Марта пытается сообразить, что станет делать она. Она будет писать письма. Вода у ее груди. Марта закрывает ларец. У горла. Она закрывает глаза.
Ларец покрыт цветочным узором. Ирисы, вьюнки, нарциссы стиснуты ее пальцами. Драгоценность неразлучна с ней, будто любимый. Прилив поднимается и опускается, шипя, как легкие при ее болезни, эмфиземе, которая убила бы ее к тридцати годам. По крайней мере она так и не узнала, что была покинута. Вода поднимается и опускается над ней в течение семи десятилетий. Проходит время человеческой жизни, пока не появляется мужчина, пробирающийся, насвистывая, сквозь тьму.
Свет его фонаря описывает дугу по кирпичной кладке. Падает на лицо Марты. Свист прекращается. Свет усиливается. Ларец зажат в костях ее руки.
Открываю глаза. Я одна в незнакомой комнате. Подо мной постель, рядом — низенький столик. На стенах изображения животных — процессии зебр, львов, слонов. Насколько мне известно, раньше я здесь не бывала ни разу. Ощущение это привычное.
Кажется, время уже позднее, но еще определенно не ночь. Сквозь ставни пробивается дневной свет. Чувствую запах татами, приятный, словно от сена. Голова моя пуста, как ракушка. Вскоре до меня доносится шум бурунов. Я вспоминаю их и то, что привело меня к ним.
Взгляд в сторону дается с усилием. На столе синяя чашка без ручки. Тянусь к ней. Наклоняю, чтобы заглянуть внутрь. На нос мне плещет вода, я проглатываю то, что удается.
В доме раздается какой-то шум. Скрипят ступени лестницы. Пытаюсь сесть, но это не получается. В груди что-то болит, похоже, сломано ребро. Боль на несколько секунд становится такой, что не могу дышать. Чашка опрокидывается, последняя вода выливается мне на лоб.
Открывается дверь, в проеме стоит рыбак. Видя, что я очнулась, он входит. Направляется к окнам и складывает ставни, заполняя комнату светом. Потом выходит, оставив дверь открытой.
Он снова входит.
— Который час?
Это кажется важным. Говорить больно, и я кашляю.
— Два часа.
— Кто вы? Хикари Мурасаки?
У него в руках миска. Он подходит и поднимает чашку. Ставит ее на стол.
— Вам нужно было бы отвезти меня в больницу.
— Возили.
Снова начинается кашель, сдерживаю его.
— Я была в больнице?
— У вас два перелома ребер, ушибы, ссадины. Была легкая контузия. Когда вы пришли в сознание, нам сказали, что оставаться вам там незачем. Больница здесь маленькая, переполненная. По словам врачей, вы нуждаетесь в покое. Я не знал, куда еще вас везти.
— Ничего не помню, — говорю. Словно этот человек может лгать, да он и может.
Он садится возле постели, забрасывает ногу на ногу и смотрит на меня. Мы смотрим друг на друга. В окнах ярко-белое небо, морская прозрачность воздуха. Вдали поднимает крик чайка. Я закрываю глаза, думаю о Панче и Джуди. Саутэнде, моле — дороге, ведущей в никуда.
— Долго я спала?
— Сто лет.
— Хочу это знать, — говорю, но когда поднимаю взгляд, его снова нет, он с чем-то возится. Возможно, его что-то беспокоит, хотя понять трудно, лицо у этого человека не из тех, что легко выдают эмоции незнакомцам. Начинает вертеться электрический вентилятор.
— Два дня, — отвечает он и разгибается.
— Почему вы не бросили меня?
Он подходит. Подает мне миску.
— Это суп из крабовых панцирей. Вам нужно чего-то поесть.
— Могли бы бросить. Прилив начался бы снова. Я лежала пластом. Крови на ваших руках не было бы.
Я отпиваю глоток супа. Ничего, кроме вкуса, можно сказать, не пища. Желудок начинает от него урчать. Внезапно ощущаю сильный голод. Опустошив миску, чувствую запах этого человека, запах перца и морской соли. Он все еще смотрит на меня.
