности, – говорил Шапиро, нервно расхаживая по кабинету, – в ЦК ему не доверяют. Ходят слухи, что замом придет какой-то человек, которого нужно бояться.
Ежов уже и сам предчувствовал неладное. Пить он стал еще больше, хотя, казалось бы, больше было и некуда. У себя на даче, куда как-то раз затащил Успенского, постоянно твердил, что надо всех расстрелять, лишь бы никто ни в чем потом не разобрался.
Когда Успенский возвращался с дачи в Москву, в голове, несмотря на выпитое, все крепче утверждалась мысль: надо бежать. Что он ответит, если от него потребуют объяснений? За что расстреливал десятки тысяч невиновных? Валить на Ежова? Но Ежова наверняка объявят врагом народа, как это проделали уже с Ягодой, и на этот раз отвертеться не удастся. Об их близости знают все. Мавр сделал свое дело…
В сентябре 1938 года, взяв жену и 15-летнего сына, Успенский выехал в Житомир. Он хотел нелегально перейти польскую границу, но в последний момент банально струсил. Подумал: а если, неровен час, поймают? Тогда – никаких шансов. Верная смерть. Нет, лучше пусть идет все своим чередом. В конце концов, может, не зря считают его везунчиком. Может, опять пронесет?
Однако кольцо вокруг его шеи затягивалось все сильнее. В августе первым заместителем Ежова был назначен Лаврентий Берия – секретарь грузинского ЦК, земляк Сталина. Успенский понял: это и есть тот человек, появление которого предрекал Шапиро.
На всякий случай Успенский решается запастись документами на другое имя – так называемыми «ДП», документами прикрытия. Подчиненные принесли ему 5 комплектов на разные фамилии, но он выбрал документы рабочего Ивана Лаврентьевича Шмашковского, более других подходящие ему по возрасту. Остальные – сжег.
Роковой звонок раздался 14 ноября. На проводе был Ежов:
– Тебя вызывают в Москву. Плохи твои дела. И под конец будто прочитал его мысли:
– А в общем, сам посмотри, как тебе ехать и куда ехать.
Что такое вызов в Москву, Успенский понимал отлично. Обратно ему уже не вернуться. Что же делать?
Из сейфа он достал документы Шмашковского, задумчиво разложил их на столе. Что ж, отныне он начинает новую жизнь. Жизнь, в которой не будет постоянного страха, расстрелов и пыток. Жизнь, так похожую на ту, от которой 18 лет назад он безрассудно отказался. Тогда ему казалось, что ничего не может быть скучнее, чем тихое, незаметное существование. Теперь – понял он – в этой обыденности и есть истинное, настоящее счастье.
Вспомнилась утренняя роса на листьях, запах леса после дождя. В детстве любил упасть в траву и лежать, вглядываясь в небо, чувствуя, как забирает оно его целиком; испытывать странный притягательный ужас от осознания того, насколько ничтожен человек в бесконечной вселенной.
На раздумья времени не было. Быстро, наискось – так же, как визировал расстрельные дела, – набросал «предсмертную» записку. В последний раз оглядел свой необъятный кабинет, но никакой жалости не испытал. Только дома, когда зашел в комнату к спящему сыну Витольду, сердце сжалось от тоски.
Жена Анечка собрала необходимые вещи. Сходила, купила билет до Воронежа. Это сегодня-то, когда дети поголовно доносят на родителей, а жены на мужей!
Сколько ни бились, но так и не смогли истребить в русских женщинах эту всепоглощающую жертвенность. Господи, почему только в такие моменты понастоящему начинаешь ценить тех, кто тебя любит…
Последний поцелуй, последний взгляд… И вот уже состав отправляется от перрона. Прощай, Украина. Нет больше комиссара госбезопасности Успенского. Утонул в Днепре, который чуден только при тихой погоде…
До Воронежа Успенский не доехал. На всякий случай сошел в Курске. Пожил четыре дня у паровозного машиниста, которого встретил возле станции. Из квартиры никуда не выходил – боялся.
Оттуда поехал в Архангельск.
«Рабочие требуются?»: – нарочито грубым голосом спросил он в конторе «Северолес».
На него посмотрели с подозрением:
«Что-то не больно похожи вы на рабочего…»
Успенский скорее убрал за спину свои мягкие, ухоженные руки. Первым же поездом он отправился в Калугу. Оттуда до его села родного можно было рукой подать.
Легенда рабочего себя не оправдывала, хотя документы – за это Успенский мог поручиться – были в порядке. Поэтому в Калуге на смену рабочему пришел образ командира запаса. Именно так он и сказал ночному сторожу, у которого снял квартиру: «Командир в запасе. Готовлюсь поступать в Военную академию».
