Вслух она сказала:
– А какая милая эта миссис Боуленд!
Наконец он вырвался из цепких рук, тащивших его обратно, и побежал – быстрей, быстрей – по длинному туннелю. Впереди был свет, а сзади голоса, они откатывались от стен туннеля, гудели в ушах, а потом еще захлопали, забились громадные крылья, и все мчались за ним – вороны, и куклы с пробитыми черепами, и санитары. Уже близко, уже близко, только б добежать до конца туннеля, а там, на воле, его не тронут, он знал, и он бежал изо всех сил, а ноги болели, и раскалывалась голова, и вдруг он выбежал на свет, но не смог остановиться, ноги все несли, несли его по полю, по густой, спутанной, мокрой траве, и дальше, на вершину утеса, и еще дальше, еще, и он стал падать и падал, и падал, а навстречу встало жесткое зеленое море, и он проснулся, выбрасывая вперед руки, чтобы спастись.
Он весь вспотел. В комнате было совсем темно.
Он говорил: «Где я, где я?» – и не мог отряхнуть сон, не понимал, почему слышит собственный голос, и старался выпростать ноги из опутавшей их простыни. Он плакал и не мог перестать, не мог вздохнуть. Он нащупал на двери ручку, но без толку, везде было еще темно: на площадке, в коридоре, а свет зажечь он боялся – мало ли что окажется в темноте.
Раньше он никогда не ходил к маме, только еще давным-давно, всегда он сдерживался, сжимал кулаки так, чтоб ногти впивались в ладони, и в конце концов ему легчало, он справлялся.
А теперь – пусть, теперь ладно. Он плакал, как грудной, пробираясь сквозь черноту коридора. Он думал про то, как Хупер сидел тогда в лесу, весь скорчился и не поднимал головы, пока не прошла гроза, а теперь Хупер умер, он по-настоящему упал, он не проснулся, не мог проснуться, ему это не приснилось, он...
– Мамочка... мамочка... – Он с разбега чуть не упал через порог к ней в комнату. – Мамочка... мамочка...
Шторы не задернуты. Темные пятна вещей и бледное сиянье шелкового покрывала. Постель стояла пустая. Никого, никого...
Киншоу подумал: поздно, ночь уже, а они не вернулись, они не вернутся, и миссис Боуленд ушла. Никого нет. Он оглянулся и увидел в зеркале свое отраженье, бледное, как в воде.
– Мамочка... мамочка... – Он знал, что никто ему не поможет, никого тут нет, и не мог остановиться, плакал и плакал.
В конце коридора, у самой лестницы, он вспомнил белую трость слепого, как она тук-тук-тук тукала по улице, и того, заднего, в мягких ботинках, и не посмел идти дальше. Он сел на верхнюю ступеньку и заплакал навзрыд, он качался из стороны в сторону.
Когда внизу распахнулась дверь и он увидел свет, он не мог сообразить, кто это и что с ним теперь будет, он совсем извелся от страха.
Мистер Хупер побежал по лестнице, он перемахивал сразу через две ступеньки, Киншоу смотрел, как длинные тощие ноги раздвигаются ножницами, видел длинные тощие руки, протянутые к нему.
– Ну... – говорил мистер Хупер. – Ну, ну...
Он взял его на руки и понес вниз. Горели лампы и проливали нежные лужицы света на ворс ковра, на бархатные складки штор. Когда Киншоу взял кружку, руки у него дрожали, не слушались, и теплый, липкий овальтин пролился на пижаму и на грудь. Он опять, не сдерживаясь, заплакал.
– Ну, ну... Ну что ты... Ну, ну...
Мама принесла губку и чистую пижаму, а мистер Хупер поил его из кружки. Киншоу думал: «Ох, господи, я же должен у них спросить, они должны мне сказать...» Губка приятно холодила лицо и шею. Он начал:
– Это я из-за Хупера... сейчас, я сейчас скажу, вы только не перебивайте...
Но он долго не мог им ничего объяснить. В гостиной было тепло и тихо. Он смотрел, как мамины пальцы теребят браслет, крутят и крутят, и думал про ее взрослые секреты с мистером Хупером. Слова не выговаривались, он даже опять вспотел, так старался им объяснить. Они говорили: ну, ну, ну что ты, и в конце концов ему пришлось орать, чтоб прорваться сквозь густой пушистый туман их голосов.