— Вы доказываете необходимость собственной смерти?
— Нет. — Говорю с полным сладостью ртом. — Мне просто любопытно.
— Я никогда не убивал, — говорит он. Словно это объяснение. Берет миску и поднимается, собираясь уходить. Глаза у него темные, цвета запекшейся крови. Возле двери останавливается. — А вы?
— Не знаю, — говорю и закрываю глаза. Отворачиваюсь от этого человека и его слов.
Он ежедневно стряпает для меня. Теплый рис с бульоном, белый суп мисо. С каждым приемом пищи мне становится лучше. Мягкая рисовая лапша, вареные яйца с папоротником. Вкусная, укрепляющая еда. Нежные сырые креветки. Печеный лещ. Жаренные в собственных раковинах гребешки. Его кормление выводит меня из себя. Я смотрю на него и думаю, понимает ли он, что делает.
Звук захлопывающейся двери будит меня каждое утро, еще до рассвета. Из окна спальни я вижу этого человека, идущего по тропинке среди дюн к причалу.
Начинает работать мотор его лодки, и она выходит в море.
К семи часам он всегда снова дома, везет на мотоцикле детей в школу. Том хмурится, борясь со сном. Ирэн в коляске счастлива, как Будда. На пустой дороге их видно до самой Тосы.
В дом никто не приходит. Почтальон останавливается у почтового ящика на пристани. Иногда во время отлива на пляже появляется старуха. Тощая, сгорбленная, всегда одна, ищет съедобных моллюсков. Я наблюдаю за ней. В воде отражается ее спина.
В течение двух дней я еще не могу спускаться по лестнице. Заставляю себя двигаться по комнате под наблюдением слонов. Здесь все наблюдающее, выжидающее. Хозяин дома приносит мне пожитки, сумку, которую я в свое время здесь оставила. Видя, что я не открываю ее, приносит мне книги. На английском только три, остальные на японском, которого я почти не знаю. Сижу возле открытого окна, читаю Библию короля Иакова, энциклопедию Пирса 1892 года издания с доводами в пользу того, что земля плоская, стихами Роберта Луиса Стивенсона.
Мама, тише говори со мною, Что-то очень близко и большое, Что-то маленькое и вдали, Мне так страшно, что не объяснить…
Странные это вещи, книги на пустынном острове. Фамильные ценности с надписанными полузнакомыми именами. Хикари от дедушки Майкла. Мари в день ее свадьбы, 1946 г.
На левом бедре у меня тридцать швов. Я закрываю их ладонью, склоняясь, сидя на табурете в ванной. Самые темные синяки у меня под ребрами. Через неделю они начинают светлеть. Кровоизлияние превращается в лиловый пояс над левым бедром.
Уже конец ноября. Холоднее становится только ночами. Вечера я провожу внизу, довольная собой и теплом камина. Радиоприемник вещает по-японски и по-корейски. Дети угрюмые, злые от обиды, хотят, чтобы я убралась. По возможности избегаю их. Прислушиваюсь к их спорам и играм, приходам и уходам. Вдали постоянно слышен шум чаек и моря.
Разговариваем мы осторожно. Только о настоящем, избегая прошлого и будущего, того, почему я приехала и почему остаюсь. Не касаясь несчастных случаев.
— У вас много книг.
— Я люблю читать.
— Ни единой фотографии. Ни одного портрета членов вашей семьи.
— Я могу то же самое сказать о вас. Держите.
— Что это?
— Приспособление для убивания рыбы.
— А это?
— Тоже.
— Они, должно быть, уплывают за милю, завидя вас. Великий Белый Охотник восточного побережья. Что вы имеете против них?
— Ничего. Мне нужно кормиться. Они не уплывают.
— И все же, уверена, вы бы заставили их уплывать, если б могли. — Жду его улыбки, хочу ее. Могу себе в этом признаться. — А это что?
— Изделие Ирэн.
— Не может быть.
— Амулет на счастье. Для моей лодки. У нее умелые руки. Вам нравится?
— Особенно стекло. Похоже, вы можете убить этой штукой множество рыб. И, должно быть, гордитесь дочерью.
