Вера Хенриксен
Сага о королевах
I. КНИГА КЕФСЕ
Ты должен записывать все слово в слово, Кефсе, — строго говорит она. — Понял?
— Да, высокочтимая госпожа, — отвечаю я.
— Ты готов? Что это? Ты уже пишешь? Я совсем не хочу, чтобы ты записывал все, что я говорю.
— Госпожа, разве не вы приказывали записывать все слово в слово?
— Я не это имела в виду. Но что сделано, то сделано. Помолчи, я хочу подумать, как лучше начать. Наверное, стоит рассказать, кто я и почему решила записывать этот рассказ. Ты опять пишешь, Кефсе!
— Да, королева.
— Ты просто насмехаешься надо мной! — Ее глаза гневно сверкают, и она надменно откидывает голову назад.
— Высокочтимая госпожа, разве не лучше написать больше, чем меньше?
— Ты так и не научился вести себя как подобает рабу. Тебя стоит наказать!
— Если такова воля моей госпожи, то я могу лишь молить Господа помочь мне выдержать наказание.
— Нет, Кефсе, — уже спокойно говорит она. — Я пошутила. Я отлично знаю и твою преданность, и твои недостатки. Давай работать!
Она задумывается.
— Я, Гуннхильд, дочь Свейна сына Хакона. Вместе со своим братом Эриком он правил в Норвегии после падения конунга Олава. Матерью моей была Хольмфрид, сестра Олава Шведского, короля свеев и готов. Я родилась за год до битвы у Несьяра[1].
После поражения дружины отца в этой битве мы переехали к моему дяде в Швецию. Отец вскоре после этого умер.
В Швеции же меня отдали замуж за моего двоюродного брата шведского конунга Энунда Якоба. Мы хорошо жили, но одиннадцать зим назад конунг Энунд скончался. Меня очень печалит, что Бог не дал нам детей.
Второй раз я была замужем за Свейном сыном Ульва, королем данов.
Я всегда была христианкой, но именно наш брак со Свейном не понравился церкви.
Нам сказали, что такой брак противен Господу.
По повелению Адальберта, архиепископа Гамбургского и Бременского, к нам прибыл один из его епископов.
Свейн строго спросил его, чем же наш брак плох.
Епископ прочистил горло и сказал:
— Конунг Свейн, вашей первой женой была Гуда, дочь конунга Энунда от первого брака.
— Какое это имеет отношение к нашему браку с королевой Гуннхильд?
— Неужели вы сами этого не понимаете?
— Нет, — ответил Свейн.
Я помню, как епископ обратил взор к небу:
— Господи, с каким наследием язычества приходится сталкиваться слугам твоим в северных странах!
Было заметно, что Свейн теряет терпение. Его вообще нельзя было назвать терпеливым.
— Говори прямо, епископ! — грубо сказал он. — Мне непонятны твои туманные речи!
— Хорошо, я объясню, — медленно и осторожно ответил епископ. — Выйдя замуж за конунга Энунда, королева Гуннхильд стала плотью его и матерью королевы Гуды. А вы, конунг Свейн, стали плотью королевы Гуды, женившись на ней. Поэтому королева Гуннхильд является и вашей матерью. И никому не позволено жениться на собственной матери.
Свейн разозлился:
— Никогда не слышал подобной чепухи! Матерью моей была Астрид дочь Свейна Вилобородого. Именно благодаря родству по материнской линии я и стал конунгом Дании. Конечно, часто бывает трудно установить отцовство, но мать у ребенка всегда одна! И ни о чем другом мне слышать не приходилось!
Епископ откашлялся.
— Конечно, Астрид была вашей матерью и родила вас. Но по законам церкви вашей матерью является и королева Гуннхильд, как я уже объяснил.
— Пропади пропадом все ваши законы! — в бешенстве заорал Свейн. — У меня были женщины и до королевы Гуннхильд, и я уже давно потерял счет своим наложницам. Но именно она мне очень дорога. Неужели архиепископ хочет, чтобы я отказался от христианства? Подверг набегу Бремен и Гамбург? Это самое малое, что я могу сделать за нанесенное оскорбление! Сказать, что у меня две матери!
— Нет-нет, этого он не хочет, — быстро ответил епископ.
— Тогда пусть не вмешивается в мою жизнь.
Я не выдержала и улыбнулась. Мне очень хотелось остаться со Свейном наедине. Но если бы будущее было мне известно, я бы не стала улыбаться. Потому что епископы не отступали. Они грозили проклятием, отлучением от церкви и геенной огненной, пока наша жизнь не стала невыносимой. Под конец пришло письмо от папы римского. И нам со Свейном пришлось развестись.
Он начал вести прежнюю разгульную жизнь. Я не понимаю священников, которые считали, что это лучше, чем спокойно жить в законном браке со мной. Я переехала сюда, в Хюсабю в Ёталанде.
Я так и не вышла замуж, но не потому что не было женихов. В них нет недостатка, когда речь идет о богатой вдове.
Так решили епископы, и один из них — священник Рудольф — живет здесь постоянно и надоедает мне своими проповедями о наших со Свейном грехах. Он считает, что я должна понести наказание за нас обоих. И самым лучшим наказанием, по его мнению, может служить мое воздержание.
Мне показалось все это странным. И когда в Хюсабю приехал епископ Адальвард, я решила обратиться к нему. Он ответил, что женщины — создание дьявола и именно из-за них чаще всего грешат мужчины, и что слова Рудольфа справедливы. Я расспрашивала его о церковных законах, и вскоре мне стало ясно, что и многие другие браки хёвдингов им противоречат. Но когда я решила узнать, почему именно против моего брака так ополчился архиепископ, то ответа не последовало. Тогда я спросила прямо, проклянет ли меня архиепископ, если я все-таки решу выйти замуж против его воли. Адальвард ушел от ответа. Речь должна идти не о проклятии, а о спасении моей души, так он сказал.
Но как я могла повиноваться решению архиепископа, когда даже не понимала, в чем моя вина?
Она умолкает на мгновение, а затем продолжает:
— Я не собираюсь рассказывать о своей жизни, но ты, Кефсе, наверное, все уже записал?
— По мере сил и возможностей, госпожа, — отвечаю я. — Но не могу сказать, чтобы я успевал писать красиво.
— Я говорю слишком быстро? Ты не успеваешь записывать?
— Нет, записывать-то я успеваю, но не могу писать красиво. На это требуется время. А вам надоест ждать.
— Что значит «писать красиво»?
— Выписывать каждую букву так, чтобы она радовала глаз.
— А ты так можешь?
— Да, высокочтимая госпожа.
Она удивленно смотрит на меня.
— Мне доводилось слышать о таких рукописях, но не приходилось их видеть. А где ты научился этому искусству?
— В далеких краях, королева, — отвечаю я. И проклинаю свой язык, пробудивший ее любопытство. Я все время должен помнить слова царя Соломона: «Язык глупого — гибель для него…»
Но она больше ни о чем не спрашивает. Сидит в молчании некоторое время, а потом вдруг говорит:
— Я хочу, чтобы ты писал красиво.
— Если у меня будет пергамент и время, то я смогу переписать то, что вы мне расскажете. И тогда я стану писать красиво.
— У тебя будет пергамент. И ты можешь заниматься теперь только переписыванием рукописи.
Она молчит, закрывает глаза и откидывает голову на спинку трона.
Затем выпрямляется и говорит:
— Я буду рассказывать о королеве Астрид. Но я не знаю, с чего начать.
Она выглядит такой растерянной, что я решаю помочь ей:
— Может быть, вы позволите мне задавать вам вопросы?
— Хорошо, — отвечает она. В голосе слышится удивление. Она не привыкла, чтобы рабы помогали рассказывать.
— Вы говорили о королеве Астрид. Той Астрид, что живет неподалеку отсюда в усадьбе Скара?
— Да, Астрид дочери Свейна, королеве Норвегии и вдове конунга Олава Харальдссона. Она дочь наложницы Олава Шведского, это ты тоже можешь записать, и воспитывалась в усадьбе Скара. Она чувствует себя в Ёталанде как дома и вернулась в Швецию, когда поняла, что в Норвегии ей больше нет места.
Она опять умолкает.
— А почему вы вдруг решили рассказывать о королеве Астрид?
— Все этот проклятый Рудольф-священник! — кричит королева. — Чтоб его нежить утащила!
— Не очень-то хорошо вы относитесь к нежити, королева Гуннхильд, — замечаю я.
Она смеется.
— Тебе тоже не очень-то нравится Рудольф.
Я ничего не отвечаю на это замечание и спрашиваю:
— А что священник Рудольф сделал королеве Астрид?
— Астрид больна, ей трудно дышать, и смерть уже не за горами. Я взяла Рудольфа с собой в Скару; я надеялась, что священник может помочь больной королеве. И он старался. Перекрестил ее несколько раз и прочел какие-то молитвы. Напрасно. Астрид сказала, что единственное, что ей поможет — это избавиться от груза, что лежит у нее на душе. «Вы хотите исповедоваться, королева?» — спросил Рудольф. Но Астрид покачала головой. «Нет, — ответила она, — я говорю не о собственных грехах, а о том, как тяжело быть женой святого». «Тяжело? — удивился священник. — Ты должна радоваться и благодарить Бога за это, дочь моя». Астрид помолчала. Мы сидели в большой палате. Ее убранство отличалось богатством, ведь королева Астрид старается жить как подобает королеве Норвегии. Она и ведет себя как королева. Рудольф растерялся и не знал, что делать. Наконец Астрид ответила: «Да, это тяжело. Всем есть что рассказать о короле Олаве. Но никто ни о чем не спросил меня, хотя я и могу отличить правду от вымысла. Поэтому я сама решила рассказать все, что помню о конунге. Только тогда я смогу умереть спокойно». Тут Рудольф оживился. Я никогда не видела его столь возбужденным. «Это очень важно, высокочтимая госпожа, — сказал он. — Важно для всех христиан. Вы были рядом с этим святым человеком, видели его каждый день, делили с ним радость и горе». «Да уж, тут ничего не скажешь», — ответила с отвращением в голосе королева Астрид. Но Рудольф ничего не заметил. «Я запишу каждое ваше слово», — торжественно пообещал он. «Именно на это я и надеюсь. И тогда я смогу умереть спокойно».
— Так все и было? — спрашиваю я, потому что королева Гуннхильд задумалась и молчит. — Рудольф записал рассказ королевы Астрид?
Она чуть заметно улыбается.
— Я купила много пергамента. Так что не страшно, даже если ты будешь записывать каждое мое слово.
— Вы хотите сказать, что Рудольф отказался писать о святом Олаве?
— Да, мы были у нее вчера, и Рудольф взял с собой принадлежности для письма. Поначалу он быстро записывал за королевой Астрид, но постепенно жар его утихал. По дороге домой Рудольф сказал, что больше туда не поедет. Он считал, что королева Астрид обозлена на своего мужа и завидует ему, потому что Бог уделил ему больше внимания, чем ей. Я рассердилась. Может, священник и прав, но отказывать Астрид в последней милости перед смертью бесчеловечно. Я спросила, может ли он отказать в последней просьбе умирающему. «Речь идет о спасении ее души, — сказала я, — Неужели ты, священник, возьмешь на душу такой грех?» Мне было приятно отплатить ему той же монетой за все угрозы. Кроме того, я добавила: «Неужели ты думаешь, Олав Святой простит тебе, если ты отправишь его жену в ад?» И священник задумался. «Хорошо, я выслушаю ее, — решил он, — но я не собираюсь ничего записывать». «Но тебе совсем не обязательно говорить королеве Астрид об этом, — сказала я. — Пусть она думает, что ты записываешь ее рассказ по возвращении домой». «Пожалуй, я действительно могу ей пообещать это». Мы решили, что будем слушать ее рассказ. Но Рудольф не будет ничего записывать. И именно поэтому ты, Кефсе, должен записать рассказ королевы Астрид с моих слов. Я буду стараться все запоминать.
Королева Гуннхильд останавливается и потом внезапно говорит:
— Церковь объявила конунга Олава святым, но разве это может помешать его жене оставить о нем воспоминания?
— Вы спрашиваете совета у презренного раба?
— Я забыла, что говорю с рабом, — удивленно отвечает она.
— Высокочтимая госпожа, этого вы никогда — никогда! — не должны забывать, — говорю я.
— Это твоя вина, — быстро отвечает она. — Ты никогда не вел себя как подобает рабу и уж меньше всего сегодня. А сейчас ты еще и поучаешь меня!
Я становлюсь перед ней на колени, но ничего не говорю.
— Встань! — приказывает она. — Вместо того, чтобы выказывать мне таким образом преданность, лучше расскажи, кем ты был до того, как тебя захватили викинги.
— Госпожа, — отвечаю я, проклиная свой язык, — накажите меня, но не задавайте этого вопроса. Тот человек, которым я был, умер для всего мира, когда меня превратили в раба. У раба Кефсе нет прошлого!
Она встает с трона и гневно топает ногой:
— Я требую ответа! Кем ты был?
Я не отвечаю. Я знаю, как мало у нее власти — она госпожа моего тела, но не души. Наши глаза встречаются, и я отвожу взгляд. Я не хочу унижать ее и заставлять опустить глаза первой.
Наконец она тихо говорит:
— Кто ты? Кем ты был?
— Вы настаиваете?
— Да, — отвечает она. Но в голосе больше просьбы, чем требования. Это трогает меня гораздо сильнее, чем если бы она приказала меня выпороть.
Не знаю, почему я это делаю, но я говорю несколько предложений на своем родном языке — старинную песню, а потом перевожу ее для королевы:
Я ветер на море,
Я волна в океане,
Я грохот моря,
Я бык семи схваток,
Я ястреб на скале,
Я солнечный лун,
Я свирепый вепрь,
Я лосось в реке,
Я озеро между холмов,
Я душа песни.
Мы долго молчим. Наконец я говорю:
— Вы получили ответ, королева? Этого достаточно?
— Да, — отвечает она. — Теперь уходи! И перепиши все красиво! Завтра я за тобой пришлю.
Я, раб Кефсе, прочитал и исправил записанный мною рассказ королевы Гуннхильд.
И добавил некоторые уточнения. Сегодня день Святого Николая[2], декабрь месяц тысяча шестидесятого года от Рождества Христова. Швецией сейчас правит Энунд Олавссон, брат королевы Астрид и сводный брат короля Энунда Якоба, женатого на королеве Гуннхильд.
Но я никак не решусь переписать рассказ королевы. Потому что не знаю, какой стиль избрать.
Как странно — сейчас, когда я могу заняться любимым делом переписывания рукописи, это сделать очень трудно. Мысли разлетаются, словно гонимые штормовым ветром птицы. Я думал, что научился «усмирять и успокаивать душу мою, как дитятю, отнятого от груди матери». Я думал, душа моя подобна спокойной воде в колодце. Чиста и прозрачна. А оказалось, что в душе бушует буря.
И вновь я привожу песнь, ибо не хватает у меня собственных слов:
Над долиной Лера — гром,
Море выгнулось бугром,
Это буря в бреги бьет,
Лютым голосом ревет,
Потрясая копием![3]
Буря, разыгравшаяся сегодня на Ёталанде, лишь усиливает мое смятение. Завывает ветер, в тон ему постанывают стены конюшни, где я сейчас сижу. Потрескивают балки, качается сбруя, и встревоженно ржут лошади.
Я решился выйти из дома, чтобы усмирить молитвами бурю, чтобы она оставила в покое мою бедную душу. Меня валило с ног, но я упорно подставлял ветру лицо, держась негнущимися пальцами за угол конюшни. Снег не успевал таять на щеках, и скоро я совсем заледенел.
Но смятение не покинуло моей души.
Я вернулся в конюшню. Подошел к лошади, которая знала и любила меня. Она напоминала мне о прошлом — о том времени, когда у меня самого была собственная конюшня. Как бы я хотел сейчас пуститься вскачь по зеленым лугам и долам вслед за охотничьим соколом. Напрасные мечты.
Когда порывы ветра немного утихали, я слышал, как шевелятся, вздыхают, похрапывают и стонут рабы, спящие на чердаке конюшни. И еще я слышал другие звуки… пробуждающие желание… Сладострастные стоны мужчины и женщины, решивших найти друг у друга защиту от холода ночи.
О Господь милосердный! Я думал, что победил в себе это.
Мне давно уже пора спать, взобраться на чердак и укрыться овечьей шкурой. У меня нет права сидеть одному ночью и предаваться размышлениям. Ни время, ни силы не принадлежат мне. Я не могу лишить себя сна, потому что тогда не смогу работать в полную силу. И я не имею права писать свои презренные мысли на пергаменте королевы Гуннхильд. Я просто вор.
Ну вот, я наконец смог признать, что не только раб, но и вор. И я понимаю, почему рабы воруют.
Казалось бы, какое значение имеет одежда и еда, когда раб ни единой секунды не принадлежит себе, не имеет права на собственность? Монах может быть счастлив и не иметь ничего, его цель — служить Богу. Но человек всегда хочет иметь что-то свое и противостоять этому желанию трудно. Особенно для раба. Если это желание возьмет верх над рабом, никакое наказание в мире его уже не остановит.
И вот я сижу на овечьей шкуре, принесенной с чердака, сижу прямо на полу. Передо мной косая табуретка, которую я взял из хлева. На табуретке лежит пергамент, а рядом стоит чаша с чернилами. Свет мне дает вонючая жировая лампа с острым шипом на подставке, который я воткнул в земляной пол. То, что я взял жир и чернила, тоже воровство.
Мне жарко от стыда, а не от боязни наказания. Я знаю, что отличаюсь от других рабов. Я не полезу за словом в карман и не боюсь наказания. Если боль послана мне в наказание Богом, то надо принимать ее с благодарностью.
Мне стыдно перед Богом и другими рабами.
Но перед королевой мне не стыдно.
Разве она знает, что такое быть рабом? Да не больше, чем я сам в те времена, когда у меня были рабы. Она считает, что хорошо с нами обращается, и это правда. Никто не голодает, никто не страдает от холода, и нас редко наказывают. Но она не знает рабов. И меня, кто записывает ее рассказ, она тоже не знает.
«Кто ты?» — спросила она. Я думаю, что королева первый раз в жизни задала подобный вопрос рабу.
Я задумываюсь, что она может знать о моем прошлом.
Может быть, ей известно, что люди конунга Свейна купили меня десять зим назад на рынке рабов в Хюсабю. Может быть, она даже знает, что меня привезли туда торговцы рабами, которые напали на мой корабль у берегов Англии и что они пытали меня, стараясь узнать мое имя.
Они утверждали, что я знатного рода. Одежда, и руки, и особенно мой меч выдают высокое происхождение, говорили они. Викинги хотели получить за меня большой выкуп. Но им пришлось отступиться, они поверили моим словам, что я простой писец. Потому что, сказал один из них, какой хёвдинг согласится пойти в рабство по собственной воле? И кроме того, они не могли дольше продолжать пытки — я бы просто не выдержал. А мертвый раб — все равно что мертвая собака — грош ему цена. Тогда как раб-писец — большая редкость и ценится очень дорого.
Так что они прекратили меня пытать и занялись моими ранами. Дали мне имя — Кефсе. Но я слышал, как торговец объяснял человеку конунга Свейна, почему я в таком плохом состоянии. Ему даже пришлось снизить цену.
Я думаю, королеве известна моя история. Именно она и могла пробудить ее любопытство. И уж точно ей ведомо все, что случилось после того.
Я был писцом конунга Свейна, а потом он подарил меня королеве, когда им пришлось расстаться. В качестве прощального подарка. С тех пор я живу здесь — в Хюсабю. Я занимаюсь ведением счетов и пишу письма.
Кроме того, здесь я научился сапожному мастерству. Ведь в усадьбе не так уж много работы для писца. Я дублю кожу, делаю заготовки, крою и тачаю обувь. И работы мне хватает.
В Хюсабю живет много народа.
Прежде всего, сама королева и четыре ее служанки.
Еще есть воины, чтобы защитить королеву. Сейчас в дружине двадцать человек. Большую часть времени они заняты тренировками и лишь в случае крайней необходимости делают какую-нибудь работу по хозяйству. Предводителя дружинников зовут Хьяртан Ормссон. Он исландец и считает себя великим скальдом. Он никогда не упускает возможности похвалиться своим искусством — даже перед рабами. Но его стоит слушать только тогда, когда он говорит висы, что сложили другие.
Торгильс Бьёрнссон управляет усадьбой. Его жену зовут Боргхильд, и у них пятеро детей. Торгильс распределяет работу и смотрит за рабами — за всеми, кроме меня. Я подчиняюсь только королеве. Торгильс строг, но справедлив. Королева Гуннхильд должна быть им довольна.
Кроме того в Хюсабю живут одиннадцать рабов и семь рабынь. И у свободных слуг и у рабов есть дети.
Удивительно, как хорошо можно узнать людей, снимая мерку для обуви. Некоторые относятся к рабу-сапожнику, как к собаке. Другие обращаются со мной как со свободным человеком. А женщин часто просто невозможно остановить, когда они принимаются болтать.
Но я часто думаю, как справедливы слова, которые я слышал от Хьяртана:
Обтесывай древки
И обувь готовь
Лишь самому себе;
Если обувь плоха
Или погнуто древко —
Проклятья получишь.[4]
И как ни странно, больше всего неприятностей у меня с рабами.
Я один из них, но очень от них отличаюсь. Они меня часто не понимают и начинают подозревать в самом ужасном. Особенно непонятно для них, почему я могу говорить с королевой, а они — только с Торгильсом.
Большинство из них рабы по рождению. Но есть одна старая женщина, которая добровольно пошла в рабыни за еду и крышу над головой, потому что у нее нет родственников.
И только одного из рабов, как и меня, захватили в бою викинги. Он единственный мой друг.
Он из Галлии и получил прозвище Уродец из-за ужасного шрама на лице. Он происходит из бедной семьи, и некому было заплатить за него выкуп. Зато у него самого были жена и дети, и Уродец уверен, что они давно уже умерли от голода. На глазах Уродца выступили слезы, когда он понял, что я немного говорю на его родном языке. И с тех пор он так предан мне, что иногда это бывает даже обременительно.
Эти люди, мужчины и женщины, свободные и рабы, и эта усадьба со своими мрачными домами, крытыми дерном, и маленькой деревянной церковью и есть мой мир. Потому что королеве не нужен в поездках писец.
Но зачем я все это пишу?
Пытаюсь выразить словами бурю, бушующую в моей душе? Стараюсь найти покой, покинувший меня?
В таком случае я проиграл.
Только сегодня вечером, YII ante Idus Dec.[5], меня позвали к королеве.
Она сидит в трапезной. Как и вчера. В очаге горит яркий огонь. Но от стен тянет ледяным холодом, огонь разожгли недавно. Трапезная используется очень редко, и королева, наверное, специально выбрала ее, чтобы избежать лишних ушей.
— Ты переписал красиво мой рассказ, как я тебе велела? — спрашивает она. — Ты все сделал, как надо?
— Высокочтимая госпожа, — отвечаю я. — Если вы действительно хотите, чтобы я писал красиво, вы должны предоставить мне лучший скрипторий.
— Лучший что? — удивленно переспрашивает она.
— Лучшее помещение для работы, — быстро поправляюсь я.
— Тебе нужна отдельная комната?
Теперь уже теряюсь я. И рассказываю о конюшне, кривой табуретке и жировой лампе, подчеркивая всю тщетность своих попыток сосредоточиться на работе в таких условиях.
Она смеется и говорит, что позаботится об этом. И неожиданно добавляет:
— Ты можешь работать в трапезной. Я прикажу Торгильсу принести сюда дров, чтобы ты не мерз.
Я набираюсь мужества и говорю, как неразумно давать мне пергамент, чернила и перья.
— Это все равно что позволить викингу разделить ложе с красивой девушкой.
— Так ты познал насилие! — говорит она строго, но глаза ее смеются.
— Да, — отвечаю я.
— И ты уже исписал много пергамента?
— Часть, — отвечаю я и быстро добавляю:— Я могу и сам изготовить пергамент, если у меня будут телячьи или овечьи шкуры и известняк.
— Почему ты никогда не говорил мне, что владеешь и этим искусством? — резко спрашивает она. — Неужели ты не понимаешь, что я бы никогда не стала покупать дорогой пергамент, если бы знала, что один из моих рабов может сам изготовить его!
— Но до вчерашнего дня я не знал, что вам нужен пергамент, королева.
— Ты прав. — Она погружается в молчание, а затем спрашивает:— А что ты писал сегодня ночью?
— Ничего важного.
— Я хочу прочесть написанное тобой.
Это для меня неожиданно. Я не думал, что она умеет читать. Когда она просила меня показать письма и счета, я думал, что королева хочет посмотреть на латинские буквы и цифры. Как же я был глуп! Она христианка от рождения и была замужем за двумя христианскими конунгами. Конечно же, кто-то из священников научил ее писать. Но особенно хорошо читать она вряд ли умеет.
— Боюсь, у меня неразборчивый почерк, — писать было очень неудобно.
— В таком случае ты мне поможешь. Ты принес с собой этот пергамент?
— Да, высокочтимая госпожа.
Я неохотно достаю кусок кожи, который лежит в самом низу стопки пергаментов.
Она решительно берет его. Я знаю, что она имеет на это полное право. И тем не менее чувствую бессильную ярость — хоть и не помню, когда последний раз по-настоящему сердился.
Она медленно читает. Морщинка между бровями говорит о напряжении. Я писал очень неразборчиво и с сокращениями, так что мне часто приходится ей помогать.
Закончив чтение, она долго сидит в молчании. И серьезно смотрит на меня.
— Кефсе, — говорит она. — Пиши, что хочешь, но соблюдай рамки приличий. Я очень хочу читать, что ты пишешь, но не буду заставлять тебя давать мне твои записи.
Я чувствую облегчение и благодарность. И еще удивление. Когда я хочу встать на колени в знак благодарности, королева останавливает меня.
— Кажется, я начинаю понимать, что ты имеешь в виду, когда пишешь, как тяжело гордому человеку быть рабом. И ты никогда не был простым писцом. Поскольку писец может иметь лошадь, но он не выезжает на соколиную охоту. Это занятие хёвдингов.
Мне нечего ей ответить, и она взволнованно продолжает:
— Я не знаю, почему ты решил стать рабом, но у тебя есть семья, которая могла бы заплатить выкуп. И если сейчас ты изменил решение, тебе будет трудно связаться с родственниками.
Она останавливается и внимательно смотрит на меня.
— Ты хочешь вновь быть свободным? Я могу тебе помочь.
Если раньше я был просто удивлен, то теперь я сломлен. Это такое великодушное предложение, что у меня нет слов для благодарности. А она, конечно, думала, что я буду очень рад.
Вместо этого у меня возникает ощущение, что мне дали пощечину.
— Королева, — говорю я, — может ли человек, который был мертв в течение десяти зим, вернуться к жизни?
Она не понимает:
— Ты не хочешь принимать свободу в виде одолжения?
— И это тоже.
— Вчера ты предложил красиво переписать рукопись, а это стоит больших денег. Гораздо больше, чем один раб.
Мне наконец удается собраться с мыслями:
— По вашим законам раба должны принять в свободную семью, не так ли? Только после этого он может стать свободным.
— Это не относится к свободнорожденным. И к тому же принадлежащим к высокому роду.
— Обо мне давно отплакали, — отвечаю я. — И мои родственники уже поделили мое имущество. Неужели вы, королева Гуннхильд, думаете, что они захотят признать меня?
В ее глазах вспыхивает огонь:
— Если они откажутся принять тебя из-за жадности, то тогда они заслужили, чтобы ты заставил их отдать твое имущество при помощи оружия.
— У раба Кефсе нет оружия, — отвечаю я.
В ее глазах я замечаю разочарование и еще кое-что, что объясняет мне, почему она хочет освободить меня. На мои плечи ложится свинцовый груз ответственности, и я опускаюсь на колени:
— Deus, miserere.
— Что ты сказал?
Я встаю, все еще под влиянием увиденного:
— Я просил о милосердии Господнем.
— Ты странный, — говорит она. — Я предлагаю тебе свободу, а вместо благодарности ты просишь Бога о милосердии. Но поговорим об этом в другой раз.
Она неожиданно начинает смеяться:
— Как бы то ни было, но за один вечер я узнала о своих слугах больше, чем за всю жизнь!
— Я не хотел, королева, поставить вас в неудобное положение.
— А ты этого и не сделал. Лучше скажи, почему тебе не нравятся висы Хьяртана?
— Вы ждете ответа, королева?
— Да. Ведь ты позволил мне прочитать свое мнение о его искусстве. И если ты не объяснишь, почему не ценишь его как скальда, то поступишь некрасиво.
— Королева, — говорю я. — В стране, которую я раньше называл своей, нужно долго учиться, прежде чем человек получит право называться скальдом. Филид же должен знать больше скальда, а оллам больше филида и учиться по крайней мере двенадцать лет.
— Кто такой оллам?
— Человек, который знает все старинные сказания о богах и героях и все саги о королях, их жизни и подвигах. И кто знает все о жизни и чудесах святых. Кто может рассказать тысячи сказок. Кто пишет так же хорошо, как и рассказывает. И у кого такая острая память, что ему достаточно услышать сагу или предание один-единственный раз, чтобы запомнить и затем уже самому рассказывать ее. Кто знает все правила стихосложения и умеет ими пользоваться, кто готов взяться за любую форму песни и сделать ее такой сложной, что ни один из скальдов не сможет с ним тягаться. Он подобен королю и имеет почти равную с ним власть.
— А какое отношение все это имеет к песням Хьяртана? — спрашивает она.
— Хьяртан не оллам и не филид, и я бы даже не стал называть его скальдом, так плохо он складывает стихи. Но ему известно много чужих вис и песен, и большинство из них очень хорошие. Они могут показаться простыми человеку, привыкшему к более сложному стихосложению, но они искренни и талантливы. Они захватывают и впечатляют, как, например, украшенный резьбой форштевень — своими изощренными узорами и устрашающей красотой, крещенной в море и крови.
Я обрываю сам себя — я слишком поддался настроению.
— Простите, — говорю я. — Мне надо молчать, а не говорить.
— Я сама просила тебя говорить. И мне бы очень хотелось услышать песнь твоей страны, которую ты сам считаешь хорошей.
— В песнях часто встречаются разные виды рифм, и размер стиха все время меняется. Мне трудно это перевести. Вернее, просто невозможно.
— Тогда скажи вису на своем родном языке!
Я выбираю одну из вис, не слишком сложную:
Tonn tuli
Ocus in di athbe ain;
In tabair tonn tuli dit
Berid tonn athfe as do laim.