Но долго сидеть на одном месте было неимоверно тяжело. Хотелось знать, что происходит «на воле», ищут ли его, поверили или нет в самоубийство. И Успенский поехал в Москву.
Конечно, это было большим риском – его вполне мог увидеть кто-то из знакомых, – но есть, видно, какая-то сила, заставляющая людей совершать глупости даже против их воли. Недаром убийц так тянет на место преступления.
В справочном бюро, прямо у вокзала, он без труда получил адрес своего «первого учителя» Матсона.
Успенский знал, что Матсон арестован еще в июле 1937-го. Тогда, после ареста, и мысли не возникало у него снестись с семьей, чем-то помочь да просто хотя бы позвонить – чекистской, как и женской дружбы не бывает, – но теперь оказались они в положении примерно равном. Горе всегда объединяет. Успенский был уверен, что в этом доме его не выдадут.
Он хотел разыскать жену Матсона, думал, работает где-то на периферии, но его ждал приятный сюрприз. Лариса оказалась в Москве и даже – вот чудо – была дома.
Они долго молчали, глядя друг на друга.
«Пройдемся?» – предложил он наконец, и в этом коротком слове заложено было много всего, что не смел он произнести вслух.
Они шли по московским бульварам, хрустя свежевыпавшим снегом. Успенский любил зиму: она напоминала ему детские ощущения чего-то сказочного и чистого.
– Лариса, – без обиняков начал он, – меня должны были арестовать, но я сбежал из Киева. Скрываюсь по поддельным документам. Никого ближе тебя у меня нет. Конечно, ты можешь прогнать меня, я тебя не осужу.
Она молчала.
– Так что, уходить мне?
Вместо ответа Лариса прижалась к нему, пахнув такими знакомыми, кружащими голову духами. В памяти сразу ожило прошлое. Их знакомство. Первые, тайные свидания. Первая ночь. Дурманящий запах ее волос. До боли стиснутые зубы.
– Но ты понимаешь, ч е м это грозит. Если меня поймают, тебе не жить…
– Глупый, это не главное. Главное, чтобы рядом был тот, кого любишь… Проживем. Я буду работать еще больше, помогу и тебе устроиться.
Они расстались через день. Условились, что Лариса добьется отправки куда-то в провинцию и до этого момента Успенский безвылазно будет сидеть в Калуге.
Напрасно думал Успенский, что сидение в Калуге есть залог его безопасности. Вышло как раз наоборот.
Под Рождество к нему на квартиру заявился какой-то мужчина. Сказался начальником спецотдела райисполкома. Он долго и занудно расспрашивал хозяина о его квартиранте, и Успенский сразу понял: это ищут его.
Отчасти в этом он был виноват сам. Какой черт дернул его послать письмо свояченице в Тулу? За жену, видите ли, беспокоился. Хорошо еще, хватило ума не оставлять домашнего адреса – писать просил до востребования.
Значит, судорожно размышлял Успенский, письмо перехватили. Или сама Пузакова проболталась кому по глупости. Да, в конце концов, это и не важно. Важно другое: его ищут, и круг поисков сократился теперь до одной-единственной Калуги. Неделя, максимум две – и кольцо окончательно сожмется.
Для очистки совести он задворками дошел до почтамта, остановился в проходном дворе поодаль – оттуда здание и подходы к нему видны были как на ладони. Если ищут его именно в Калуге, здесь обязательно должна сидеть засада – ждать, когда он явится за письмом из Тулы.
Наметанным глазом Успенский сразу отфиксировал людей, с напускной беззаботностью фланирующих взад-вперед. Так и есть. Это провал.
Не заходя домой, прямо от почтамта полетел на вокзал. «В Москву, в Москву», – молоточками билось у него в висках.
Дома у Ларисы ждали его хорошие вести. Ей пообещали должность врача в Муроме. В Ларисином положении: муж и отец – враги народа – желание скрыться подальше от Москвы выглядело вполне естественно.
На том и порешили. Успенский едет в Муром первым, снимает квартиру и ждет ее там.
Новый год они справляли уже вместе.
Постепенно семейная жизнь начала входить в колею. Лариса работала. Появились новые знакомства. Для всех окружающих были они солидной семейной парой. Она – врач. Он – литератор.
Казалось бы, опасность миновала. Никто не интересовался «литератором», не наводил справок. Он даже осмелел до того, что решился прописаться в Муроме. Однако в начале марта на квартиру пожаловал участковый. Возможно, это была самая обычная проверка, но Успенскому уже везде чудился подвох. Несколько дней он скитался по Мурому, ночуя где придется до тех пор, пока Лариса не известила: опасность миновала.