— Конечно. Всякий раз.
— Говорите вы не очень уверенно.
— Почему бы нам это не выяснить?
Он с широким разворотом направляет лодку из гавани. Мы держим курс на юго-восток, к Тосскому заливу. День прекрасный, небо и море такие голубые, что там, где они сходятся, линии горизонта почти не видно. Я оглядываюсь на мыс, он уже далеко. Над ним вздымается зеленый-зеленый остров.
Он смотрит в море, правя лодкой, окидывает взглядом рябь и гладкие поверхности, означающие течения и мели. В одном месте, неотличимом для меня от всех прочих, заглушает мотор. Мы сидим, пьем пиво «Саппоро» из холодильника, ловим морского окуня и черного леща.
— Приятное занятие.
— Рад, что вы так находите.
— И больше ничем не занимаетесь?
Он хмыкает.
— Езжу на рынок в Коти. Работаю на участке. Забочусь о детях.
— Вам никогда не хотелось заниматься чем-то другим?
— Нет.
Он пьет пиво, глаза его сощурены.
— У вас должны были быть какие-то цели. Стать пожирателем огня, международным плейбоем, премьер-министром Японии.
— Нет. — Потом более тихим голосом: — Я хотел быть учителем.
— Из вас получился бы неплохой.
Я не спрашиваю, почему он так и не попытался. Быть учителем значило бы жить среди людей. Жить среди людей — подвергать риску «Братьев». Я точно знаю, словно он сказал мне, как эта драгоценность способна разрушать жизни.
Клюет одна рыба, затем другая. Я с трудом вытаскиваю ставриду. Мужчина сидит на корточках подле меня, потрошит ее на палубе. Улыбается.
— Поздравляю.
В рубке есть искусственный лед.
— Где?
— Под сиденьем. Синий ящик. — Он кричит вслед мне: — Каори-чан…
Я останавливаюсь у двери рубки. Он все еще склоняется над рыбой, лицо его в тени. В радиомачте гудит ветер.
— Каори — это ваша жена?
И мы уже сблизились. Пересекли границу и вошли в некий тесный круг. Хикари Мурасаки качает головой. Встает и берет наши удочки.
— Нужно возвращаться, — говорит он. Сматываемые катушки поют в его руках. — Надвигается дождь.
Я думаю о нем. О его руках, покрытых рыбьей кровью. О том, как он всегда смотрит на меня. Высматривая что-то, словно ребенок с самолета, но не как ребенок.
Сон бежит от меня. Сижу до утра у окна, глядя на море. За дюнами волны надвигаются и надвигаются, не приближаясь.
Воскресенье. На рассвете он конопатит шлюпку возле гинкго. Я сижу на крыльце, пью кофе. На нас падают первые лучи солнца.
— Спасибо, что взяли меня на рыбалку.
Он кивает. Во рту у него гвозди. Над дюнами взлетает жаворонок.
— Вы всегда жили здесь?
Он вынимает гвозди.
— Не всегда. Вид у вас получше.
— Я чувствую себя лучше, — говорю, это действительно так. Даже ребра срастаются. — Я не спросила, чью комнату заняла.
— Тома. — Хикари достает из мешка паклю. — Он может пожить вместе с Ирэн, пока вы здесь.
— Мне долго оставаться здесь не нужно.
В его лице ничего не меняется. Осторожно, улыбаясь от усилий, он заколачивает паклю между досками.
— Куда вы отправитесь?
— Не знаю. — Обхватываю обеими руками чашку. — Они не хотят разговаривать со мной, Ирэн и Том.
— Да.
— Из-за собаки?
— Из-за Лиу.
Он распрямляется и идет к крыльцу. Садится и пьет мой кофе. От напитка в солнечном свете поднимается пар. На Хикари клетчатая рубашка с короткими рукавами, в ней он выглядит старше.
— Можно поговорить о нем?
Хикари поворачивается ко мне, обдумывает вопрос.
— Будь он жив, уже вернулся бы.
— Простите меня.