– Это я из-за Хупера – Эдмунда... Из-за того, что он умер, он упал, и умер, и...
Но тут они стали ему говорить, что не умер Хупер, не умер.
– Глупышка, – мама говорила, – глупышка. Вовсе он не умер, откуда ты это взял, вовсе он не умер, глупышка, – и в конце концов он им поверил.
Мистер Хупер отнес его в постель, он его очень медленно нес по лестнице и по коридору. Мерная раскачка мистера Хупера и обхват длинных тощих мужских рук как-то утешили Киншоу. Он думал: «Хоть бы это не кончалось, нес бы он меня и нес и не клал бы в постель». Он снова заплакал, тихонько, от смущенья, и легкости, и благодарности.
Они ушли, а он лежал без сна и мучился небывалым стыдом из-за того, что он так расчувствовался, и ведь не из-за кого-нибудь, а из-за мистера Хупера, мистера Хупера...
Но потом, когда проснулся во тьме, он вспомнил другое. Он сказал вслух:
– Хупер не умер. Хупер не умер.
И долго еще не мог уснуть.
Глава четырнадцатая
– Ну, я поехала в больницу, миленький. Буквально через пять минут. Но тебе будет хорошо с миссис Боуленд.
– Ага.
Киншоу снял кусочек неба и стал искать другой. Все кусочки были вроде одинаковые.
– Мистер Хупер поехал в Лондон.
– Ага.
– И до завтра не вернется. Так что ты один побудешь, да?
– Ага.
Он рылся в ящике от складной картинки, ворошил кусочки. Он хотел, чтоб она ушла.
– Надо же мне навестить бедного Эдмунда.
– Ясно.
– Может, завтра мне удастся и тебя взять с собой. Ну да, как я раньше не догадалась! Не забыть бы спросить сестру.
Он брякнул:
– Нет, я не хочу. Спасибо.
– Но почему же?
– Не хочу.
– А он бы обрадовался, что его навестил друг.
– Я не хочу. Не хочу, и все.
Он впихнул кусочек неба не на то место и погнул картонный зубчик.
– Ну... ну мы посмотрим.
– Я не поеду.
– Чарльз, зачем нам сейчас спорить? И погода такая чудесная. Не понимаю, почему ты сидишь взаперти над этой игрой? Она хороша, когда дождь.
Он пожал плечами.
– По-моему, лучше бы ты побыл на свежем воздухе и на солнышке, пока не поздно. Ведь не успеешь оглянуться, снова наступят холода.
Киншоу перевел взгляд со складного неба к складной реке. Тут тоже неясно, как подступиться. Другой «Сложи картинку» в доме не было.
– А что передать от тебя Эдмунду, детка?
– Ничего.
– Ну подумай, может, что-нибудь надумаешь?
Он выдавил:
– Я надеюсь, что ему лучше.
– Вот-вот, я передам, обязательно передам. И знаешь – ему действительно лучше, и он гораздо лучше выглядит, я даже вчера сказала мистеру Хуперу, я сказала: Эдмунд порозовел. И по-моему, он это тоже заметил, ну, конечно, заметил. Да. Хотя он, бедный, пока страшно волнуется, еще бы ему не волноваться.
Он думал: «Сделай так, чтоб она ушла, выгони ее сейчас же». Он ненавидел голос, каким она говорила про мистера Хупера.
С той ночи, после несчастья, она все приставала к нему, надоедала, лезла с расспросами, и, когда она заглядывала ему в лицо, он краснел. Его гвоздила неотвязная картина: темный верхний коридор, и сам он пробирается по нему ощупью и ревет, зовет маму, а потом позволяет мистеру Хуперу нести его наверх. Интересно, что бы сказал Фенвик...
Фенвик поступил в школу тогда же, когда и он. Они смотрели друг на друга молча, набычась. Киншоу думал: вот бы с кем дружить. Целую неделю он обхаживал Фенвика, примерялся, как к нему подступиться. Фенвик не давался. А потом – потом он упал.