— В твоем исполнении это напоминает прибой, — задумчиво говорит она. — А рифмы бьются друг о друга, как кипящие волны. О чем говорится в этой висе?
Я удивлен и через некоторое время отвечаю:
Бьется в берег волна,
Время прилива настало,
Смоет вода следы на песке,
В море отступит внезапно.
Мы молчим.
— Вы хотели рассказать мне о королеве Астрид, — напоминаю я.
Она повторяет:
— Да, о королеве Астрид.
И замолкает.
— Но на этот раз все мы, кто был там, добавили свои замечания к повествованию королевы Астрид.
Она опять на секунду умолкает, а затем решительно продолжает:
— Ты думаешь, я должна рассказать и об этом тоже?
— Да, если это имело значение для королевы Астрид. Но тогда, наверное, вам надо начать с того, кто был сегодня в усадьбе королевы.
— Рудольф и я. И еще один человек. Астрид хотела, чтобы ее приемный брат Эгиль Эмундссон из Скары тоже присутствовал при ее рассказе.
Она улыбается:
— У меня нет памяти оллама, но кажется, королева Астрид начала свой рассказ так:
— Норны определяют нашу судьбу, говорили мудрецы. Норны прядут нити наших судеб.
Кто эти норны,
Что могут прийти К женам рожающим?—
спрашивает Сигурд дракона Фафнира, нанеся ему смертельную рану, и умирающий Фафнир отвечает:
Различны рождением Норны, я знаю —
Их род не единый.[6]
Норны, прядущие нить моей судьбы, были человеческого рода, и нити их были из ненависти.
Первой была Сигрид, моя бабка по отцу.
Сигрид Гордая была первый раз замужем за конунгом Эйриком Победоносным. У них был сын — будущий шведский конунг Олав Шведский. Конунг Эйрик умер, когда Сигрид была еще совсем молода и красива. Она привлекала внимание мужчин. Не меньше были они заинтересованы и в ее богатстве. Не долго пролежал конунг Эйрик в своем кургане, как к его жене уже устремились сваты. Их было так много, что скоро они надоели Сигрид. Часто они были очень назойливы, и в конце концов Сигрид разозлилась. Она напоила двух своих женихов и сожгла их вместе со свитой в одном старом доме у себя на усадьбе. После этого ей и дали прозвище Гордая.
Одним из сожженных женихов был конунг Харальд Гренландец. Харальд был женат на Асте дочери Гудбранда, и она была в то время беременна. Харальд решил бросить ее ради Сигрид. Аста родила сына Олава, которого сейчас называют Святым. Вторым мужем Асты был Сигурд Свинья. Аста была второй из норн, что пряла мою судьбу.
Она была гордой женщиной и никогда не простила Харальду Гренландцу измены. Но не могла она простить и Сигрид Гордой, которая насмеялась над отцом ее сына и убила его. Эти две ненависти жгли и мучали ее, они зажали ее в клещи, как зажимают корабли во время битвы. С самых малых лет воспитывала она ненависть к отцу в душе сына. И никогда не упускала случая напомнить, что Олав должен отомстить за смерть Харальда Гренландца. Он должен стать великим конунгом и отомстить потомкам Сигрид Гордой.
Но я хочу рассказать о Сигрид. Скоро после смерти Харальда Гренландца у нее появился жених, который ей очень понравился. Это был Олав Трюгвассон, конунг Норвегии. Но когда Сигрид отказалась принять христианство, конунг ударил ее по лицу перчаткой и назвал языческой сукой. Та пощечина всегда горела на щеке Сигрид.
Потом она вышла замуж за датского конунга Свейна Вилобородого. И изо всех сил стала настраивать мужа и сына против Олава Трюгвассона, пока не добилась своего. Что случилось, известно всем. Датский и шведский конунги объединились с Эйриком ярлом и вступили в битву с Олавом Трювассоном у Свёльда. Олав Трюгвассон проиграл то сражение и бросился с корабля в море. Говорят, что он утонул.
А теперь я подошла к третьей норне — Ингебьёрг, сестре Олава Трюгвассона.
Она была замужем за Рёгнвальдом ярлом и жила в Скаре. Рёгнвальд ярл поддерживал Олава Шведского, но Ингебьёрг никогда не смогла забыть о том, что он убил ее брата. Она постоянно мечтала о мести.
Вот три норны, что пряли нити моей судьбы. Мне вспомнились слова одной песни:
Так нить судьбы
Пряли усердно,
Что содрогнулись
В Браланде стены;
Нить золотую
Свили и к небу —
К палатам луны —
Ее привязали.
На восток и на запад
Концы протянул и,
Конунга земли
Нитью отметили;
К северу бросила
Нерп сестра
Нить, во владенье
Север отдав ему.[7]
Я родилась в год битвы при Свёльде[8].
Мою мать звали Эдла, она была дочерью вендийского ярла, ее взяли в плен и сделали наложницей Олава Шведского. Она родила ему двоих детей — Эмунда, который правит сейчас в Свитьоде, и меня. И она научила нас ненавидеть отца прежде, чем мы узнали, что такое ненависть.
Когда конунг женился, королева уговорила его отослать Эдлу. Мы остались с отцом. Королева ненавидела нас так же, как любила собственных детей. У них с конунгом Олавом были дочь Ингигерд, почти ровесница мне, и сын Якоб, которого потом прозвали Энунд Якоб.
Отец никогда не защищал нас. Он вообще всегда уступал, когда встречался с сильной волей. Но если ему и не хватало силы, то уж в избытке были в его характере ярость и жестокость. Мы с Эмундом почти также боялись его, как и королеву. Когда его наконец уговорили отослать нас, мы не плакали, а были рады. В то время мне было десять зим, а Эмунду — двенадцать. Брата отослали к родственникам матери, а меня — в Скару, к другому Эмунду — Эмунду Эгильссону, который и воспитал меня.
У него мне было хорошо.
В Скаре я познакомилась с Рёгнвальдом ярлом и его женой Ингебьёрг.
Ингебьёрг очень обрадовалась, когда поняла, что я ненавижу своего отца. Она хорошо относилась ко мне и часто разговаривала со мной. Она всячески старалась напомнить мне, как плохо отец обошелся с матерью и братом.
Моя мачеха, королева, умерла, когда мне исполнилось шестнадцать зим.
После ее смерти отец часто присылал за мной, и мы очень подружились с моей сводной сестрой Ингигерд.
Ингебьёрг, жена Рёгнвальда ярла, все время подговаривала меня восстановить сестру против отца, и это оказалось совсем не сложно. Никто бы не смог чувствовать любовь к этому вспыльчивому и неуправляемому человеку.
В усадьбе отца я встретила Оттара Черного. Он был исландцем, с черными волосами и жгучими черными глазами. Оттар владел искусством поэзии, и когда он говорил свои висы, не заслушаться его было просто невозможно.
Астрид замолчала и отпила из рога; она часто так делала во время рассказа. Но на этот раз ее сводный брат Эгиль Эмундссон не выдержал. Он сейчас лагманн, судья-старейшина, как и его отец. Астрид очень хотела, чтобы он присутствовал при ее рассказе.
— Не кажется ли тебе, Астрид, — сказал он, — что ты будешь рассказывать лучше, если не будешь так часто пить из рога?
— Тебя позвали не для того, чтобы ты делал мне замечания, — резко ответила королева и продолжила:
— Нет никакого смысла скрывать сейчас, что мы со скальдом Оттаром любили друг друга. Но мы знали, что о браке не может быть и речи. Нам удалось только несколько раз тайно встретиться. Он обнимал меня и нежно гладил лицо.
Но однажды он прошептал:
— Астрид, мы не должны больше встречаться. Я не выдержу.
— Ты боишься моего отца? — спросила я.
— Нет, — ответил он. — Я боюсь самого себя.
Он крепко обнял меня и прижал к себе, а потом внезапно оттолкнул.
— Уходи! — сказал он. — Или я испорчу жизнь нам обоим.
— Ты уверен? — спросила я.
— Да. Тебе найдут достойного тебя жениха. И я прошу Бога, чтобы твой будущий муж так же сильно любил тебя, как и я.
Он остановился, помолчал и быстро добавил:
— Я хочу сказать одну вещь, которую ты должна запомнить на всю жизнь. Никто не сможет полюбить тебя больше, чем Оттар.
Я была молода и глупа, а он разбудил во мне новые чувства. Я обвила руками его шею.
— Откуда мне знать, что ты говоришь правду?
Он схватил меня за руки и отстранил.
— Я бы мог уговорить тебя бежать со мной. Я этого не делаю. И когда-нибудь ты поймешь, что это лучшее доказательство моей любви.
— Хорошо, тогда из любви ко мне сложи песнь в мою честь, ведь ты сочиняешь хвалебные драпы конунгам за вознаграждение. Если сочинишь такую песню, я поверю в твою любовь.
Оттар внимательно посмотрел на меня.
— Пусть будет так. Я сочиню песнь, хотя я и знаю, что это может стоить мне головы. Твой отец убьет меня, если узнает, что я сложил стихи о его дочери.
Оттар сдержал слово. Когда он произнес свою песнь, мы были вдвоем. При звуке его стихов смолкли птицы, утих ветер и даже журчанье ручейка стало тише. А голос Оттара все звучал, полный нежности и тоски, завораживая все вокруг.
Мы думали, что больше нас никто не слышит, И только намного позже мы поняли, что уши есть и у леса.
Она умолкла, и тут раздался резкий голос Рудольфа:
— Королева, вы хотели рассказывать об Олаве Святом, а не о собственных грехах молодости.
— Услышите вы и о конунге Олаве, — усмехнулась Астрид, — Скоро наступит и его черед. И она продолжала:
— Уже в те времена между Олавом Харальдссоном и моим отцом не было согласия.
А после сражения у Свёльда отец вообще смотрел на Норвегию как на свою вотчину. Но Олав Харальдссон стал конунгом Норвегии, и когда люди отца явились в страну, бонды сказали, что ничего не будут платить, и отправили их к Олаву. Бонды уже один раз заплатили дань Олаву и не собирались больше никому платить. Олав Харальдссон захватил людей отца и повесил. А затем принялся разбойничать на границах с Ёталандом. Отец был в ярости, что какой-то мелкий хёвдинг, как он сказал, смеет так нагло вести себя.
В этом противоборстве Рёгнвальд ярл оказался между двух огней. Ингебьёрг тут же воспользовалась этим и уговорила мужа поддержать Олава Харальдссона.
Война между конунгами затянулась, и люди стали выражать свое неудовольствие. Однажды конюший Олава Харальдссона осмелился рассказать ему об этом. Конунг страшно разозлился и посоветовал конюшему самому отправиться в Швецию и заключить мир, если он считает это таким легким делом. Бьёрн — а так звали конюшего — возразил, что вряд ли вернется живым из этой поездки.
В дружине норвежского конунга был один исландец по имени Хьялти Бородатый. Он дружил с Бьёрном Конюшим и предложил поехать с ним. Хьялти считал, что шведы скорее послушают исландца, чем норвежца.
Так и было сделано. Они отправились с дружиной в Ёталанд. Они остановились и у нас, в Скаре, и Ингебьёрг очень хорошо их принимала, особенно после того, как услышала о цели поездки. Она часто беседовала с ними обоими, особенно с Хьялти. И скоро поняла, что нашла умного и хитрого союзника.
Хьялти много ездил и умел разговаривать с королями. Он умел добиваться, чего хотел, и сохранять голову на плечах. И мог заговорить любого. Его родичи служили скальдами при дворах большинства северных конунгов. Он знал обоих скальдов моего отца.
В Скаре дело обсудили серьезно и попросили совета у ярла. В итоге к отцу отправился один Хьялти. Бьёрн с легкостью согласился остаться с Скаре. С собой исландец увез письма от Ингебьёрг к моей сводной сестре.
А ярл со своей женой продолжали тайную игру, виделись с нужными людьми и разговаривали с ними.
Ничего этого не было известно Олаву Шведскому. И поэтому происшедшее на тинге в Уппсале было для него полной неожиданностью. Эта было на вторую зиму правления Олава Харальдссона.
Бьерн Конюший приехал на тинг в дружине Рёгнвальда ярла. И в первый же день по приезду на общем собрании он встал в полный рост и крикнул, что норвежский конунг послал его с предложением установить старые границы между государствами, как это было в прежние времена.
Олав Шведский заорал, чтобы Бьёрн заткнулся.
Но тут встал Рёгнвальд ярл и поддержал Бьёрна. Он сказал, что при нынешних порядках больше всего страдают бонды. И еще он предложил отдать дочь шведского конунга Ингигерд в жены Олаву Харальдссону, чтобы закрепить договор. Кроме того, сказал ярл, сама королевская дочь ничего не имеет против этого брака.
Олав Шведский просто взбесился. Он кричал, что за этими кознями может стоять только один человек — сестра Олава Харальдссона Ингебьёрг, и что ярлу стоило выбрать себе жену получше.
Тогда встал Торгни лагманн и так хорошо выступил в защиту бондов, что все его очень внимательно слушали. Он обещал Олаву Харальдссону Ингигерд в жены и предлагал заключить мир. Он договорился также о месте и времени следующей встречи и условиях женитьбы.
Так получилось, что Бьёрн и Хьялти вернулись к норвежскому конунгу с результатом, о котором никто и мечтать не мог. Олав Шведский, родной сын Сигрид Гордой, признал право Олава Харальдссона на норвежский престол, согласился отдать ему дочь в жены и признал его тем самым равным себе по рождению.
И Ингебьёрг радовалась унижению шведского конунга.
Но Олав Шведский никогда не собирался выполнять обещания, которые его заставили дать. Когда Олав Харальдссон прибыл на кораблях на место встречи в сопровождении знатнейших людей Норвегии, то не нашел там ни шведского конунга, ни его дочери.
Норвежец пришел в ярость — его предали, унизили и выставили в смешном виде перед всеми. Он поклялся отомстить. Казалось, что войне между конунгами не видно конца.
А вместо этого в Швецию отправился другой исландец, и другая королевская дочь была отдана замуж за норвежского конунга. Исландцем был Сигват Тордссон, скальд конунга, а дочерью — я.
Сигват тоже приехал в Скару. Как раз перед Рождеством. Это случилось на третью зиму правления Олава Харальдссона. Дальше к Олаву Шведскому Сигват не поехал.
Потому что когда он гостил у нас в Скаре, отец получил известие от киевского князя Ярослава, который хотел взять в жены Ингигерд. Так что пришлось ярлу, Ингебьёрг и Сигвату думать, как умилостивить Олава Харальдссона, когда ему станет известно, что Ингигерд дочь Олава достанется не ему.
И они решили предложить норвежскому конунгу в жены меня. Хотя моя мать и была наложницей, но тем не менее я являлась законной дочерью Олава Шведского. И если свадьба состоялась бы против воли моего отца, то это должно было бы только усиливать желание Олава Харальдссона.
Первым о деле со мной пришел поговорить Сигват.
У меня возникло чувство, как будто я давно его знаю — он был дядей по матери Оттара Черного, и они были очень похожи.
Сигват рассказывал мне о храбрости и мужестве Олава Харальдссона и об одержанных им победах.
Тут в рассказ королевы Астрид вновь вмешался Рудольф священник:
— Скальд сказал вам и о набожности конунга?
— Нет, — ответила Астрид, — он считал, что мне известно о том, что конунг крещен. Рассказывал он только о его сражениях, победах и везении.
Она помедлила и продолжала:
— Сигват сказал мне, что конунг, несмотря на всю свою власть, очень одинок. Что ему нужна женщина, которую бы он любил и которая делила бы с ним радость и горе. «Красивая женщина, — сказал Сигват, — красивая, умная и гордая. Как ты, которая может пробудить любовь настоящего мужчины». В этот момент мне показалось, что я слышу голос Оттара Черного: «Тебе найдут достойного жениха. И я прошу Бога, чтобы твой будущий муж так же сильно любил тебя, как и я».
Потом пришел Рёгнвальд ярл. Он сказал, что о лучшем муже для меня не приходится и мечтать. И уговорить меня оказалось несложно. Но сегодня я не знаю, почему я согласилась — из-за Сигвата или ради Олава.
Или чтобы отомстить отцу.
Олав Харальдссон, во всяком случае, не упустил возможности отомстить. Они с ярлом слали друг другу гонцов, и в конце концов было решено, что свадьба состоится в самом ближайшем будущем. И состоится она в Норвегии, в Борге.
Вскоре после Рождества мы отправились в путь. Меня сопровождал ярл, но мой приемный отец Эмунд лагманн отказался ехать с нами. Ему не нравилась эта затея. Но он беспокоился обо мне и послал со мной своего сына Эгиля.
Даже сейчас я прекрасно помню свою свиту — сто двадцать воинов в боевых доспехах и нарядных плащах. Была прекрасная погода. В лучах солнца переливался снег, блестело оружие и мерцали золотые нити праздничной одежды. А я мечтала. Думала о конунге Олаве, одиноком воине, тоскующем по любимой женщине.
Наконец мы прибыли в Борг.
Олав очень хорошо нас принял. Были накрыты богатые столы. И еще он пригласил множество гостей. Конунг не блистал красотой, но ведь Сигват никогда ничего подобного мне и не говорил. Зато Олав Харальдссон оказывал мне воистину королевские почести.
Когда подошло время, я дала согласие. За мной обещали то же приданое, какое собирались дать за Ингигерд, и я получила те же самые свадебные подарки, что и она. Объявили о помолвке и тут же решили сыграть свадьбу. Я становилась королевой Норвегии.
Астрид замолчала. Лицо ее сразу же приобрело безжизненное выражение.
Тут вновь раздался голос Рудольфа:
— Королева Астрид, вы собирались рассказывать об Олаве Святом, а не о себе.
Астрид посмотрела на него и рассмеялась — безрадостным смехом человека, который смеется над своими обидами и невзгодами.
— Олав Святой? Да, наконец нас оставили вдвоем. Он повалил меня на постель, сорвал одежду и набросился, как будто я была добычей, которую он захватил в походе. Я пыталась сопротивляться, но это только распалило его страсть.
— Королева! — строго сказал Рудольф. — Вы говорите о святом человеке. Расскажите правду! Скажите, что конунг встал на колени перед постелью и возблагодарил Бога, а потом благородно выполнил свой супружеский долг.
— Я уже сказала правду.
Больше в тот вечер Астрид не произнесла ни слова.
Вот уже много дней, как я тачаю обувь и даже не притрагиваюсь к своим записям. Потому что королева совсем забыла, что никто другой в усадьбе не обучен сапожному мастерству.
Но вчера у меня наконец появилось время и для рукописи. Я перечел свои записи, исправил их и добавил кое-что.
То, что я был занят ремеслом, пошло мне на пользу. У меня было время подумать. И я пришел к двум выводам.
Первый — я должен записывать все, что касается рассказа королевы Астрид, даже собственные мысли и чувства. Потому что у меня возникло ощущение, что рассказ Астрид, воспоминания Гуннхильд, ее беседы со мной, ярость Рудольфа священника, даже моя презренная жизнь — все это переплетается в невидимый и непонятный нам пока узор судьбы.
Второй вывод — почему я должен писать на чуждом мне языке викингов, хотя я и выучил его еще в детстве в Ирландии? Почему бы мне не перейти на латынь, которой я владею намного лучше?
Если королева Гуннхильд захочет, я переведу ей мои записи. Хотя историю королевы Астрид и наши с королевой Гуннхильд разговоры я могу по-прежнему писать на языке той страны, в которой сейчас живу.
Сегодня, Idus Dec[9], королева Гуннхильд вновь уехала в Скару. Рудольф сопровождал ее. Мне очень интересно, что расскажет сегодня королева Астрид. Я твердо уверен, что Астрид говорит правду — во всяком случае, сама верит, что это правда. Ведь на смертном одре люди не лгут. Кроме того, я всегда сомневался в истинности рассказов об Олаве Святом. И мне всегда хотелось познакомиться с описанием его жизни поближе
Но сегодня утром произошло одно событие, которое заставляет меня быть осторожным с рукописями.
Я решил украсить орнаментом первую страницу. Мне хотелось порадовать королеву. Хотя сделать это было довольно трудно. Ведь в моем распоряжении были весьма примитивные чернила — вода, смешанная с золой и клеем. Но если постараться, то можно нарисовать довольно красивый орнамент и этими чернилами.
Я начал осторожно наносить на пергамент первые линии. Затем перешел к деталям и сосредоточился на верхнем левом углу. Я сидел и рисовал круги и спирали, когда бесшумно открылась дверь и в трапезную вошел Рудольф.
Я встал.
Он прямо сказал, что это Торгильс рассказал ему, где я сижу и чем занимаюсь по приказу королевы. Рудольф хотел посмотреть на мою работу.
— Господин, — ответил я, — я раб королевы. Я не решаю, что мне писать. Только в ее воле рассказать мне, что она считает необходимым.
Тут он заметил орнамент.
— Рука монаха, — тут же определил он.
— Господин, — вновь ответил я, — вы хотите сказать, что это похоже на работу монахов из ирландских монастырей?
— Кто ты? — резко спросил он.
А я подумал: «Неужели эти саксонские священники так никогда и не научатся хорошим манерам? Неужели они не помнят, что все мы равны перед Богом? Неужели забыли слова апостола Павла: „Нет уже Иудея, ни язычника; нет ни раба, ни свободного, нет ни мужского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе“?»
— Я раб Кефсе, писарь королевы Гуннхильд, — постарался ответить я как можно вежливее.
— Ты дерзок!
— В таком случае — прости меня!
Тогда он решил испробовать новую тактику:
— Кефсе, что это за имя?
— Это имя дали мне торговцы рабами. Насколько мне известно, оно означает просто «раб».
Рудольф все не отступал.
В его голосе слышалась угроза:
— Если ты не дерзок, то, значит, глуп. Даже раб мог бы понять, что я хотел знать, кем ты был до того, как тебя захватили викинги.
Я разозлился так, как не злился уже давно. Мне понадобилось некоторое время, чтобы успокоиться.
— Господин, — ответил я, — почему вы хотите это знать? Что наша жизнь? Разве не помните вы слов царя Давида о бренности человеческого существования?
— Ты что, хочешь выставить меня на посмешище, пес?
Я подумал, что мне не нужно выставлять его на посмешище — он и сам с этим справится. И я ответил:
— Господин, раб не может выставить священника на посмешище.
Упоминание о сане натолкнуло Рудольфа на другую мысль — на лице его заиграла торжествующая улыбка.
— Если ты отказываешься рассказать о своем прошлом, я могу потребовать этого признания на исповеди, — сказал он.
— Да, господин, если вы считаете, что таким образом исполняете заповеди Господа нашего. Но какой грех я совершил, чтобы вы могли потребовать моей исповеди?
Он чуть не задохнулся. Бросил на меня испепеляющий взгляд, повернулся и быстро вышел из трапезной.
Поэтому я решил больше ничего не писать, прежде чем не поговорю об этом с королевой. Но зато ничто не мешало мне заняться орнаментом.
Королева Гуннхильд со священником Рудольфом вернулась домой из Скары только через два дня после моей беседы с Рудольфом.
Другого я и не ждал. Накануне был солнцеворот — самый короткий день в году. И самая длинная ночь, когда вся нечистая сила выходит из укрытия. В эти часы людям лучше не высовывать носа из дома.
Домой они вернулись поздним вечером.
Я уже почти не надеялся на их возвращение в тот вечер, как в трапезную пришла королева Гуннхильд. Я очень удивился, что королева сама пришла ко мне, а не вызвала в палаты. До сегодняшнего вечера вызов к ней был торжественной церемонией. За мной присылали раба, я входил в палаты, падал на колени и униженно спрашивал, что угодно королеве.
Она шествовала впереди меня в трапезную в сопровождении двух служанок, а я следовал за ними на почтительном расстоянии. Только усевшись на высокий трон и уверившись, что я готов записывать ее рассказ, королева отпускала девушек.
Я уже выполнил большую часть орнамента, хотя работа продвигалась медленно. Подобное искусство требует времени. Было заметно, что орнамент поразил и обрадовал королеву. Она поблагодарила меня и взяла его с собой, когда пошла к трону.
Чтобы не показать, что я заметил изменения в ее поведении, я встал на колени.
Но сейчас я перехожу к записям.
— Встань, Кефсе, — говорит она. — И садись к столу. Я хочу, чтобы ты записал мой рассказ.
Она терпеливо ждет, пока я раскладываю принадлежности для письма, а затем говорит:
— Рудольф утверждает, что ты — сбежавший из монастыря монах.
Я удивлен — но не словами Рудольфа, а желанию королевы внести наш разговор в рукопись. И я молчу.
— Так значит, он прав, если ты не отвечаешь? — спрашивает королева.
— Нет, он ошибается, я никогда не был монахом.
— Он хочет купить тебя, потому что считает необходимым послать тебя обратно в монастырь.
Я начинаю понимать, почему она решила записать наш разговор.
— Я могу лишь повторить, королева, что я никогда не был монахом. И надеюсь, вы мне поверите.
Она смотрит на меня, и я не отвожу взгляда.
— Я верю тебе, — говорит Гуннхильд. — И обещаю не продавать тебя. Ни Рудольфу, никому другому. Я сама предложила тебе помощь и не собираюсь отказываться от своего предложения.
Ее доверие велико. Рабу веры мало, а слово священника стоит многого.
Я встаю на колени и благодарю ее. Но в душе по-прежнему бушует буря. Она началась, когда королева спросила меня о прошлом.
— Священник говорил со мной и еще кое о чем, — продолжает она, когда я усаживаюсь за стол. — Он требует прочитать твои записи. Или он грозит запретить мне пересказывать слова королевы Астрид.
— Королева, — отвечаю я. — У священника нет на это права.
— Ты уверен?
— Да. Его власть, полученная от епископа, распространяется только на нашу душу. Он имеет право и обязан бороться с искажением нашей веры, пытаться спасти грешников, но рассказ королевы Астрид не имеет с этим ничего общего. Ее рассказ — это свидетельство жены конунга, которого кто-то из епископов объявил святым, и очень важно, чтобы ее рассказ был записан. Потому что ошибаться могут и епископы. И случается, что не все святые действительно святы. Рудольф не имеет права злоупотреблять своей властью. Да и не в его это власти запретить записывать рассказ королевы Астрид.
Королева смотрит на меня, и я понимаю, что ей хочется спросить, откуда я все это знаю, но она не спрашивает.
— А что, по-твоему, я должна сказать Рудольфу?
Она советуется со мной!
— Он может не согласиться, если я просто откажусь его слушаться.
— Я могу задать вам вопрос?
— Да.
— Какому епископу подчиняется, по-вашему, Скара?
— Рудольф считает, что Адальварду. Но епископа Адальварда сейчас нет в стране. Конунг Энунд отправил его обратно в Саксонию. У него другой епископ, который ненавидит архиепископа. А самым доверенным человеком архиепископа в стране является епископ Хенрик из Лунда. Но его мало интересуют наши дела. Он вообще слишком редко бывает трезв, чтобы его интересовало что-нибудь. Есть еще один епископ — Эгин из Далбю — человек другого рода. Хотя он получил назначение на Ёталанд меньше года назад, он уже побывал у нас в Скаре.
— Так это он приезжал сюда летом и исповедовал даже рабов?
— Да, это он.
— А что вы знаете о епископе Эгине?
— Говорят, это ученый и добрый человек. И он действительно заботится о душах рабов. Датские законы отличаются от шведских, и ему удалось освободить уже некоторых рабов в Сконе. Я слышала, что за отпущение грехов епископ Эгин просит не золото и серебро, а отпустить на волю рабов.
— А какие отношения у Рудольфа с епископом?
— Рудольф изо всех сил пытался завоевать расположение епископа, но не думаю, что ему это удалось.
Она улыбается:
— Ты советуешь отправить Рудольфа к Эгину?
— Нет, королева. В этом случае у священника была бы возможность представить дело в выгодном для него свете.
— Тогда что же делать?
— Может быть, стоит сказать Рудольфу, что вы сами собираетесь отправиться в Далбю, чтобы посоветоваться с Эгином. Рудольф может отправиться с вами, если пожелает.
Она смотрит на меня.
— Тогда я возьму с собой и писца. Ведь мне могут потребоваться его советы.
— Королева, — отвечаю я, — я буду очень удивлен, если ваша поездка состоится. Я думаю, Рудольфу не понравится, если вы решитесь искать суда епископа Эгина. Мне кажется, что Рудольф — человек епископа Адальварда. А у этих двух епископов разные взгляды на одни и те же вещи.
— И ты думаешь, Рудольф так легко сдастся? Он очень упрям.
— Думаю, он вряд ли признает свое поражение, но по трезвому размышлению откажется от требования прочесть рукопись. А в качестве извинения скажет, что не собирается подвергать свою королеву испытанию долгим путешествием по плохим дорогам зимой.
Она смеется. Я никогда раньше не слышал такого веселого и мелодичного смеха — он звучит как переливы арфы.
— Думаю, ты совершенно прав, — говорит королева.
Мы молчим. Но я уже утвердился в своем решении. Мне помогли его принять обвинения Рудольфа и наша беседа с королевой.
— Могу ли я рассказать вам о себе? — спрашиваю я.
— Да, — отвечает королева и даже не пытается скрыть удивление.
— С тех пор, как вы приказали мне записывать ваш рассказ о королеве Астрид, случилось много событий. Я говорю не о внешних событиях моей жизни, а о внутренних переживаниях. В моей душе свет боролся с мраком. А где мрак и где свет известно одному Богу.
Я умолкаю, а затем решительно спрашиваю:
— Вы все еще хотите узнать, кто я?
Она удивлена:
— А почему ты думаешь, что я могу не хотеть?
— Королева, имена имеют магическую силу. Тот человек, которым я когда-то был и который, как я думал, давно умер, сейчас пробуждается к жизни. Он просто был в забытьи. И если я назову его по имени, он может очнуться и восстать к жизни. Вы уже жаловались, что Кефсе ведет себя не как раб. Но хотите ли вы, королева, пробудить к жизни другого человека?
Я читаю ответ в ее глазах. Я думаю: «Где сейчас Кефсе, раб и монах Кефсе? Который бросался на колени и просил о милосердии Господнем, завидев огонь любви в глазах женщины?»
Меня как будто обволакивает тьма, но это не может изменить моего решения.
— Да, — говорит королева.
— Я хочу просить вас об одном одолжении.
— Каком?
— Я по-прежнему останусь Кефсе. Для других.
— Даю слово.
Я медлю. Но я не могу останавливаться на полпути. Тем более, что королева ждет.