— Вы не виноваты. — Он по-прежнему смотрит на меня. Зрачки его сужены из-за моей близости. — Мне не нужно было посылать его за вами. Я не знал, что еще можно было сделать.
— Да.
Мы только второй раз говорим о том вечере. Кажется, что мы очень медленно поворачиваемся друг к другу. Незаметно, будто стрелки часов.
— Я объяснил это детям. Им легче винить вас.
— Что, если я поговорю с ними?
— Быстро бегать умеете?
— Быстрее, чем они ездят на велосипедах. Чем вооружены дети?
Хикари улыбается, слегка зловеще.
— Всем, что попадется под руку. Они сейчас на другой стороне мыса. Приведите их на завтрак.
Это дальше, чем я думала. В песке, где растет лишь чертополох и кустарник, ступни у меня вязнут по лодыжку. Через десять минут ноги начинают дрожать от усталости. Я останавливаюсь на вершине второй дюны. Между мной и берегом еще четыре — буруны, земля, отражающаяся в море.
Ветер меняется. Я слышу голоса детей, играющих в прятки на самой восточной точке своего самого восточного острова.
— Том! — Солнце уже высоко. Детей не видно, голоса их затихают. Над песчаным тростником порхает ласточка. — Ирэн!
— Уезжайте.
Я поворачиваюсь. Том в ярде позади меня. Я не слышала, как мальчик подошел. Он босой, без рубашки, в руке у него палка. Ветер треплет его вьющиеся волосы.
— Мне нужно поговорить с тобой.
— Мы не хотим видеть вас здесь.
— О собаке.
— Лиу. Вы убили его.
Лицо мальчика кривится. Непонятно, то ли от гнева, то ли от солнца, то ли от желания заплакать или от всего вместе. Выражение его лица трудно понять, как и отцовское.
— Я пришла сказать, что мне очень жаль.
За второй от нас дюной появляется Ирэн. Спешит, окликает брата: «Том-кан». Прося: подожди меня: «Матте. Матте».
Ноги у меня устали от подъема, и я осторожно сажусь на теплый песок.
— Сколько лет было Лиу?
— Не произносите его имени.
Голос его становится тонким. Я вижу, что в руке у него не палка — трезубая острога.
— Хорошо.
— Десять. — Мальчик оглядывается, ища сестру. — Он был хорошей собакой, но плохо спал.
— Он был похож на статуэтки, которые продаются в Коти. Где вы его взяли?
— Папа купил. Чтобы он защищал нас. — Я не спрашиваю, от чего. Мальчик смотрит на мои бедра. На кривую улыбку швов, шириной с его голову. — Он сильно вас покусал.
— Да.
— Раньше он никого не трогал.
— Я не знала.
— Должно быть, Лиу разозлился. Наверное, если б вы не дрались с ним, он покусал бы вас сильнее.
— Наверное.
Мальчик садится. Трава колышется вокруг нас.
— Он был крепким. Вы, должно быть, сильная.
— Том, мне очень жаль.
— Поможете нам вырыть ему могилу?
Хоронить нечего. Я копаю, мои ребра скрипят. Глубина ямы достигает трех футов, Ирэн спускается в нее, словно хочет обмерить. Том подает ей кол с черными молитвенными иероглифами. Я сыплю песок вокруг его основания. Ирэн оказывается по талию закопанной. Вытаскивать ее для меня немалое усилие. Она как будто бы ничего не имеет против. По пути к дому говорит о кошках.
Я поднимаюсь наверх, чтобы вымыться. Приземистая ванна в высоту и в ширину четыре фута, корыто из темных досок, заполняющее комнату запахом мокрого дерева. Складываться пополам внутри ее еще слишком больно. Сижу на табурете и смываю со ступней могильный песок водой из крана возле двери.
Об окно бьются мотыльки. Сумерки переходят в ночь. В это время сюда прилетают летучие мыши, более целеустремленные, чем морские птицы, и, насытясь, порхают над кромкой моря.
Я встаю и подставляю голову под струи душа. Боль в швах острая, как зубная. На лицо мне спадают волосы. Как-нибудь в ближайшие дни остригусь. Откидываю их назад и вижу его.