Учебный плац был на пригорке, и они всей оравой мчались вниз, очень быстро, они играли в самолетики. Киншоу еще наверху всех растолкал, протискался поближе к Фенвику. И вдруг Фенвик споткнулся, грохнулся со всего маха ничком и проехал несколько ярдов. Когда Киншоу его поднял, у него все коленки и локти оказались в жутких кровавых ссадинах и лицо тоже. Ребята бежали вниз, гудели, как пропеллеры, никто не обращал внимания на Фенвика.
– Я пойду скажу... Пойду позову сестру. Ничего, тебя отведут в медпункт. Я мигом...
Фенвик сказал:
– Отстань.
Он был ужасно бледный, там, где не окровавленный. Он медленно стал подниматься обратно. Киншоу снова хотел за кем-нибудь сбегать, а Фенвик сказал: «Отстань» – уже сердито, а потом еще: «Дурак ты, что ли?», но Киншоу все-таки поплелся за ним к корпусу.
Кровь текла у Фенвика по ногам, брызгала на песок. Киншоу ни слова не мог выдавить. Он просто млел. Он бы сам ни за что так не мог, он бы разревелся, это уж точно. Фенвик как воды в рот набрал. Только лицо натянулось и побелело. Киншоу даже его боялся.
В медпункте Фенвика усадили на табуретку, и сестра не отослала Киншоу, подумала, наверно, что он друг Фенвика, и он остался, ему хотелось остаться, и ему хотелось быть другом Фенвика, а еще он не знал, как полагается себя тут вести, раз ему точно не сказали.
Потихоньку, потихоньку песок был смыт с царапин и ссадин с помощью ваты и воды, теплой и, как опал, дымчатой от деттоля. Это заняло много времени. Киншоу стоял у двери и чуть не плакал. Каждый раз, как плескала вода, ему сводило живот. Фенвик на него даже не взглянул, не охнул, не дернулся, только вцепился руками в табуретку и раза два тихонько втянул воздух сквозь стиснутые зубы.
– Ты останься, приляг тут до обеда.
Но Фенвик сказал:
– Нет, ничего, спасибо, – и встал и заковылял к двери. Киншоу шел за ним до класса, а Фенвик его не замечал, он спешил и не оглядывался. Локти и коленки у него были залеплены пластырем телесного цвета.
Вечером он оказался за соседним умывальником.
– Фенвик!
– Чего?
– Ну... Ну как ты? Больно?
Глаза у Фенвика сузились. Он сказал:
– Отстань, дурак.
И ничего больше.
Ночью Киншоу думал: вот как надо, вот как. Но после он держался от Фенвика подальше, он знал, что у самого у него никогда так не получится, он пробовал, но все насмарку. И сейчас – целое лето пошло у него насмарку, тут уж ничего не поделаешь. Разве легче, если и Хуперу тоже не повезло, Хуперу-то что, у него свои законы, Хупер – трус, но он всегда выкрутится, соврет, и ничего ты ему не сделаешь, и ничего ты не докажешь, Хупера не перешибешь.
– Чарльз, знаешь что, детка? Будет очень мило, если ты купишь подарочек Эдмунду из своих карманных денег.
– Зачем?
– Странный вопрос! Ручаюсь – если б с тобой такое стряслось и ты лежал бы в больнице один-одинешенек, тебя бы порадовал подарок от лучшего друга.
– Никакой мне Хупер не лучший друг.
– Ну ладно, допустим, ты его не так давно знаешь. Конечно, у вас, у мальчишек, на этот счет свои понятия! Но...
Киншоу вскочил. Он даже «Сложи картинку» скинул на пол.
– Слушай, да какой он мне друг, я ненавижу Хупера, я тебе сто раз говорил! Он как маленький, и он гад, я ненавижу его, лучше бы мне его в жизни не видеть, лучше б он умер!
Так и есть, она тут же ушла. Он опустился на корточки и стал собирать куски картона, внимательно, не спеша. В окно падал широкий сноп света. Немного погодя он бросил картинку и лег на спину в этот сноп. Он закрыл глаза, и солнце нагревало ему веки. Он думал: вот
такхорошо,
такхорошо...