— Я Ниал Уи Лохэйн, сын Киана, — медленно говорю я и чувствую, как каждое слово причиняет мне нестерпимую боль. — Мой отец — Киан Уи Лохэйн — был один из двух правителей Ирландии, которые стали королями после смерти в тысяча двадцать втором году от Рождества Христова короля Маэла Сехнэйла. Киан, мой отец, был филидом, потом стал олламом, а моя семья — из самых могущественных в Миде, одном из королевств Ирландии.
Я становлюсь перед ней на колени. И если встать на колени рабу Кефсе было легко, то совсем нелегко сделать это Ниалу Уи Лохэйну.
Когда королева покидает трапезную, я чувствую себя, как Давид: «от голоса стенания моего кости мои прильнули к плоти моей», и, продолжая выражаться словами царя Давида, «я уподобился пеликану в пустыни, я стал как филин на развалинах».
Я сидел, уронив голову на руки.
Может быть, я плакал. Не знаю. Во всяком случае, тогда это случилось впервые после смерти моего отца тридцать шесть лет назад. А мне было в то время одиннадцать лет.
Я не мог думать. И чтобы не сойти с ума, я принялся за орнамент. Я бросился в работу и постарался забыть обо всем другом.
И остановился только, когда почувствовал, что рука уже больше не в состоянии удерживать перо. Я сидел и смотрел на рисунок, не видя его. Но постепенно разрозненные линии сплелись в моих глазах в затейливый орнамент.
Тогда я увидел рисунок как будто в первый раз.
Я увидел орнамент, с которого начал — кресты, спирали и круги, переплетающиеся с полосами, как это принято в Ирландии.
Но почему я выбрал именно этот рисунок? Неужели я тосковал по своей родине, по прошлому, неужели я ничего не забыл?
«Пара серых глаз была устремлена на Эрин, — писал Святой Колумба, покидая Ирландию:
Остаток жизни они не увидят
Сыновей и дочерей Эрин прекрасной…
Из глаз моих серых капают слезы,
Не в силах расстаться я с Эрин прекрасной…
Не выдержит сердце разлуки,
С Эрин прекрасной…»
Но внизу страницы не было никаких крестов и спиралей, а в орнамент вплелись драконы с разинутыми пастями и жалящими языками. Драконы, сражающиеся друг с другом.
Господи! Я только что нарисовал этих драконов!
Я вновь уронил голову на руки. И не знаю, как долго просидел в таком положении.
Я вздрогнул, когда открылась дверь и в трапезную кто-то вошел. Было уже темно, и огонь в очаге погас.
Я пригляделся и увидел, что это пришла королева Гуннхильд, в сопровождении моего товарища по несчастью Уродца.
Я вскочил:
— Прошу простить меня, королева. Не знаю, что это со мной приключилось.
— Разожги огонь! — приказала королева, повернувшись к Уродцу.
Она лишь посмотрела на меня, но ничего не сказала, когда я помог Уродцу сложить дрова в очаге и разжечь огонь.
— Принеси еще вязанку дров, — сказала она Уродцу.
Он ушел, а я замер в нерешительности. Она повернулась ко мне:
— Ниал, я хочу, чтобы ты записал мой рассказ.
Она произнесла мое имя как само собой разумеющееся. Мне стало жарко. Не знаю, чего я ждал, но мне захотелось схватить ее за плечи и потрясти. Впервые за десять лет я услышал собственное имя из чужих уст.
Кто последний раз называл меня по имени? Бригита, чьи волосы были сотканы из золота и солнечных лучей. Бригита, чье белое горло я перерезал собственной рукой.
— Ниал, ты меня слышишь?
— Да, королева.
Я зажег жировую лампу и занялся записями.
— Я говорила с Рудольфом. Как ты и предсказывал, он отказался от поездки. Если бы конунг Свейн спросил совета у тебя, а не у своих хёвдингов, то наверняка бы сумел отвоевать Англию и до сего дня сидел бы на английском троне.
— Сомневаюсь, но рад, что помог заткнуть глотку Рудольфу.
Она хочет что-то сказать, но умолкает, потому что в комнату входит Уродец. Когда он, положив дрова у очага, плотно прикрывает за собой дверь, Гуннхильд говорит:
— Это тот человек, который думает, что его семья умерла с голода, когда его взяли в рабство?
— Да, королева.
— Господь милосерден, — только и может ответить мне Гуннхильд.
Я не могу удержаться, чтобы не спросить:
— Милосерден для кого, королева, — для Уродца или для захвативших его викингов?
Она уходит от ответа:
— Господь милосерден для всех нас.
В ее взгляде скорбь и удивление. Как будто она никак не может осознать то, что ей пришлось узнать. Но она так искренна, что лед, сковавший моё сердце при звуке моего же имени, начинает таять.
А королева говорит:
— Я забыла сказать тебе, что со мной приехала королева Астрид. Я не могла оставить ее одну в усадьбе, хотя там, конечно, много слуг. Она слишком больна, чтобы следить за хозяйством и порядком в усадьбе. И она с трудом дышит, когда волнуется. Просто задыхается. Так что я приказала получше укутать ее в шубы и привезти в санях сюда. Она устала и сейчас спит.
— Если она так больна, сможет ли она рассказывать дальше?
— Ее теперь ничто не может остановить. Я думаю, она не умрет, пока не расскажет всего, что хочет рассказать. И она настаивает, чтобы Эгиль Эмундссон присутствовал при ее рассказе. Я не знаю, чего она от него хочет. Но он приедет к нам завтра и останется в усадьбе на некоторое время.
Она ненадолго умолкает.
— Я сказала Рудольфу, что если он не хочет, то вовсе не обязан присутствовать при ее рассказе. Вместо него слушать ее рассказ можешь ты, Ниал. И записывать. Если бы ты слышал его в тот момент!
— Так значит, Рудольф не хочет упустить ни единого слова королевы Астрид?
— Нет. Я думаю, его теперь можно удержать только силой.
— А королева Астрид рассказала что-нибудь вчера?
— Да.
Я чувствую, что разговариваю с королевой как равный, но ничего не могу с собой поделать, а она, кажется, не возражает.
— Именно ради рассказа королевы Астрид я и пришла сюда сегодня. Я хочу повторить ее рассказ, пока он еще свеж в моей памяти. Дай подумать — в прошлый раз она рассказала нам о свадьбе…
Внезапно она спрашивает меня:
— Ты все время был здесь?
— Если вы имеете в виду со времени нашего разговора, то да.
— А когда ты ел в последний раз?
— Давно. Но это моя вина.
— Пойди в поварню и прикажи принести сюда еду и пиво!
Я выполняю ее приказ. Это правда, что чувство голода может быть мучительно, но дело в том, что в последние часы я вообще ничего не чувствовал.
Когда я возвращаюсь, королева рассматривает мой рисунок.
— Кефсе рисовал кресты, а Ниал рисует борющихся драконов.
— Я предупреждал вас об этом, королева.
Она кивает:
— Я знаю.
Мы молчим. Тут в трапезную входит рабыня с подносом и чашей с пивом. Девушка ставит еду на стол перед королевой и, поклонившись, уходит.
Королева пододвигает мне еду, и я быстро смотрю на нее. Гуннхильд даже не думает о том, что я ел мясо птицы и пил пиво в последний раз, когда был свободным. А сейчас я привык к каше и кислому молоку, и лишь изредка мне доводится пробовать мясной суп и брагу.
Вряд ли кто-то оставлял более обглоданные косточки, чем я. Но пиво я пью осторожно. Я не знаю, как оно крепко и как много я могу выпить его сейчас.
Когда королева видит, что я покончил с едой, она говорит:
— На этот раз Астрид начала свой рассказ так:
— Когда конунг Олав удовлетворил свою похоть в нашу брачную ночь, он тут же заснул. На свадьбе он много выпил.
Но зато я уснуть так и не смогла. Мне даже не удалось удобно улечься на постели, потому что Олав раскинулся поперек кровати, зажав меня в угол.
У меня все болело, и, кроме того, я замерзла. Но я бы согласилась скорее умереть от холода, чем разбудить короля. Я боялась, что если попробую натянуть на себя одеяло, то могу его потревожить.
Вот так я и просидела всю ночь и лишь под утро поняла, какую ошибку совершила.
Почему конунг набросился на меня, как будто я была его наложницей? Да потому что был уверен, что Олав Шведский не даст за мной никакого приданого. А поэтому он решил не оказывать дочери шведского короля никаких почестей. И не церемониться с ней. И ни о каком браке тут не могло быть речи.
Меня продали в рабство. Потому что теперь у меня не было ничего своего. Из Скары я привезла только одежду и кое-какие украшения, много они не стоили. Свадьба означала разрыв с отцом, а больше помощи мне ждать было неоткуда.
И еще я поняла, что Рёгнвальд ярл, с такой легкостью отдавший меня замуж и пообещавший приданное и свадебные подарки, которые должна была получить Ингигерд, прекрасно знал, что слова его ничего не стоят.
Утром я услышала во дворе конский топот и голос ярла — он спешил как можно быстрее вернуться домой, ведь дары от Олава он получил накануне. И я с горечью вспомнила, с каким доверием относилась к его советам и словам Ингебьёрг. Мне давно стоило бы понять, что эта женщина не может чувствовать любви к внучке Сигрид Гордой.
Рассвет еще не наступил, когда конунг Олав проснулся. Он позвал раба и приказал ему разжечь огонь в очаге.
Затем посмотрел на меня и с усмешкой заметил:
— Ты выглядишь испуганной. Вот уж не думал, что у шведского короля такая бестолковая дочь. Надеюсь, днем от тебя будет больше проку, чем ночью.
Я была права, когда думала, что конунгу наплевать на меня — он даже не побеспокоился прикрыть мою наготу хотя бы овечьей шкурой.
Никогда — ни до, ни после той ночи — я не чувствовала себя такой покинутой и одинокой. Я готовилась стать королевой, а сейчас не знала, рабыня я или свободная женщина. Что же теперь делать? Я никого не знала в усадьбе, даже слуг.
Весь день я бесцельно бродила по двору, чувствуя на себе любопытные взгляды, пока не забрела в большую палату.
Я решила там спрятаться, сидела на скамье в дальнем углу и смотрела перед собой сухими глазами. Хотя мне было всего восемнадцать зим, я решила не плакать.
— Как чувствует себя моя королева? — раздался голос Сигвата Скальда, и от неожиданности я вздрогнула. Либо он умел ходить неслышно, как кошка, либо я ослепла и оглохла, погруженная в собственное горе.
Сигват ласково смотрел на меня, но я не забыла, что он был один из тех, кто уговорил меня выйти замуж за Олава.
— Почему ты называешь меня королевой? — резко спросила я. — Ведь ты знаешь правду.
— Правду? — удивился Сигват.
— Конунг не оказал мне никаких почестей. И думаю, не собирается этого делать в будущем.
— Ты ошибаешься. Он дал тебе слово. Просто ему нужно время.
— Я думаю, что слова Олава так же верны, как и клятвы Рёгнвальда ярла дать за мной приданое.
Сигват помолчал, а потом ответил:
— Если ты права, то обманули нас обоих. Но мне хочется верить, что в твоих словах нет правды.
Я решила объяснить, почему вдруг задумалась обо всем этом, и прежде чем поняла, что делаю, Сигват узнал все — и о брачной ночи, и о нашей с Оттаром Черным любви, и о любовной песне, и о том, как мне казалось, что Сигват уговаривает меня выйти замуж за Олава голосом Оттара.
Скальд внимательно слушал, ни разу не перебив меня.
Когда я наконец замолчала, он сказал:
— Ты здесь не одна. Думаю, ты просто забыла, что Оттар — сын моей сестры. И те, кого любит Оттар, так же дороги мне, как и ему. Но я бы помог тебе, даже если бы вы с Оттаром и не любили друг друга. Ведь именно я заманил тебя сюда.
Я хотела ответить, но Сигват остановил меня:
— И ради всего святого, не рассказывай никому того, что сейчас довелось услышать мне. Ни об Оттаре, ни о его любовной песне! И уж, конечно, не говори этого королю. Это может стоить Оттару жизни. Олав очень скор на расправу.
Я испугалась, и Сигват поспешил добавить:
— Он никогда не применит силы против женщины.
— Нет, — тут же согласилась я, — потому что над женщиной можно одержать верх по-другому.
— Олаву не часто приходилось общаться с женщинами. Может быть, поэтому он так грубо обошелся с тобой.
— А мне кажется, он пытался отомстить моему отцу.
— Может, и так.
После этих слов я еще больше стала доверять Сигвату.
— Мы найдем какой-нибудь выход, — подумав, сказал он.
— Пока я не вижу его, — грустно ответила я.
Сигват ласково улыбнулся:
— Всему свое время. Будь терпеливой. Здесь много исландцев и в Норвегии, и в Свитьоде.
Тогда я не поняла, что он имел в виду, но мне было все равно приятно, что обо мне заботятся.
— Ты чувствуешь себя совершенно беспомощной, но ведь власть дают не только деньги и сила.
— Если ты думаешь о власти любви, то ее у меня никогда не будет.
— Если какая-нибудь женщина и в состоянии пробудить любовь в душе конунга, — ответил, улыбаясь, скальд, — то это ты. Но сейчас я говорю не о любви. А о той силе, что дает человеку знание.
—Я не понимаю, чего ты от меня хочешь, — растерянно ответила я.
— Чем больше нам известно о человеке, тем большую власть мы над ним имеем. Если ты хочешь влиять на Олава, то должна постараться узнать о нем как можно больше. Даже мелочи приобретают со временем особое значение. Ты должна внимательно следить за ним и все запоминать.
— Спасибо за совет, — поблагодарила я. — Так может быть, ты сам расскажешь мне о конунге что-нибудь, что даст мне над ним власть?
Сигват вновь улыбнулся:
— Ты такая способная ученица, что заслуживаешь поощрения. Спроси Олава о его матери — Асте, когда он выпьет пива. Его рассказ может оказаться для тебя очень полезным.
— Хорошо, попробую.
— И еще один совет. Старайся быть в хороших отношениях с епископами и священниками. Их помощь может тебе пригодиться в трудную минуту. А я обещаю поговорить с конунгом, как только представится удобный случай. Говорить с ним надо, только когда он в хорошем настроении. Смотри, не забудь об этом!
С того дня мы с Сигватом стали друзьями.
— Это все, что рассказала нам королева Астрид, — говорит Гуннхильд.
— Не так уж и мало, — отвечаю я. — Мне кажется, она очень хорошо определила «кредо» скальдов.
— Что скальдов?
— Принцип жизни.
— Да, может быть.
Королева поднимается и направляется к двери.
Я тоже встаю и чувствую, что ноги меня не держат.
К счастью, королева ничего не замечает. Когда она выходит, я без сил падаю на скамью.
До Рождества Христова осталось всего восемь дней.
Это мой одиннадцатый год в рабстве. Более десяти лет псалтырь и молитвы были основой моей жизни. Колесо церковного года степенно вращалось. Неизменной чередой наставали и уходили в прошлое праздники и дни святых, чтобы вновь вернуться на будущий год.
Десять раз с нетерпением я ждал светлого праздника Рождества.
Десять раз душа радовалась, вслушиваясь в рождественские молитвы.
Рудольф считает меня сбежавшим из монастыря монахом. Но это правда, что Ниал никогда не был монахом, а раб Кефсе жил жизнью монаха.
Кефсе посвятил жизнь Богу, чтобы вымолить прощение за грехи Ниала. Кефсе смотрел на все лишения как на испытания, посланные Господом нашим ради спасения души Ниала.
И Кефсе обрел мир. Но он проиграл, потому что обрел мир, закрыв глаза и заткнув уши.
Ему стоило бы догадаться, что Ниал не умер. Неистовый Ниал, которого так и не смогли сделать монахом, как ни старались.
Ниал, который был послушником в самом Клиэйн Мейк Нойс, и который переезжал из монастыря в монастырь — но не для усмирения плоти, а чтобы набираться знаний из монастырских библиотек. Ниал, который принял сан ради доступа к самым ценным книгам. Ниал, который выучил псалтырь не из смирения, а ради красоты стиха. Ниал, который стал филидом, а затем олламом и насмехался над саном.
Ниал, который наслаждался всеми прелестями жизни — дуновением теплого ветра, песней ковыля, лунными бликами на море, теплом женского тела, солнечным светом, красотой и магией строк поэта, дикой скачкой на коне и тяжестью меча в руке.
Ниал, который присутствовал на церемониях и богослужениях, только когда они завораживали его своей красотой. Ниал, который считал, что у него вся жизнь впереди и что для покаяния всегда будет время — потом.
Глупый Кефсе — он думал, что Ниал умер!
Но Ниал — раб, раб, раб.
Раб, даже если его освободят. Потому что зачем ему свобода?
Неужели я смогу так жить?
Однажды я направил меч в свою грудь, чтобы умереть и не оказаться в рабстве. Меч выбили у меня из рук.
Наступил вечер. И сегодня по-прежнему, как и утром, когда я записывал свои бессвязные мысли, восемь дней до Рождества Христова, XYI ante Cal. Jan.[10]
Я читаю свои записи и вношу в них поправки. Это совсем непросто. Я знаю, как тяжело записывать собственные мысли и слова, как будто это касается другого человека, а не тебя самого.
Но прежде чем я перейду к записям сегодняшнего дня, хочу сказать, что вчера я видел королеву Астрид.
Королева Гуннхильд позвала меня вчера вечером в палаты продиктовать письмо.
Королева Астрид сидела с ней рядом на высоком троне и была очень красиво одета. Ее лицо было бледно, но на щеках горел лихорадочный румянец. Даже следы болезни не могли лишить ее красоты. Сразу было видно, что в молодости она блистала красотой.
Ко мне она отнеслась очень хорошо и говорила со мной как с равным, а не как с презренным рабом.
Теперь я перехожу к рассказу о сегодняшнем дне.
Королева Гуннхильд пришла в трапезную сразу после дневной молитвы и сказала, что хочет просмотреть записи.
Я передал ей все свои рукописи, даже те, что не имели отношения к королеве Астрид. Но я надерзил своей королеве — мое душевное состояние было ужасным. Я был раздражен, а этой роскоши раб позволить себе не может.
Меня удивило, что такое поведение Кефсе подействовала на королеву. Она растерялась.
— Я обещала, что не буду требовать твои записи, — сказала она. — Но ты не будешь возражать, если я прочту то, что касается наших бесед?
— Вы можете прочесть все, что написано на вашем языке, — ответил я.
Она могла думать, что ей хотелось. Мне же было все равно. Меня не интересовала ни жизнь, ни смерть.
— А на каком другом языке ты писал? — спросила королева. — На ирландском?
— Нет, на латыни. Но может, мне и стоило писать на ирландском или греческом. Тогда этот пес Рудольф не сможет ничего прочесть, даже если сумеет добраться до пергамента.
На мгновение королева растерялась, в ее глазах ярость боролась со смехом. Но под конец она рассердилась:
— Ниал, как ты смеешь так говорить в моем присутствии!
Я пожал плечами.
— Если вам что-то не нравится, королева, вы можете сделать со мной, что угодно — наказать, продать, убить…
— Я уже обещала, что не продам тебя.
— Но вы не обещали меня не наказывать и не убивать.
— Не обещала.
— А что касается продажи, то вы можете изменить свое мнение. Вы, наверное, тоже слышали, что говорит Хьяртан о женских клятвах:
Не доверяй
Ни девы речам,
Ни жены разговорам —
На колесе
Их слеплено сердце,
Коварство в груди их.[11]
Если она и поняла намек, что дала обещание не продавать меня под влиянием чувств, а не холодного рассудка, то не показала этого.
— Это не песнь Хьяртана, — только и сказала королева. — Я слышала ее и от других.
— Могу заверить вас, королева, что когда я повторяю стихи, слышанные мною от Хьяртана, они ему никогда не принадлежат.
Скальда глупого строфы
Создать не могут созвучья;
Отличить могу я песню
От пустого бормотанья.
Королева Гуннхильд рассмеялась:
— Похоже, Ниал высокого о себе мнения и обладает острым умом и злым языком.
Я ничего не ответил, и через некоторое время Гуннхильд сама продолжила разговор:
— Это правда, что обещаниям женщин стоит доверять меньше, чем клятвам мужчин. Хотя и на мужчин тоже можно не всегда полагаться. Но когда мужчина нарушает клятву, страдает его честь. Не так обстоит дело с женщинами. Если они и дают предательский совет, то люди не осуждают их так сильно, как мужчин. Но встречаются женщины, для которых честь дороже жизни.
— И вы, королева Гуннхильд, принадлежите к их числу?
— Да. Я думала, ты это уже понял.
— Вы слишком много от меня требуете, королева. Раб не может судить о таких вещах как честь.
Больше она ничего не сказала, а принялась за чтение.
Я помогал ей и сам перевел те записи, что были сделаны на латыни. Но я сделал это из честолюбивых помыслов — она должна была узнать, кто я есть на самом деле.
Неожиданно она стала рассказывать о королеве Астрид.
— Скоро выяснилось, что у меня есть друзья и при дворе конунга Олава. Однажды ко мне пришел Сигват и сказал, что один человек из свиты ярла остался со мной в Норвегии.
— Мне кажется, — сказал Сигват, — что ты хорошо знаешь его. Это Эгиль Эмундссон из Скары. Он просил передать тебе привет.
Я не могла сдержать радости:
— Эгиль! Это мой молочный брат.
— Успокойся, Астрид! Веди себя как подобает королеве!
Сигват покачал головой.
— Если ты будешь так радоваться и тут же побежишь к Эгилю, то конунг Олав может решить, что он значит для тебя больше, чем есть на самом деле.
— Эгиль мне не просто молочный брат. Я люблю его как родного.
— Если ты не поумеришь свой пыл, то пробудишь подозрения у Олава.
Сигват устроил нам встречу с Эгилем. И я узнала, что мой приемный отец, Эмунд из Скары, подозревал ярла в предательстве. Он специально послал со мной Эгиля в Норвегию, чтобы он позаботился обо мне. Эмунд также послал гонца к моему отцу и передал с ним, что моей вины в происшедшем нет.
Это было не совсем правдой, но Эмунд желал мне добра. Нам надо было во что бы то ни стало задобрить отца.
Мы посовещались с Эгилем и Сигватом и решили что Эгиль попросит Олава Харальдссона разрешить ему поехать в Швецию к моему отцу и попробовать договориться о приданом. И если норвежский конунг разрешит ему сделать это, то по дороге Эгиль заедет в Скару, расскажет Эмунду о моей жизни и попросит совета.
Олав Харальдссон не возражал против поездки Эгиля. А Сигват послал с ним письмо к Оттару Черному.
Я не знаю, что он написал в том письме, но не сомневаюсь, что он смог все рассказать так, что только Оттар понял, о чем шла речь.
Астрид посмотрела на Эгиля Эмундссона, который тоже сидел в палатах вместе с нами.
— Ты, Эгиль, — сказала королева, — можешь рассказать о поездке в Швецию лучше меня.
Эгиль помолчал, а потом стал рассказывать:
— В Ёталанде не было уже ни Рёгнвальда ярла, ни его жены, когда я приехал домой. Они убежали из страны, спасаясь от гнева Олава Шведского. И я был рад, что не встретил их.
Отец созвал тинг. Часть людей поддержала норвежского конунга, часть — шведского. Но все хотели мира. Поэтому было решено, что мы с отцом отправимся к Олаву Шведскому и попробуем уговорить его помириться с Олавом Норвежским.
Когда мы прибыли в Свитьод, отец сразу же отправился к Олаву. Ты, Астрид, знаешь, как витиевато мог изъясняться мой отец, когда было нужно. И поэтому в его речах королевская дочь ни разу не упоминалась.
Вместе этого он попросил конунга рассудить один спор. Дело касалось двух знатных людей — достойных, но враждовавших друг с другом. Сильный старался навредить слабому. На тинге было решено, что сильный заплатит выкуп. Но когда пришло время платить, он отдал гусят вместо взрослых гусей, поросят вместо свиней, а вместо золота — черепки. И еще обещал убить слабого.
— Как вы рассудите это дело? — спросил отец у конунга.
Олав Шведский присудил, что этот человек должен выплатить весь выкуп противнику и в три раза больше своему королю. А если он не выполнит этого решения, то Олав объявлял его вне закона и выгонял из страны, а имущество его должно было быть поделено поровну между королем и другим человеком.
Отец нашел свидетелей, которые могли бы подтвердить это решение.
Мы уехали из королевской усадьбы и отправились в Уллерокер, где уже собралось много народа. Все были страшно злы на Олава Шведского. Вскоре к нам присоединился сын конунга Якоб и один из его советников. Якобу в то время было двенадцать зим. Никто из исландских скальдов с ним не приехал, и я не знаю, с кем еще он советовался.
К тому времени Олав Шведский уже догадался, что вынес приговор самому себе. Потому что речь шла о распре между шведским и норвежским конунгами, а решение касалось свадьбы Астрид, дочери конунга и наложницы, которую отдали замуж вместо Ингигерд, матерью которой была королева. И тем не менее Олав Шведский хотел отомстить зятю, хотя должен был радоваться, что все устроилось так хорошо.
На том тинге все решили, что Олав Шведский вынес справедливый приговор, хотя дело касалось его самого.
Тогда же Якоба провозгласили королем и дали ему имя Энунд Якоб, потому что многим не нравилось христианское имя Якоб.
Олав Шведский по-прежнему оставался королем, но должен был поклясться, что не станет воевать с норвежским конунгом и отдаст приданое Астрид. А Энунд Якоб будет следить, чтобы его отец не нарушил данное слово.
Я вернулся к Олаву в Норвегию и рассказал о случившемся. Летом конунги встретились и заключили мир.
Эгиль замолчал.
Во время его рассказа королева Астрид несколько раз пила из чаши с пивом, но я не мешала ей делать это. Мне кажется, что Эгиль был не прав, когда советовал Астрид поменьше пить во время рассказа. Как мне кажется, Астрид лучше всего рассказывает, когда немного выпьет. Надо только следить, чтобы она не пила лишнего.
И она продолжила рассказ:
— С конунгом Олавом мне приходилось несладко — особенно в постели. Но после того, как Эгиль отправился в Швецию, конунг стал относиться ко мне с большим уважением — хотя бы на людях. Не знаю, был ли это совет Сигвата или Олав сам додумался, что теперь, когда было возможно примирение с моим отцом, ему стоило вести себя по-другому, но он изменился.
С того времени я сидела рядом с ним в палате и у меня были свои служанки. И хотя свадебных подарков он мне так и не отдал, я ни в чем не нуждалась.
В постели он был со мной по-прежнему груб — как и в первую ночь. Либо просто заваливался в кровать и тут же засыпал. Но случалось, что он говорил со мной.
Он говорил и говорил, и всегда только о себе самом и своих победах. Он буквально упивался своим успехом, как красна-девица. А я всегда поддерживала его и старалась вытянуть как можно больше, помня о совете Сигвата.
Кроме того, его разговорчивость устраивала меня и с другой стороны. Во время своих рассказов он не прикасался ко мне — только если не рассказывал о захваченных девушках. Тогда он сразу же воспламенялся и набрасывался на меня.
Через некоторое время он стал произносить свои висы и всегда ждал похвалы. Но мне не составляло труда хвалить его, потому что стихи были действительно искусно сложены.
Олав был хорошим скальдом, но все его висы были о нем самом. И о женщинах — но их было совсем мало — которых он любил или, вернее, говорил, что любил. Все его любовные стихи были поразительно холодны, а уж я-то знала, как должна звучать настоящая любовная песнь. Олав говорил больше о себе, чем о женщинах, и висы были наполнены тоской, а не страстью.
Однажды вечером, когда конунг был в особенно хорошем настроении и выпил лишнего, я решила воспользоваться советом Сигвата и спросить Олава о его матери.
Мне повезло — лучшего времени для вопроса было не выбрать. Конунг сел в постели, приказал принести пива и принялся рассказывать.
Начал он издалека — с времен, когда самого Олава еще не было на свете.
К Сигрид Гордой вместе с Харальдом Гренландцем, отцом Олава, отправился и его приемный брат Ране Путешественник. С частью дружины он остался на корабле, а Харальд поехал тем временем в усадьбу Сигрид Гордой.
Именно Ране привез Асте печальное известие о гибели мужа. Аста тогда была в Вестфольде. Но она тут же собралась и уехала к своему отцу, у которого пробыла до рождения ребенка, которого носила под сердцем.
А Ране тем временем оставался в Вестфольде. Когда Асте пришло время рожать, ему приснился удивительный сон.
Как будто ночью к нему пришел Олав Альв Гейрстадира, который правил в Вестфольде много лет назад и был братом Халвдана Черного. Конунг приказал Ране отправиться в свой могильный курган и взять оттуда три вещи. Сам мертвый конунг сидел в кургане на стуле. Первой вещью было кольцо, которое мертвец держал в руках, второй — пояс, и третьей — знаменитый меч Бэсинг. Ране должен был отрубить этим мечом голову конунгу и быстрее бежать из кургана, пока другие мертвецы не настигли его. Все эти вещи Ране следовало отвезти Асте дочери Гудбранда. Она родит сына, которому эти вещи и предназначались. И имя этому сыну должны были дать в честь Олава Альва Гейрстадира.
Ране сделал, как ему было сказано во сне, и взял кольцо, меч и пояс с ножом.
Ему удалось выбраться живым из кургана, и он тут же отправился к Асте. Когда он приехал, королева лежала на полу и никак не могла разрешиться от бремени. Ребенок Харальда Гренландца не хотел или не мог появиться на свет. Тогда Ране рассказал о своем сне и положил Асте на живот пояс. Она тут же родила сына.
Отец Асты Гудбранд хотел отнести ребенка в лес, как они заранее договорились, но Ране его остановил и рассказал об Олаве Альве Гейрстадире.
Тогда все поняли, что душа Олава Альва Гейрстадира переселилась в младенца, и теперь уже не имело значения, что его отец был негодяем.
Ране дал ребенку имя Олав и заставил съесть немного соли с клинка Бэсинг. Так Ране стал приемным отцом Олава Харальдссона.
Золотое кольцо и пояс Олаву отдали, когда у него начали выпадать молочные зубы, а меч — когда ему исполнилось восемь лет. И королева Аста все время рассказывала Олаву, что он из славного рода Инглингов, к которым принадлежал Олав Альв Гейрстадир.
Никого не удивляло, что мальчик с ранних лет обладал большой смелостью. Так и должно было быть, ведь раньше он был Олавом Альвом Гейрстадиром.
— Теперь тебе понятно, — сказал мне конунг, — мне на роду было написано стать королем Норвегии, и не только потому, что я происхожу от Харальда Прекрасноволосого, Инглингов и от сына Одина[12]. Но и потому что меня выбрали их наследником.