Он стоит под гинкго. Свет над крыльцом включен. Лицо его запрокинуто вверх и подсвечено снизу. На нем то самое выражение. Ощущаю свое тело под его взглядом, каждая часть его чувствует свое предназначение, пока он не отворачивается.
Меня будит стук генератора, ветер доносит от сарая его «пут-пут». Я сажусь, сознавая, что уже поздно, и удивляюсь, почему так долго спала.
На ночном столике хурма. Я тянусь к ней, и позади нее опрокидывается что-то неустойчивое. Беру упавшую вещицу двумя пальцами. Это статуэтка женщины, вырезанная из плавника, маленькая, как амулет. Работа простая, но тщательная. Мое выражение лица, слегка хмурое, схвачено верно. Крохотная суровая Кэтрин. Встаю возле окна и ем хурму. Ожидаю детей, чтобы помахать им.
— Скажите мне кое-что, только честно, — говорю, и он поднимает взгляд от моря с таким видом, словно услышал шутку. Мы удим с пристани. Накануне вечером здесь появились люди, приплыв сюда на прогулочном катере с ярмарочной площади. Несколько групп, они радуются простору. Белозубый человек что-то покупает в киоске.
— Я не всегда лгал.
— Знаю. — Я улыбаюсь в ответ. — Но все-таки скажите мне кое-что.
— Что же?
— Какой была ваша жена?
Рыба-попугай задевает стенку пристани. Вода прозрачна, как стекло. Хикари делает вдох.
— Молодой. Из Такамацу. Прожила здесь пятнадцать лет. А потом захотела вернуться. У нее была мечта открыть свою школу. По профессии она учительница.
— А вы не захотели уезжать.
Где-то звонко смеется ребенок.
— Она бросила меня сразу же после рождения Ирэн. Я не мог вести такую жизнь, какую ей хотелось. — К наживке поднимается окунь. Хикари смотрит на него. — Это моя вина. Не следовало мне жениться на ней.
— Вы еще любите ее?
— Конечно. — Что-то клюет. Хикари подсекает рыбу машинально, чуть ли не до того, как погрузился поплавок. Плавно вращая катушку спиннинга, вытаскивает маленький блестящий серебристый груз. — Кэтрин, почему вы искали эту вещь?
На швартовых тумбах сидит парочка, они едят жареного осьминога и пьют кока-колу.
Мимо проходят растолстевшие мужчина с собакой. Я жду, пока они не отойдут подальше.
— Потому что хотела ее. Я не лгала. Я ни на кого не работаю.
— Знаю. — Хикари легко снимает рыбу с крючка. Бросает в ведро. Я не спрашиваю, откуда он знает. Рылся ли он в моих вещах. Сейчас это так мало значит, что я была бы довольна, если б так оно и было. — Не много же доставила вам радости эта вещь.
— Должна признать, да. — Я сматываю леску. Забрасываю снова. — Может, она была проклята еще до того, как я стала ее искать.
— Нельзя ведь, в конце концов, заниматься этим вечно.
И он смотрит на меня, хмурясь от солнца, улыбаясь, пока я не улыбаюсь в ответ.
Он все утро читает. Я вижу его из кухонного окна, одного, там, где начинаются дюны. Наливаю в стакан виски, добавляю льда, выхожу и подсаживаюсь к нему.
— Что читаете?
— Одну историю.
Хикари сидит в траве, привалясь спиной к песчаному холмику, с книгой на коленях. Берет стакан, благодарно кивает. Виски японское, дешевое и обжигающее. Вода выявляет его сладость.
— Никогда не увлекалась историями.
— Почему?
— Не было на них времени.
— Ваша жизнь полна историй.
Я улыбаюсь, чуть сдержанно.
— И на них у меня нет времени.
Хикари закрывает книгу.
— Это история Гильгамеша. Она происходит в тех местах, откуда родом мой дедушка. Очень древняя, ей пять тысяч лет. Она уже была давней ко времени появления «Одиссеи». Древнее Библии.
