— Тогда мы обретем радость в другом.
Только тут я наконец смог почувствовать себя счастливым.
Мы поклялись друг другу в верности. Я попросил Гуннхильд позвать свидетелей. Я хотел, чтобы она была уверена во мне.
В качестве свидетелей Гуннхильд выбрала Хьяртана Ормссона и Торгильса Бьёрнссона. Жена Торгильса тоже пришла с ним.
Единственное, что я мог дать Гуннхильд в качестве свадебного подарка, было золотое кольцо Астрид.
Хьяртан выпил праздничного пива и пробормотал, что сам лично отведет нас в супружескую постель. Я вспомнил о его пари с дружинниками по нашему с Гуннхильд поводу и предпочел бы вообще не слышать этого замечания.
Торгильс вел себя более скромно и потащил Хьяртана к дверям.
Но в дверях Хьяртан оглянулся:
— Пусть меня утащат тролли, если я думал, что ты будешь здесь хозяином, Ниал!
Только тут до меня дошло, что моя страна Тирнанег — не только сладкая музыка и яркие цветы, но и обязанности.
В нашу первую супружескую ночь Гуннхильд было мало от меня радости. Я сразу же уснул, как только мы легли в постель.
И проснувшись утром в ее постели, я был в страшном смятении. Я представил, как должен был чувствовать себя Иона, когда кит выплюнул его на незнакомый берег. У него было преимущество называться пророком, а у меня такого преимущества не было.
Полог на кровати был откинут, и к нам проникал свет.
В палатах никого не было, но снаружи слышались голоса. Я подумал, о чем сейчас все разговаривают.
Гуннхильд тихо спала рядом, я даже не различал в полутьме черт ее лица.
И я вспомнил все, что случилось за последние недели.
Со дня Святого Николая до Рождества прошло не так уж и много дней. И именно в праздник Святого Николая раб Кефсе преклонил колена пред своей королевой и она повелела ему записывать рассказ Астрид. С того дня меня нес неукротимый шторм, волны кидали меня в разные стороны, и я совершенно растерялся.
Шторм был верным словом, чтобы описать смятение в моей душе. Я почувствовал это еще тогда, в день Святого Николая. И процитировал тогда вису. Сегодня же я вспомнил всю песнь:
Над долиной Пера — гром,
Море выгнулось бугром,
Это буря в бреги бьет,
Лютым голосом ревет,
Потрясая копием!
От Восхода ветер пал,
Волны смял и растрепал,
Мнит он, буйный, на Закат,
Где валы во тьме кипят,
Где огней дневных привал.
От Полуночи второй,
Пал на море ветер злой,
С гиком гонит он валы
Вдаль, где кличут журавли
Над полуденной волной.
От Заката ветер пал,
Прямо в уши грянул шквал,
Мчит, он, шумный, на Восход,
Где из бездны вод растет
Древо солнца, светоч ал.
От Полудня ветер пал,
Остров Скит в волнах пропал,
Пена белая летит
До вершины Калад-Нит,
В плащ одев уступы скал.
Волны клубом, смерч столбом,
Дивен наш плывущий дом,
Дивно страшен океан,
Рвет кормило, дик и рьян,
Кружит в омуте своем.
Скорбный сон, зловещий зрак!
Торжествует лютый враг,
Кони Мананнана ржут,
Ржут и гривами трясут,
В человеках — бледный страх.
Сыне божий, спас мой свят,
Изведи из смертных врат,
Укроти, Владыка Сил,
Этой бури злобный пыл,
Из пучин восставший Ад![26]
Так все происходило и в моей душе.
Иногда я представлял, что не потерял управления кораблем и любовался необузданной красотой моря. Но по большой части меня бросало из стороны в сторону, без руля и без кормил. Сила шторма была непреодолима, и я ничего не мог с этим поделать.