Я покосилась на Олава Святого — он был очень доволен своим языческим происхождением.
Рудольф несколько раз уже порывался прервать рассказ королевы Астрид и на этот раз не выдержал:
— Это не правда. Конунг Олав проклинал языческих богов. Он отказался от них.
Королева Астрид повернулась к священнику:
— Тогда странно, почему он в последней битве сражался Бэсингом, мечом из могильного кургана Олава Альва Гейрстадира.
Рудольф задохнулся:
— Вы лжете.
— Может быть, священник, вы подождете осуждать королеву и дадите ей закончить рассказ, — сказала я. — Астрид, а что еще рассказал Олав об Асте?
— Не так уж и много, — ответила королева Астрид и продолжала рассказ:
— Во время своего повествования конунг часто прикладывался к пиву, и скоро язык его стал заплетаться. Я пыталась задавать вопросы, но ответы становились все более и более невразумительными.
Он пробормотал, что мать всю жизнь ненавидела его, потому что отцом его был Харальд Гренландец. Но она любила Олава Альва Гейрстадира, который возродился в Олаве Харальдссоне, любила больше, чем было можно…
Тут конунг замолчал и закрыл глаза. Я решила, что он заснул.
Но внезапно он встрепенулся и сказал:
— Черт бы побрал всех баб!
Понемногу я стала узнавать о жизни Олава:
Как его взяли первый раз в викингский поход двенадцатилетним мальчишкой, как с Ране он отправился в Свитолд отомстить за смерть Харальда Гренландца. Еще не научившись ценить жизнь, Олав научился убивать. И еще он научился мучить и пытать людей, но не для того, чтобы побеждать, а потому что это доставляло ему удовольствие и давало над ними власть.
Тут Рудольф вновь перебил Астрид:
— Королева, Олав был крещен!
Астрид изучающее посмотрела на священника:
— Может быть, — только и ответила она.
И еще раз внимательно посмотрев на Рудольфа, она продолжила повествование:
— Я познакомилась не только с жизнью Олава Харальдссона. Я старалась поближе узнать епископов и священников.
Сигват советовал мне подружиться с ними, но это было не так просто, во всяком случае, для меня. Потому что они считали меня наложницей короля и отказывали в причастии. Но конунгу они не могли отказать ни в чем. И когда я пыталась убедить их, что меня обманули, что у меня просто не было выхода, меня никто не слушал.
Даже когда отец прислал Олаву мое приданое и я стала законной женой конунга, они заставили меня исповедоваться, потому что я, по их мнению, согрешила.
Как раз перед примирением отца с Олавом я почувствовала, что понесла. Олав страшно обрадовался — никогда он не был так добр и приветлив со мной.
До того времени он все время был настороже, все время был готов к защите. И каждую ночь он клал рядом с собой в постель Бэсинг, от которого исходили опасность и холод.
Я так никогда и не смогла заставить его убрать из постели меч. И постепенно я поняла, что меч был уместнее в постели конунга, чем я, его жена. Но во время моей беременности броня конунга дала трещину, сквозь которую можно было разглядеть живую человеческую плоть.
Может быть, все сложилось бы по-другому, если бы в то время я вела себя иначе. Но я была слишком молода, а моя ненависть к конунгу — слишком велика. И он причинил мне слишком сильную боль. И я думала только о самой себе. Кроме того, как ни был внимателен ко мне Олав, он никогда не ласкал меня.
И вскоре все закончилось.
Когда я родила дочь, а не сына, как ему хотелось, Олав разозлился. Он решил дать дочери имя Ульвхильд и забыл о ней.
Через некоторое время после рождения дочери я поняла, что с королем что-то неладно.
Я не обращала внимания, что Олав после примирения с моим отцом не прикасался ко мне, ибо думала, что он беспокоится о ребенке, которого я носила. Но когда прошло время, а он все не приходил ко мне ночью, я удивилась. Потому что была уверена, что у него нет другой женщины.
Со временем я поняла, в чем дело.
Я знаю, что люди много говорили о том, что у нас больше не было детей. Они считали, что тут была моя вина. Но на самом деле Олав Харальдссон так никогда и не захотел больше лечь со мной в постель.
— Я знал! — торжествующе провозгласил Рудольф. — Вот в чем дело. Ради Господа нашего Олав отказался от своей жены и принял обет воздержания. Он святой человек.
— Может быть, — сухо ответила Астрид, — если неспособность спать с женщиной без применения силы говорит о святости.
День святого Томаса. До Рождества осталось всего несколько дней.
В усадьбе тихо, ведь работать сегодня даже для рабов — грех.
Но в последние дни работа кипела — надо было запастись дровами и переделать необходимые по хозяйству дела до начала святок.
Хотя меня и не просили об этом, я пришел к Торгильсу и попросился рубить дрова.
Он вряд ли удивился бы больше, если к его ногам вдруг упала луна с неба.
— Королева приказала тебя не трогать. Она сказала, что ты занят переписыванием рукописей.
— Но сейчас-то я свободен, — ответил я. — И мне бы хотелось порубить дрова.
Это было правдой. Эгиль Эмундссон получил известие из Скары о том, что его жена заболела, и отправился домой проведать семью. Королева Астрид отказывалась рассказывать без него. А я не мог рисовать — мои драконы с каждым днем становились все ужаснее.
Особенно хорошим дровосеком я не был, но за годы рабства мне пришлось много чего повидать. И если мне не хватало умения рубить дрова, то его с лихвой заменяла злость на весь мир — и на себя в том числе.
В последние дни я вел себя как цепной пес — огрызался на всех без всякого повода. Даже бедному Уродцу досталось, когда он подвернулся под горячую руку.
Его явно что-то беспокоило. Он был не похож на себя — как впрочем, довольно часто в последнее время. И он пришел ко мне за помощью. Как маленький ребенок приходит за утешением. Я попросил оставить меня в покое. Когда через некоторое время он вновь отыскал меня, я посоветовал ему убираться вон и больше не показываться мне на глаза со своей противной рожей. Он шарахнулся в сторону, мне стало стыдно, но я ничего не мог с собой поделать. У меня ни для кого не было доброго слова.
Неудивительно, что люди в эти дни обходили меня за версту.
Святой Колумба, помолись за меня!
Я знаю, что я грешник. Сначала я слишком любил жизнь, а потом так же полюбил наказание, которое сам же на себя наложил. Моя гордыня была велика, и я восхищался собой и своим терпением.
Я грешил. Я убивал. И не мог заставить себя пойти на исповедь. Потому что в моей душе сгустилась тьма. Тьма, которую не в силах разогнать даже божественный свет.
Но неужели я теперь, как Люцифер, буду свергнут с небес на землю, буду проклят и не смогу вернуться обратно?
Молись за меня, святой Колумба!
Ведь ты сам писал:
Под землей, я знаю, есть
Существа, что хотят
Молитву Божью прочесть.
Но не могут
Книгу открыть
За семью печатями Христа,
Что только в Его воле снять
После пришествия победного
И покаяния народного.
Молись за меня, проси о милости для меня, чтобы не осудили меня на вечное изгнание!
Слабым утешением для меня была новость, которой обменивались шепотом рабы. Королева Гуннхильд в последние дни стала подобна дикой кошке. И то, что это более, чем слухи, стало понятно нам вчера вечером.
Одна из рабынь разбила красивый хрустальный бокал, привезенный из Франкии. Она сделала это нечаянно, но королева не ограничилась затрещиной и выговором, а приказала выпороть девушку. Чувствовалось, что человек, выполнявший поручение Гуннхильд, старался от души, потому что вопли несчастной рабыни разносились по всей усадьбе.
Но я принялся за рукопись, чтобы сосредоточиться, а не чтобы писать обо всем на свете. В надежде на успокоение я решил рассказать о собственной жизни. Хотя только Богу известно, чем закончится борьба Дьявола за душу презренного раба Ниала.
Я хорошо помню время, когда еще был жив мой отец.
Но мне так и не удалось предаться воспоминаниям. Мои занятия прервал осторожный стук в дверь.
Я ответил, но никто не вошел в трапезную, а стук раздался вновь.
Тогда я встал и открыл дверь. На пороге стояла Тора, старая рабыня, высохшая от невзгод и лишений. В ее глазах я увидел страх, смешанный с почтительностью, и понял, как велико стало расстояние между мной и другими рабами теперь, когда я столько времени провожу с королевой.
— Я тебе нужен? — спросил я.
— Да. Там… Уродец, — едва слышно прошептала она. — Он просит тебя прийти.
— А что ему нужно, ты не знаешь? Мне бы не хотелось прерывать работу.
— Он… он …— она на секунду умолкла, а затем решительно выпалила на одном дыхании:— он умирает ты должен прийти он кричит от боли он в конюшне.
Я обернулся и посмотрел на очаг.
— Ты можешь последить за огнем?
— Да, Кефсе, да.
— Уверена? Но только обязательно дождись моего возвращения.
— Я дождусь тебя.
Я побежал в конюшню.
Уродец лежал на сеновале. Он был один, рядом с ним мерцала жировая лампа. Бедняга скорчился от боли, по щекам катились слезы, а лицо блестело от пота.
— Кефсе! Ты пришел, — тихо простонал он.
— Почему ты думал, что я могу не прийти?
— Потому что ты сердился на меня.
— Сердился? Я?
— Да. Ты простишь меня?
Я ничего не понимал.
— Мне нечего прощать. Ты не сделал ничего плохого.
— Нет, что-то сделал. Иначе бы ты никогда не рассердился на меня.
Я вздрогнул. Неужели я обидел его? Ведь я так грубо с ним обошелся. И бедный Уродец не мог понять, почему я так жесток и решил, что чем-то обидел меня. Он чувствовал себя виноватым, не имея на то причин. И не смог вынести этого груза…
— Уродец, — прошептал я. — Что случилось? Что ты с собой сделал?
— Я… я больше не мог терпеть, Кефсе.
— Потому что ты думал, что я сержусь на тебя?
— Не только. Мне было слишком тяжело.
Мне стало плохо, когда я подумал, как безгранично он мне доверял и как бесчеловечно я с ним обошелся. Как много наша дружба на протяжении этих лет значила для него и как мало она значила для меня.
— Что ты сделал? — спросил я, потому что на его теле не было видно крови.
— Я съел стекло.
Стекло? Где он мог его достать?
Тут я вспомнил о разбитом хрустальном бокале — наверное, Уродец нашел его осколки. Господи! Какая ужасная смерть — умереть от внутреннего кровотечения. И какие адские муки он должен был при этом испытывать!
Неужели он не мог придумать что-нибудь другое! Перерезать себе вены или повеситься, например…
Он как будто прочел мои мысли:
— Они уже однажды спасли меня — это было еще до твоего появления здесь… я перерезал себе вены, но они остановили кровь… меня выпороли…
Я понял. На этот раз Уродец позаботился о том, чтобы его было невозможно спасти.
И я понял, что такого друга у меня больше никогда не будет.
— Уродец, — сказал я как можно спокойнее, — я не сержусь на тебя. И ты очень много для меня значишь. Это ты должен меня простить. Это я причинил тебе боль. Я не заслужил твоего прощения. Но может быть, ты все-таки меня простишь?
Он схватил меня за руку.
— Да, — только и прошептал он.
Я содрогался от плача, когда прикоснулся щекой к его щеке. Затем я выпрямился и стал гладить его по волосам.
— Я так боюсь попасть в ад, Кефсе! — неожиданно сказал Уродец. — Я думал…
— Что ты думал?
— Что у меня будет время…
Тут я понял, что он хотел сказать:
— Что у тебя будет время получить отпущение грехов?
Он кивнул.
Мне все стало ясно. Уродец прекрасно понимал, что делает, когда выбрал такую смерть.
— Но разве ты не позвал священника?
— Он был здесь.
— И не отпустил тебе грехи?
Я не мог в это поверить.
— Нет! — выкрикнул Уродец. — Он сказал, что сначала мне надо раскаяться в содеянном.
Тут я понял, что он имел в виду: Уродец не мог по-настоящему раскаяться в самоубийстве, потому что не хотел больше жить, а Рудольф, связанный догмами церкви, не мог отпустить ему грехи.
— Ты хочешь сказать, что ни в чем не раскаиваешься?
Он кивнул.
— Но сейчас я раскаиваюсь. Потому что ты не сердишься на меня.
Мне нужно было пойти за священником. Хотя это и не совсем соответствовало церковным представлениям о раскаянии, у нас не было времени на теологические споры. Даже Рудольф не мог отказать умирающему.
Но как же Уродец? Я не мог оставить его одного.
Он слабел прямо на глазах и вряд ли бы дожил до прихода священника. Мне было лучше остаться с ним и постараться уверить его в том, что раскаяния достаточно и он не попадет в ад, чем позволить умереть в одиночестве.
Но, может, мне удастся позвать кого-нибудь на помощь?
Я закричал, но никто не откликнулся.
Иного я и не ожидал. Вряд ли кто-нибудь осмелится помогать рабу, который совершил грех самоубийства. Его осудили не только люди, но и Бог.
Только тут я понял, как мужественна была Тора, когда отправилась за мной в трапезную. Но сейчас она ничем не могла помочь — она следила за огнем и, наверное, вся тряслась от страха, что кто-нибудь найдет ее в господских палатах.
Я снова закричал, и снова никто не откликнулся.
Тогда в памяти всплыла картинка из прошлого — молодой и самоуверенный Ниал Уи Лохэйн преклоняет колена перед епископом, который посвящает его в сан.
Я испытал громадное облегчение.
Конечно, вся моя жизнь была отрицанием принципа самопожертвования, к которому обязывал сан священника. Но хотел я того или нет, я был и оставался священнослужителем. У меня было право, и я просто был обязан отпустить умирающему грехи.
— Уродец, — сказал я. — Я священник. Я могу отпустить тебе грехи.
В его глазах зажегся огонек.
— Ты сказал, что раскаиваешься. Я думаю, ты раскаиваешься во всех грехах, что совершил?
Он кивнул:
— Да.
Я стоял рядом с ним на коленях, а по стенам конюшни метались причудливые тени.
— Господин наш Иисус Христос отпускает тебе твои грехи. Deinde ego te absolvo a peccatis tuis, in nomine Patris, et Filii. Et Spiritus Sancti. Amen.
Я перекрестил его и сказал:
— Да будет мир в твоей душе!
— Спасибо! — едва слышно прошептал он и попытался улыбнуться.
Больше он ничего не смог произнести.
Тут за моей спиной раздалось покашливание. Я обернулся и увидел Рудольфа. Я даже не заметил, как он вошел в конюшню.
— Я слышал, что ты отпустил его грехи, — спокойно сказал священник.
— Да, он раскаялся, — коротко ответил я, не в силах дольше сдерживать рыдания.
Больше Рудольф не задавал вопросов, а просто опустился на колени рядом со мной и причастил Уродца святыми дарами.
А затем принялся читать псалом:
— Miserere mei, Deus, secundum magnam miserocordiam tuam…
Я вспомнил этот псалом и присоединился к Рудольфу.
Уродец потерял сознание, когда мы еще не дочитали псалом до конца. Он ушел из жизни очень тихо. Мы только заметили, что он больше не дышит.
Только после смерти Уродца Рудольф обратился ко мне:
— Ты священник.
— Да. Меня посвятили в сан.
Он многозначительно посмотрел на меня:
— Ты и сам понимаешь, что теперь я вынужден послать письмо епископу Эгину. По закону нельзя держать священника в рабстве. Королеву отлучат от церкви, если она не захочет освободить тебя, как только узнает, что ты священник. Но почему ты сам не сказал об этом?
Мне стало ясно, что нет смысла скрывать что-либо.
— Об этом я не думал. Я принял сан много лет назад, но никогда не служил мессы и не считал себя священником.
— Священниками становятся при принятии сана, а не из-за отправления службы.
— Ты прав. Но не думаю, что епископу Эгину или какому-нибудь другому епископу будет от меня польза.
— Это уже касается тебя и епископа. Мое дело поставить епископа Эгина в известность о случившемся.
«Саксонский буквоед!»— подумал я. Но знал, что ничего не могу сделать, чтобы остановить его.
Кроме того, я стал намного мягче относиться к Рудольфу. Ведь он вернулся в конюшню и был готов отпустить Уродцу грехи. Он даже принес все необходимое для последнего причастия.
Тут я вспомнил, что Тора сидит в трапезной и ждет меня.
Я склонился над Уродцем и поцеловал его в еще теплый лоб.
Затем я направился к выходу.
— Куда ты идешь? — спросил Рудольф.
— В трапезную.
— Я пойду с тобой. Нам надо о многом поговорить. Ты должен рассказать мне о себе, чтобы я знал, что писать епископу Эгину.
— Это так важно?
— Да. Ведь я даже не знаю твоего имени.
— Меня зовут Ниал. Ниал Уи Лохэйн.
Я вздрогнул, потому что в этот момент умер Кефсе.
— Надо прислать кого-нибудь, чтобы обрядить умершего, — сказал Рудольф.
Об этом я не подумал.
В хлеву я нашел двух рабынь, которые сначала не хотели идти в конюшню, но потом согласились, когда я сказал, что меня послал Рудольф.
А затем мы с Рудольфом отправились в трапезную.
II. КНИГА НИАЛА
Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь трезво оценить и связно изложить события вчерашнего дня. Но сейчас я, Ниал, свободный человек и могу излагать свои мысли как хочу, тем более что пергамент и чернила принадлежат теперь мне и никому другому.
Сегодня ночью я почти не спал. Мысли об Уродце, его жизни и смерти заставляли мою душу корчиться в муках раскаяния. Какой бы ужасной не была его смерть, еще более ужасной была его жизнь.
Уродец думал обо мне лучше, чем я того заслуживаю. Он нашел в себе силы довериться нашей дружбе и сделать ее основой своей жизни — жизни, которую у него не стало сил выносить. Он решил покончить свои счеты с ней, когда заметил, что я отвернулся от него.
Но замечал ли его я? Он был просто все время рядом, он был Уродцем, добрым и преданным как собака. И хотя я знал, как он страдает, я никогда не уделял ему особого внимания.
Я был слишком занят собой — своей жизнью и наказанием, жертвой, которую я приносил Богу. Занят настолько, что не сумел разглядеть в лице Уродца черт самого Иисуса:
Не было в нем ни вида, ни величия,
И мы видели Его, и не было в нем вида,
Который привлекал бы нас к нему.
Он был презрен и умален пред людьми,
Муж скорби и изведавший болезни,
И мы отвращали от него лицо свое,
Он был презираем, и мы ни во что не ставили его.
«Блаженны бедные», говорится в Библии. А кто может быть беднее раба, не владеющего даже жизнью своей, презренного всеми, умирающего в муках и тем не менее надеющегося на милосердие Господне?
Блажен он, беднейший из бедных. И смерть означает для него спасение.
Но я — я сам повинен в ошибке, что так и не смог стать ему тем другом, каким должен был бы стать по желанию Господню. Я скорблю, что был одним из тех, кто толкнул его к смерти, я скорблю…
Господи! Я скорблю о двух рабах твоих. Из-за смерти одного из них Ниал превратился в Кефсе, из-за смерти второго — из Кефсе в Ниала. И Бригита, которую я убил собственными руками, всегда живет в моих мыслях и чувствах.
Бригита, прекрасная, как легендарная Этайн: «Волосы ее были цвета ириса летом — плечи ее белы и мягки — зубы ее подобны жемчужинам — стройные ноги — в глазах горит огонь любви — от счастья рдеют щеки». Много есть красавиц, но никто не мог сравниться с Этайн. Только моя возлюбленная Бригита.
Да, я совершенно сошел с ума, когда обесчестил тебя. Но — и Бог тому свидетель — ты тоже не сопротивлялась. На нас обоих лежит вина за то, что случилось во время паломничества к святому Кевину. Моя вина больше, потому что я был переодет монахом и соблазнил тебя в этом одеянии. Твоя вина в том, что завлекла меня огнем в глазах. Моя вина в том, что выкрал тебя из дома твоего отца накануне свадьбы с другим. А ты была столь легкомысленна, что позволила мне лишить тебя невинности.
По собственной воле отправилась ты со мной в Нормандию. Я обещал тебе защиту влиятельных друзей и дал слово жениться на тебе без согласия твоего отца. И это не были пустые обещания. Но вместо этого…
Нападение на наш корабль в открытом море, сражение кипело уже на палубе. В твоих глазах я увидел страх, ты знала, что ни твоя, ни моя семья не захотят выкупить тебя, обесчещенную женщину, на волю.
Когда я увидел, что у нас нет надежды на спасение, я пробился к тебе с мечом в руках. И прежде чем кто-нибудь успел понять, что я задумал, перерезал тебе горло. Я хотел лишить жизни и себя, но у меня выбили меч из рук. Один из викингов бросился к тебе, увидел, что ты мертва, сорвал одежду и драгоценности и выбросил твое прекрасное тело за борт.
Двое викингов схватили меня. Они требовали, чтобы я назвал свое имя. Я отказался, и тогда они приступили к пыткам.
Но они ошиблись, думая, что смогут заставить меня говорить. Потому что благодаря телесным мучениям очищалась моя душа. Я молил Бога — но не о сострадании к собственным мукам, а о том, чтобы каждый удар палки по моей спине приближал тебя к царствию небесному, чтобы мои муки искупили твои грехи, чтобы была прощена ты. И внезапно меня озарило — я понял, как страдали мои близкие и сколько горя я им принес, я понял, что должен умереть, что не имею права просить выкупить меня на свободу.
И я ждал конца, надеясь, что меня забьют до смерти. Я просил Господа о милосердии к Бригите и к себе, презренному рабу.
И тут до меня донеслись голоса — мои мучители совещались. Они испугались, что я могу умереть. А за мертвеца ничего не получишь — ни денег на рынке, ни выкупа. Они решили сохранить мне жизнь и продать в рабство.
Так под ударами палки родился на свет раб Божий Кефсе.
Мне пришлось на некоторое время отложить перо.
Я плакал — плакал о Бригите. Плакал слезами, которые сдерживал десять лет. Плакал об Уродце. И я знал, что эти двое навсегда останутся в моем сердце.
Я плакал о матери, вспоминая, как она молилась неделями, месяцами, годами, как умоляла своего непутевого сына вернуться на путь истинный. Может, она все еще молится за меня?
Я плакал о человеке, о котором не думал, что могу плакать. Это мой приемный отец и учитель, ирландец Конн.
Он рассказывал мне о своих мучениях, на которые добровольно обрек себя ради спасения моей грешной души. Только одному Богу известно, насколько он тогда был искренен. Я надеюсь, что он не был таким фарисеем, каким представился мне в тот момент, когда я расхохотался ему в лицо.
Что наши слезы и что наш смех? Тот Ниал, которым я когда-то был, мало плакал и часто смеялся. Кефсе же не плакал и не смеялся вообще, пока Ниал не начал пробуждаться к жизни. Сейчас я плачу, но когда я смеялся в последний раз?
Я плакал. Пока не выплакал все слезы. И у меня возникло ощущение, что я склонился над пустым колодцем, в котором не могло отразиться небо.
Но делать нечего — надо вставать и идти дальше.
Что еще я забыл рассказать?
После смерти Уродца мы с Рудольфом отправились в трапезную. Я отвечал на его вопросы, но не говорил больше, чем было необходимо.
Затем Рудольф решил поговорить с королевой Гуннхильд. Он спросил, хочу ли я пойти с ним. И поскольку в противном случае он пошел бы один, выхода у меня не было. Рудольф направился в палату, а я поплелся за ним, как ослик на невидимой веревке.
В палатах были обе королевы. Гуннхильд сидела на высоком троне, а рядом полулежала на подушках Астрид. Перед ними стоял стол — они играли в тавлеи.
Рудольф прямо перешел к делу, даже не удосужившись поприветствовать королев. Он объявил, что я священник, ирландец по имени Ниал. Кажется, он так и не понял, к какому роду я принадлежу. Рудольф заявил, что я незаконно был в рабстве у королевы Гуннхильд долгие годы и что она немедленно должна освободить меня. Он был очень строг и даже не упомянул, что королева совершила такой тяжкий грех по незнанию.
Я старался не смотреть на Гуннхильд.
Вместо нее я уставился на доску с тавлеями. Гуннхильд как раз бросила кубик и собиралась продвинуть свои фигуры, когда мы пришли. Как только я посмотрел на доску, то сразу же вспомнил правила этой игры, как будто играл в тавлеи только вчера. Меня научил этой игре исландский скальд, который гостил в доме моего отца. Его звали Торд, но прозвища его я не помнил. Дома в Ирландии у меня были тавлеи из янтаря и моржовой кости, на голове «королей» красовались короны из настоящего золота. Хотел бы я знать, кому эти тавлеи принадлежат сейчас.
Гуннхильд ответила Рудольфу, что не возражает против моего освобождения. Наоборот, я волен ехать, куда мне угодно, после того как она покончит с формальностями.
Рудольф возразил, что я поеду не куда мне угодно, а прямиком к епископу Эгину.
Я молчал. Поскольку в Ёталанде мне не принадлежала даже одежда, что была на моем теле, то единственной надеждой оставался епископ. Я по-прежнему не отводил глаз от доски. Мне показалось, что королева Гуннхильд проигрывала эту партию. К ее «королю» с двух сторон устремились фигуры королевы Астрид.
Королева Гуннхильд задумалась.
— Так ты, Рудольф, требуешь, чтобы я освободила Ниала только для того, чтобы передать его во власть епископа?
— А для чего же еще, если он священник?
— А что думаешь об этом ты сам, Ниал? — обратилась ко мне королева.
Я пожал плечами:
— Мне кажется, что лучше быть священником, чем рабом. Но епископу больше пользы от священников, которые по собственной воле хотят служить Господу нашему.
Я заметил, как королева Астрид с удивлением посмотрела на меня:
— Это не ответ раба.
Я тут же ответил:
— Королева, кто сказал, что в голове раба должны быть только рабские мысли?
— Ты священник, — сказала королева Гуннхильд, — но как я поняла, не хочешь им быть. Но может быть, тебе известно, что по этому поводу говорят законы?
Я понял, что она старательно выбирает слова, что она не знает, как много я рассказал Рудольфу, и старается меня не выдать.
— Не думаю, что в законах есть что-нибудь по этому поводу. Но после освобождения я должен буду предстать перед епископом, и, если он даст мне работу, я должен буду ему повиноваться.
Рудольф одобрительно кивнул.
— А если я освобожу тебя не как священника, а как ирландца Ниала, что тогда?
— Вы освободите его как священника, — перебил королеву Рудольф.
— Я понимаю, что должна освободить священника, находящегося в рабстве, но это мое дело, освобожу ли я его как священника или предпочту освободить ирландца, который случайно оказался священником.
— И что, вы думаете, будет с этим ирландцем? — злобно поинтересовался священник. — Ведь у него нет денег и нет семьи, которая могла бы позаботиться о нем. С тем же успехом вы могли бы отпустить его голого в дремучий лес.
— То, что он ничем не владеет, легко исправить, — королева начала терять терпение, — человек, который незаконно находился в рабстве много лет и работал на меня, может рассчитывать на мою благодарность. Какая у него семья, он знает сам. А тебе не следовало бы забывать советы наших предков:
Не ведают часто Сидящие дома,
Кто путник пришедший;
Изъян и у доброго Сыщешь, а злой
Не во всем нехорош.[13]
Теперь разозлился Рудольф и решил перейти к угрозам:
— Королева Гуннхильд, можете быть уверены, что епископ Эгин будет очень недоволен, если узнает о нашем разговоре. Неужели вы не знаете, какой властью он наделен?
Королева помедлила с ответом, а я опять перевел взгляд на тавлеи. Конечно, между ней и священником шло сражение, за ходом которого мне надо было бы следить — ведь речь шла о моем будущем. Но меня это почему-то совершенно не интересовало. И внезапно я увидел, что у королевы Гуннхильд есть возможность выиграть партию в тавлеи. Королева Астрид была настолько увлечена наступлением, что совершенно забыла о защите собственного «короля». А у Гуннхильд была одна фигура, которая могла бы добраться до «короля», если бы удача была на ее стороне и на кубике выпало нужное количество ходов. Так что все решал следующий бросок кубика.
Королева Астрид заметила мой интерес к игре.
— Ты умеешь играть в тавлеи, Ниал? — спросила она. Этот невинный вопрос разрядил напряжение в комнате.
— Да, королева.
У нее сразу загорелись глаза:
— Может быть, доиграешь партию за Гуннхильд? Давай сыграем на что-нибудь.
— С удовольствием.
— Тогда я ставлю полный комплект вооружения дружинника и лошадь и говорю, что ты не сможешь выиграть.
— Мне поставить нечего.
— А как насчет рассказа о твоей жизни?
Я покачал головой, но тут мне в голову пришла одна мысль:
— Я могу сложить вису.
— Вису? Ты скальд?
— Скальд больше, чем священник.
Она повернулась к королеве Гуннхильд:
— Ты не будешь возражать, если Ниал доиграет за тебя?
Гуннхильд ответила согласием, но было заметно, что и она, и Рудольф растеряны.
— Твой ход, Ниал! — сказала Астрид, и мне показалось, что она усмехнулась. — Кубик уже брошен.
Я внимательно изучил положение фигур на доске. Кажется, мой план мог удастся. Я передвинул фигуру.
Королева Астрид удивилась:
— Неужели ты не видишь угрозы «королю»?
— Да, королева, с трех сторон.
Она поняла, что я хотел сделать:
— Теперь все зависит от твоего счастья — от кубика!
Она бросила кубик, и ей выпал удачный ход. После этого она отдала кубик мне и заметила:
— Посмотрим на твое счастье!
Я не ответил. Взгляды всех были прикованы к кубику, когда он, прокатившись по доске, замер в ее дальнем углу.
Мне выпало как раз именно то количество ходов, какое было нужно.
— Я проиграла, — заявила Астрид. Она была совершенно не расстроена. — Но я с удовольствием сыграю еще раз на вису.
— В следующий раз, — решительно сказала королева Гуннхильд.
После игры наша беседа стала более дружелюбной.
Я сказал, что не имею ничего против поездки к епископу, что ему надо написать и что я могу сделать это сам.
Рудольф заколебался, но не посмел отказать в моей просьбе. Но он настоял на том, чтобы гонец отправился к епископу Эгину завтра утром, хотя до Далбю была неделя езды, а до Рождества осталось всего несколько дней.
Королева Гуннхильд согласилась с его предложением. И добавила, что даст мне письмо об освобождении сейчас же, но что объявлено об этом на тинге будет только весной.