Я беру у него книгу. Текст японский, множество вставок. Латинскими буквами, арабскими. Почти знакомые мне названия — Ниневия, Ур. Усаживаюсь. Вдали за бухтой вижу возвращающийся в Тосу прогулочный катер.
— И что там происходит?
— Царь Гильгамеш теряет ближайшего друга. Впервые испытывает страх смерти. И отправляется на поиски бессмертия.
— Это все?
— Нет. — Хикари улыбается. Ветер шевелит листы книги. — Он сражается со львами, спускается в подземный мир, встречается с умершими. Обычные похождения царя-героя.
Я жадно глотаю виски, оно движется по пищеводу к пустоте в желудке.
— Почитайте мне.
— Если хотите.
Я отдаю ему книгу. Хикари раскрывает ее. Голос у него такой тихий, что я вынуждена податься ближе.
Вынес стол большой, деревянный,
Сосуд из сердолика наполнил медом,
Сосуд из лазури наполнил маслом,
Стол украсил и для Шамана вынес.
26
Страницы шелестят в его руках. Время идет. Лед позвякивает в моем стакане. Разглядываю его лицо, пока есть такая возможность. Жесткий горбоносый профиль.
По дороге Шамана стопы он направил.
Первое поприще уже прошел он —
Темнота густа, не видно света.
Ни вперед, ни назад нельзя ему видеть.
Второе поприще уже прошел он —
Темнота густа, не видно света,
Ни вперед, ни назад нельзя ему видеть.
Третье поприще пройдя, он вспять возвратился.
В высоком небе проносится ласточка. Я моргаю. Ощущение такое, будто была в полудреме. В голове боль. Негромкий голос Хикари звучит ритмично.
Четвертое поприще уже прошел он —
Темнота густа, не видно света,
Ни вперед, ни назад нельзя ему видеть.
Пятое поприще уже прошел он —
Темнота густа, не видно света,
Ни вперед, ни назад нельзя ему видеть.
— Хватит, — говорю я. Голос мой звучит нетвердо. Пытаюсь подавить чувство беспокойства. — Дальше можете не читать. Мне не нравится.
Шестое поприще уже прошел он —
Темнота густа, не видно света,
Ни вперед, ни назад нельзя ему видеть.
— Хикари.
Его имя непривычно моему языку. Кожу покалывает. Ласточка снова пролетает над нами. Ныряет вниз.
Седьмое поприще пройдя — он прислушался к мраку.
Темнота густа, не видно света,
Ни вперед, ни назад нельзя ему видеть.
Восьмое поприще пройдя — в темноту он крикнул.
Темнота густа, не видно света,
Ни вперед, ни назад нельзя ему видеть.
— Хикари…
Внезапно к глазам подступают слезы, в груди поднимается отчаяние. Мужчина рядом со мной по-прежнему негромко читает, опустив голову.
На девятом поприще холодок он почуял, —
Дыхание ветра его лица коснулось, —
Темнота густа, не видно света,
Ни вперед, ни назад нельзя ему видеть.
На десятом поприще стал выход близок, —
Но как десять поприщ поприще это.
На одиннадцатом поприще пред рассветом брезжит.
На двенадцатом поприще свет появился.
Он раскрывает объятия, и я падаю в них. Он гладит меня по голове. Руки его спускаются к боли в моих покрытых синяками бедрах, между ними. Пока мое тело еще пребывает в нерешительности, мы уже занимаемся любовью.
Он входит в меня. Расстегивает мою рубашку, расстилая ее под нами. Моя влага на его бедрах. Под головой у меня сухой песок. Ритм Хикари захватывает меня, и я закрываю глаза от удовольствия.
Он говорит что-то мне на ухо. Я не понимаю. Не понимаю даже, на каком языке это сказано. Кончаю, вскрикиваю, ощущая на губах его губы. Море спокойно.
— Хикари.
— Да?
Уже поздно. Его комната в темноте какая-то необычная. Стены голые; мебели мало. Комната мужчины. Возле двери домашний алтарь. Подношения его богам: баклажан, рисовая лепешка. Переворачиваюсь на бок, хочу снова пробудить в нем желание.
— Он нашел это?
— Что?