Но когда мой взгляд вернулся к Гуннхильд, я понял, что моя молитва была услышана. Ее доброта и мягкость, ее ласковая рука на моей груди успокоили меня и спасли от неукротимой стихии.
И Господь, чьи пути неисповедимы, сделал своим орудием женщину!
Если бы он еще ниспослал мне силы сделать ее счастливой!
Я осторожно погладил ее по волосам.
Она проснулась и изумленно посмотрела на меня. Она была в такой же растерянности, как и я, когда проснулся.
Я стал ее ласкать, а ее руки ласково гладили мои шрамы — следы ран и порки.
Она осторожно и нежно гладила шрамы, а затем поцеловала их, один за другим. Я задрожал.
Когда мы слились в единое целое, мы были равноправны, и дарили друг другу свою любовь.
Теперь я знаю, что на свете действительно есть сказочная страна —Тирнанег, где любовь между мужчиной и женщиной не грешна. Она свободна и светла, и любящие не испытывают жажды власти друг над другом.
В первые дни после свадьбы я приходил в себя и набирался сил. Я чувствовал, что выздоравливаю после тяжелой болезни.
И еще я стремился получше разобраться в хозяйстве, ведь теперь мне самому предстояло управлять усадьбой. Хьяртан не даром напомнил мне об этом. По своей прошлой жизни в Ирландии я прекрасно знал, что значит заниматься хозяйством — там у меня была усадьба побольше Хюсабю.
Я смотрел на Хюсабю уже хозяйским глазом и замечал, как много нужно подправить и подлатать.
На следующий день после смерти королевы Астрид Хьяртан с дружинниками присягнули мне на верность. Я сидел на троне рядом с Гуннхильд. И я принял их клятвы, я знал, что таков обычай.
Через несколько дней я попросил Торгильса прийти ко мне.
Я сказал ему, что нужно починить по хозяйству в первую очередь. Он был согласен, но ответил, что рабы и так заняты — кто по хозяйству, а кто в лесу. Тогда я сказал, что имел в виду не рабов, а дружинников и попросил позвать Хьяртана.
Ему я сказал то же самое, и Хьяртан ответил, что дружинники привыкли биться в сражениях, а не работать по хозяйству.
Я спросил, работают ли дружинники на других хуторах Ёталанда или в Исландии, откуда он сам был родом.
Он ответил, что работают. Я заметил, что наш разговор очень забавляет Торгильса.
«Кроме того, — добавил я, — дружинникам стоит немного размяться, а то очень уж они засиделись». Хьяртан, похоже, хотел возразить, но передумал, встретив мой взгляд.
Я стал привыкать отдавать приказы.
А Гуннхильд — Гуннхильд была только рада, когда увидела, что я с легкостью взял управление усадьбой на себя.
Самым неприятным для меня было то, что я вновь оказался хозяином рабов, хотя и обещал никогда больше не иметь их. Закон не позволял мне освободить их, и я не мог продать их — это были люди, к которым я очень привязался. Нас связывало даже нечто большее, чем дружба.
Мне было очень больно, что рабы стали избегать меня, но я их понимал.
И вот однажды я зашел в конюшню посмотреть на коня, подаренного королевой Астрид. Я назвал его Ферлога. Он ходил уже под седлом, и мы подружились.
В конюшне оказался и Лохмач. Он бросил на меня быстрый взгляд и продолжал раздавать лошадям сено.
Я подошел к нему.
— Что угодно господину? — спросил Лохмач.
— Я ел с тобой, носил ту же одежду, что и ты, спал рядом с тобой.
Он вздрогнул.
— Зато сейчас ты одет в одежды хёвдинга, которые тебе положено носить от рождения, и спишь ты в постели королевы, — резко ответил Лохмач.
— Ты прав, и что же нам теперь делать?
— О чем ты?