Священник ушел, а Гуннхильд попросила меня принести пергамент и чернила.
— И возьми свои записи, — добавила она.
Я отсутствовал довольно долго.
Сначала я зашел в конюшню, к Уродцу. Он все еще лежал на сеновале, но его уже обмыли и распрямили. И рядом с ним были люди.
Я внезапно подумал — с неожиданной яростью, что рабы будут теперь часто так поступать. Они с удивлением посмотрели на меня, когда я встал на колени и прочел «De profundia». Я закончил молитвой за спасение душ умерших: «Requiescant in pace — отдыхайте с миром. Amen».
Лицо Уродца было спокойно.
Я подумал, что так могло выглядеть лицо Христа после распятия его на кресте, когда он сказал: «Свершилось!» — и испустил дух.
Мне пришлось прервать свои занятия.
Сначала ко мне в трапезную пришла королева Гуннхильд. Нам надо было о многом поговорить — ведь со времени нашего последнего разговора прошло много дней. А после вчерашнего вечера мы могли беседовать на равных.
Это был вечер больших изменений — прежде всего во мне самом.
Когда я зашел в трапезную после конюшни, чтобы забрать принадлежности для письма, то на скамье у стола сидел Хьяртан Ормссон, предводитель дружинников и ждал меня. Рядом с ним лежала одежда, позолоченная пряжка для плаща, пояс с ножом и меч. Хьяртан сказал, что это подарок королевы Гуннхильд за девять лет безупречной службы. Что это только часть того, что она должна мне.
В трапезной было холодно. Огонь в очаге не горел, а помещение освещал факел, что Хьяртан принес с собой.
Я разглядывал вещи. Королева подарила мне две рубашки, две туники, двое штанов и два плаща. Один из плащей был подбит мехом. Все вещи были очень красивые.
Я провел рукой по волосам. И внезапно почувствовал, какой я грязный. Я понял, почему не спешу переодеться.
Я повернулся к Хьяртану.
— Ты думаешь, я могу быстро помыться? И мне бы хотелось подстричь волосы и бороду.
Он кивнул.
— Пойдем в прачечную.
Я взял с собой одежду и оружие.
В прачечной для меня приготовили большой чан с горячей водой. Я испытал невыразимое удовольствие, когда снял с себя одежду раба Кефсе и погрузился в горячую воду. И не потому, что был особенно грязным, ведь я всегда старался следить за собой, насколько это было возможно для раба. Но именно это мытьё было для меня особенным ритуалом. Я невольно подумал о пути израильского народа через Красное море. Я посмотрел на свое покрытое шрамами тело. Красивым его назвать было нельзя. Но теперь оно принадлежало мне — после долгих десяти лет, когда оно было собственностью других. И я понял, какая разница между мной самим и моим телом. Тело могло принадлежать другим, а душа и мысли — только мне одному.
Выбравшись из чана, я замерз и поторопился натянуть на себя одежду. Мои руки отлично помнили, как надо опоясываться мечом, как закреплять пряжку на плаще, как откидывать его назад.
Одна из рабынь принесла расческу и ножницы и подстригла мне волосы и бороду. Я никогда не думал, что такие мелочи могут доставлять человеку громадное удовольствие.
Я встал и почувствовал, что даже двигаться стал теперь по-другому. И когда я протянул руку к мечу, все замерли.
Хьяртан при моем движении тоже потянулся к мечу — и не он один. Ведь никто не знал, что я за человек.
Мой меч оказался хорошим, но ничем не примечательным оружием. По старой привычке я надрезал левый мизинец и провел им по клинку. Нельзя достать меч из ножен и не дать ему испробовать крови.
Тут Хьяртан улыбнулся:
— Вижу, ты не хочешь оскорбить меч.
— Нет, — ответил я. — Ведь это было бы позором.
Затем мы с Хьяртаном направились в палаты, но во дворе я остановился и, склонив голову, повернулся к конюшне. Я думал об Уродце.
Никто из рабов меня не узнавал. Когда я здоровался с ними, в глазах у них появлялось отчужденное выражение, как всегда, когда к ним обращался незнакомый человек.
В палатах расставляли столы и накрывали к ужину.
Я заметил Рудольфа — он был чем-то недоволен и даже не посмотрел в мою сторону. Королева Астрид беседовала с Эгилем Эмундссоном, который недавно вернулся из Скары.
Но королева Гуннхильд смотрела прямо на меня. И только когда она нерешительно кивнула, я понял, что Рудольф меня просто не узнал.
Я подошел и поприветствовал ее — вежливо, но без подобострастия, как и подобает Ниалу Уи Лохэйну. Королева пригласила меня к столу как своего гостя.
Затем она попросила меня оказать ей услугу и написать одно письмо. Я ответил согласием.
Королева продиктовала мне письмо, в котором говорилось, что в течение десяти лет меня незаконно держали в рабстве и заставляли выполнять рабскую работу, но что я никогда не был по закону рабом и поэтому всегда считался свободным человеком.
Я посмотрел на сидящих за столом, когда королева подписывала письмо, и понял, что обо мне говорили в мое отсутствие. И что скорее всего это Эгиль Эмундссон, лагманн, посоветовал Гуннхильд так написать письмо.
За стол с нами сел и Хьяртан, но беседа началась только, когда мы приступили к еде. Я понял, что все, за исключением Хьяртана, знали, кто я, но скоро и Хьяртан понял, из какого я рода. И всем было известно, что именно я, а не Рудольф, записывал рассказ королевы Астрид.
Королева Астрид хотела прочитать мои записи. Я ответил, что будет лучше, если мы просмотрим их вместе. Она не возражала.
Тут все стали превозносить мои заслуги. Королевы буквально осыпали меня подарками — их было невозможно остановить. Астрид была в восторге, когда в разговоре выяснилось, что исландец Торд, научивший меня играть в тавлеи, по всей вероятности, был никто иной как Торд Колбейнссон, отец Сигвата Скальда. Эгиль Эмундссон хотел, чтобы я рассказал ему об ирландских законах. И только скромность заставляет меня воздержаться от повторения висы, которую Хьяртан сложил в мою честь.
Лишь Рудольф сидел за столом с кислой физиономией, как будто был моим владельцем, но не знал, как об этом напомнить другим.
Тем не менее королева Астрид рано пошла спать в тот вечер — она сильно устала.
Мне постелили в палатах, но я задержался за столом, раздумывая над письмом епископу Эгину. Вскоре я решил, что писать это письмо нет смысла. Все равно Рудольф все опишет, как ему захочется.
Мне остается только подождать ответа из Далбю, и если в том будет необходимость, самому отправиться к епископу.
Прежде чем лечь, я сходил в конюшню к Уродцу. Меня как будто влекла неведомая сила, которая не давала мне покоя и не разрешала забыть о прошлом.
Я сидел на сеновале и долго смотрел в лицо Уродца.
Вместе со мной там была Тора — старая рабыня, которую послал за мной в трапезную Уродец.
Она удивленно разглядывала меня, а потом отважилась спросить:
— Кефсе… Мы слышали, что тебе дали новую одежду и что ты ел вместе со всеми в палатах. Что случилось?
Голос ее дрожал.
— Много чего, — ответил я. — Много чего… Да я и сам до конца еще не понял, что происходит.
— Так теперь ты не раб Кефсе?
Из темноты конюшни к нам стали подходить другие рабы.
— Они говорят, что я никогда им и не был.
— Нет, был. Ведь ты ел с нами. Ты спал с нами. Ты носил ту же одежду, что и мы, — упрямо возразила она.
— Да, это так.
— Тогда кто ты? — Это спросил кто-то из рабов. В его голосе тоже была настойчивость. И я понял, что эти люди не отвергнут меня, если я только подтвержу правоту их слов: «Ты ел с нами, ты спал с нами, ты одевался, как мы». Мои глаза и уши открылись. Только сейчас, в этой темной конюшне, где я с трудом мог различать их лица, я увидел, что они из себя представляют. Только сейчас, когда я перестал быть одним из них, я смог понять их и рассмотреть каждого в отдельности.
Или к жизни вернулся я сам?
— Они говорят, что я Ниал, — сказал я, — я был им до превращения в раба Кефсе. Но это не так. Я стал другим.
И я знал, что говорю правду.
Я услышал перешептывания вокруг себя.
— А почему вдруг тебя освободили? — спросил Лохмач, здоровый сильный раб со строптивым нравом. Даже дружинники предпочитали не оставаться с ним наедине. Но я видел его слезы, когда при нем ребенку сделали больно.
— Так почему тебя освободили? — повторил он свой вопрос. И снова я услышал настойчивость в голосе. Я начал отвечать им, и теперь они хотели узнать всю правду.
— Я был посвящен в сан, — ответил я, — а по законам держать священника в рабстве нельзя.
— Но у тебя меч, — заметил Лохмач.
— Я был не только священником, но и хёвдингом.
Я ждал, что они отвернуться от меня, узнав о моем высоком происхождении, но этого не случилось.
— Наверное, для хёвдинга не так-то и легко быть рабом, — сказал один из них. Это был Бьёрн, старый раб, который много настрадался за свою долгую жизнь.
— Не тяжелее, чем для других, — ответил я. — И уж, конечно, не так тяжело, как для Уродца, который не смог больше выносить такой жизни.
— А как они узнали, что ты священник? — Мне казалось, что вопрос задала из темноты рабыня по имени Иша. А когда я услышал с той стороны почмокивания грудного ребенка, то понял, что был прав. Иша, молодая красивая женщина, осенью родила ребенка. Говорили, что отцом ребенка был один из дружинников, но он не признался в этом.
— Рудольф слышал, как я отпускал Уродцу грехи.
— А почему ты ничего не сказал об этом раньше? — спросил Бьёрн.
— Я никогда не думал о себе как о священнике.
— Тогда тебя освободил Уродец, — раздался хриплый голос Рейма. Он почти никогда не говорит, потому что у него настолько хриплый голос, что все начинают смеяться при его звуке. Но сегодня никто не смеялся.
— Кроме того, ты никогда не был священником, — добавила Тора.
— Но ты вспомнил об этом, когда увидел умирающего человека, и стал священником, — решительно сказал Бьёрн. А потом добавил:— Рейм прав, но раб не может освободить раба. Так что ты по-прежнему один из нас.
Тишина была наполнена ожиданием. Я видел настороженность на лицах моих товарищей, сидящих вокруг меня. И я посмотрел на мирное лицо Уродца.
— Да, — ответил я, — ты прав.
Я знал, что говорю правду. Это было поразительно и непонятно, но это была правда.
— Я ел с вами, я спал с вами, я носил ту же одежду, что и вы. После всего этого неудивительно, что мне плохо спалось сегодня в мягкой постели в палатах.
Прошел еще один день, до Рождества осталось два.
Я собирался рассказать о вчерашней беседе с королевой Гуннхильд…
Она начала разговор с вопроса о том, как мне, свободному человеку, спалось этой ночью. И когда я сказал, что не сомкнул глаз, она захотела узнать, от радости или от горя.
Я ответил, что от радости.
Она растерялась.
— Мне и хотелось доставить тебе радость, — неуверенно сказала она.
— А я думал, что ты сделала это из чувства справедливости.
— Да, но знаешь…— королева запнулась, — я…
—Ты хочешь сказать, что я мог бы быть хоть чуточку тебе благодарен?
— Может быть. А разве это странно?
Я вспомнил, что думал на рассвете.
— Похоже, ты никогда не слышала «Повести о кабане Мак-Дато».
— Что? — удивилась Гуннхильд.
— Это сага возникла во времена, когда мои предки подвешивали головы своих врагов к поясу. И самый сильный получал право отрезать первым кусок свинины на пиру.
— Они отрубали головы своим врагам? — вздрогнула королева. — Какой ужас!
Я не сомневался, что ей приходилось слышать о жестокости и варварстве раньше, но этот старинный ирландский обычай ее явно поразил.
— Да, — ответил я, — после битв они привешивали головы врагов по всей длине пояса. И если места для всех не хватало, то выбирали головы самых опасных врагов.
Гуннхильд сглотнула.
— Но это же отвратительно.
— У каждой страны свои обычаи, — заметил я. — Может, рассказать тебе о нападениях викингов на Ирландию? А обычаю с отрезанными головами уже много веков.
Наша беседа доставляла мне удовольствие.
— Ну, об ирландцах и я кое-что слышала, — взвилась Гуннхильд.
— Да что ты? — невинно спросил я.
Королева посмотрела на меня, взяла себя в руки и спокойно сказала:
— Все это ерунда. Расскажи-ка мне лучше эту свою историю про кабана. Кто, ты сказал, был его хозяином?
— Мак-Дато, — ответил я и подложил поленья в огонь.
Я задумался. Рассказывать эту сагу человеку, не знакомому с обычаями и нравами Ирландии, довольно трудно. Не отрывая глаз от огня, я начал рассказ:
— Давным-давно у лагенов был король по прозвищу Мак-Дато. По всей Ирландии славился его пес, громадный и злобный, который охранял границы королевства Лаген.
У Мак-Дато было два могущественных соседа — короли Конхобара и Улада. И оба они страшно завидовали псу лагенов.
И так случилось, что короли Улада и Коннахта прислали посланцев за псом в один и тот же день и час. Несчастный Мак-Дато не знал, что ему делать. Кому бы ни отдал он пса, один из соседей будет обижен и нападет на него, а если отказать обоим королям, то и воевать придется с обоими. Мак-Дато закручинился, не ел, не пил, пока наконец королева не заметила, что с мужем творится что-то неладное. Мак-Дато гордо ответил ей, что не пристало мужчине доверять свои тайны женщине. Но королева не успокоилась, пока не добилась своего. Надо сказать, что она была разумной женщиной и дала Мак-Дато хороший совет. Если король, сказала она, хочет выбраться из этой переделки, то ему надо пообещать пса обоим соседям, а там уж пусть сами решают, кому достанется собака.
Мак-Дато в тайне пообещал посланникам из Улада, что отдаст пса их королю и то же самое сказал коннахтским гонцам. Вот только соседям самим придется приехать за подарком Мак-Дато — пес так дорог лагенам, что они хотят передать его из рук в руки новому владельцу.
А время для обоих королей Мак-Дато назначил одно и то же.
И вот с запада прибыл король Конхобар с большой свитой, а с севера — король Айлиль с не меньшей. Они встретились у входа во дворец Мак-Дато. Хозяин удивленно приветствовал их и сказал: «Мы не ждали так много гостей, но все равно проходите во дворец. У нас всем хватит места».
Они все вошли в замок: в одной половине зала расположились коннахты, а в другой — улады. Они не разговаривали друг с другом.
Мак-Дато вообще не присаживался, а следил за тем, чтобы всем гостям было удобно, как и подобает в хорошем доме. Он сказал, что заколол для них самого жирного кабана. Гости сами могут отрезать себе куски, и каждому должен достаться кусок по его подвигам и победам.
— Это по правилам, — сказал правитель Коннахта.
— Пусть будет так, — согласился король Улада. И тут же добавил, что Богатырь-из-Улада великое множество раз отправлялся в Конннахт и всегда возвращался с победой.
Но среди дружины Конхобара был один воин из Западной Мумы по имени Кет. Он вышел вперед, сел у кабана с ножом в руке и сказал, что никому не уступит право поделить мясо. Один за другим вставали уладские воины и вызывались вступить с ним в бой, но для каждого находилось у Кета ехидное словечко. Так Кету удалось обесчестить всех уладских воинов.
Но только Кет собрался было отрезать кусок мяса, как дверь в палаты распахнулась и в зал вошел самый сильный воин Улада по имени Конал. Все дружинники Улада приветствовали его громкими криками.
Конал сказал:
— Вижу, для меня уже отрезали кусок, но кто этот юнец, что делит кабана?
Теперь уже Кету пришлось услышать, чего он стоит. Не у одного него оказался острый язык. Он должен был признать, что побежден.
— Но, — заметил Кет напоследок, — Конал не самый сильный воин. Будь с нами сегодня Анлуан, эта перепалка могла бы закончиться по-другому.
— Он здесь! — вскричал Конал, сорвал с пояса голову Анлуана и бросил ее Кету. Во все стороны разлетелись брызги свежей крови.
Это была убедительная речь. И дружине Коннахта нечего было возразить.
Конал так поделил кабана, что Уладу досталось две трети мяса, а Коннахту — только одна.
Тут Мак-Дато с ужасом вспомнил, что обещал пса обоим королям. Что же делать? Может, спустить пса с цепи и посмотреть, кого из соседей он выберет себе в хозяева?
Но пес набросился на гостей, и все они в ужасе бросились к дверям. Мак-Дато остался в одиночестве посреди зала, с ужасом наблюдая, как бегут его гости.
Один из воинов Конхобара по имени Ферлога, колесничий, остановился и размозжил псу голову. И в то время, как все удирали от мертвого пса, не зная, что он мертв, Ферлога догнал колесницу короля Улада, вспрыгнул в нее и приставил меч к горлу короля.
— Ты можешь выкупить свою жизнь, король! — крикнул Ферлога.
— Что ты хочешь взамен?
— Я требую, — ответил Ферлога, — чтобы ты разрешил мне жить в своем дворце в течение целого года, а потом отослал бы меня домой с богатыми подарками. И еще я хочу, чтобы самые красивые девушки Улада приходили ко мне каждый вечер и пели: «О Ферлога, мой возлюбленный!»
Так и было.
Мы долгое время сидели в молчании, и я никак не мог оторвать глаз от огня. Но когда я наконец взглянул на Гуннхильд, то увидел, что она с трудом сдерживает смех.
— Скажи мне, — наконец произнесла она, — неужели ирландцы всегда насмехаются над своими предками?
— Почему это ты так думаешь?
— Да потому что вижу. Хотя бы ты сам. Неужели вы ни к чему не можете относиться серьезно? — расхохоталась она.
— Тебе бы стоило знать. К Богу и Сатане мы относимся серьезно — почти всегда.
Она помолчала, а потом спросила:
— А если вы к чему-то относитесь серьезно, то делаете это с выгодой для себя?
Я кивнул.
— Тогда зачем ты рассказал мне о Мак-Дато? Что ты хотел этим сказать?
— Мне показалось, что вчерашняя трапеза в палатах очень напоминает пир у Мак-Дато, а в роли свиньи выступил я сам. Вы все хотели меня съесть и приложили к этому много усилий. Каждый хотел получить надо мной власть.
Она не разозлилась, а задумалась:
— Может, ты и прав. Но разве так не бывает всегда? Люди стараются приобрести власть друг над другом. А ты сам, разве не пытался ты получить надо мной власть, даже когда был моим рабом?
Я посмотрел на нее. Я совсем не ожидал, что мои слова будут истолкованы таким образом и что королева Гуннхильд примет вызов вступить в бой.
— Око за око, — ответил я, — мне кажется я заслужил эту оплеуху.
Мы опять помолчали, погруженные в собственные мысли. Затем Гуннхильд сказала:
— Ты назвал свой рассказ «Повестью», а о чем еще там рассказывается?
Я подумал. Мне всегда казалось, что сложивший эту сагу просто насмехался над нашими предками. Но так ли это?
— Что касается сути этой саги, то, я думаю, речь идет о жадности и коварстве и о том, как смешон бывает человек.
— А может, о женском уме? Ведь именно жена Мак-Дато спасла его королевство, — задумчиво добавила королева. — И мне кажется, у этой саги должно быть продолжение.
— Какое же? — с любопытством спросил я.
— Может быть, такое, — ответила королева. — Мак-Дато вернулся в палаты — он так и не дождался возвращения пса. А в палатах слуги под присмотром его жены убирали со столов.
— Слава Богу. — сказал Мак-Дато, — я на время избавился от своих соседей. Но зато я потерял чудесного пса. И это твоя вина. Это ты дала мне плохой совет.
— Пса? — переспросила жена Мак-Дато. — Кому нужен старый пес? Неужели ты не заметил маленького злого щенка, которого я стала выкармливать?
Я перевел дыхание и расхохотался. Расхохотался по-настоящему впервые с тех пор, как попал в рабство.
Мы говорили о других вещах.
Она настояла на том, чтобы подарить мне пергамент, на котором я писал. А я настоял на том, чтобы закончить записывать рассказ королевы Астрид, переписать его красиво и переплести в книгу. Это будет мой подарок Гуннхильд.
— А с другими твоими записями что будет? — спросила королева. — Разве ты не собираешься переписать и их?
— Ты имеешь в виду записи о тебе и обо мне?
— Да.
— Мне кажется, ты требуешь слишком многого.
Я задумался. Совсем недавно мне казалось, что наша судьбы сплетаются в единый узор. Так я продолжал думать и сейчас.
— Я не написал ничего, что ты бы не могла прочесть, — сказал я. — Но там есть кое-что, что не предназначено для чужих глаз.
— Ты боишься, что кто-то еще прочтет пергамент?
— Нет. Сейчас мне уже все равно.
— Тогда почему ты думаешь, что этого боюсь я? Кроме того, есть еще кое-что, что я хочу рассказать о своей жизни и о том, какую роль в ней сыграли священники.
— Ты говоришь со священником, — заметил я.
Она не обратила на мои слова никакого внимания.
— Ты считаешь, что я прошу слишком многого?
Я знал, что Гуннхильд не заговорила бы об этом, если бы эти записи ничего не значили для нее. И Бог знает почему, но я чувствовал ответственность за королеву. Кроме того, ее рассказ меня захватил — записывать историю человеческой жизни оказалось намного интереснее, чем слагать висы.
— Тогда мне потребуется еще пергамент, — ответил я.
— Я постараюсь достать его.
— Уж не собираешься ли ты послать викингов в Ирландию ограбить монастырь?
— Это мысль, — усмехнулась королева.
— В таком случае пусть они выберут тот, в котором еще не успели побывать сами ирландцы.
Она удивилась:
— Ты хочешь сказать, что в Ирландии принято грабить собственные монастыри?
— Не собственные, а принадлежащие соседним королевствам. Эти монастыри со скопленными в них запасами провизии находятся в подчинении короля. А аббаты часто хотят стать полными господами в собственных монастырях.
Я знаю легенду об одном короле, который не только ограбил соседний монастырь, но и сжег его. Когда король возвратился домой, его священник строго заметил, что можно было бы и не жечь церкви. На что король ответил: «Да, ты прав. Произошла ужасная ошибка. Я хотел сжечь не церковь, а находившегося в ней аббата».
— Так, значит, ты не будешь возражать против ограбления монастыря? — хмыкнула Гуннхильд.
— Монастыри тоже бывают разные, и я думаю, есть более легкие способы раздобыть пергамент.
Она вдруг спросила меня, не хочу ли я стать ее советником, но вряд ли именно эта перепалка натолкнула ее на такую мысль.
Я ответил, что должен подумать над предложением. И тут же посоветовал никогда не пороть раба без причины. Я напомнил Гуннхильд о девушке, разбившей хрустальный бокал.
В глазах королевы вспыхнул огонь:
— В этом вини самого себя.
Она вскочила и выбежала из трапезной.
Я сидел и думал над последними словами королевы. А затем перечел записи наших бесед, сделанные мною неделю назад.
Я увидел, как грубо с ней обращался. Я был жесток. Мне не стоило переводить ей записи. Я думал, что королева не должна выказывать теплых чувств к рабу.
Но я не знаю, кого больше выдают ее слова, — ее самое или меня.
По-прежнему тот же день.
Королева Астрид внесла свои изменения в мои записи — их было всего несколько. Королева Гуннхильд может гордиться своей памятью и талантом рассказчика.
Но теперь я сам присутствую при рассказе королевы Астрид и записываю его. А так как Эгиль Эмундссон уже вернулся из Скары, то Астрид с удовольствием продолжает свое повествование. Вчера вечером мы собирались послушать ее рассказ. Рудольф тоже пришел, хотя его никто и не звал.
На столе перед королевой Астрид лежали мои последние записи, где говорилось, что Олав Харальдссон так никогда больше и не дотронулся до своей жены.
Королева изредка прикладывалась к чаше с пивом. Она никак не могла начать свой рассказ и все перечитывала мои записи.
Наконец я не выдержал и спросил:
— Королева, вы знаете, почему конунг Олав больше не прикоснулся к вам? Вы уверены, что он действительно не мог?
Она удивилась:
— Почему ты об этом спрашиваешь?
— Во-первых, потому, что я любопытен. Во-вторых, чтобы помочь вам начать рассказ. И в третьих, и мне кажется это самым важным, потому, что именно этот вопрос вам зададут священники, когда будут разбирать вопрос о святости Олава.
Она помолчала, а затем промолвила:
— Не обо всем приятно вспоминать, и не хотела я говорить об этом. Но, может, и правильно вспомнить сейчас о том, что тяжелым грузом лежит у меня на душе.
Она вновь замолчала и потянулась к чаше с пивом. Заметив мой взгляд, королева улыбнулась — она от души посмеялась, когда прочла в рукописи о замечании Гуннхильд, что королева Астрид рассказывает лучше всего, когда выпьет.
— Когда я уезжала в Норвегию, то надеялась стать Олаву настоящей женой. Слова Сигвата о том, что конунгу нужна женщина, которую бы он мог полюбить, разбудили во мне надежду. Но все надежды разлетелись на мелкие кусочки после первой же ночи, когда конунг меня изнасиловал. Я так разозлилась и ожесточилась, что даже не улыбалась Олаву, когда он делился со мной своими мыслями или когда носила его ребенка.
И тем не менее под железной броней воина мне удалось разглядеть одинокую несчастную тоскующую душу. И я научилась понимать человека, который писал странные холодные любовные стихи женщинам, которые никогда не были ему дороги. Стихи, наполненные тоской по чему-то, чего он и сам не знал.
Мои надежды растаяли, но их корни по-прежнему были в моем сердце. Когда конунг отказался от меня как от жены, я испытала громадное облегчение. Но затем я стала тосковать, и в моем сердце возникли новые надежды. Я вспомнила, как мягко Олав относился ко мне во время беременности. И постепенно мне захотелось приласкать его. И я была настолько глупа, что сказала Олаву, что хочу подарить ему сына.
Он ответил мне очень резко. А когда я пробовала убедить его другими способами, известными всем женщинам, отпрянул от меня. Я подумала, что он боится меня. И тут же с моих глаз спала пелена. Я поняла, что великий непобедимый конунг — просто несчастный мальчик, который искал у меня защиты. Он проклинал и ласкал меня одновременно и с одинаковым жаром. Но то, что он хотел сделать, ему никак не удавалось. Не помогали молитвы ни Богу, ни Фрейру, его прародителю, хотя он умолял и угрожал им обоим. Тогда его ярость обрушилась на меня. Я даже испугалась, что Олав может меня убить. Но он выскочил из постели и выбежал из палат на улицу в чем мать родила. Через некоторое время он вернулся забрать одежду и оружие. Я притворилась спящей.
С того дня я его редко видела.
— Когда это случилось? — спросил Эгиль Эмундссон.
— Через год после нашей свадьбы. Мы были тогда в Трондхейме. Провели там всю зиму, а это, я думаю, случилось ранней весной.
— Мне кажется, кто-то видел его той ночью, — сказал Эгиль. — Я слышал рассказы, что по ночам конунг выскакивает из дома и голышом бегает по усадьбе. И что он часто садится в холодную воду.
— Может быть, — задумчиво ответила Астрид. — Вполне возможно, что так и было. Он был в такой ярости, что ему надо было что-то сделать, чтобы унять ее.
— Священники утверждают, что он решил воздержаться от женщин ради Бога. Они говорят, что он был святой, — добавил Эгиль. — А ты тоже так думаешь, священник Рудольф?
— Господь Бог оберегал конунга от грехов, — серьезно ответил тот. Ответ был настолько расплывчатым, что я с удивлением взглянул на священника.
— Неужели ты, Рудольф, думаешь, что отсутствие мужской силы является признаком святости? — спросила Гуннхильд. Я уже настолько хорошо ее знал, что понял, как она возмущена.
И вновь Рудольф меня удивил — он предпочел промолчать.
Астрид продолжила свой рассказ:
— Ты задал мне два вопроса, Ниал. Я ответила только на один. Но ты еще спрашивал, почему конунг больше не прикасался ко мне. Ты хотел узнать, почему он не мог?
— Я и сам не знаю, что именно хотел спросить, — ответил я, — но так, как ты сейчас задала этот вопрос, он кажется мне уместным.
— Он боялся сильных женщин. Женщин, наделенных властью. А когда я получила приданое и благословление отца, я обрела большую власть.
— Ты сказала, что после побега из твоей постели, почти не видела короля, — продолжила Гуннхильд. — А где же он был?
— Где он спал, я не знаю. Но вскоре он отправился в поход в одну из областей Норвегии крестить местных язычников. Ты был с ним в том походе, Эгиль…
— Да, нас поехало с конунгом триста дружинников. И мы жестоко расправлялись с теми, кто отказывался принимать крещение.
— Ты хочешь сказать, что он применял силу? — спросил я.
— А как еще он мог окрестить так много людей? Никто не хотел добровольно преклонять колена.
— Я не думаю, что ирландцы были более миролюбивы полторы сотни лет назад. И тем не менее святой Патрик никогда не применял силы.
— Тогда расскажи, как ему это удалось, — с усмешкой попросил Эгиль.
Поскольку время для рассказа о жизни святого Патрика было выбрано неудачно, я задумался.
— Чем больше человек забывает о самом себе, тем больше доверия внушает окружающим, — наконец ответил я.
— Церковь — это не просто слово, — вмешался Рудольф, — это карающая рука Господа нашего.
— У конунга Олава хватало и силы, и жестокости, — сказала Астрид. — Но я не уверена, что он был рукой Господа, хотя сам он и утверждал это. Я слышала его рассуждения о королевской власти после возвращения из того похода. В то время он перестал меня избегать. Наоборот, искал моего общества. Хотел говорить со мной. Он рассказывал о боли и унижениях, которым подвергал людей, прежде чем они соглашались принять христианскую веру. Не знаю, почему он так хотел рассказывать об этом именно мне — может, пытался изгладить из моей памяти воспоминания о собственной слабости. Но он ошибался, думая, что его речи доставляют мне удовольствие. Чем больше он рассказывал, тем меньше нравился мне. Я была христианкой уже до приезда в Норвегию. Но о таком способе обращения в христианство я никогда не слышала от священников моего отца.
— Не думаю, что он был единственным в истории, кто подобным образом обращал людей в истинную веру, — заметил я. — Я читал, что Каролус Магнус[14] точно так же крестил саксонцев. Но ты, Рудольф, наверное, знаешь об этом больше моего? — обратился я к священнику.
— Мои предки были упрямыми людьми, — коротко ответил Рудольф.