Целую неделю они его не трогали. Шел дождь, а он делал модель спиральной горки из посеребренного картона. Она была как башня форта. Катались с нее шарики – кладешь сверху шарик, и он крутится – катится по винтовому спуску, пока не докатится донизу и не попадет в желоб. А там он выкатывается через такую дверцу на разводной мост, и мост поднимается. Наверху Киншоу вывесил флаг. Замечательная вышла модель и действовала отлично. Здорово, что он все смастерил сам. Миссис Боуленд поила его, кормила, иногда леденцы давала. Все было хорошо.
«Да нет, это глупости просто, – думала миссис Хелина Киншоу, – и, конечно, еще истерика после шока. Мало ли что он болтает. Расстраиваться не следует. Ему всего одиннадцать лет, и чего только он не пережил, это тоже надо учитывать. Не стоит огорчаться».
Мистер Джозеф Хупер сказал:
– Дети иногда сами не понимают, что говорят, – и она в душе поблагодарила его за твердость, за уверенный тон. А мистер Хупер подумал, в свою очередь: «Возможно, я еще кое на что гожусь, возможно, я кое в чем не так уж плохо разбираюсь. Я было совсем утратил веру в себя, а она меня приободрила, я ей должен быть очень признателен».
Он сказал:
– Не забывайте, у вас своя жизнь. Нельзя посвящать себя исключительно интересам сына. Вам надо и о себе подумать.
– Да, – сказала она, – да. – И она позволила себе немного разнежиться, предаться мечтам.
– Наши дети поладят, все будет хорошо, за детей нечего беспокоиться.
«Ну вот, – думала она, – я заменю Эдмунду мать, насколько возможно, я постараюсь не делать между ними разницы, мы заживем одной семьей». Она остановила машину возле торговых рядов и купила бумаги и карандашей и коробку домашних конфет.
Киншоу долго лежал на полу в гостиной, он ни о чем не думал, почти дремал. В доме стояла тишина. Сперва ему обидно было, что его бросают на миссис Боуленд. А теперь ничего, теперь он опять привык один. Зато никто не лезет.
Солнечный луч сместился, тепло и яркость уползли с лица. Он встал и начал разбирать сложенную картинку, очень осторожно. Кусочки он клал обратно в коробку. Игра была Хупера. Киншоу вошел к нему в комнату и взял ее, а теперь жалел, теперь он хотел поскорей отнести ее обратно, потому что Хупер догадается, если даже точно на то же место отнести – он все равно обязательно догадается. И дернуло же его войти к нему в комнату, что-то взять... Вот уж глупость. Он отнес коробку обратно.
Он спустился вниз и минутку постоял в холле. Слышно было, как миссис Боуленд на кухне чистит овощи. Киншоу побрел за дверь, по аллее, а потом налево, по тропке. Палила жара. Он поднял с земли палку и стал сбивать макушки купыря. Он думал: здорово, здорово, пусть бы так и осталось. Он успокоился. Ни про что страшное, про то, что будет, не хотелось думать. Над головой у него то взмывали, то ныряли, то белым, то черным мелькали ласточки.
В больнице Хупер, лежа с подвешенной ногой, играл в «Вверх и вниз» с миссис Хелиной Киншоу. Он думал: «Она каждый день сюда таскается, понимает, что так надо, его бросает, а ко мне ходит». И ему приятно было, хоть она ему не особенно нравилась.
Киншоу долго стоял у калитки и смотрел на вспаханное поле. Но там ничего не происходило, не на что смотреть. Да и чересчур жарко. Он решил зайти в церковь, в общем-то поэтому, а еще потому, что никогда в нее не заглядывал, а время все равно девать некуда.
Трава была тщательно выстрижена вокруг надгробий, живая изгородь тоже росла ровненько и аккуратно. Горгульи на башне разинули на него холодные каменные пасти. Киншоу высунул язык, задрал голову. Он не очень-то их испугался на дневном свету.
В церкви пахло так, будто туда ни разу, никогда не входил живой человек, воздух был сырой, затхлый и мертвый. Киншоу медленно пошел между скамьями. На налое в две стопки лежали псалтыри, от которых поотрывались где обложка, где корешок. Шаги Киншоу звенели на плитах, а потом заглохли на красном ковре у ограды алтаря.