— О том, как нам обрести справедливость и любовь, которые хотел дать людям Рожденный в яслях. Ты знаешь закон. Я не могу освободить тебя до того, как какая-нибудь свободная семья не захочет принять тебя в члены. А сам я не могу принять тебя в свою семью, не испросив согласия родичей.
Он помолчал, а потом предложил:
— Попытайся тогда изменить закон.
— Попытаюсь. Я не буду молчать на тинге, когда заслужу доверие и уважение. Но что мы можем сделать сейчас?
— Не знаю. Я должен подумать, но зато ты можешь относиться к рабам так, как того хотел наш Господин, который родился в хлеву. И тогда тебе будет чем защитить себя на Последнем суде.
— Обещаю. А ты должен сказать мне, если у вас будут какие-то просьбы.
— Ты говоришь только обо мне или о всех рабах?
— Обо всех. Потому что не все могут говорить так же хорошо, как ты.
— Тогда я сразу же хочу сказать тебе о Бьёрне. Сам он никогда даже не заикнется об этом. У него так болит спина, что он не может спать. А Торгильс загружает его работой, как здорового. И еще я должен сказать об Ише. Он вновь к ней пристает — я имею в виду дружинника, отца ее ребенка. И…
Я заметил, как Лохмач сжал кулаки.
— Хорошо, я скажу Торгильсу, чтобы он делал Бьёрну послабления.
— Может, ты научишь его тачать обувь?
Это была неслыханная наглость, мне стоило разозлиться. Лохмач в ожидании смотрел на меня. Но я расхохотался, а вслед за мной — и Лохмач.
— Может быть. А Ише я постараюсь помочь. Я скажу Хьяртану, что если кто-то из дружинников станет приставать к рабыне, я на тинге потребую возмещения убытков. Думаю, они постараются держаться от женщин подальше.
— Так ты знаешь, что по закону имеешь право на всех рабынь? И что можешь требовать выкуп, если кто-то другой переспит с ними?
— Да, я говорил с Эгилем Эмундссоном.
— Тогда, быть может, тебе известно, что во власти хозяина разрешить рабу жить с рабыней?
— Да, но откуда ты так хорошо знаешь законы?
— Я прислушивался к речам свободных.
— Так почему ты заговорил о последнем праве господина?
— Из-за Иши…— с запинкой произнес Лохмач и впервые за нашу беседу опустил глаза.
— А ты уверен, что она согласится?
— Но ведь ты можешь спросить ее сам.
— Если вы оба согласны, я не буду возражать.
— А ты знаешь, что будешь делать, если у нас родится много детей?
— Уж относить их в лес я точно не собираюсь. Это не по христиански. Да и продавать их мне тоже не захочется.
— Но ведь не можешь же ты вырастить здесь целую рабскую семью, — внимательно посмотрел мне в глаза Лохмач.
Я глубоко вздохнул.
— Что мне ответить тебе, Лохмач? Что люди плохо относятся друг к другу? Могу только обещать, что если мне и придется отдать их, то тогда я постараюсь выбрать добрых и честных людей. И никогда не продам людям, которых я плохо знаю.
Лохмач принялся за прерванную работу, а я вышел во двор.
Мы вновь стали друзьями — и я был этому очень рад. Думаю, что и для Лохмача это было приятным известием. Тем не менее я не чувствовал себя счастливым. Какой прок от законов, рабами которых мы себя чувствуем?
Рудольф вскоре вернулся из Скары, но ничего не сказал, узнав о последних событиях. Мне показалось, что он уже не так ждал епископа Эгина, как прежде.
Может быть, он даже надеялся, что епископ вообще не приедет.
Однако епископ Эгин приехал.
Он приехал, как только смог. За день до праздника святой Епифании.
Вместе с ним приехала свита из четырех человек.
В первый вечер он не задавал вопросов. Хотя и был удивлен, увидев меня на троне. Но на следующее утро он решил поговорить со мной наедине. Я ожидал этого и приказал затопить в трапезной.