— Мне кажется, ты говоришь о короле Карле Магнусе, Ниал, — заметил Эгиль.
— Да, — ответил я.
— Если Олав на кого и хотел походить, так это на Карла Магнуса, — быстро добавила Астрид. — Первый корабль, который он построил в Норвегии, был им назван Карлсховди. Олав сам вырезал на форштевне мужскую голову. И он думал не о ком-нибудь, а о Карле Магнусе.
— Голова походила на голову Карла Магнуса? — спросил я, вспомнив описание внешности этого короля: «Большая голова, живые умные глаза, необычайно длинный нос, седые волосы, веселое лицо…»
Астрид задумалась.
— По-моему, да, — наконец ответила она. — Олав много слышал о Карле Магнусе в Руде[15], где он принял крещение.
Внезапно мне в голову пришла одна мысль:
— Он принял крещение потому, что Карл Магнус был крещен?
— Может быть, он старался во всем походить на него?
— А что было после возвращения конунга из похода? — спросила Гуннхильд.
— Его влияние очень возросло. Он заманил в Норвегию оркнейского ярла и обманом подчинил себе Оркнеи. И сделал Олав это не из благочестивых мыслей — оркнейцы уже давно приняли христианство.
Весной король отправился вглубь Трендалега, потому что узнал, что язычники будут совершать жертвоприношение своим богам. Олав убил многих из них, а капище поджег. Среди убитых был один человек по имени Эльвир из Эгга. Этот Эльвир был женат на женщине, которую конунг привез с собой в усадьбу. Ее звали Сигрид дочь Турира и она была сестрой могущественного бьяркнейского хёвдинга Турира Собаки. Олав выдал Сигрид замуж за одного из своих дружинников, Кальва сына Арни. Кальв получил усадьбу Эгг и все имущество Эльвира, и двух его сыновей в придачу. Конунг устроил свадьбу, на которой я сидела рядом с Сигрид. И в ее взгляде, устремленном на Олава, я увидела настоящую ненависть.
Я услышала, что Сигват Скальд знаком с Сигрид, и спросила его о ней. Но он мало что мне рассказал. Ответил только, что Сигрид очень любила своего мужа. Я заметила, что она и ее сыновья могут быть опасными врагами для конунга. Но Сигват лишь коротко ответил, что так, как Олав Харальдссон ведет себя, он неминуемо наживет врагов.
Астрид перевела дыхание и продолжила:
— В то лето, осень и зиму мы много ездили по стране. Я всего второй год была королевой Норвегии, и это один из самых лучших годов в моей жизни. С нами была Ульвхильд, и некоторые из моих девушек. Конунг много раздумывал и мало говорил. Я почти не видела его — он был очень занят делами. А когда мы ложились в постель, он сразу же засыпал.
В той поездке он, слава Богу, никого не крестил — во всяком случае, своими обычными методами. Он призывал народ принять христианство, но дальше слов дело не шло.
И мне очень нравилось переезжать с места на место. Мы объездили почти всю Норвегию, с запада на восток, с севера на юг.
Большую часть путешествия мы совершили на корабле, и я видела восходы и заходы солнца, а по ночам по воде пролегала серебристая лунная дорожка. Мы плыли по узким фьордам, по берегам которых вздымались заколдованные горы, обиталище троллей, пересекали большие и малые озера с поросшими дремучим лесом берегами, а вдалеке поблескивали ледники и заснеженные вершины. Выехали мы летом, когда все вокруг зеленело и радовало глаз, а затем незаметно наступила осень, опала листва и выпал снег.
Путешествовали мы не торопясь, конунг взял с собой большую часть дружины, и нам требовалось много времени, чтобы обустроиться на новом месте, а затем собраться в путь. И в каждом новом месте мы должны были не обидеть хозяев своим быстрым отъездом. Почти везде люди были уже крещены, и нас хорошо встречали. Только два раза дело дошло до битвы. Но дружинники конунга были хорошо вооружены, и победа была на их стороне.
Кроме того, с нами ездил епископ Сигурд.
Раньше мне доводилось встречать другого епископа конунга — Гримкеля. Сигурд был в Англии. Когда же он приехал в Трондхейм, незадолго до нашей поездки, он сразу же показался мне знакомым. А затем я понял, что это был епископ моего детства — епископ Сигурд из Свитьода. Он крестил меня и учил истинной вере — сначала в Свитьоде, а затем во время приездов в Ёталанд. Но когда он покинул страну, мне было всего четырнадцать зим.
Сразу же по возвращении из Англии епископ пришел ко мне. С ним я могла говорить откровенно и рассказывать о своей жизни с конунгом.
В том, что конунг Олав был более мягким в ту нашу поездку, есть немалая заслуга епископа Сигурда. Он запретил применять силу во имя Бога и делал все, чтобы переубедить короля.
Олав много рассказывал мне в то время — больше всего о законах и христианстве. Ему хотелось собрать вокруг себя лучших скальдов. Он говорил, что соберет в Норвегии самых ученых мужей Севера, как только у него появится время.
— Карл Магнус! — прервал я королеву Астрид.
Она удивленно посмотрела на меня:
— При чем тут Карл Магнус?
— Сначала насилие, затем законы, а под конец — знание. Это путь Карла Магнуса. Но прости меня — я не хотел прерывать твой рассказ.
Астрид помолчала, а потом продолжала:
— Это были счастливые дни, но скоро они кончились. Мы остановились в Соли, когда к нам с дружиной приехал Оттар Черный.
Он привез известие о смерти Олава Шведского. Королем готов и свеев стал мой сводный брат Энунд Якоб, которому было всего четырнадцать лет.
Оттар спросил у Олава, не возьмет ли он его к себе скальдом.
Конунг холодно принял Оттара. Мы еще не знали, что слухи о любовной песне Оттара дошли и до Норвегии. Узнал о ней и конунг Олав. Оттара заковали в цепи.
Сигват отвел меня в сторону и сказал:
— Ни в коем случае не проси о милости для Оттара! Ты только еще больше разозлишь конунга. Я сам постараюсь спасти скальда.
Потом он рассказал мне, что сделал. Ночью он пришел в комнату, где сидел закованный в цепи Оттар и попросил его прочесть ему любовную песнь, написанную в мою честь. Выслушав стихи, Сигват сказал:
— Это замечательные строфы, и они вряд ли понравятся Олаву. Но если мы чуть-чуть исправим стихи, то хуже от этого не будет. И еще ты должен сочинить драпу о конунге. Потому что он наверняка заставит тебя прочесть любовную песнь, и даже если мы подправим ее, она все равно ему не понравится. И другую прочесть нельзя — Олав сразу распознает обман. И поэтому ты, как только закончишь читать песнь в честь королевы, сразу же должен начать говорить драпу об Олаве.
Оттар сделал, как ему посоветовал Сигват. И когда после трех дней в заточении его привели к Олаву, драпа уже была готова.
Олав сидел на высоком троне и холодно сказал Оттару:
— Теперь настало время сказать вслух песнь о королеве Астрид. Ей наверняка будет приятно услышать хвалебные слова.
Он с издевкой посмотрел на меня.
Оттар уселся на пол у ног конунга и начал говорить свои стихи. Король сильно покраснел, когда слушал эту песнь.
Затем Оттар сразу же перешел к драпе в честь Олава.
Дружинники закричали, чтобы Оттар замолчал. Но Сигват сказал:
— Конунг сам решит, стоит ли ему слушать драпу. Или вы возражаете, чтобы скальд прочел хвалебные стихи о своем короле?
Дружинники замолчали. И поскольку Олав ничего не сказал, Оттар дочитал драпу до конца. Стихи были настолько хороши, что никто не смог ничего возразить, когда Сигват похвалил скальда. Это была драпа, которую запомнят надолго.
Конунг помолчал, а потом сказал:
— Я советую тебе, Оттар, в награду за эту драпу попросить жизнь.
— Спасибо за совет, — ответил Оттар. — Это хорошее вознаграждение, хотя моя голова и не очень красива.
Тогда Олав снял с руки обручье и подал его скальду.
Но я страшно рассердилась, потому что конунг хотел унизить меня. Я хотела отомстить, сняла золотое кольцо с руки и подарила его Оттару.
Как я и предполагала, Олав рассердился.
— Неужели у тебя совсем нет стыда? — спросил он. — Или ты не собираешься скрывать своей дружбы с Оттаром?
— Ты не прав, — ответила я. — Я одарила скальда за его хвалебные стихи обо мне. Ты и сам сделал только что то же самое.
Тогда конунг ответил, что сделано, то сделано.
После этого случая Оттар остался в дружине Олава. И конунг часто подстраивал так, что мы с Оттаром оставались наедине. Но мы мало разговаривали, потому что боялись ловушки. И однажды наши опасения подтвердились. Когда Оттар на цыпочках подобрался к двери и резко открыл ее, он сбил с ног дружинника конунга, который подслушивал нашу беседу.
Я рассказала об этом Олаву и спросила, почему он не доверяет своей жене. Он разозлился, но ничего не ответил. А потом зло сказал:
— Ты больше не дочь шведского короля!
Он протянул ко мне руки, и впервые за многие месяцы я увидела в его глазах желание.
Но мне это было неприятно, хотя я действительно хотела подарить ему сына. Я уже хорошо знала его и решила отомстить:
— Я больше не дочь шведского короля, но зато теперь я сама королева Норвегии, а конунг Швеции — мой брат. Эмунд из Скары, мой приемный отец, поговорит о моем деле со шведским королем, и мне странно, почему ты не хочешь дружить с конунгом Энундом.
Он повернулся и вышел из палат.
IV ante Cal. Jan[16].
Много событий произошло с того дня, когда я в последний раз держал в руках перо: Рождество Христово, служба в честь Иоанна Богослова, служба за невинно убиенных младенцев в Вифлееме. И конечно, сочельник… Поэтому у меня не было времени заниматься записями. Я надеюсь сейчас только на память.
Начался новый год — тысяча шестьдесят первый от Рождества Христова.
Последний раз я писал X ante Cal. Jan.[17] и только сегодня могу наконец вновь вернуться к записям, не нарушая никаких заповедей Божьих.
Встреча с рабом Кефсе была для меня неожиданной. Я стал относиться к нему, как к постороннему человеку. Хотя все его мысли и желания были мне хорошо известны.
Вся его жизнь представляла собой искупление вины. Он жил по правилам, установленным святым Коломбой для своих монахов. Монах «никогда не должен думать, как ему того хочется, и никогда не должен уступать своим желаниям. Если его используют и причиняют страдания, он должен молчать и терпеть».
И Кефсе пытался жить, как подобает одинокому монаху:
Один,
Без помощи людской,
Иду к желанной смерти.
Ничтожен я и мал,
И путь мой грешен,
Но мысли все устремлены
К Нему.
Так жил Кефсе. Сам себя обрек он на нужду и голод, думая, что делает это во имя Иисуса Христа.
И тем не менее не нашел он в страданиях утешения, как предсказывал святой Коломба. Он уподобился маленьким детям, которые «сидели на площади и кричали своим товарищам по играм: Мы играли для вас на флейте, а вы не хотели танцевать; мы пели для вас печальные песни, а вы не хотели плакать».
Ниал не хотел ни плясать под дудку Кефсе, ни плакать над его печальными песнями.
Десять лет пытался я усмирить свою гордыню — и не смог.
Я успел переписать только несколько листов, когда в дверь постучали. Я крикнул, что дверь не заперта, и в трапезную вошел Бьёрн, раб. Он остановился перед столом.
— Тебе надо отдышаться, Бьёрн, — сказал я. — присядь.
— Ты действительно так считаешь?
— Я тебя не понимаю. Почему ты думаешь, что я не могу пригласить тебя за стол?
— А если кто-нибудь войдет? — спросил Бьёрн, нерешительно усаживаясь за стол.
Я понял, что он не хотел доставлять мне лишних неприятностей.
— Я сам выбираю себе друзей, — мягко сказал я. — И если кому-то они не нравятся, это их дело.
Он внимательно посмотрел мне в лицо.
— Кем ты был, пока не очутился в рабстве? — спросил Бьёрн. — Ведь ты был не просто хёвдинг, а очень важный хёвдинг. Это видно по твоим действиям.
— Все может быть, — медленно ответил я, — но вот ты, Бьёрн, ты же ведь родился здесь?
Мне было очень стыдно, но я почти ничего не знал о своих товарищах по несчастью.
— Да, я родился рабом, — ответил Бьёрн, — и на моем веку тут, в Хюсабю, сменилось четыре конунга и пять епископов.
— Каких конунгов и каких епископов? — тут же заинтересовался я.
— Олав Шведский бывал здесь довольно часто. А потом, после его смерти, сюда частенько наведывался конунг Энунд. А с ним королева Гуннхильд. Свейн сын Ульва, король данов, жил здесь, когда ему пришлось покинуть свою страну. И конунг Энунд, что правит сейчас в Свитьоде, тоже был в Хюсабю частым гостем.
Я задумался. Свейн сын Ульва был вторым мужем Гуннхильд. Церковь признала их брак незаконным и заставила Свейна отослать жену.
Так значит, Гуннхильд с Энундом жили в Хюсабю, а Свейн приезжал к ним в гости. А о том, как велика была любовь между Гуннхильд и Свейном, рассказала мне сама королева. Свейн женился на дочери Энунда еще при жизни последнего. Одна из наложниц Свейна убила соперницу и даже не была за это наказана. Я задумался, когда была убита жена Свейна — до или после смерти Энунда. И сколько времени прошло до его нового брака с Гуннхильд.
— О чем ты думаешь? — просил Бьёрн.
— Свейн сын Ульва был женат на королеве Гуннхильд. После смерти короля Энунда.
— Да. Хотя даже при жизни Энунда все замечали, что они неравнодушны друг к другу, — Бьёрн помолчал и нерешительно добавил:— А сейчас они сплетничают о тебе и королеве Гуннхильд.
Я это подозревал.
— А что они говорят? — поинтересовался я.
— Что королеве нужен мужчина в той же степени, что и тебе — женщина. Все заключают пари, сколько времени пройдет до того дня, как вы окажетесь в супружеской постели.
— А у нее было много мужчин? — против своей воли спросил я.
— Насколько я знаю, нет. Только конунги Энунд и Свейн. — Он помолчал и осторожно спросил:— Ты на меня не сердишься, что я тебе это рассказываю?
— Нет-нет, что ты. Но ведь ты не сказал, каких епископов ты видел на этом дворе.
— Во времена Олава Шведского первым епископ был Сигурд.
Поговаривают, что он был святым. Но лично мне больше нравился Торгаут, который сменил Сигурда. А после Торгаута у нас долго не было нового епископа. Зато потом появился Осмунд, но он жил не здесь, а в Скаре. А затем Адальвард. А сейчас вот Эгин, что живет в Далбю.
— О Торгауте я никогда раньше не слышал, — ответил я. — Но я знаю, что Осмунд сейчас живет у конунга Энунда в Свитьоде. Он считает себя и епископом Скары, но архиепископ придерживается другого мнения. А епископ Эгин по праву считается человеком архиепископа.
— Ты хочешь сказать, что епископы Эгин и Осмунд враждовали? — поинтересовался Бьёрн.
— Думаю, да.
— Я не совсем понимаю…— с удивлением сказал Бьёрн. — Но это, наверное, потому, что я простой раб.
Я понял, что Бьёрн сразу сдавался, когда оказывался перед какой-нибудь загадкой.
— Что ты не понимаешь?
— Епископ Торгаут называл Христа господином мира и покоя. Так как же он сам может враждовать с другим епископом?
— Это действительно сложный вопрос.
Бьерн с облегчением вздохнул.
Но я уже начинал понимать, как мне следует ответить Бьерну.
— А какой был епископ Торгаут? — спросил я.
— Святой человек.
— Что ты имеешь в виду?
— Он одинаково хорошо относился ко всем прихожанам и не делал различия между богатым и бедным, свободным и рабом. Олаву Шведскому это не нравилось, и он отослал епископа.
— В Саксонию?
— Да, если это его родная страна.
Я не спрашивал, как долго Торгаут пробыл епископом в Хюсабю. Рабам трудно вести отсчет времени. Дни и годы сливаются для них в один долгий кошмар. Годы считает только свободный человек.
— Ты многому научился у епископа Торгаута, — заметил я.
— Да, — оживился Бьёрн. — Торгаут называл всех рабов своими братьями и сестрами. У него всегда было для нас время. И когда мы задавали ему вопросы, он понятно отвечал на них.
— Тора тоже знала епископа Торгаута?
Он кивнул:
— Да, осталось только двое — она да я, кто помнит епископа Торгаута. А другие не могут в это поверить. Я думал…— он помолчал, а затем решительно продолжал, — Ведь ты священник. Я подумал, что ты бы мог поговорить с людьми, ответить на их вопросы, и тогда, быть может, они станут больше понимать. Говорить же со священником Рудольфом совершенно бесполезно. Когда его о чем-то спрашивают, он считает, что мы либо ведем себя дерзко, либо задаем глупые вопросы.
— А как, ты думаешь, что скажет священник Рудольф, если я займу его место? И епископ Эгин…
— Рудольф страшно разозлится. Но ведь ты сам сегодня сказал, что не обращаешь внимания на слова других.
Он загнал меня в угол. Я улыбнулся.
— Ты прав, — ответил я. — Когда ты хочешь, чтобы я пришел к вам?
— Посмотрим. Может быть, мы сами придем к тебе, а может, попросим прийти к нам.
В тот же вечер, во время ужина, королева Астрид попросила меня рассказать о короле Карле Магнусе. Я спросил, что именно ее интересует.
Она ответила, что все.
— Но прежде всего, мне бы хотелось узнать, по праву ли он назывался королем. И был ли он королевского происхождения?
— Нет, — ответил я. — Его родичи всегда были конюшими при короле. Но ведь это тоже высокое происхождение, не так ли?
— Да, — кивнула Астрид.
— Отец Карла Магнуса, Пипин, не считал для себя большой честью служить конюшим при дворе франкского короля. Кроме того, король этот был слаб душой и телом. Так говорили все. Но Пипин не решался свергнуть короля и занять его трон, не заручившись заранее поддержкой священников.
Поэтому он направил к папе гонца с письмом, где был всего лишь один вопрос: «Нужен ли король, у которого нет власти?» И папа, которому в тот момент была нужна поддержка франкского короля, ответил: «Лучше иметь сильного короля. Я благословляю тебя на престол». Так все и произошло.
А истинного короля франков отправили в монастырь. Папа помазал на престол и самого Пипина, и двух его сыновей. Одним из них был Карл Магнус.
Все произошло по народной пословице:
«Если ты почешешь мне спину, то и я тебе почешу».
— Ты говоришь о папе без всякого почтения, — заметила Гуннхильд.
— Я преклоняюсь перед папой как последователем апостола Петра. Но папа папе рознь. Ведь все они люди. И не все святые. У нас есть в Ирландии поговорка: «Паломничество в Рим не принесет тебе удовлетворения, если только ты не захватишь с собой того короля, которого стремишься там обрести».
— А что случилось после смерти Пипина? — спросила Астрид. — Ведь у него было двое сыновей.
— Они унаследовали королевство. На смертном одре Пипин разделил им свои владения пополам. Карл Магнус не относился к тому типу людей, которые ищут поддержки у священников. Он всегда предпочитал наводить порядок в своих делах сам. У него была королева, которая ему надоела, он отослал ее и женился на другой. Говорят, что его брата настигла внезапная смерть, а племянники бесследно исчезли, когда он стал их опекуном.
Затем его войска окружили Павию и находящегося в ней короля лонгобардов, злейшего врага папы. Карл Магнус тем временем отправился в Рим на переговоры с папой. У Его Святейшества не было другого выхода, как принять условия нахального короля. Карл Магнус после этого взял Павию, и в монастырь на этот раз отправился лонгобардский король.
Карл Магнус никого не стеснялся и воспринял договор с папой как согласие признать его главой не только собственной империи, но и Рима. А империя его действительно была необыкновенных размеров — она простиралась от Дании на севере до Рима на юге, от моря на западе до страны аваров на востоке. И двести шестьдесят лет назад[18] на Рождество в Риме в соборе Святого Петра папа провозгласил Карла Магнуса римским императором. Карл Магнус говорил, что ничего не знал о планах папы и что никогда не пришел бы на эту церемонию, но никто ему не верил. Многие утверждали, что по этому поводу шли переговоры, и мне кажется, это правда. Во всяком случае, и император, и папа были заинтересованы в церемонии.
Я остановился и немного отдышался. Кроме того, я проголодался. Ведь другие во время моего рассказа ели.
Но моим слушателям не терпелось услышать продолжение истории.
— Ты сказал вчера, что Карл Магнус издал законы, — напомнила Астрид. — Может быть, ты расскажешь нам об этом?
— Я помню лишь некоторые из этих законов, — сказал я, проглотив кусок. — Его свод законов для саксов, где он предписывает казнить всех язычников, отказывающихся принять христианство. Карл Магнус всегда делал то, что говорил, и однажды он отрубил головы четырем с половиной тысячам саксов[19]. И тем не менее саксы не сдавались. Карлу Магнусу потребовалось тридцать лет, чтобы окрестить их[20]. И многие, даже его придворные, осуждали короля за жестокость. Они говорили, что подобное жестокосердие не пристало христианскому королю.
Со временем он смягчил многие законы, но они по-прежнему оставались очень жестокими.
— Ты со мной согласен, Рудольф? — неожиданно обратился я к священнику. А сам тем временем положил кусок мяса в рот.
— Да, — неохотно ответил Рудольф. — Но ты не рассказал ничего о добрых делах императора. Он основал епископство в Гамбурге. Строил церкви и обучал священников. И он заставлял всех жить по заповедям Божьим. Особенно он следил за тем, чтобы священники, монахи и монахини жили чистой и непорочной жизнью.
Рудольф бросил на меня многозначительный взгляд. Но поскольку я был занят едой и все равно бы никогда не смог убедить его в чистоте собственных помыслов, то предпочел промолчать.
А Рудольф продолжил:
— Король действительно был суров с моими предками, но ведь он пытался обратить их в истинную веру. Отвратить от язычества. Он принес больше добра, чем причинил зла. И уже в следующем поколении после принятия христианства мои предки стали добрыми прихожанами.
— Да, те, кто остался в живых, — сухо заметила Гуннхильд.
— Вчера ты упомянул и другого человека, Ниал, — сказал Эгиль. — Святого Патрика. Ты говорил, что он обратил ирландцев в христианство без применения силы. Мне было бы интересно узнать, каким образом ему это удалось.
Я прервал ужин. Они все равно не дали бы мне нормально поесть, да и первый голод я уже утолил. Кроме того, в палаты пришли рабыни убрать со стола.
— В первый раз Патрик приехал в Ирландию против своей воли, — начала рассказывать я. — Его захватили в плен в Англии и привезли в Ирландию. Он был еще совсем мальчиком. Потом ему удалось бежать. Но мысль о несчастных язычниках не давала ему покоя. Он понял, что желание Бога было, чтобы он поехал обратно в Ирландию и окрестил ее жителей. Патрик стал епископом и вернулся в Эрин.
Не знаю, почему, но неожиданно я продолжил:
Эрин —
Белые птицы над морем —
Чайки — парят в вышине,
Крикам их вторит прибой.
У меня перехватило горло, и я замолчал.
— Мысли скальда следуют за чайками на запад? — неожиданно спросила Астрид. Ее вопрос прозвучал как продолжение висы. Я начинал понимать, почему ее так любили два известных скальда.
— Да, я очень скучаю, — ответил я. — Но скучаю по прошлому, которого не вернуть. Кроме того, это не я сложил эти строки, а Патрик.
Когда он вернулся в Ирландию, то отправился в путешествие по стране. Он ходил от одного языческого селения к другому и везде рассказывал об Иисусе Христе и его муках. Часто он был среди врагов, но истинная вера защитила его. И Патрик всегда был готов принять страдания. Его заковывали в кандалы, заставляли работать как простого раба, но всегда освобождали. Патрик никогда не стремился ни к власти, ни к богатству. Когда ему хотели сделать подарок, он всегда отказывался. Он надеялся на милосердие Господне, и Бог защищал своего верного слугу. Патрик никогда никому не угрожал, а старался уговорить. Он говорил о любви. И ему удавалось убедить язычников принять христианство. Он крестил тысячи ирландцев. Он смирил гордыню и преисполнился благодарности Творцу, выбравшего его в качестве своего орудия. Патрик писал: «Господи, не допусти, чтобы вновь обращенные вернулись к язычеству. Я прошу тебя, Господи, дать мне сил выдержать ниспосланные мне испытания и быть верным тебе слугою…»
Вот таков был Патрик. Астрид задумалась.
— Не знаю, повлияло бы на конунга Олава то, что Ирландия была христианской страной. Мне кажется, он принял крещение только из-за Карла Магнуса. Олав не смог бы понять христианства святого Патрика, зато он прекрасно понимал Карла Магнуса. Из желудя может вырасти только дуб, а из семени еловой шишки — только ель. Кроме того…
Она замолчала, потому что в палаты вошла рабыня с большой чашей пива.
Когда она, поставив пиво на стол, выскользнула из залы, Астрид продолжила:
— Кроме того, был один человек, который пытался научить его другой вере. Научить быть мягким. Ты, Эгиль, — обратилась она к Эгилю Эмундссону, — знаешь гораздо больше моего о епископе Сигурде. Исправь меня, если я расскажу что-нибудь неправильно.
Я наконец понял, почему королева Астрид настаивала на присутствии своего приемного брата. Эгиль был дружинником Олава и мог подтвердить правоту ее слов.
Но неужели ей, королеве, нужен был свидетель, который мог бы подтвердить, что она говорит правду? Никому бы не пришло в голову обвинить ее во лжи. Я вспомнил слова Гуннхильд: «Все подозревают женщин в предательстве». Если бы рассказ вел мужчина, то он никогда не подверг бы себя подобному унижению. Я посмотрел на Рудольфа. Несколько раз он обвинял королеву Астрид. А затем я подумал о самом себе — не стал бы я меньше доверять рассказу Астрид, если бы при нем не присутствовал Эгиль лагманн? Со стыдом я должен был утвердительно ответить на этот вопрос.
— Сигурд был епископом трех конунгов, — начала свое повествование Астрид. — И все трое носили имя Олав. Сам Сигурд был родом из норвежской семьи из Йорвика в Англии. У него было еще одно имя — Йон, но он отказался от него, когда стал норвежским епископом. Он решил стать священником с ранней юности и многому успел научиться в епископстве в Йорвике.
Когда Олав Трюгвассон отправился из Англии в Норвегию, он решил взять с собой епископа и священников. Сигурд выразил желание отправиться в Скандинавию, и ему был пожалован сан епископа.
В Норвегии Сигурду пришлось несладко. Самой трудной задачей оказалось убедить конунга, что он и сам должен придерживаться заповедей Божьих. Для Олава было пустяком, что у него, например, была не одна жена, а несколько. И хотя он приговаривал людей к казни за колдовство, сам он продолжал верить в чудеса и предсказания. Его даже прозвали Вороньей лапкой за то, что он всегда прислушивался к крику птиц, пытаясь разгадать их смысл. Кроме того, Олав отличался резким и вспыльчивым нравом и мог обречь людей на страдания только потому, что они осмеливались ему возражать. Епископ делал все возможное, чтобы смягчить конунга. И ему это удалось. Не даром Сигурда стали называть Сигурдом Могущественным. Епископу даже иногда удавалось заставить упрямого конунга заплатить пеню. Что же касается крещения язычников, то епископ Сигурд и сам первое время пребывал в нерешительности. Он не знал, правильно ли заставлять людей принимать христианство силой.
Олав Трюгвассон пробыл конунгом Норвегии всего пять лет. Вскоре он потерпел поражение в битве при Свёльде. Это случилось в тысячном году после Рождества Христова. То сражение Олав проиграл моему отцу, Олаву Шведскому, королю данов Свейну Вилобородому и норвежскому Эйрику ярлу. Когда Олав Трюгвассон понял, что его постигла неудача, он бросился в море с корабля. Говорят, что он утонул, но многие утверждают, что Олав доплыл до другого корабля, а позднее постригся в монахи и живет сейчас где-то в монастыре.
На борту же корабля Олава Трюгвассона под названием «Великий Змей» оставались двое, кто не принимал участия в битве — его королева и епископ Сигурд. Конунг Олав устроил для них убежище на дне корабля за щитами.
Там они и сидели, в темноте, а вокруг шла битва. Они слышали крики, звон мечей, свист копий, стоны и звук падения тел. Сверху с палубы падали кровавые капли. Но время шло, и постепенно все затихло. Затем раздался громкий клич. Королева с епископом не знали, что и думать. Когда священник пытался просить у Бога победы для своего конунга, у него ничего не получалось. Молитве мешал запах крови и воинственные крики. И в такт биения своего сердца в голове епископа родились слова: «Да будет воля твоя! Да будет воля твоя! Да будет воля твоя!» Эта молитва стала с тех пор постоянным девизом Сигурда. Он никогда не мог забыть этих слов.
Битва началась ранним утром, а когда их вытащили на палубу дружинники, которых они раньше никогда не видели, начинало уже смеркаться. И на борту «Великого Змея» был Эйрик ярл. Королева расплакалась.
Эйрик ярл был известен в Норвегии своим благородством. И когда он увидел королеву в слезах, то пообещал, что везде на его земле ее ждут почет и уважение. Но она была безутешна, отказывалась от еды и питья. Даже епископу не удалось переубедить ее, и через несколько дней королева умерла.
«Она умерла от тоски и горя», — говорил Сигурд, когда при нем заходила об этом речь.
Да и сам епископ очень скорбел по Олаву Трюгвассону, к которому успел привязаться. Сигурд считал, что Олаву была уготована такая участь в наказание за ту жестокость, с которой он крестил Норвегию. Епископ чувствовал, что и на нем лежит большая вина, и считал, что ничем уже не может быть полезен Норвегии.
Когда отец решил принять христианство — а это случилось вскоре после битвы при Свёльде — он послал гонца к епископу Сигурду и попросил его приехать в Швецию. Епископ с удовольствием согласился. Конунга крестили здесь, в Хюсабю, но вместе с ним крестились и многие другие язычники — не только в Хюсабю, но и в других местах Швеции. Вскоре после принятия крещения было построено много церквей.
Но в то время крещение происходило по доброй воле. Даже когда язычники убили троих священников, к ним отнеслись со снисхождением. Хотя и наказали убийц по закону. Но сначала к восставшим направился сам епископ. Один, без всякой защиты. Его броней была сутана, как сказал Сигурд отцу. Он призывал людей к миру. Говорил о милосердии Господнем и любви к ближнему. Сигурду удалось уговорить язычников вознести молитву Христу и испросить прощения. Он был тверд в своей вере, и никто не осмелился поднять на него руку.