Он подумал: тут церковь, тут бог, и Иисус, и дух святой. Он решился ступить на стертый каменный пол внутри алтаря. Дерево с обеих сторон пахнуло на него старостью и политурой. Он вспомнил, что думал и говорил про Хупера, как желал ему смерти. Что-то будет! Ему это отольется. Никогда не знаешь, что накликаешь. У него еще не сошли бородавки на левой руке.
Как подкошенный, он рухнул на колени и начал:
«О господи, я не хотел, нет, я хотел, но сейчас не хочу, можно, я все возьму обратно, как будто я ничего не сказал, не подумал, я больше не буду, и ты ничего мне за это не делай, пусть все не в счет, я больше не буду, и ты уж прости меня, господи».
Но вряд ли ему поверят, и ничего не изменится, Потому что он тогда не зря ведь так говорил про Хупера, он тогда этого хотел, он и сейчас этого хочет. Просто пустая церковь на него нагнала страху и белый мраморный ратник на своей гробнице в боковом приделе, вот он и встал на колени и врет. Да только без толку. Он пожелал Хуперу смерти, чтоб все лучше стало. И наказанье ему – что Хупер выжил и все по-прежнему, и это самое страшное. Теперь уж ясно, он боится Хупера больше всего на свете.
«Ну, пожалуйста, сделай только, чтоб ничего не случилось, чтоб все было хорошо, и я никогда, никогда ничего такого не буду хотеть, о господи...»
Коленки у него разболелись на жестком полу. Захотелось на солнышко.
– Чего это ты?
Киншоу Дернулся, оглянулся, поскорей поднялся с пола.
– За ограду нельзя заходить.
– Я ничего не трогал.
– Все равно. Сюда только священник заходит, а ты не священник.
– Да.
– Хочешь молиться, можешь вон там на колени стать.
Киншоу двинулся прочь. Он боялся даже подумать, что ему теперь будет, раз он зашел в церкви куда нельзя...
– А я знаю, ты кто.
Он торопился по проходу к дверям, но шаги преследовали его и голос. Его как будто застукали, ему стало стыдно за собственные мысли, будто он выкрикнул их вслух, на всю темную церковь.
Когда он открыл тяжелую дверь и вышел с паперти на солнце, две сороки вспорхнули с ворот и пролетели у него над головой. Сердце у него бухало.
– У тебя, что ли, язык отнялся?
Киншоу что-то промямлил и поддал ногой камешек На тропке. У того мальчишки лицо было темное, как ореховая скорлупа, и какое-то взрослое. Ресницы – гусиными лапками.
– Ты у Хуперов живешь.
– Живу. Ну и что?
– И в школу Эдмунда Хупера ходишь?
– Нет... то есть... нет.
– А в какую?
– Я в интернате.
– Ну, и он.
– Нет, мой – другое дело.
– Почему?
– Мой лучше. Мой в Уэльсе.
– И нравится тебе?
– Да. Нормально.
– А мне нет. Лучше каждый день ходить.
– Ну да?
– Меня отец с собой берет, мы в восемь утра выходим, дотуда миль четырнадцать будет. А все равно лучше.
Они шли по проселку. Киншоу нашел другую палку.
– Я про тебя все знаю.
– Ну да, откуда? Я тебя сроду не видел.
– А я тебя видел, сто раз. Ты в зеленой машине был.
– А... Это в маминой.
– И ее видел. У нее еще серьги висячие такие. Что на дороге делается, нам все видно.
Откуда – Киншоу подумал – откуда? Выходит, его знают, о нем судят, кругом глаза. Он промолчал.
– А нам сегодня индюшек привезли. Хочешь, пошли со мною, покажу?
Киншоу посмотрел на него искоса. Он ничего не понял. Какие еще индюшки? Откуда? Он только плечами пожал.
– Им десять дней всего. Хорошие.