Я плохо спал ночью — во мне зародилась и начала приобретать четкие формы одна мысль. Я надеялся.
Гуннхильд обрадовалась, когда я обсудил с ней свой план. Она боялась кары епископа.
И тем не менее я считал, что сначала мне следует поближе познакомиться с епископом Эгином. Или не следует?
— Епископ Эгин, — сказал я, когда мы уселись у стола в трапезной, — я прошу вас меня исповедовать.
— Вы просите об исповеди, чтобы связать меня клятвой неразглашения тайны исповеди? — подозрительно спросил он.
— Нет, — с искренним удивлением ответил я. — Я хочу исповедоваться, потому что пока не получу отпущения грехов, не могу причащаться.
— Тогда говори!
Я начал с рассказа о себе. Последний раз я исповедовался, когда еще не знал Бригиты. Но я рассказал и о ней, и об Уродце, и о Кефсе, и о королеве Астрид. И о тщеславии, которое исковеркало всю мою жизнь.
Он задал несколько вопросов. Он хотел не только знать о моих грехах, но еще и почему я их совершил. И он хотел узнать побольше о нашем браке с Гуннхильд.
Затем он сказал:
— Ниал Уи Лохэйн, вы сами знаете всю серьезность ваших проступков. Вы совершили тяжкие грехи. Но я не сомневаюсь в вашем искреннем раскаянии. И десять лет рабства искупили вашу вину. Я не могу наложить на вас более сурового наказания.
Он немного помолчал и продолжил:
— Но сейчас я хочу поговорить о другом. Вы вступили в брак. К моему великому сожалению. Если бы я приехал сюда раньше, то помешал бы несчастью. Как священник вы не имеете права иметь жену. Наш архиепископ говорил: «Я прошу вас, заклинаю, мои священники, не связывайте себя узами брака с женщиной». И еще он говорил: «Если же вам не удается избежать привязанности к женщине, то помните, что следует быть как можно более воздержанными». Помните об этом. Но я не могу позволить вам считаться священником в нашей стране.
Он вновь помолчал.
— Я отпускаю вам грехи, — наконец произнес епископ.
Я преклонил колена.
Когда я поднялся с пола, он указал на стопку пергаментов на столе. Я не притрагивался к ним после смерти королевы Астрид.
— Это повествование о святом Олаве? То, о котором писал Рудольф?
— Да, рассказ королевы Астрид. Но я не дописал его. Мне было очень трудно вернуться к записям после ее смерти.
— Я бы хотел прочитать рукопись. И я очень прошу вас закончить работу.
— Сегодня, в церковный праздник?
— Да. Я не могу долго оставаться у вас. А мне хотелось прочесть рассказ королевы Астрид до отъезда.
Я нашел записи рассказа Астрид и показал епископу. Он с легкостью разбирал мой почерк, когда я объяснил свои сокращения.
Я поведал ему о своих проблемах с рабами. Сказал, что связан законами.
Он ответил, что с законами предстоит еще много работы. И добавил, что раба намного проще освободить в Дании, чем здесь, но что освобожденным рабам приходится там намного сложнее. Часто они живут в ужасной нищете.
— Мы должны изо всех сил бороться за свободу этих людей, — сказал епископ.
Эгин дочитал рассказ Астрид до своего отъезда.
— Не очень-то это похоже на житие святого, — сказал он, — но я не вижу тут ничего оскорбительного для конунга Олава. Даже если он только на одиннадцатом часу битвы отбросил свой языческий меч, но не будем забывать — последние да будут первыми.
Мы долго сидели и говорили с ним в тот день. Вечерняя служба задержалась.
ЭПИЛОГ
a:o MLXIII. Idus. Jun[27].
Перед отъездом из Хюсабю я хочу описать события, случившиеся после смерти королевы Астрид на Рождество два с половиной года назад. И я пишу сейчас не только, чтобы рассказать об этих событиях, но и понять их ход и причины.