Эта, может, и миновала. Но на горизонте возникла опасность иная – может быть, не менее серьезная. Их отношения с Ларисой стали давать трещину. Одно дело – периодически встречаться с женщиной (этакий адьюльтерчик) и совсем другое – жить с ней. Ларису начало раздражать то, что Успенский целиком сел ей на шею: нигде не работает, пьет и ест за ее счет.
«Помоги мне хотя бы сделать документы», – взмолился он после очередного скандала.
В это время Матсон работала в школе медсестер. Напечатать справку о том, что гр-н Шмашковский служил здесь помощником директора по хозчасти, равно как и выписать справку о лечении, не составило особого труда.
Разрыв был уже неминуем. В марте 1939-го Лариса уехала в Москву и назад больше не возвращалась. Вскоре от нее пришло письмо: все кончено, меж нами связи нет.
Успенский писал ей в ответ. Молил пощадить. Клялся в вечной любви. Но Лариса хранила молчание.
Через полгода он сторицей отплатит ей за все. «Это страшно развратная женщина, – покажет Успенский на допросе, – Будучи женой Матсона, Лариса Матсон одновременно сожительствовала с Нодевым
– заместителем Матсона, Ошвинцевым – председателем Облисполкома, Уборевичем
и Реденсом».
И еще:
«Между прочим, отец Матсон (Ларисы. –
Примеч. авт.) – Жигалкович Г. В. содержался под арестом НКВД. Со слов Ларисы мне известно, что в целях освобождения отца она специально сблизилась с сотрудником ДТО НКВД (Дорожно-транспортный отдел. –
Примеч. авт.) Соловьевым, который якобы вел следствие по делу ее отца. В результате в конце декабря 1938 г. Жигалкович был действительно освобожден».
… После ухода Ларисы Успенский окончательно понял, как смертельно он одинок. Весь мир ополчился против него.
Деньги подходили к концу, и он предпринял последнюю попытку – специально поехал в Москву, пришел к ней, упал на колени. Лариса и слушать не стала: прогнала.
Он вышел на улицу и замер. Что делать? Куда идти? Ему нужно было выговориться, он устал от вечного, гнетущего одиночества. Ноги сами понесли его на Сретенку. Здесь, на углу Садового, жил его ближайший приятель Виноградов, с которым служили когда-то вместе…
– Вот уж кого точно не чаял увидеть, – Виноградов явно обрадовался незваному гостю. Обнял, расцеловал.
«Значит, он ничего не знает», – понял Успенский.
– Как ты? Что ты? Из органов-то тебя, я слышал, поперли?
Всякая ложь должна быть максимально приближена к правде, – это правило Успенский усвоил еще в самом начале своей чекистской карьеры.
– Да, – ответил он, – меня уволили. Был под арестом. Сидел в Бутырке. Только вышел и сразу к тебе: больше друзей у меня в Москве нет.
Выпили по маленькой. Виноградов рассказал, что тоже попал в жернова. Отсидел 4 месяца.
– Кстати, – неожиданно вспомнил он, – на следствии мне задавали много вопросов о тебе. Очень интересовались – где ты да что ты.
Успенский мгновенно побледнел, но Виноградов, по счастью, этого не заметил, продолжал как ни в чем не бывало.
– И Савина – помнишь такого? Пом. нача УРКМ? – тоже расспрашивали про тебя. Ну, мы сразу и поняли, что ты в остроге. Жену твою, слышал, тоже взяли.
«Это конец, – круговоротом неслись мысли в голове у Успенского. – Они не отстали. НКВД по-прежнему охотится за мной. Наверняка и квартира Виноградова под наблюдением».
– Ну ладно, засиделся я, пора и честь знать, – он резко поднялся с места. – Пойду, дел еще вагон.
Вот уж воистину мудрая фраза – идти, куда глаза глядят. А куда они глядят? Нигде не ждут Успенского, некуда ему идти. Ни семьи, ни друзей, никого.
По закону Божьему будущий нарком успевал всегда хорошо. Может, потому-то и вспомнилось ему про Вечного Жида, который блуждает две тысячи лет по миру и нигде не находит пристанища.
Ночь он провел на станции в Павлово-Посаде. Оттуда – в Муром. Купил пиджак из грубой шерсти, надел сапоги, подаренные отцом Ларисы, – надо хоть как-то изменить облик.
Поезд быстро домчал его до Казани. Почему он поехал именно туда, в Татарию, он и сам не знал. Собственно, разницы никакой не было. Теперь до скончания века предстояло ему мотаться по стране, ночуя в поездах, на вокзалах и съемных квартирах. В гостиницах без командировочного удостоверения не селили – он ощутил это в Казани, в Доме колхозника.