Епископ Сигурд прожил в Швеции много лет. Но он никогда не был дружен с твоим архиепископом, Рудольф. И когда архиепископ прислал сюда нового епископа, Сигурд не захотел ссориться с ним. «Кто-то сеет, кто-то жнет, чему быть, того не миновать», — сказал он мне. И в голосе его не было злобы или неудовольствия.
Сигурд уехал обратно в Англию. Там он повстречался с Олавом Харальдссоном, который собирался плыть в Норвегию, чтобы сражаться за престол. И когда Олав предложил Сигурду отправиться вместе с ним, епископ не колебался. Он считал, что теперь, после долгих лет невзгод и лишений, сможет уберечь нового конунга Норвегии от ошибок. Гримкель, племянник епископа Сигурда, отправился в это путешествие вместе с ним. Он принял сан епископа как раз перед отплытием из Англии. Но эти два епископа были совершенно не похожи друг на друга.
Сигурд был мягким человеком, но обладал сильной волей. И он всегда говорил конунгу то, что думал, даже если королю это и не нравилось. Гримкель же, наоборот, всегда поддакивал Олаву. Сигурд посвящал свободное время книгам и ученым беседам, а Гримкель был человеком дела. И если Сигурд говорил о любви к Богу, то Гримкель интересовали прежде всего церковные законы.
— Скажи мне, — прервал королеву Рудольф, — неужели у этого английского епископа не было недостатков?
— Были, — ответил я. — Он не умел обращаться с рабами.
— Да, это верно, — сказала Астрид, — но откуда это известно тебе?
— Мне рассказали, — коротко ответил я.
Все с удивлением посмотрели на меня.
Наконец заговорила Гуннхильд:
— Три разных человека — Карл Магнус, епископ Сигурд и святой Патрик. Три разных способа обратить язычников в истинную веру — силой, властью и любовью. Какой из них по-твоему самый хороший, Рудольф?
— Тот, что действует, — не задумываясь, ответил священник.
Королева Астрид отправилась в свою опочивальню, а мы занялись собственными делами.
Я принес письменные принадлежности и устроился у стола. Я решил переписать и дополнить свои записи. Но внезапно мой взгляд упал на пергамент с орнаментом из спиралей и драконов.
Я задумался. Один из углов пергамента был уже закончен. Оставалось только воспроизвести такой же рисунок в других углах. Мои последние драконы выглядели по-прежнему ужасно, но они перестали поднимать головы с пергаментов и угрожающе шипеть.
Когда я принялся рисовать, то настолько увлекся, что ничего не замечал вокруг. Я вздрогнул и чуть не посадил большую кляксу на рукопись, когда до моего плеча дотронулась рука Эгиля Эмундссона.
— Никогда не видел подобной работы, — задумчиво сказал Эгиль. Помолчал и добавил:— Но твой стиль напоминает мне резьбу по дереву.
В этот момент открылась дверь спальни королевы Астрид, и Гуннхильд, которая тоже была в палатах, поспешила ей навстречу.
Астрид доковыляла до скамьи, опираясь на руку Гуннхильд, и тяжело опустилась на нее. Но вскоре она отдышалась и сказала:
— Дай мне посмотреть пергамент, Ниал.
Я протянул ей лист с орнаментом и чистые листы переписанной рукописи.
— Буквицы я пока не делал. Надеюсь, у меня будет время заняться этим позже, когда будет готова вся рукопись.
Она кивнула, внимательно посмотрела на пергамент и удовлетворенно улыбнулась.
— Ведь, кажется, буквицы рисуют обычно под конец? — спросила она.
— Да, — с удивлением ответил я.
— Мне кое-что известно о книгах, — с улыбкой пояснила Астрид.
— Где ты научилась этому? — поинтересовался я.
— В Норвегии. Так уж получилось, что конунг пировал с дружинниками, а епископ Сигурд с учеными людьми проводил вечера в моих палатах. Но…— Она с удивлением огляделась. — Где же наш ученый Рудольф?
В ее голосе невозможно было не заметить иронии.
— Ты без него скучаешь? — рассмеялась Гуннхильд.
— Да, — кивнула Астрид. — Он часть моего рассказа.
— Тогда пойду схожу за ним, — тут же предложил я.
Я нашел его там, где священнику и полагается быть — в церкви. Он стоял на коленях перед алтарем в холодном нетопленном нефе. Тем не менее я не ожидал его тут увидеть и почувствовал укол совести.
Я решил не мешать ему в молитве и просто встал рядом на колени. Я читал «Отче наш». Рудольф искоса посмотрел на меня и вскоре поднялся с коленей. Вместе мы вышли из церкви. Только на улице я объяснил, почему пришел в церковь.
В палатах на этот раз все были в полном сборе.
— Следующее после приезда в Норвегию Оттара Черного лето было для меня незабываемым, — продолжила королева Астрид, — Это было мое четвертое лето в Норвегии, и впоследствии я всегда вела от него отсчет времени. Либо до этого лета, либо после.
Мой отец умер, и мне полагалось испытывать горе и страх перед будущим. Защищать меня было некому. Но я нисколько по нему не скучала, да и не было у меня для этого особых причин. То, что я перестала быть наложницей Олава Харальдссона было заслугой других — твоего отца, Эгиль, твоей собственной — и Сигвата Скальда. Я чувствовала себя уверенней, когда думала, что ты и Сигват служите в дружине Олава. У меня было чувство, что вы мои братья. Да и в золоте у меня теперь тоже не было недостатка. Когда отец договаривался с Олавом Харальдссоном о моем приданом и свадебных подарках, они оба старались вытянуть друг у друга как можно больше. Так что в результате я оказалась владелицей хуторов в обеих странах. И еще я поняла, что конунг Олав не хочет ссориться с конунгом Энундом и постарается не трогать меня. Меня даже не особенно расстраивало, что конунг почти не интересовался нашей дочерью. Ульвхильд шел третий годик, и она была прелестным ребенком. У нее появилось много новых друзей.
Кроме того, я обрела наконец отца, о котором всегда мечтала. Епископ Сигурд часто бранил меня за проступки, но дарил при этом такую заботу и любовь, что я впервые в жизни почувствовала себя счастливой.
Именно он помирил нас с Олавом после ссоры, произошедшей из-за Оттара.
Что епископ сказал конунгу, я не знаю. Но мне он заявил, что у Олава есть все основания сердиться. Потому что я выставила его на посмешище перед дружиной. Я заявила, что имею право отблагодарить скальда за стихи, посвященные женщине! Я посмела сравнить любовную песнь с хвалебной драпой в честь конунга! Я ответила, что лесть приятна каждому и не считаю викингские походы Олава приличествующими христианскому королю. И я рассказала то, что слышала от самого Олава: как он издевался над умирающим архиепископом в крепости Кантара.
Это был тот редкий случай, когда Сигурду нечего было мне ответить. Он долго думал, а потом сказал:
— Человеку, ставшему викингом в двенадцать лет, трудно принять сразу все законы христианского мира. Мы, служители церкви, должны запастись терпением. И ты, королева Астрид, должна понять, что такой человек не привык обращаться с женщинами достойно. И ты должна постараться простить его.
И в ту весну и последовавшее за ней лето мне было очень легко прощать Олава. Никогда не чувствовала я себя столь счастливой. Я как будто пробудилась от зимней спячки и искренне радовалась жизни…
— В ту весну и лето ты была очень красива, — неожиданно перебил королеву Эгиль.
Астрид с удивлением посмотрела на Эгиля, а потом улыбнулась.
— Может быть. Кроме того, именно в то время я начала задавать вопросы. Конунг готовился к тингу и разрабатывал новые законы. Он хотел установить одинаковые для всех хуторов и поселений законы. Я расспрашивала его об этом, и Олав с радостью мне отвечал. Как и епископ Сигурд.
Я многому научилась у твоего отца, Эгиль, моим знаниям удивлялся даже сам Олав.
В ту весну я почувствовала силу. Раньше я была птенцом, полностью зависящим от взрослых птиц. Именно они приносили мне еду и оберегали от невзгод. Теперь же я поняла, что и сама могу постоять за себя. Что мне хватит быть несчастным беззащитным птенчиком, который способен только жалобно пищать и лить слезы.
Я стала самостоятельной.
Изменилось и мое отношение к Олаву. Если раньше я смотрела на него, как на неизбежное зло, то теперь я поняла, как тяжело приходилось этому человеку, вынужденному постоянно вести борьбу за существование — и который боялся даже меня, женщины.
После тинга мы отправились в поездку по стране.
Мы попали в самый разгар сезона торговли. У причала в гаванях всегда стояло несколько кораблей, многие из чужих стран.
Не успели мы приехать в Тунсберг, как нам сообщили, что в городе находится Эрлинг Скьяльгссон из Сэлы.
Я много слышала об Эрлинге. Его женой была сестра Рёгнвальда ярла, мужа Ингебьёрг.
Эрлинг был известен своим отказом подчиниться конунгу Олаву.
Конунг послал за ним дружинника, и вскоре я увидела Эрлинга. Нельзя сказать, чтобы он был в особенно хорошем настроении.
Это был высокий, сильный человек, который привык поступать в соответствии с законами чести и совести. Я сразу поняла, что он лучше умрет, чем нарушит эти законы, и была страшно удивлена, что Олав надеется подчинить его себе.
Не знаю, почему конунг разрешил мне присутствовать при их беседе с Эрлингом. Может быть, для того, чтобы продемонстрировать свою силу. Но все оказалось не так, как задумал Олав. И я впервые испытала к нему сочувствие, чуть ли не материнскую жалость. Конунг ругался и угрожал, но ничто не могло помочь. Ему надо было либо убить Эрлинга, либо оставить его в покое.
Эрлинг стоял на своем. Он был подобен могучей ели, которую ураган не может согнуть, а может только сломать, вырвать с корнем из земли. Он был готов подчиниться конунгу только при условии, что Олав дарует ему те же привилегии, что и Олав Трюгвассон. Тогда он преклонит перед ним колена, но никогда — перед его дружинниками. Но конунг тоже не собирался уступать. Он хотел сам решать, кому и что будет принадлежать в его владениях.
В дело вмешались другие — в частности, епископ Сигурд, который был знаком с Эрлингом еще со времен Олава Трюгвассона.
И тут Олав неожиданно обратился ко мне и спросил мое мнение. Мне кажется, он сделал это специально для того, чтобы показать, насколько мало ценит советы своих друзей. От меня он, судя по всему, вообще не ждал никакого ответа. Я же решила, что лучше как-нибудь ответить, чем просто сидеть, словно истукан. И я сказала:
— Господин, благодарю тебя за оказанную честь. Я бы сочла величайшим стыдом не ответить тебе. Но сейчас я исхожу из того, что мне известно. И я знаю, что Рёгнгвальд ярл готов отказаться от великой чести называться ярлом, лишь бы доказать тебе свою преданность. Он родственник Эрлинга. И если ты помиришься с Эрлингом, то сделаешь приятное и Рёгнвальду ярлу.
Не знаю, имели ли какое-нибудь значение для конунга мои слова. Но дело было решено в пользу Эрлинга. Хотя Олав и выразил сомнение в его преданности и потребовал в залог прислать в дружину сына Эрлинга — Скьяльга.
Вскоре после этого случая Эрлинг пришел ко мне вместе с епископом Сигурдом. Он поблагодарил меня за привет, который я передала ему от Рёнгвальда ярла и фру Ингебьёрг. Когда же он спросил меня об отношении к этим двум могущественным людям, я постаралась быть как можно более краткой и ответила, только чтобы не показаться невежливой. Эрлинг выразил мне свое уважение, которое тронуло меня до глубины души, поскольку исходило от честного и мужественного человека.
Я нисколько не сомневалась, что ему известно, кем была моя мать. Но он никогда не относился ко мне, как к дочери наложницы. Он разговаривал со мной как с женщиной из рода вендийских ярлов.
Королевой Норвегии меня называли с тех пор, как я стала женой конунга Олава, но только в тот день, когда ко мне пришел Эрлинг, я почувствовала себя настоящей королевой.
Епископ Сигурд остался у меня после того, как Эрлинг отправился домой.
— Королева Астрид, — сказал он, — ты добилась расположения Эрлинга и при этом не поссорилась с Олавом.
Он помолчал, а потом продолжал:
— У тебя есть способности, которые могут помочь тебе стать могущественной королевой. И нажить врагов. Ты должна научиться сдерживать себя и быть очень осторожной. Ради Господа нашего.
Для конунга Олава это был год примирений.
Он пришел к согласию с еще одним хёвдингом — Эйнаром Бесстрашным. Это случилось осенью. Эйнар был верным подданным моего отца со времен битвы у Несьяра. После смерти отца он потерял все привилегии и хотел вернуться домой в Трондхейм.
А Сигват все время был занят переговорами с конунгом о правах исландцев, которые оказались на королевской службе в Норвегии. Исландцы поддерживали короля во всех вопросах, связанных с введением христианства, и Олав был очень щедр с ними.
Искал дружбы конунг и с церковью. Почти все норвежские епископы и архиепископы приезжали в страну из Англии и подчинялись английскому епископству. Но епископ Сигурд привез с собой в последний раз плохие новости. Король Кнут открыто заявил, что потребует от Олава Харальдссона подчиниться Англии. Епископ позаботился взять с собой на корабль как можно больше священников. И заказал множество списков с книг. И если только король Кнут не изменит своего решения, то Олаву Харальдссону вряд ли стоит рассчитывать впредь на помощь английских епископов, сказал Сигурд.
Поэтому в Саксонию снарядили для переговоров с тамошним архиепископом епископа Гримкеля…
— Это надо было сделать раньше! — не выдержал Рудольф, — Северные страны с древних времен подчинялись епископству в Гамбурге и Бремене. Не хватало только, чтобы об этом не вспомнил Олав Святой!
— Думаю, что он больше думал о том, чтобы позлить короля Кнута, чем о подчинении архиепископу Гамбургскому, — резко возразила Астрид.
Она помолчала, а потом вдруг спросила:
— Неужели для твоего архиепископа, Рудольф, так важно знать, что он получит ту власть, которую считает принадлежащей себе по праву?
Рудольф помедлил с ответом.
— Архиепископ несет ответственность перед Господом и папой римским.
— Если говорить об обязанностях перед Богом, мне кажется, Господь больше теряет, чем приобретает, когда епископы начинают враждовать между собой, — спокойно заметила королева Астрид.
Я подумал о Бьёрне и его удивлении, когда в нашем разговоре я упомянул вражду между епископами.
— Да вот только ссорятся за власть епископы не только ради Бога, — сказал Эгиль, — Ты сказал сегодня, Ниал, что все папы — люди и что далеко не каждый из них свят. Мне кажется, твое замечание касается и архиепископов.
— Это несправедливо, — серьезно сказал Рудольф. — Адальберт, наш высокочтимый архиепископ, мудр и справедлив. И Урван, что был архиепископом во времена, описываемые королевой Астрид, тоже был уважаемым человеком.
— Да, об архиепископе Урване я действительно никогда не слышала дурного слова, — сказала Астрид. — Но вот о твоем любимом Адальберте я этого сказать не могу. Я слышала, что это очень жадный человек— и до денег, и до власти.
Она хотела поддразнить Рудольфа, и этой ей удалось в полной мере — лицо священника побагровело.
— Эти слова мог произнести язычник Харальд Норвежский! — закричал он. — Конунг Харальд, который сжигает церкви, занимается колдовством и отнимает дары, по праву принадлежащие святой церкви!
— У кого отнимает? — невинно спросила королева Астрид.
— У архиепископа Бременского и Гамбургского, — выпалил Рудольф.
— Но кто говорит, что они по праву принадлежат Адальберту? — задал вопрос Эгиль.
— Это говорит … говорит архиепископ.
— Так значит, это архиепископ утверждает, что конунг Харальд разрушает церкви и занимается колдовством? — поинтересовалась Гуннхильд.
— Да, — кивнул Рудольф, — и конунг не захотел даже выслушать посланца архиепископа. Это говорит о том, как горд и высокомерен он стал.
— А вы хотите, чтобы он заново выстроил церкви и прекратил заниматься колдовством? — спросил я.
— Нет, — тут же ответил Рудольф, — об этом заговорили после того, как архиепископ потребовал, чтобы конунг подчинился ему и отдал часть даров, которые приносят к раке Олава Святого.
— Архиепископ, наверное, забыл, что конунг Харальд долгое время пробыл в Миклагарде, в Константинополе, — усмехнулась Астрид.
— Ну, — сказал я, — ведь сказано же — «будьте мудрыми, как змеи, и невинными, как голуби». Мне кажется, архиепископ толкует заповеди Божьи, как ему самому того хочется.
Рудольф в растерянности посмотрел на меня. Он не понимал, говорю ли я серьезно или шучу. Внезапно мне стало его жалко. Он выглядел беспомощным, как несчастный тюлень, выброшенный на берег прибоем и окруженный сворой разъяренных псов.
И я понял этого человека. Он был честным и прямолинейным, но никогда не отличался умом, а потому, как многие глупые люди, был упрям.
Он был настолько растерян и несчастен, что я решил помочь ему выбраться из этого неприятного положения с честью.
Но к счастью, королева Астрид продолжила свой рассказ.
— Ту зиму мы провели в Борге. Я не бывала там со времени своего приезда в Норвегию. Я вспоминаю это место без особой радости. Королевская усадьба расположена по соседству с водопадом, и шум воды сопровождал меня повсюду. Даже зимой водопад что-то сердито бормотал, а уж весной громкоголосо радовался наступившей свободе.
Нет, все-таки место само по себе было не так уж и плохо. Даже водопад привлекал взгляд дикой красотой.
Но мне не нравилось, что у меня нет дома, который я могла бы называть своим. Даже путешествия по стране доставляли мне больше удовольствия. Когда мы останавливались на каком-нибудь хуторе, для женщин всегда выделяли палаты, где мы могли собираться по вечерам, никому не мешая. И Ульвхильд всегда была рядом со мной.
Сразу же по приезде в Борг я сказала конунгу Олаву, что мне нужен отдельный дом. Для меня самой, Ульвхильд и моих девушек.
— Так ты не хочешь больше делить со мной постель? — спросил он.
— Хочу, если на то будет твоя воля, — спокойно ответила я.
Он посмотрел на меня долгим взглядом, в котором я увидела боль и страдание. Мне вдруг захотелось обнять его, я начинала понимать, как он несчастен и одинок. Но я не сделала этого. Нам может быть жалко раненного медведя, но тем не менее это еще не повод трепать его по загривку,
Конунг выделил мне палаты. И постепенно моя жизнь стала налаживаться.
С конунгом мы встречались по вечерам, в трапезной. Олав внимательно следил за соблюдением всех церемоний, в моих же палатах все было проще. Мне хотелось, чтобы Ульвхильд чувствовала себя в домашней обстановке, чтобы у нее остались такие же приятные воспоминания о детстве, как у меня о доме твоих родителей, Эгиль… ты меня понимаешь?
Эгиль рассмеялся:
— Да, понимаю. У тебя в палатах вместо щитов и мечей были прялки, на полу со щенками играли дети, стены украшали красивые ковры и вышивки, а на скамьях лежали мягкие подушки. И я хорошо помню, как многие из дружинников конунга спешили из большого торжественного зала к тебе, пробираясь в темноте по двору.
— Особенно часто наведывались исландцы, — продолжила Астрид, — они много рассказывали о семьях, которые оставили в Исландии, о матерях и сестрах. Очень часто в палатах оказывались сразу несколько скальдов. У меня они складывали свои висы и драпы не ради золотых обручий, а ради игры. Они развлекались. Особенно часто строфы слагал Сигват, даже по самому пустяковому поводу.
Заходили ко мне и священники. И вскоре они стали приносить с собой книги. Они раскладывали их на широком столе и переписывали…
— В церкви и палатах епископа холодно, — ответил один из священников на вопрос Сигвата, почему они так часто приходят ко мне.
— Да и пиво там не так хорошо, — с улыбкой заметил Сигват и тут же сложил такую вису:
Мудрые мужи крадутся
Молча в темноте,
Путь находят верный
В палаты королевы.
На скамьи садятся,
Книги достают,
Согревают ноги,
Жажду утоляют.
Навещал меня и епископ Сигурд. Не знаю, правда, считал ли он, что в его палатах холодно или ему было просто приятно наше общество.
И мое гостеприимство щедро вознаграждалось. Я могла задавать вопросы ученым людям, на которые они с удовольствием отвечали. Постепенно я многому научилась и даже стала принимать участие в их беседах.
Королева Астрид замолчала.
— Я устала, — сказала она резко, — но мне еще многое надо вам рассказать. Завтра, после утренней службы я продолжу свое повествование.
Я долго не засыпал, лежал и думал. Дверь в свои покои я оставил открытой, чтобы из зала шло тепло. Но мне не было бы холодно в любом случае — на кровати лежала гора подушек, меховых одеял и перин.
Мне кажется, я начал понимать королеву Астрид. Теперь мне стало ясно, почему такие могущественные и умные люди уважали королеву. Тем не менее что-то в ее рассказе меня настораживало. О чем-то она умолчала.
Сначала я просто почувствовал это. А затем принялся раздумывать над ее рассказом, над каждым словом и выражением. Я искал истину и нашел ее.
Королева Астрид поняла, что больше ей нечего бояться конунга Олава — он не стал бы с ней ссориться из-за ее брата — шведского короля. И тем не менее она не решилась утешить Олава Харальдссона, потому что «не стоит трепать раненого медведя по загривку».
И тут не могло быть иного объяснения как то, что она не хотела оказать поддержку своему мужу.
Мне было интересно, придет ли Рудольф послушать продолжение рассказа Астрид после того, что случилось вчера вечером. Но он пришел.
Он стал напоминать мне героев старинных сказаний. Когда они получали смертельную рану, то не прекращали битву, а отбрасывали щит, зажимали рану левой рукой и продолжали сражаться.
Мы поели, а потом королева Астрид продолжила свой рассказ.
— В ту первую зиму в Борге, когда я стала жить сама по себе, конунг Олав часто приглашал нас с епископом Сигурдом в свои покои. Мы долго сидели и разговаривали, часто уже после того, как остальные устраивались на ночь.
Но сама я говорила мало, больше слушала, о чем беседовали конунг с епископом. Я многому научилась в то время. И часто во время своих разговоров они совсем забывали о моем присутствии.
Они вспоминали поездку епископа Сигурда в Англию и путешествие епископа Гримкеля в Саксонию. Говорили о значении этих поездок для будущего Норвегии.
— Но мы не должны забывать, — сказал как-то конунг, — что это может означать и приближение моей битвы с королем Кнутом, который хочет подчинить Норвегию Англии.
— Вполне возможно, — ответил ему епископ.
— Я не боюсь сражения, — продолжал Олав, — ведь я нахожусь под защитой Бога. Он даровал мне победу во всех сражениях. После возвращения в Норвегию я всегда побеждал. Христос защитит меня и в битве с королем Кнутом.
— Да, — неуверенно ответил епископ.
— Неужели ты сомневаешься в правоте моих слов? — возмутился конунг.
— Вполне возможно, что для сомнений у меня есть основания, — твердо ответил Сигурд.
— Неужели ты не веришь в силу Бога, епископ? — загрохотал Олав. — А вот я, конунг, верю в Господа нашего. Я делаю Норвегию христианской страной, и Иисус дарует мне победу в сражениях. И я честно выполнил свое обещание. Так почему бы этого не сделать Богу? Почему ты думаешь, что он может меня предать? Ты хочешь сказать, что Господь не держит своего слова?
Епископ промолчал.
— Отвечай же! — заорал конунг. Он был в страшной ярости.
Сигурд выпрямился на скамье.
— Конунг Олав, — сказал он, — сначала я хотел бы задать вам один вопрос. Вы крестили Норвегию ради Иисуса Христа или ради самого себя?
— По обеим причинам, — коротко ответил король, — ну и что? Что в этом странного? Неужели ты думаешь, что я могу кому-то подчиниться, даже если это сам Иисус Христос? И ничего не получить взамен?
Епископ помолчал. А затем медленно сказал:
— Иисус был слугой всех людей. Он умер за нас. И он ничего не требовал взамен, кроме того, чтобы мы приняли его жертву и его любовь.
Вряд ли конунг был бы больше удивлен, если бы Бэсинг, его любимый меч, вдруг растаял, как масло.
— Я заключил договор с Христом, — наконец произнес он, — а ты хочешь мне сказать, что он предатель?
— Ты не можешь заключить договор с Богом на таких основаниях, сын мой, — ответил епископ.
— Это еще почему? Ведь рассказывают же священники, что Авраам заключил с Богом договор.
— Это не Авраам заключил договор с Богом, а Бог — с Авраамом. И это совсем другое дело.
— Так в чем разница? — не успокаивался Олав. — Ведь Авраам даже не был королем.
— Конунг Олав, я не знаю, чему научили вас священники, которые крестили вас в Руде. Я думал, что спрашивать об этом не было необходимым. Я видел, что вы посещали службу, видел ваше стремление ввести христианство в Норвегии, видел, как вы уважаете церковные законы.
— Я научился всему, что нужно, — коротко ответил конунг.
— Я в этом не уверен. Хотя Олав Трюгвассон и был суровым человеком, с крутым нравом и без всякого снисхождения к своим врагам, тем не менее, думается мне, он знал о христианстве больше вас.
— И что же было известно ему, чего не знаю я? — прищурился Олав.
— Когда Олав Трюгвассон стал конунгом Норвегии, он заявил, что эта страна либо примет христианство, либо погибнет. Это было его обещание Богу, а не торговля. Много раз я слышал, как он рассказывал людям о христианстве, я видел священный огонь в его глазах и радость, когда люди соглашались принять новую веру. Говорят, что его крестники оставались преданным Богу и своему конунгу до конца жизни. Но он был очень жесток с теми, кто не соглашался преклонить колена.
— А почему ты считаешь, что плохо быть жестоким с теми, кто отказывается перейти в нашу веру?
— А какие апостолы были бы у Христа, если бы он угрозами заставлял их следовать за собой?
Конунг ничего не ответил, и епископ продолжал:
— Ты ждешь, что Бог поможет тебе победить короля Кнута. Но ведь Кнут такой же христианин, как и ты. И почему Иисус должен даровать победу хёвдингам и конунгам? Я понял истину только во время последнего сражения Олава Трюгвассона, когда сидел под палубой «Великого Змея». Я очень любил своего короля. Как брата. Он был вздорным и вспыльчивым, добрым и щедрым, открытым и бесстрашным. Больше всего на свете мне хотелось, чтобы он победил. Но в битве при Свёльде он сражался с врагами, которых нажил из-за ложной гордости и жажды власти. Я не имел права просить для него победы. Я мог только умолять Бога, чтобы свершилась Его воля.
Олав даже побледнел от злости.
— Так значит, ты не хочешь просить у Господа для меня победы? — прорычал он.
— Я могу только просить, чтобы свершилась воля Господня, — смиренно ответил епископ.
— Воля Господня! — скривился конунг. — А как насчет моей воли?
Епископ поднялся со скамьи.
— Ты хочешь решать за Бога, конунг Олав? — спросил Сигурд. — Если ты ищешь богатства, которое может дать тебе любовь Господа, то я с удовольствием буду помогать тебе. И ты знаешь, где меня найти.
Он повернулся и медленно пошел к двери. Я хотела последовать за ним.
— Останься, Астрид! — приказал мне конунг.
Я послушно села на место. Но епископ остановился и повернулся к Олаву:
— Не забывайте, конунг Олав, что королева Астрид находится под защитой Господа.
Он перекрестил меня и вышел.
— Что он хотел этим сказать? — в недоумении спросил Олав.
— Господин, ты и сам слышал, что именно он сказал, — спокойно ответила я.
— Да, — прикусил губу Олав, — и он не хочет просить для меня победы.
— Он обещал просить Бога, чтобы исполнилась воля Божья. Если Господь действительно хочет, чтобы ты победил, он пошлет тебе желанную победу. Мне кажется, ты слишком рано осудил епископа.
Он задумался, наморщив лоб,
— Я не понимаю, в чем разница, если ты считаешь, что Бог дарует тебе победу, — наконец произнесла я.
— Вполне возможно, ты и права, — ответил конунг. Но он все еще никак не мог успокоиться.
— Я хочу, чтобы сегодня ты разделила со мной супружескую постель, — неожиданно сказал он.
Я так растерялась, что даже не смогла скрыть своего отвращения.
— Да, господин, — только и ответила я.
Я легла в постель, не испытывая ни малейшей радости.
Но он просто прижался ко мне, как зверь, который ищет тепла.
На следующий день в мои палаты неожиданно пришел конунг.
Было как раз время отдыха. После службы в церкви ко мне пришли священники, они переписывали Псалтирь — один из них читал вслух, а другой писал. Я сидела за шитьем, а Ульвхильд играла на ступеньке у трона. Совсем недавно один из исландцев вырезал ей из дерева лошадок, которых она катала по полу. В углу за прялками сидели мои девушки, а напротив расположились за шахматами два дружинника конунга. Но они больше шутили с девушками, чем играли. Я как раз собиралась сделать им замечание, потому что они мешали служанкам работать. В палатах приятно пахло свежим хлебом.
Конунг Олав замер в дверях. Как только я увидела его, то сразу же поспешила навстречу.
— Добро пожаловать, господин, — приветствовала я своего мужа. В мои палаты он пришел впервые.
Он сразу же прошел к трону. А я поднесла ему пива.
Он принял чашу, выпил и осмотрелся.
— Так вот, значит, как ты все тут устроила, — сказал он. — Как в простом доме бонда.
Он бросил взгляд на священников, переставших переписывать книгу, и дружинников, тоже прекративших игру.
— Да тут и все мои мужи — и ученые, и доблестные, — добавил конунг.
— Господин, — сказала я, — быть может, они тоже выросли в доме бондов. Как и я. Ведь ты же знаешь, что меня воспитывал Эмунд из Скары. Поэтому я все тут так и устроила.
— Так палаты твоего отца в Свитьоде тебе были не милы?
— В палатах моего отца дули холодные ветры, — ответила я, довольная, что он упомянул дом моего отца, а не свой собственный.
Он долго сидел у меня — играл с Ульвхильд, которая, к счастью, привыкла к незнакомым людям и не испугалась своего отца, а улыбнулась ему ласково и доверчиво. Ему так понравилось, что я испугалась, не будет ли он часто наведываться к нам. Потому что Олав постепенно захотел бы все изменить на свой лад в нашей домашней обстановке.