И еще я пишу в слабой надежде, что мы оба — и королева Гуннхильд и я — ошибаемся и что существует другое решение.
Я почувствовал себя совершенно свободным после исповеди епископу Эгину — быть может, первый раз в жизни. И не только потому, что получил отпущение грехов. Но еще и потому, что сам смог простить все обиды и унижения. И я не знаю, смог ли бы я простить своих обидчиков без помощи Гуннхильд.
Я говорил с ней об этом.
— В моей стране, — сказал я, — священники накладывают на согрешивших тяжелые наказания. Многие откладывают исповедь до последнего — до самой смерти, потому что страшатся отлучения от церкви. Они предпочитают гореть в аду, чем страдать на земле от священников.
— А какие наказания существуют в Ирландии? — спросила Гуннхильд.
— Если человек ранит кого-то не в битве, то его могут приговорить ходить без оружия в течение долгого времени. А для искупления греха неверности муж должен принять обет воздержания.
— Несчастная жена! — тут же откликнулась Гуннхильд. — Сначала она страдает из-за неверности мужа, а затем — из-за его обета.
— Не уверен, что все жены с тобой согласятся.
На это она ничего не сказала.
— Люди слишком часто страдают из-за поступков других. Но сейчас я наконец начинаю понимать рабов, — задумчиво проговорила Гуннхильд. — И Тора была совершенно права, когда говорила, что свободные женщины не всегда могут поступать, как им того хочется.
— А ты?
— На Севере силой обладает тот, кто носит оружие. Что бы ни говорил закон, но женщина вынуждена подчиняться мужчине будь то ее муж, отец или сын. Она может получать власть, если только научится сталкивать мужчин друг с другом — как королева Астрид. Ведь не думаешь же ты, что она рассказала епископу Сигурду о любви Олава к языческим богам ради спасения души конунга? Если у женщины нет ни отца, ни братьев, ни сыновей, то она слаба и во всем зависит от мужа. Он может делать с ней все, что ему захочется.
— Но у тебя нет никого, кроме меня.
— Да, но зато есть богатство и высокое положение. И еще у меня есть сила воли, которую не так-то легко сломить.
— А Эмунд со Свейном пытались тебя сломить?
— Эмунд, во всяком случае, никогда не упускал возможности напомнить, как он добр, что не взял никакой наложницы. Он считал, что я должна быть ему благодарна за это. И что еще мне должно быть стыдно, потому что я не подарила ему сына.
— А ты решила доказать, что это не только твоя вина, когда стала выказывать расположение к Свейну?
— Разве это так уж и странно? А со Свейном мне действительно было хорошо, потому что я приняла его условия.
— Какие же?
— Что он будет решать за нас двоих.
— И тебе это нравилось?
— Человек ко всему привыкает. Но часто люди начинают в таких случаях обманывать друг друга. Я не понимаю священников, которые так суровы к женщинам. Они считают, что жизнь раба трудна, но почему-то никогда не задумываются, как страдает женщина.
— Может, они их просто боятся, — предположил я. — Во всяком случае, монахи. Я слышал, что женщина для монаха все равно, что кошка — для мышки.
— Или наоборот. Ведь именно монахам приходится бороться со своим желанием.
— Наверняка. А что касается кошек и мышек, то я знал мышку, которая была настоящей охотницей на кошек. И всем известно, что гораздо легче переложить вину на чужие плечи, чем признать свою собственную.
— Когда епископ Адальвард гостил в Хюсабю, он сказал, что женщины повинны в большинстве грехов мужчин. Он хотел, чтобы я понесла наказание за нас обоих — за Свейна и за себя.
Я кивнул:
— Когда в голове у мужчины появляются подобные мысли, ему легко возненавидеть всех женщин.