— То, что искал.
Жду, прислушиваясь, его улыбки. Слышу ее в дыхании.
— Нет.
— Почему?
Снаружи стрекочут цикады, последние перед зимой.
— Он хотел того, что ему не предназначено. Того, что не мог получить.
— И что же, он просто возвращается домой и умирает? В чем здесь мораль? Ему следовало искать что-то другое?
Хикари молчит в раздумье. Я почти засыпаю, когда он говорит:
— Здесь нет морали. Это история другого рода.
Четыре дня льет дождь. Лес совсем мокрый. Птицы-древесницы поют всю ночь, сбитые с толку шумом воды. Туристы возвращаются в Тосу, остается лишь торговец жареными осьминогами, он прячется от дождя в своем трейлере. Том с Ирэн хандрят дома, спорят из-за того, что слушать по радио, время от времени принимаются за уроки. Хикари часами ловит рыбу или работает на участке, выкапывает корни лотоса под проливным дождем.
Я гуляю каждый день. Погода напоминает мне об Англии и поэтому нравится. Сижу под лесными соснами, думаю о своем побережье, его закрытых лавках и вестях о прибытии судов. О чувстве потерянности в приморских городках. Понемногу опробую свое тело, проверяя, далеко ли оно способно ходить. Опробую себя. Далеко не ухожу. Запахи дождя и секса смешиваются на моей коже, становятся нераздельными.
Первое декабря. Я возвращаюсь с прогулки на берегу. По-прежнему идет дождь. Дети сидят на крыльце, под навесом. Выходит их отец, несет поднос с чашками. Садится на корточки и расставляет их. Чашек десятки — ровные ряды пластика, фарфора, стекла.
— Пригласил соседей на чай?
Он поднимает взгляд, медленно, смущенно.
— У меня нет соседей.
— Знаю. Не считала тебя особенно компанейским. Что это?
— Семейная игра.
— Угу! — Том во все глаза смотрит на меня. Его отец наливает в чашки воду из кувшина. У ног его стоит пластиковое сито. — Вы не знали?
Хикари кивает мне. Молча, тая улыбку.
— Закрой им глаза.
Прикладываю ладони к детским лицам. Ирэн дрожит от волнения. Том выставляет вперед плечи, как шулер. Хикари достает из нагрудного кармана рубашки кисет из акульей кожи и открывает его.
В нем лежат три бриллианта. Я подаюсь вперед. Они причудливо вытянуты, словно росинки. Маленькие, но чистой воды. Даже в полутьме переливаются. Хикари кладет их по одному в разные чашки.
— Сперва Ирэн, — говорит он, повысив голос. — Не спеши.
Дети уже отводят мои руки, шепчутся над составленными чашками. Девочка с подчеркнутой осторожностью касается своей обычной: из голубого пластика, с зелеными дельфинами. Отец останавливает ее. Он держит сито, а девочка выливает туда воду.
На пластике сита ничего нет. Ирэн разочарованно стонет. Камни исчезли в своих укрытиях, невидимые, будто растворились, как соль.
Это игра в потерянное сокровище. Я смотрю, как дети играют, лица их сияют от увлеченности. Выигрывает мальчик и откидывается назад с видом полнейшего довольства. Я помогаю унести посуду. Мы стоим у кухонного стола и убираем чашки. Сверху доносится спор детей из-за шампуня и ванной.
— Им нравится эта игра.
Хикари утвердительно хмыкает и довольно улыбается. По радио звучит японская поп-музыка.
— Можно взглянуть на бриллианты?
Хикари, не поднимая взгляда, достает кисет и протягивает мне. Рыбак с горсточкой бриллиантов. Подношу их к свету из окна. Тот, кто купил эти камни, знал, что ему нужно. Огранка совершенно одинаковая, может быть даже, выполнена одним гранильщиком. Некий прототип смешанной бриллиантовой огранки, математически неточной. Старый, начала XIX века. Не европейский. Камни индийские, думаю. Добыты до открытия месторождений в Бразилии и Африке.
Опускаю их снова в кисет. Возвращаю его.
— Камни хорошие. Необыкновенные.