Сзади, подудев, выехал фургон. Мальчишка кивнул, человек в фургоне помахал ему. Киншоу подумал: он всех знает, его все знают. Он тут живет. Но я тоже тут живу, а никого-никого не знаю, только миссис Боуленд и тетку на почте. И Хупер никого не знает, мы как на луне живем. Он подумал про «Уорингс» за высокой изгородью, темный, неприступный. А этот мальчишка все время видел его, за ним следил.
Вот он нарвал подорожника, быстро связал пучок и стал сбивать темные макушки. Киншоу тоже попробовал, но у него ничего не получалось, ломался стебель.
– Неужели не умеешь? Ну, гляди...
Они стояли возле изгороди. Киншоу смотрел, как худые пальцы скручивают зелень. Ногти были совсем черные.
– Ну, теперь сам.
Киншоу снова попробовал.
– Это ж пара пустяков. Ну давай. Я капитан корабля, а ты – вражий фрегат. Ты открыл по мне огонь, я поворачиваю... – Темные семена посыпались вверх, твердые, как горох. Одна горошина угодила Киншоу в лицо.
– Так. Прямое попаданье! Я пробил в тебе брешь! Ты идешь ко дну...
– Погибаю, но не сдаюсь! Спускаю спасательные шлюпки! Врешь, не уйдешь!
Они вышли на мостик. Киншоу встал и расстегнул на рубашке все пуговицы.
– У меня свежие боеприпасы! Захожу с тыла...
Киншоу спросил:
– Твоя как фамилия?
Тот поразился. Киншоу подумал: мне бы самому знать, не спрашивать.
– Филдинг, а как же еще?
Киншоу промолчал. Филдинг. А он и не знал. Правда, фамилия самая обыкновенная.
– Ну, хочешь выйти из-под линии огня – беги!
Киншоу побежал. Подорожник они бросили; с ним возня большая и толку мало. Филдинг просто поднял руки.
– Трах-тах-тах-тах-тах!
Киншоу не знал, куда они бегут. Проселок прошел мимо домов и вывел на шоссе. Он бежал и радовался, ни о чем не думал. И проскочил мимо въезда.
– Ты куда это, а?
Киншоу стал. Филдинг уже далеко пробежал по дорожке. Въезд вел на ферму.
– Сюда. Мы ко мне идем.
Киншоу пошел за ним, уже шагом, приглядываясь к новому месту. Тут все было неожиданное, совсем другое, чем он привык. Нога скрипели на неутоптанном песке.
Филдинг его ждал.
– У нас корова телится. Хочешь поглядеть?
Киншоу замялся. Хупер бы по его лицу сразу все понял, стал бы дразниться: трус, утрись слюнявчиком, э, слабо, э, боишься! Ему не очень-то хотелось смотреть на то, как рождается теленок, мало ли, и тут все вообще какое-то странное. Ему не очень-то хотелось смотреть.
– Она небось не отелилась еще. Ну пошли, а потом на индюшек поглядим.
Киншоу положился на него, пусть за него решает. Вошли за калитку, пошли по бетонке скотного, и на них густо пахнуло коровьим навозом, силосом и соломой. Тощая кошка пулей метнулась от них и дунула по двору.
Филдинг сказал:
– Тут.
Киншоу подумал: ой, неохота идти, неохота смотреть, ой, господи... Филдинг будто услышал его мысли. Он сказал:
– Да ладно. Не хочешь – не надо.
Киншоу сжался:
– Нет, я ничего.
Распахнулась деревянная дверь. Внутри оказалось темно и жарко как в бане.
Он потом сам не знал, понравилось это ему или нет, страшно было или нет. Его как заколдовало все – запахи, звуки, он и не хотел смотреть, а не мог оторваться. Сперва, когда взглянул на корову, у него все захолонуло внутри, потому что сзади у нее торчали неловко телячьи ножки, а сам теленок пока прятался глубоко у матери в животе. Еще был взрослый в высоких сапогах, он все говорил чудно, басом, и рыжий мальчишка. Они, согнувшись, тянули теленка за ножки, как пробку из бутылки вытягивали. Были звуки: задыхалась корова, пыхтели люди, и запах – сладкий запах пота, и вдруг мягко, быстро чмокнуло и теленок, неуклюже, скользко выплюхнулся на солому, весь в крови, волосках и длинных, бесцветных прядях слизи.