Гуннхильд ничего не ответила, и я продолжил:
— Многие ирландские монахи пытаются избежать женщин и других искушений. Они уходят в малодоступные места — в горы или находят острова, до которых трудно добраться. Они пытаются обрести власть над телесными желаниями — спокойно переносить боль, тоску, как можно меньше спать и есть, не прикасаются к женщине и стараются даже не вспоминать о ее существовании. Они думают, что страдают ради искупления грехов других. И своих собственных. Но при такой жизни легко впасть в грех гордыни. Я знаю это по себе.
— И они считают, что при грехе обжорства во всем виновата вкусная еда? — спросила Гуннхильд.
— Нет. Не думаю, — рассмеялся я.
— Ты очень переживал, когда епископ Эгин упрекнул тебя в том, что ты взял меня в жены?
— Нет. Что сделано, то сделано. Кроме того, я всегда чувствовал желание бороться со священниками и никогда не считал их наказания справедливыми. Но я никогда никому не признавался в этом, даже себе. До тех пор, пока не встретил тебя. Потому что я считал это бунтом против Бога.
— Я и сама достаточно наслышалась о наказании. И я никогда не могла понять, почему священники так много говорят об этом.
— Священники накладывают наказание на людей, когда они нарушают церковные законы. Человек должен искупить свою вину, испросить прощения, раскаяться.
— И ради прощения всегда надо от чего-то отказываться? — задумчиво спросила Гуннхильд. — На Севере принято платить выкуп. Мы пытаемся хотя бы частично возместить ущерб. Так почему ради искупления вины нельзя сделать что-то хорошее, а надо обязательно от чего-то отказываться?
Я задумался над ее словами — они показались мне правильными, хотя и противоречили церковному учению. И я вспомнил слова апостола Павла о любви к ближнему своему. Если все действительно так просто, то почему об этом ничего не говорят священники?
— Если бы я мог излечивать людей и тем искупить грех убийства, и находить слова, чтобы утешать скорбящих, то это было бы настоящим богоугодным делом.
Мы и сами не могли предположить, какие последствия будут у нашего разговора.
Нам с Гуннхильд было очень хорошо вместе. Конечно, мы ссорились, но без этого нельзя обойтись в семейной жизни. И мы старались дарить друг другу радость и любовь.
Причину моего отъезда не следует искать в наших с Гуннхильд отношениях. Все дело в произошедших событиях.
Но начну с самого начала.
Я решил поехать на тинг и, если представится возможность, поговорить о законе о рабах.
Я нарядился в одежду, подаренную королевой Астрид, и опоясался ее же мечом. После смерти королевы я не знал, смогу ли когда-нибудь воспользоваться ее подарком. Но Гуннхильд сказала, что мне не стоит мучать себя понапрасну.
— Она подарила эти вещи тебе еще и потому, что сама хотела от них избавиться, — сказала Гуннхильд. — Астрид не могла подарить их Эгилю из-за его жены. А больше ей некому было отдать этот сундук. Ордульф, муж Ульвхильд, никудышный воин, который проигрывает все сражения раз за разом и над которым смеются даже его собственные воины. А конунга Харальда, что правит сейчас в Норвегии, Астрид никогда не любила. «Он высокомерен, жесток и жаден», — всегда говорила она.
На тинге я держался Хьяртана и Торгильса. У меня пока еще не было друзей среди свободных людей.
Все с удивлением посматривали на меня, когда на тинге прочли письмо королевы Гуннхильд, в котором она говорила, что меня незаконно держали в рабстве десять лет. Об этом же свидетельствовал и епископ Эгин.
Больше о том тинге мне рассказать нечего. Я внимательно слушал и учился. И еще мне удалось вновь подружиться с Эгилем Эмундссоном.
Летом был еще один тинг, на котором я осмелился выступить. К тому времени я завоевал полное доверие Эгиля, и он очень помог мне в изучении законов.
Сначала меня слушали с удивлением, но затем с моим мнением стали считаться.