— Они принадлежали твоему дедушке.
Хикари удивленно поднимает взгляд. Я позволяю себе рассмеяться.
— Манкин-Мицубиси. Три Бриллианта. Он назвал компанию в их честь. Что сталось с десятью тысячами монет?
Лицо Хикари проясняется. На нем появляется кривая улыбка.
— Пропиты. Ты много знаешь о камнях.
— Это мой бизнес. Он ездил в Индию, твой дедушка?
— До приезда сюда.
Я смотрю, как Хикари смотрит на меня, словно сравнивает, не знаю с кем или с чем. Вытирает руки и подходит к книжным полкам.
— Иди сюда. Хочу показать тебе кое-что.
— Только не говори, что у тебя в Библии хранятся бриллианты.
— Нет. — Он раскрывает книгу, листает ее. — Ты как-то спрашивала о фотографиях. О портретах членов семьи.
Хикари подает мне раскрытую книгу. Под папиросной бумагой коричневая фотография: в плетеном кресле сидит старик. У него орлиное лицо, созданное, чтобы рассекать ветер. Глаза печальные. За окном комнаты деревья, тамариски.
— Красивый. Похожий на тебя.
— Прадед. Его звали Даниил Леви.
— Еврей.
Хикари кивает.
— Майкл, мой дед, изменил фамилию. Он перебрался в Европу. Фамилия Льюис лучше подходила для ведения дел.
— Но в конце концов оказался здесь?
— Да.
Снаружи поет древесница, негромко, словно детская музыкальная шкатулка.
— Тогда многие евреи покидали Ирак. Большинство ехало на восток. Азия принимала их радушнее.
Без христианства антисемитизма нет. Здесь, разумеется, моего деда называли чужеземным дьяволом. Но и всех европейцев и американцев тоже. Он всегда говорил, что для него это было предпочтительней.
Комната на фотографии побелена известью. Не полностью, пол земляной. На ночном столике лежат инструменты. Молоток, ватерпас.
— Ты хоть видел его? Даниила?
— Нет. Он женился поздно, на внучке местного раввина. Был уже стариком, когда родился мой дедушка. Но был торговцем, как и все в семье. Они с братом работали вместе, ездили в Лондон искать счастья.
— Но это не Англия.
— Да. — Он мнется. — В твоей стране они столкнулись с… с некоторыми сложностями, которые сказались на обоих очень скверно. Его брат, Залман, заболел. Они вернулись домой. Залман умер в сумасшедшем доме еще молодым.
Хикари хочет забрать фотографию. Я тянусь за ней.
— А что Даниил?
Он вздыхает. Кажется, ему больше не хочется говорить.
— Даниил прожил долго. Дедушка говорил, что он никогда не бывал радостным. Винил себя в смерти брата, это не давало ему покоя.
— Подожди, пожалуйста. — Я берусь за фотографию. Внимательно разглядываю ее. — Твой дедушка… Майкл. Он тоже разбирался в камнях?
— Да. Его отец и дядя лишились одной вещи. Майкл отыскал ее для них. У него это заняло большую часть жизни. Купил и привез в Ирак еще до смерти своего отца.
Я почти сразу соображаю, о чем он ведет речь. Поднимаю взгляд, смотрю ему в лицо:
— Ты говоришь о «Трех братьях»?
Хикари не отвечает. Смотрит на фотографию, словно пытается увидеть в человеке на ней себя.
Острые выступы лица. Сложенные вместе руки. Видны ночной столик, часовая цепочка, стакан с чаем.
— Что сталось с ними?
Хикари качает головой. Берет у меня книгу, ставит на место и идет по неосвещенной комнате к выходу.
— Спасибо, — громко говорю ему вслед. — За то, что показал. Даниил, должно быть, очень обрадовался тому, что сделал Майкл. Возвращению драгоценности.
— С чего ты взяла? — Голос у него негромкий. Он останавливается у двери, разглядывает мое лицо, ищет в нем что-то. — Даниил никогда не хотел ее возвращения.
Внутрь проникает запах дождя, и Хикари выходит под его струи.