Киншоу сам не заметил, как оказался на коленях рядом с Филдингом, и у него чуть не лопнула грудь, так было жалко людей и корову. Стойло было совсем рядом. Корова качнулась, тяжело, как верблюд, повернула голову и стала облизывать теленка, чистить от слизи и крови. Теленок пофыркивал, сопел, старался открыть глазки.
Как хорошо, думал Киншоу, просто ужас, меня сейчас вырвет, нет, нельзя, мне не страшно, нисколечко, и как хорошо. Он взглянул на Филдинга. Тот сидел на корточках.
Он спокойно бросил:
– Телка. Ничего телка. Крупная.
Киншоу умирал от зависти к его спокойствию, к тому, как Филдинг смотрел на все, говорил, пожимал плечами. Сам он никогда не видывал родов, в жизни бы не догадался, как это бывает. Он сказал:
– А здорово им тянуть пришлось.
Филдинг встал.
– Еще бы. Иной раз без веревки не обойдешься. Но Герда молодцом. Ей телиться не впервой.
– А... – Киншоу сказал. – А...
Коровий язычище вылизывал, вычищал телке ушки.
– Ну, пошли индюшек смотреть.
Киншоу думал: ему-то что, он такое чуть не каждый день видит, он уже все забыл. Вот бы мне забыть.
Индюшки были крошечные, безобразные, лохматые и позасунуты в проволочные плоские корзины, составленные одна на одну.
– Ух ты, сколько их.
– У нас всегда столько.
– Ух ты.
– Поглядел бы, как мы их на рождество разделываем. У нас гильотина такая, ну, а я всегда ящик держу, куда головы летят.
У Киншоу защипало глаза. Он представил себе, как каждая птичка видит, что других ведут под нож. Ему захотелось открыть клетки, взять каждого птенчика, подержать в ладонях, захотелось их всех повыпускать. Филдинг увидел, какое у него лицо. Он остановился у поленницы.
– Не думай, они ничего не чувствуют. Это все мигом. Жестокости тут нету.
– Ясно.
– Хомячка моего показать?
Киншоу кивнул. Он онемел от напора открытий, ошалел от новых запахов, и звуков, и страшных истин. Но пусть Филдинг и дальше его ведет, пусть все ему сразу покажет. А потом уж, один, он будет думать про это и думать.
Они прошли через баню на кухню.
– Это Киншоу. Знаешь, из «Уорингса». Можно, он обедать с нами будет?
– Уж как захочет.
Филдинг подошел к подоконнику, поднял голубую клетку.
– Ой, гляди-ка, опять всю постель сбил.
Женщина была высокая, в брюках. Она сказала:
– Он постель стелет по-своему, а не по-твоему.
– Знаю. Только надоело мне это. Гляди-ка, Киншоу.
Киншоу все смотрел на его мать. Волосы у ней были совсем прямые. Она улыбнулась ему и тут же снова перевела глаза к ножу и картофелине. Он подумал: все правильно, все как надо.
– Хочешь поглядеть?
Он пока еще мялся в дверях. Теперь он неуверенно вошел в комнату. Филдинг поставил клетку на стол и открыл дверцу.
– Подержи его, хочешь?
На мягком тельце хомячка проступали косточки, когти впивались Киншоу в ладонь. Хомячок ему не то чтоб очень понравился.
– Ну, будешь с нами обедать?
– Я... наверно, буду. Надо у миссис Боуленд спроситься.
– А, я ее знаю. А мать твоя где?
– У Хупера в больнице. Он расшибся, со стены упал.
Филдинг пропустил это мимо ушей.
– Тогда сбегай сразу спросись. Или бери мой велосипед, так быстрей будет.
Киншоу погладил хомячка по пушистой спинке. Глазки у хомячка были как черные бусины. Он подумал: я их всех сам нашел, сам, и пусть Хупер сюда не суется. Филдинг мой друг, мой. И все.
За окном, в большом саду, стояли фруктовые деревья. Все было яркое, четкое, пестрое на солнце.
– Велосипед в сарае, пошли покажу.
Филдинг взял хомячка и запихнул обратно в голубую клетку.
– Пошли.
Киншоу побежал за ним вприпрыжку.