Я заметил, что люди с озлобленностью говорили о свеях и их конунге. Эмунд сидел в Свитьоде и не приезжал в Ёталанд уже очень давно. И его епископ Осмунд, который называл себя епископом Скары, почти все время находился при своем короле. Многие на том тинге говорили, что гаутам трудно добиться внимания конунга.
Эгиль лишь однажды выступил против таких слов. Он сказал, что лучше иметь слабого короля, чем жестокого. И многие его поддержали.
Мы долго говорили об этом — Эгиль и я. И он рассказал мне много интересного об отношениях гаутов и свеев.
Вскоре после этого случились события, которые заставили Эгиля созвать новый тинг.
Стремление вести христианство возобладало над милосердием и кротостью епископа Эгина, и он прибыл в Ёталанд с большой дружиной. Они разрушили капище и сожгли идолов. И быстро вернулись обратно в Скару, пока люди не успели выступить им навстречу.
В Ёталанде в то время было уже больше христиан, чем язычников. Но со времен первых христианских священников никто не воевал между собой из-за веры.
На тинге все разделились на две группы.
Язычники требовали восстановить капище.
А христиане говорили, что епископ поступил слишком жестоко, но если язычники захотят восстановить капище, то должны сделать это сами.
Эгиль понял, что дело может дойти до ссоры и предложил построить капище исполу.
Но никто не хотел его слушать. Язычники грозились сжечь церковь в Скаре и убить епископа Эгина. А если он не попадется им в руки, то тогда они убьют других христианских священников. Христиане же отвечали, что если такое случится, они сожгут их усадьбы и хутора.
Я сидел вместе с людьми из Скары. И я сказал Эгилю, что если мне дадут право выступить, то мне будет что сказать.
Он ответил, что всем известно о моем сане священника и лучше мне помолчать.
Я поблагодарил его за заботу, но сказал, что могу постоять за себя и сам. Я встал и крикнул, что прошу слова. Неожиданно люди замолчали — я думаю, им было любопытно услышишь мою речь.
— На этом тинге, — начал я, — я понял одно — гауты должны выступать сообща. Если же мы будем ссориться, то свеям будет легко нас победить и установить тут свою власть. Епископ Эгин допустил ошибку. Он поступил неправильно. Но неужели мы поймаемся в эту ловушку? Дадим свеям преимущество над нами?
Я остановился и перевел дыхание. Все тихо переговаривались, и я понял, что мою речь обсуждали.
— Я хочу сказать, что нам надо избежать прямых столкновений. Я предлагаю, чтобы те, кто верит во Фрейра, выбрали трех человек, которые могли бы говорить от их имени. То же самое должны сделать и те, кто верит в Иисуса. Пусть эти шестеро обсудят все между собой и вынесут свое решение на тинге завтра утром.
Меня поддержали, и я, довольный, сел на место.
Все очень быстро выбрали шестерых человек, и я сам оказался среди них в числе приверженцев Христа.
Никто из нас не хотел крови. И язычники скоро поняли, что христиане Ёталанда не могут быть в ответе за действия датского епископа.
На следующий день мы без труда пришли к согласию и на тинге. Но все были настроены очень враждебно против епископа. Если бы он приехал в то время в Скару, то ему вряд ли удалось бы сохранить жизнь.
Я сказал, что если думать о мести, то вряд ли гаутам стоит убивать епископа Эгина — ведь тогда по христианским законам он станет мучеником и его могут канонизировать.
Христиане поддержали меня. Кроме того, им был нужен епископ в Скаре, поскольку Осмунд тут никогда не показывался.
Эгиль предложил христианам заплатить выкуп за епископа. Это предложение все поддержали, потому что даже если бы выкуп был назначен очень высокий, то на каждую усадьбу пришлась только малая его часть. Язычники были довольны таким решением.
Выкуп назначили и тут же заплатили, и все стали разъезжаться по домам.