Из Казани отправился в Арзамас. Оттуда – в Свердловск. На Урал, правда, это он заехал зря, не подумав. Четыре года здесь работал, знакомых – тьма. Кое с кем даже столкнулся на улице – нос к носу. Дай Бог, не узнали.
Он едет в Миасс, на золотые прииски. Там, среди шумной оравы артельщиков, легко затеряться. Артельщики – народ лихой…
И вновь ждет его разочарование. Без военного билета не берут даже в артельщики. Два дня он мыкался по городу, потом вернулся на вокзал.
«Куда теперь? – думал он, подходя к кассе. – Может, в теплые края, на Кавказ?»
И в этот самый момент Успенский услышал такие знакомые и потому такие страшные слова: «Гражданин Шашковский? Иван Лаврентьевич? Проедемте с нами».
На руках звонко щелкнули наручники. Люди в широких, двубортных костюмах окружили его.
В памяти почему-то всплыло искривленное лицо Ежова. Вспомнилось июльское совещание 1937-го. Огромный, залитый светом зал, посреди которого Ежов казался еще меньше.
«Товарищ нарком, что делать с арестованными 70-80-летними стариками?»
«Если держатся на ногах – стреляй, – ухмыльнулся, обнажая желтые резцы, Ежов. – Мучительный конец лучше бесконечного мучения».
Да, прав был Николай Иванович, как всегда прав…
Нет ничего тяжелее, чем упасть с высоты на землю. А уж тем паче, если еще вчера ты сам опускал других.
Сколько бывших прошло через кабинет Успенского: героев, наркомов, разных там деятелей. И у каждого – да, практически у каждого – он читал в глазах это чувство: ужаса, абсурда и покорности. И еще что-то, что превращало человека в животное.
Успенский любил эти минуты, когда вчерашний полубог становился загнанным, покорным существом. Комиссара захлестывала волна сладострастия и какогото неистовства. Он накручивал себя, заводил, а потом, чтобы забыться, напивался по-черному, и ему начинало вериться, что он действительно борется с врагами народа, и тогда он наполнялся жгучей ненавистью к контре и рвался еще ударнее рубить, стрелять, жечь.
А теперь он сам сидит на нарах. И такие же успенские с таким же пристрастием допрашивают его.
Впрочем, нет, первый допрос проводил лично нарком внутренних дел Союза ССР Берия вместе с начальником следственной части Кобуловым
. Вот когда вспомнились Успенскому слова Шапиро, помощника Ежова, о Берия: «Скоро придет человек, которого надо бояться».
Пришел…
– Почему вы решили бежать? – спрашивает его Берия. В стеклах пенсне отсвечивает люстра – такие Наркомтяжпром поставил сейчас на поток – советские люди должны жить красиво.
– Я решил перейти на нелегальное положение, боясь ответственности, которая мне грозила.
– За что?
– За участие в антисоветской заговорщической организации.
Берия довольно потягивается: все идет, как задумано. Внимательно смотрит Успенскому в лицо, растягивая слова, медленно произносит:
– Да, вражескую заговорщическую работу против ВКП(б) и Советского правительства вы безнаказанно вели на протяжении многих лет. А кого из работников НКВД УССР вы посвящали в планы своего бегства?
Бывший нарком Украины опускает глаза:
– Никого, кроме жены.
– Вы явно лжете, и в этом следствие вас без всякого труда изобличит… – Берия встает, прохаживается по кабинету, повторяет: – Да-да, без всякого труда.
Успенский и сам это понимает. Куда денешься с подводной лодки? Через несколько часов допроса он «признается» во всем. Расскажет, как бывшие комиссары госбезопасности – Матсон, Миронов, Прокофьев, Гай – долго обрабатывали его «в антисоветском духе». Как специально вытащили в Москву. Как в 1934-м Прокофьев, зампред ОГПУ, поведал ему, что группа Ягоды хочет «совершить государственный переворот путем организации в Кремле терактов против членов Политбюро, и в первую очередь И. В. Сталина». Как впихнули его в комендатуру Кремля, чтобы подсидеть и сместить Ткалуна – тогдашнего коменданта.
– Но ведь Ткалун также был заговорщиком? – делает удивленные глаза Кобулов.
– Я с ним связан не был, – легко отбивает шар Успенский, – у них была свою самостоятельная линия заговорщической работы в РККА.
Что правда, то правда: заговорщики кишмя кишели везде – и в ОГПУ, и в РККА. Их было столько, что меж собой они даже не могли сговориться…