Оказалось, мама в «Уорингсе». Она вышла из гостиной, всплеснула руками. Сказала:
– Ах, Чарльз, все чудно. Завтра Эдмунда отпустят домой!
Филдинг спросил:
– Так чего же ты не убежал?
– Убежал.
Они валялись в высокой траве на краю сада. На ветке живой изгороди раскачивался королек. Филдинг повернулся и посмотрел на Киншоу с сомненьем. Киншоу сказал:
– Я в чащу забрался.
– В
Крутуючащу?
– Да. И дальше еще. В большой лес.
– Ну да!
– Ага!
Киншоу вспомнил все – темноту и прохладу.
– Ни за что б туда один не пошел. Брат – и то бы не пошел, а ему уже тринадцать.
– Ничего же не случилось.
– А вдруг. Мало ли что там, в Крутой чаще.
– Да что там?
– Не знаю. Мало ли. У кого хочешь спроси, каждый тебе скажет.
– Да ничего там нет. Ну, звери.
– Нет, звери что.
– Мы ручей нашли.
– Кто это мы?
Киншоу вздохнул и закусил травинку.
– Хупер за мной увязался. Он всегда так. А потом мы заблудились.
Королек улетел. Еще долго качалась ветка. Киншоу прищурился, и все слилось – и зелень, и горячая зыбь, и беспокойная ветка.
– Ты боишься Эдмунда Хупера?
Киншоу замялся. Потом сказал:
– Да.
Перед Филдингом ему не было стыдно.
– Да что он тебе сделает?
– Еще как сделает!
– Что?
– Он... он меня в сарае запер. И еще в страшной комнате с мертвыми мотыльками.
– Ну, они же тебя не укусят. Что они тебе сделают? Мертвые-то мотыльки?
– И еще он говорит всякое, а я боюсь.
– А ты больше показывай ему, что боишься, он и вовсе будет издеваться.
– Правда.
– Ведь
сделать-тоон тебе ничего не может.
Киншоу просто не знал, как ему объяснить. Все гадости, которые подстраивал Хупер, все, с чем он к нему лез, все, что с ним связано: ворона, и мотыльки, и мертвый кролик, сарай и то, как он тогда падал, все смешалось в голове. Но ведь про такое не расскажешь. Сделает ему что-то Хупер или нет – какая разница, если он его вечно пугает.
– Мало ли кто чего говорит, чего же слов-то бояться?
Киншоу не ответил. Филдинг правильно сказал, но и неправильно. Сам он такой рассудительный, спокойный, а понимает, что человеку может быть страшно, и ведь не пошел бы в Крутую чащу. Но все равно, объясняй не объясняй, ничего не выйдет, между ними пропасть. Он целый день бился, хотел растолковать Филдингу, как все ужасно и будет еще хуже. И без толку.
– Его завтра домой отпустят.
От этой мысли ему сводило живот. Как будто он несся вниз, в глубокий черный колодец.
– Ну и что? – Филдинг крошил одуванчик.
«Ну и что?» Киншоу чуть не заплакал от зависти. С Филдингом ничего не случится, никогда, вот он ничего не боится, вот он такой – и ничего с ним не случится.
– Не хочешь с ним водиться – и не надо. Ты к нам приходи.
– Нет.
– Почему?
– Не пустят. Они думают, мы с ним не знаю какие друзья.
– А ты им скажи.
– Не слушают они.
– Киншоу, и чего это ты всем позволяешь командовать? Не захочешь – никто тебя не заставит.
– Ну да, не заставит.
– Матери боишься?
– Я мистера Хупера должен слушаться.
– Почему?
Киншоу пожал плечами.
– Ну, мама велит. Мы же тут живем. И он ей нравится.
– А...
Филдинг сломал одуванчику стебель, и белый сок потек у него по пальцам.
Тогда Киншоу сказал:
– Я не вернусь в свою школу. Я в школу Хупера теперь пойду.
Раньше он не говорил про это Филдингу, думал, как скажешь – тут-то оно и случится, пока не скажешь: может, пронесет, может, обойдется. А как скажешь – уже все.
– А там что, плохо?
– Не знаю я. Какая разница, если он там будет?