Многие перед отъездом подходили ко мне и благодарили, потому что нам удалось избежать кровопролития. Я ответил, что мы сохранили мир благодаря Эгилю, потому что именно он созвал людей на тинг.
Я переночевал у Эгиля в Скаре. И я был очень удивлен приемом, оказанным мне дома, в Хюсабю.
Рудольф преклонил передо мной колена и с жаром поблагодарил за то, что я спас жизнь ему и епископу Эгину и сохранил церковь в Хюсабю.
Я поднял его с земли и сказал, что он преувеличивает. Но Рудольф не хотел меня слушать. С тех пор он с таким обожанием относится ко мне, что это граничит с неуважением к Богу, не говоря уже о том, что подобное преклонение утомляет.
Постепенно я начал понимать, что у меня есть друзья. И я заслужил их уважение. К нам в Хюсабю за советам стали часто наезжать люди из соседних усадеб. И мое мнение всегда спрашивали, когда надо было решить какой-то сложный вопрос.
Только в одном деле у меня ничего не получалось — с законом о рабах. Когда я заговаривал о несчастных, то свободные люди с непониманием смотрели на меня и ничего не отвечали.
Однажды Эгиль сказал, что я должен прекратить говорить о рабстве, чтобы не выставлять себя на посмешище. И еще он добавил, что если мы освободим рабов, то произойдет большое несчастье. Эти слова я слышал не от него одного.
— Но я же не предлагаю просто взять и освободить всех рабов, — ответил я. — Я говорю, что надо дать возможность рабу обрабатывать землю и освободить его только, когда он сам сможет обеспечивать себя едой.
— Все это хорошо, — ответил Эгиль, — но рабы слишком ленивы для такой работы.
— Мне кажется, я знаю рабов лучше, чем ты.
— Ты думаешь о себе. Но ты никогда не был настоящим рабом. Рабы, дети рабов, довольны своей жизнью. Да и на что им жаловаться, если у них хороший и справедливый хозяин?
— Ты не понимаешь, — ответил я и рассказал о Лохмаче.
— Я и не знал, Ниал, что ты глуп, — ответил Эгиль. — Достаточно лишь одного такого раба, чтобы в головах всех остальных зародились подобные мысли. И как ты можешь позволить такому рабу заводить детей?
И тут я понял. Я могу продолжать свою борьбу за рабов до конца жизни. Но я обречен на поражение.
Я рассказал об этом Лохмачу.
Он разозлился, а я был смущен и расстроен. И оба мы чувствовали полную беспомощность.
— Я не знаю, — сказал я. — Может, я неправильно веду себя. Я не вижу возможности освободить вас. И я не вижу, каким образом я могу улучшить вашу жизнь. Ни я, ни Гуннхильд не будем жить вечно. И что случиться после нашей смерти с рабами, которые привыкнут вести себя как свободные люди?
Я помолчал и продолжил:
— Тогда ваша жизнь станет невыносимой. И что будет с твоими детьми, Лохмач?
Он ничего не ответил. Когда он выходил из палат, я заметил, как он сгорбился.
За последние годы я понял, как мало могу сделать для других людей.
Что касается законов, то их можно только немного подправить и сделать более четкими, чтобы избежать неточностей в толковании. Но в вопросе законов последнее слово всегда остается за лагманном. И я не думаю, что Эгиль Эмундссон чем-то отличается от других лагманнов.
Он честный и умный судья — в рамках той справедливости, что он считает истинной. Я очень благодарен ему за помощь в составлении письма Гуннхильд о моем освобождении — он подчеркнул в нем, что я никогда не был рабом, а был в рабстве несправедливо. Но изменить что-либо в законе для него невозможно. Новые законы он может принимать только, когда возникнут новые условия.
И еще я понял, что ничем не смогу помочь введению христианства в Швеции. Христианство будет принято гаутами, когда придет его время, но не раньше.