Перед уходом он сказал:
— Я пришел сообщить тебе, что помирился с епископом. Мне кажется, тебе будет приятно услышать эту новость.
Он огляделся и добавил:
— Мне бы хотелось почаще приходить сюда.
— Мой король — всегда здесь желанный гость, — ответила я, но даже не посмотрела на него, когда он выходил из зала.
Сразу же после ухода конунга ко мне пришел епископ — можно было подумать, что он стоял в укромном месте и ждал, когда Олав покинет палаты. Во всяком случае, Сигурд сразу же сказал, что видел конунга.
Я ответила, что Олав пришел ко мне впервые. И рассказала о нашей беседе.
Епископ осмотрелся. Священники и дружинники ушли, остались только служанки. А Ульвхильд заснула рядом со мной на скамье.
— Ты можешь отослать своих девушек? — спросил епископ Сигурд.
Я приказала служанкам отправляться в поварню и помочь готовить ужин.
— Ты очень напоминаешь мне королеву Тюру, жену Олава Трюгвассона, — задумчиво проговорил Сигурд.
— Ты имеешь в виду сестру Свейна Вилобородого, на которой Олав женился против воли ее брата? — спросила я.
— Да, о ней. Она считала, что Олав поступил глупо, когда не привез ее приданое в Венланд.
— И чем же она напоминает тебе меня? Ведь я-то получила свое приданое.
— Я вспоминаю один случай. Олав пришел к королеве и показал стебелек дягиля, который ему удалось отыскать. Тюра пришла в бешенство и сказала, что чем собирать всякие травы, лучше бы конунг отправился за ее приданым. Олав так и сделал. И мы знаем, чем все это закончилось — битвой при Свёльде.
— Я не понимаю, какое это все-таки имеет ко мне отношение, — ответила я.
— Конунг Олав пришел к тебе сегодня предложить свою дружбу и порадовать тебя, а ты оттолкнула его. Совсем как Тюра. И Олав Харальдссон должен был почувствовать себя точно так же, как Олав Трюгвассон, когда принес Тюре стебелек дягиля.
Я поняла, что мне многое надо рассказать епископу. Все было не так просто, как он думал.
Я рассказала ему о Олаве Альве Гейрстадира, о вере своего мужа в то, что он является потомком языческих богов, о мече Бэсинге, который конунг любил больше всего на свете и с которым не расставался даже в постели, о наследстве, полученном от умершего конунга и о многом другом.
Епископ внимательно выслушал меня.
— Олав Трюгвассон тоже верил в колдовство, — сказал он, — но я сумел его переубедить. Но сейчас все обстоит намного серьезнее. Ты позволишь, королева Астрид, рассказать мне о нашем разговоре конунгу Олаву?
Я подумала.
— Не думаю, что конунгу понравится, если он узнает, о чем я тебе рассказала, — ответила я.
— Но ведь речь идет о спасении его души. И ты сама это знаешь. Иначе ты бы никогда не заговорила со мной об этом.
— Я понимаю, что ты должен с ним поговорить. Но не уверена, что тебе надо упоминать о наших с тобой беседах. Олав очень гордится своим происхождением. И он всем об этом с удовольствием рассказывает. Так что ты можешь обо всем этом услышать от него самого.
— Мне не нравится ходить тайными тропами, — заметил епископ, — но я сделаю, как ты хочешь.
И я понимала, что мне понадобится терпение и время, чтобы переубедить конунга. В тот вечер конунг рано лег спать. К счастью, он не приказал мне следовать за ним. Но на следующий день он решил со мной поговорить.
И я была права. Епископ задал ему всего лишь один-единственный вопрос, и этого оказалось достаточно, чтобы Олав тут же все выложил об Олаве Альве Гейрстадира и проникновении Ране в его курган, о смерти Харальда Гренландца и о своем рождении. И о том, что все считали, что в тело младенца переселилась душа Олава Альва Гейрстадира.
Епископ внимательно выслушал рассказ Олава, ни разу не перебив его. Он лишь изредка кивал, чтобы показать, как заинтересовало его повествование конунга.
Потом епископ долго молчал, погруженный в раздумья.
Наконец он сказал:
— Мы уже давно привыкли, что многие конунги считают, что их прародителями были языческие боги. Ты придерживаешься такого же мнения, Олав Харальдссон?
— Никто не может скрыть правду о своем рождении или противиться ей. И я не вижу причин стыдиться своего происхождения, — ответил конунг.
— Все это так, — продолжал епископ, — но ведь ты не очень-то ценишь своего отца, хотя он и знатного рода. Ты считаешь его причастным к своему рождению, тут уж ты ничего не можешь поделать, но главным для тебя является Олав Альв Гейрстадира, который возродился в тебе, не так ли?
Олав кивнул:
— Да, ты прав.
— Но твоя вера не может понравится христианину, тем более священнику.
— Ну и что? Зато мне ее привили моя мать, и королева Аста, и Ране, который заменил мне отца.
— Мне кажется, тебе, конунгу, принявшему крещение, следует отказаться от такой веры, — сказал Сигурд.
— Это невозможно, — ответил конунг, — я не могу отказаться от самого дорогого, что есть у меня в жизни.
— А почему ты так уверен, что у тебя действительно душа Олава Альва Гейрстадира? — спросил Сигурд.
— У меня есть тому подтверждение, — ответил Олав, поглаживая свой меч,
— Но ведь этот меч украли из кургана умершего конунга. И это ничего еще не доказывает.
— Но Ране рассказал мне о своем видении и о желании конунга, чтобы его меч достался мне, — раздраженно возразил Олав.
— Я охотно верю, что Ране действительно вынес этот меч из кургана, но что если его действиями руководил Дьявол? — спросил Сигурд.
— Ты не прав. И Олав Альв Гейрстадира — не Дьявол. Он пожертвовал жизнью, чтобы спасти свой народ от опасности.
— Расскажи мне об этом, — попросил епископ.
— Он был конунгом Вестланда, все любили его и уважали. Кроме того, он был еще и красивым мужчиной. Однажды ему приснился сон, что с востока на страну напал громадный разъяренный бык. Из его ноздрей вырывалось пламя, он несся по Норвегии, не разбирая дороги, и убивал людей. Под конец добрался он и до короля с дружиной. Олав созвал тинг и рассказал о своем сне. Он сказал, что с востока в страну придет бык, который убьет много людей, его самого и его дружину. Конунг повелел также подготовить место для погребения убитых и объяснил, что бык в его сне означал чуму. Как только болезнь сразит самого Олава и его захоронят в кургане, чума прекратится. Все случилось, как и предсказал Олав Альв Гейрстадира.
— Но почему ты говоришь, что он пожертвовал своей жизнью? — спросил священник.
— Все случилось, как в сражении — когда погибает конунг, битва прекращается, — ответил Олав.
— Не думаю, чтобы конунг захотел пожертвовать собой, — возразил Сигурд, — ему следовало бы в таком случае бросить на землю оружие, чтобы прекратить сражение, а твой Олав просто умер от чумы. Он был язычником.
— Он никогда не был язычником, — ответил конунг. — Он принял крещение в Руде.
— А я считал, что крещение в Руде принял Олав Харальдссон, — усмехнулся Сигурд.
— Нет, он принял крещение, когда Олава Трюгвассона крестили в Вике.
— Скажи мне, ты один человек или в тебе живут двое? — так же спокойно, как и раньше, спросил епископ.
— Я один человек, но во мне возродился другой конунг — герой прошлого. Он силен и мужествен. И он имеет полное право называться королем. Но я чувствую в себе и наследство Харальда Гренландца, который был трусом и предателем.
— Ну если ты говоришь, что ты все-таки один человек и тебя крестили в детстве, то тогда стоит говорить только об этом крещении. И если ты думаешь, что приняв крещение в Руде, Олав Альв Гейрстадира заключил тем самым договор с Богом, то ты ошибаешься.
Тут Олав впервые за все время беседы рассердился:
— Ты хочешь сказать, что Господь не принимает Олава Альва Гейрстадира?
— Я хочу сказать, что Господь принимает сына своего — Олава Харальдссона. Ты боролся за введение христианства во имя Господа нашего. Но только святые могут забыть о себе ради других. Нам, грешникам, надо молить о прощении каждый день.
— А как же тогда быть с Олавом Альвом Гейрстадира, с моим мечом и моим прошлым? — с испугом в голосе спросил король. — Ведь даже у короля Карла Магнуса был меч, который он считал подтверждением своего королевского происхождения.
— А тебя это беспокоит? — спросил Сигурд.
— Да, потому что Карл Магнус был христианином.
Епископ помолчал, а потом сказал:
— Неужели ты не можешь жить без всего этого?
— Епископ Сигурд, — ответил конунг, — если бы кто-нибудь сказал тебе, что ты не Ион Сигурд, слуга Божий, исполняющий свои обязанности перед Господом нашим и людьми, а презренный трус и предатель, смог бы тогда жить?
— Я каждый день прошу у Бога простить грехи мои и мою трусость, — смиренно ответил епископ. — И каждый день Бог дает мне силы подняться с колен и идти дальше.
Конунг с изумлением воззрился на Сигурда.
— Неужели у кого-нибудь есть силы вынести такую жизнь? — спросил он.
— Кто хочет спасти свою жизнь, должен ее потерять, — ответил епископ. — Но только тот, кто жертвует своей жизнью ради Бога, способен обрести покой.
Олав помолчал, а потом внезапно застонал, как раненный зверь:
— Нет! Нет! Нет!
И зарыдал.
Епископ подошел и положил ему на плечо руку.
— Иисус совсем не требует, чтобы каждый прошел его путь к Голгофе, — спокойно сказал он. — Надо просто делать хотя бы изредка хоть один шаг к нему навстречу. А милосердие Господне бесконечно.
Через некоторое время конунг поднял голову:
— Но разве не могу я верить в договор Олава Альва Гейрстадира с Богом?
— Если ты доверишься Богу, он дарует тебе победу. Но пути Господни неисповедимы. Победивший в сражении может продать душу Дьяволу. И тот, кто проигрывает в земной жизни, может оказаться на небесах. Никто не в состоянии разбудить в человеке любовь к Богу, пока сам человек не окажется к ней готовым. Об этом говорит весь мой сорокалетний опыт священника. Человек подобен виноградной лозе, которая растет, как возжелает Бог. И священники могут лишь обрезать побеги и следить, чтобы лозе досталось как можно больше света и тепла небес, и поливать лозу из источника божьей мудрости. Я всего лишь виноградарь, конунг Олав. И не мне судить других.
— Ты даже не будешь осуждать меня, если я буду по-прежнему верить в Олава Альва Гейрстадира и его возрождение во мне? — с удивлением спросил Олав. — И ты не отлучишь меня от церкви?
— Нет, до тех пор, пока ты действительно будешь стремиться укреплять свою веру в Бога.
Оба они помолчали.
Затем епископ встал, перекрестил конунга, который склонил перед ним голову. Я тоже поднялась со скамьи. И когда мы вместе с епископом покидали палаты, конунг Олав не остановил нас.
Я стал бояться за королеву Астрид — мне казалось, что она пытается скрыть, как плохо себя чувствует на самом деле. Она все время поторапливала нас, как будто боялась, что не успеет все рассказать.
Самому мне больше всего на свете хотелось сейчас поговорить наедине с Гуннхильд. Наша последняя беседа была прервана на полуслове.
«Вини в этом самого себя», — сказала она мне, когда я напомнил ей о высеченной рабыне и разбитом хрустальном бокале.
Я несколько раз пытался поймать взгляд королевы Гуннхильд, но она все время старательно отводила глаза. И нам никак не удавалось остаться наедине. Я подумал, уж не знает ли королева о разговорах слуг, о которых мне поведал Бьёрн. Что все в усадьбе бьются об заклад, как скоро мы окажемся в одной постели. Потому что в таком случае она могла избегать меня, чтобы не давать пищи слухам.
Когда Астрид завершила рассказ, она ни за что не хотела пойти отдохнуть, хотя и очень устала. Астрид настояла, чтобы мы собрались после ужина и сказала, что хочет поговорить с Гуннхильд и мной наедине.
— Ниал Скальд, — сказала Астрид, — у меня остался перед тобой долг. Ведь ты выиграл у меня партию в тавлеи.
Я ответил, что все это было шуткой.
Она склонила голову набок и посмотрела на меня:
— Зачем ты так говоришь, когда тебе прекрасно известно, что все было всерьез?
— Тебе стоило бы понять, — ответил я, — что я пытаюсь показать свою скромность.
Она рассмеялась.
— Я привезла с собой из Скары все, что должна тебе.
Тут Астрид повернулась к Гуннхильд:
— Ты можешь послать за тем сундуком, что привезли вчера на санях из Скары?
Гуннхильд кивнула, и вскоре в трапезной стоял большой кованый сундук.
Астрид достала ключи и отперла замок. Подняла крышку, и я заглянул внутрь.
Она помолчала, а затем сказала:
— Мне кажется, Ниал, что тебе лучше достать все это из сундука самому. У меня совсем не осталось сил. Я задыхаюсь.
Я достал полное боевое снаряжение дружинника и его коня — все поражало своей роскошью и богатством. Броня, блестящий шлем…
— Примерь-ка шлем, — попросила Астрид.
Все было сделано для меня как на заказ.
Там было еще и копье, поразившее нас своей работой. Древко было украшено серебряными насечками, а наконечник сделан из нескольких типов закаленной стали. Великолепная работа, по видимому, франкийского мастера.
Но самым дорогим для меня подарком оказался меч. Рукоять его была отделана золотом, и я без колебаний достал меч из ножен — я нисколько не сомневался, что это понравится королеве Астрид.
Это был обоюдоострый меч. И на клинке я увидел голубоватые разводы, отличающие хорошую сталь. Я сразу понял, что меч, как и копье, сделан из нескольких видов стали.
Я с нежностью провел рукой по клинку, ощущая неровности его поверхности, и чуть надрезал себе палец. Этот меч подходил самому конунгу.
— Я слышал, как Торд, отец Сигвата скальда, называл такие мечи «огнем крови». У моего отца был такой меч, я наследовал его, но викинги отобрали его у меня, когда взяли в плен.
Я посмотрел на оставшуюся в сундуке сбрую и обратился к королеве Астрид:
— Астрид, мы действительно играли в тавлеи. И я действительно выиграл. Но подарок, который ты мне делаешь, слишком дорогой. Всего этого достаточно, чтобы выкупить из рабства самого конунга.
— Я долго собирала все это, — ответила королева, — и еще дольше все это лежало в сундуке. Сначала я хотела, чтобы снаряжение досталось Оттару Черному, но он так никогда ко мне и не вернулся. А сейчас он мертв. Затем я думала о сыне конунга Олава, короле Магнусе, но мертв и он. А теперь недолго осталось жить и мне. И мне бы не хотелось, чтобы это снаряжение досталось кому-то чужому. Я не думала об этом сундуке, когда мы играли в тавлеи, но потом я очень привязалась к тебе, Ниал. Ты сын Киана Уи Лохейна, воспитанник Торда, у которого ты и научился игре в тавлеи. Именно тебе должен достаться этот сундук.
Она помолчала, а потом добавила:
— В конюшне стоит лошадь, которую я тоже тебе дарю.
Я преклонил перед ней колена — не как раб, а как гордый человек, который хочет оказать внимание королеве. Но я не благодарил ее. Она заплатила долг. И это было ее дело, что она выбрала такой способ заплатить его. Ей бы не понравилось мое «спасибо».
— Оставь себе сундук, — сказала Астрид.
За это я ее поблагодарил.
Затем я задумался. Королева Астрид внимательно смотрела на меня.
— Ниал Скальд, — спросила она, — ты слагаешь вису?
— Ты хорошо знаешь скальдов, королева Астрид, — ответил я, но мне понадобилось еще некоторое время, прежде чем я мог продолжить разговор.
— Моя виса не похожа на стихи, слагаемые исландскими скальдами, — наконец сказал я.
— А чем отличается ирландская поэзия? — спросила она.
— Это не так легко объяснить. Прежде всего, у нас есть более трехсот размеров стихов. И в каждой строке должна быть внутренняя рифма. Кроме того, последнее слово в первой строке рифмуется со словом из середины второй строки. То же самое относится к последнему слову третьей строки и слову из середины четвертой. И еще существуют строгие аллитерации.
— Может, стоит позвать Хьяртана, чтобы ты все это ему объяснил? — резко спросила Гуннхильд.
— Нет, — ответил я, — давай не будем все усложнять.
— Мне кажется, — заметила Астрид, — тебе стоит объяснить мне эти правила еще раз.
Я так и сделал.
— А о чем твоя виса? — спросила Астрид.
— О тебе, королева. Но не суди меня слишком строго, ведь я сочинил эту вису в спешке.
Я помолчал, а потом прочел стихи:
Птицы прошлого устремились на юг,
Время их песни поглотит,
Королеве пришла Каяться пора.
Прошлое, будущее, игры судьбы,
Жизни огонь и солнца закат,
Богов золото Разбивают легкие волны.
Господи, изъяви волю свою,
Нам, недостойным,
Милость свою прояви, надежде нашей,
Мечте королевы сбыться дай!
Астрид помолчала, а потом сказала:
— Я не хожу с золотым обручем, как это подобает королевам, и мне нечем тебя наградить. Но если ты еще раз повторишь эти строфы во время ужина, я вознагражу тебя.
— Я с удовольствием сделаю это, но ты и так уже наградила меня.
— Ты не прав, я просто вернула долг.
— Я говорю не об этом. А о твоем рассказе. Он стоит многих вис.
Больше мы ни о чем не говорили, и скоро все разошлись отдохнуть.
Я собрал разложенные вещи и убрал их в сундук. Запер замок, и подумал, как много забот у богатых. На восходе солнца у меня ничего не было, а сейчас все изменилось. И я вспомнил легенду о Кулмане и мухе.
У Кулмана не было ничего лишнего. Он владел только самым необходимым. Но зато у него была муха, которая ему очень помогала. Потому что когда он читал псалмы, муха переползала со строчки на строчку и показывала, где он остановился. И вот в один прекрасный день муха сдохла. Кулман написал святому Колумбе и пожаловался на свою беду. От святого пришел ответ: «Брат, не удивляйся смерти мухи, потому что несчастия всегда следуют за богатством…»
Мне удалось поговорить с Гуннхильд, когда я меньше всего этого ожидал. Но мы успели обменяться лишь несколькими словами.
Сложив свои богатства в сундук, я решил пойти посмотреть на коня, который, как сказала королева Астрид, стоял в конюшне. Королева Гуннхильд тоже решила взглянуть на него.
Это был отличный породистый жеребец. Но я понял, что пройдет немало времени, прежде чем мы станем друзьями. Для начала я решил немного поговорить с ним, чтобы он потихоньку стал привыкать к моему голосу.
— Тебе нравится? — спросил я Гуннхильд.
— Да, отличный конь, — коротко ответила она, но потом не удержалась и добавила:— Неужели вы не можете вести себя чуть скромнее? Мне просто хочется плакать от умиления, когда я смотрю на вас.
Я расхохотался.
— Ты так считаешь? — спросил я. — Но советую тебе попридержать язычок. Здесь в конюшне уши есть не только у лошадей.
Мне показалось, что на сеновале я заметил тени моих друзей.
Астрид не успокоилась, пока я не согласился принять от нее золотое кольцо. Я подумал, что кольцо это хранилось в сундуке и предназначалось для Оттара Черного. Который так никогда и не вернулся к своей королеве.
И еще я понял, как много значили для Астрид скальды и их искусство. И если последние дни королевы могло скрасить мое умение, то было бы жестоко лишать ее последнего удовольствия.
Астрид во что бы то ни стало стремилась завершить свой рассказ и сразу после ужина принялся рассказывать дальше:
— Мне показалось, что я лучше стала понимать конунга после той их беседы с епископом. И может быть, что все рассказанное о возрождении Олава Альва Гейрстадира в образе Олава Харальдссона и не было такой уж неправдой.
Я не раз замечала, что в Олаве как будто живут два совершенно разных человека.
Иногда в него вселялся бес — или Олав Альва Гейрстадира, на которого конунг так хотел походить. Этот Олав был жестоким и самоуверенным, но с друзьями обращался очень хорошо. С ними он умел быть добрым, терпеливым, верным, щедрым, умным — короче, самым лучшим конунгом и другом.
Но чаще поступками Олава Харальдссона руководил Харальд Гренландец. И тогда он был трусом — кругом видел врагов и предателей и вел себя с ними не как подобает королю. Не удивительно, что многие считали конунга жестоким и злым, подозрительным и жадным, невыносимым и грубым.
Больше всего он доверял людям, которые беспрекословно ему подчинялись, чаще всего, этих своих прислужников он находил на маленьких хуторах Норвегии, а некоторых выкупил из рабства и дал им власть. С хёвдингами же, такими, как Эрлинг Скьяльгссон и Турир Собака, конунг никогда не был дружен. Он как будто все время старался их разозлить и постоянно испытывал их терпение, только чтобы показать свою власть.
Законов, которые он же сам и ввел в стране, Олав придерживался только, когда ему было удобно. Он мог за малейшее нарушение своей воли наложить строжайшее наказание, а мог запросто простить убийц и грабителей. Все зависело от настроения. Льстецы всегда пользовались у него особым вниманием. А малейшее проявление гордости могло стоить человеку жизни.
В ту зиму в Борге, как мне кажется, Олав был как никогда силен и уверен в себе. После этого власть его пошла на убыль. И дело тут не в том, что он изо всех сил и всеми возможными способами вводил в стране христианство, а в том количестве врагов, которых он нажил по собственной глупости и из-за неуемной жажды власти.
А весной он поссорился и с Туриром Собакой, и с Эрлингом Скьяльгссоном.
Из Борга мы уехали на исходе зимы, а к пасхе добрались до Авальдснеса. По четвергам король собирал в своих палатах гостей.
Управляющий королевской усадьбой очень хотел произвести впечатление на конунга Олава и его гостей. Он без всякого зазрения совести превозносил заслуги конунга и поносил его врагов. Особенно гордился он тем, что ему удалось высмеять кравчего Олава по имени Асбьёрн Сигурдссон. Конунгу явно доставляли удовольствие хулительные речи управляющего.
Однако я никак не могла понять, в чем же тут дело, пока не узнала, что Асбьёрн был сыном сестры Эрлинга Скьяльгссона и брата Турира Собаки. Хула бывшего раба, а нынешнего управляющего, задевала честь не только самого Асбьёрна, но и его высокочтимых родичей. И самое главное, что в палатах в это время присутствовал сын Эрлинга — Скьяльг, которого Олав взял в свою дружину в качестве заложника.
Я хорошо узнала в ту зиму Скьяльга. Он несколько раз заходил ко мне передать приветы от своего отца, и мы подружились. Скьяльг был красивым мужчиной, гордым и честным, как его отец.
Я посмотрела на него во время насмешливых речей бывшего раба. Он не скрывал бешенства.
А потом случилось так, что в палаты ворвался какой-то дружинник с обнаженным мечом и одним ударом отсек управляющему голову. Во все стороны брызнула кровь, обезглавленное тело шмякнулось на пол у ног Олава, а голова с вывалившимся языком упала на стол прямо передо мной и конунгом. Нельзя сказать, что это было особенно привлекательное зрелище.
Конунг повелел схватить убийцу. Им оказался сам Асбьерн, который стоял в сенях и слушал речи управляющего. Асбьёрна заковали в цепи.
Скьяльг приблизился к Олаву и попросил милости для родича.
Конунг ответил, что Асбьерн заслуживает смерти не только из-за убийства, но и потому что произошло оно в пасхальную неделю, да еще в присутствии самого короля.
Скьяльг неосмотрительно заметил, что ему жаль, что конунг принял такое решение, потому что сам Скьяльг считает удар родича прекрасным и достойным мужчины. И еще он добавил, что если Олав хочет сохранить его в дружине, то должен помиловать Асбьёрна.
Конунг отказал. Он разозлился. Особенно Олава возмутило, что месть произошла в его присутствии.
Тогда Скьяльг покинул палаты, а вместе с ним ушли и многие из гостей.
Олав хотел казнить Асбьёрна в тот же вечер, но его уговорили подождать до конца пасхальной недели. А в воскресенье в королевскую усадьбу прибыли Эрлинг Скьяльгссон вместе со своей дружиной. Его воины превосходили дружинников конунга количеством.
Это был второй раз, когда я увидела Олава и Эрлинга разговаривающими друг с другом.
Эрлинг величественно приветствовал конунга.
— Я хотел бы заплатить выкуп за Асбьёрна, сына моей сестры, — сказал Эрлинг. — Вы сами, конунг, можете установить размер выкупа, только сохраните Асбьёрну жизнь и позвольте ему остаться в стране.
— Мне кажется, что ты не зря привел с собой такую большую дружину, — ответил конунг.
— Нет, но величину выкупа вы можете определить сами.
— Тебе не испугать меня, Эрлинг, — прошипел конунг.
— Я и не собираюсь этого делать. И мне бы хотелось верить, что в нашей дружбе заинтересованы и вы сами.
— Даже если ты и собираешься меня запугать, тебе это не удастся, — повторил Олав.
— Я не собираюсь этого делать. Я всегда говорил вам честно о своих намерениях, и никто не может упрекнуть меня во лжи. Мне хочется решить все по справедливости и мирным путем. Однако если вы решите напасть на меня, то моя дружина достаточно сильна, чтобы покинуть королевскую усадьбу с честью. Но тогда вы увидите меня в последний раз.
Было заметно, что Эрлинг рассердился.
Некоторое время конунг и Эрлинг стояли друг против друга в полном молчании. В палатах была мертвая тишина.
Затем конунг коротко сказал:
— Вы будете нашим судьей, епископ Сигурд.
Эрлинг заплатил выкуп, какой назначил Олав, и уехал вместе со своей дружиной. Но он был в таком бешенстве, что даже не попрощался с конунгом перед отъездом. И я хорошо понимала Эрлинга. Он поверил в дружбу короля и понял, как мало она значит для самого Олава. Но одновременно он выказал собственное благородство и не использовал преимущества, которые были на его стороне.
— Упрямство конунга чуть не навело беду на Норвегию, — сказал мне позже Сигурд. — Мне было очень грустно увидеть его несправедливость. Он отталкивает от себя самых преданных людей, когда подозревает их во всех смертных грехах. И вместо них окружает себя предателями и льстецами.
Поздней весной мы отправились в поездку по стране. Олав хотел убедиться, что христианство прижилось в Норвегии. Не все язычники перешли в истинную веру, и тогда конунг не медлил и сжигал их дома. Так ему удавалось ввести новую веру.
Но тем летом случилось И еще кое-что. Конунг взял себе наложницу. Я была очень удивлена. Хотя частенько случалось и раньше, что он насиловал девушек в усадьбах, где мы останавливались.
Олав был настолько глуп, что думал, будто мне ничего об этом не известно. И он достаточно меня боялся, чтобы пытаться скрыть свои любовные похождения.
Та история с наложницей началась в Боссе. Бонды не смогли устоять против жестокости конунга и быстро перешли в нашу веру. Олав считал это большой победой. И очень гордился ею.
Астрид замолчала. Мне показалось, что в мыслях она была где-то далеко.
Но вот она повернулась к Эгилю Эмундссону:
— Тебе, Эгиль, известно о той истории больше моего.
— Я могу попытаться рассказать, — неуверенно ответил Эгиль.
— Конунг с дружиной, — начал он, — остановились в одной из усадьб в Боссе.
Хозяином хутора был бонд, который изо всех сил боролся против христианства и совсем не радовался, что Олав выбрал его дом для себя и своих воинов. Но ему ничего не оставалось как хорошо относиться к нам.
За ужином конунг был в прекрасном настроении. Он шутил, смеялся, и часто задирал бонда, намекая на его язычество. Одна из служанок, что разносили пиво, привлекла всеобщее внимание своей красотой. Конунг схватил ее, но она вырвалась. Тогда он приказал двум дружинникам схватить девушку и привести ее к нему в опочивальню. Он обещал хорошо заплатить воинам. Не помню, чтобы я когда-нибудь видел Олава таким возбужденным. Он очень распалился.
Я не уверен, что конунг думал, будто дружинники смогут затащить девушку к нему в постель. Но они сделали все возможное. И девушка провела с Олавом в усадьбе несколько ночей. Она все время кричала и дралась с конунгом.
Когда мы уезжали из Босса, конунг решил взять ее с собой. Она была рабыней, которую захватили в плен в Англии, и, судя по всему, высокого происхождения. Олав не собирался просить разрешения у бонда взять с собой его рабыню, но ему пришлось столкнуться с другими трудностями. Потому что он не хотел брать ее с собой как наложницу и попросил королеву взять девушку к себе служанкой.
Эрлинг замолчал.
— Как конунгу это удалось, лучше рассказать тебе, Астрид, — сказал он.
Астрид рассмеялась, но совсем не весело.
— Да, уж я-то знаю. Однажды он пришел и невинно заявил, что мне нужна помощь. Что он пришлет служанку, которая сможет выполнять черную работу.
Но в поездках по стране моим служанкам приходилось выполнять не так уж и много тяжелой работы. И мне давно было известно, что вытворяет по ночам Олав с моей будущей служанкой.
К тому времени я хорошо знала Олава и понимала, что отказать ему будет самым глупым, что можно сделать.
— Почему? — удивился я.
Вопрос оказался столь неожиданным для Астрид, что она ответила, не подумав:
— Потому что тогда она могла бы стать чем-то большим для конунга, чем простая наложница.
Я промолчал — ведь я узнал, что хотел.
А королева продолжала:
— Я заметила Олаву, что уж если он хочет дать мне служанку, то сначала я должна посмотреть на нее. Конунг ответил, что в этом нет необходимости. Кроме того, он уже сказал девушке, что она пойдет ко мне в услужение.
— Вот как? Так ты, наверное, сказал ей, что она будет делать? — спросила я.
— В этом нет необходимости, — еще раз уверил меня конунг, — она будет делать все, что ей прикажут.
— Ну, если ты так уверен, то тогда конечно.
Он внимательно посмотрел на меня. Но я была серьезна и ничем не выдала себя. И вечером ко мне в палаты пришла Альвхильд.
Я спросила ее, откуда она родом и где раньше служила. И я получила исчерпывающий ответ, даже на те вопросы, которых не задавала.
Девушка бросилась на колени, залилась слезами и поведала мне свою ужасную историю. Что ее захватили в плен в усадьбе ее отца в Западной Англии, изнасиловали и привезли в Норвегию. В этом я ей поверила. Но затем она рассказала, что в Норвегии ее сделал своей наложницей один ярл, который был очарован ее красотой. Но она изо всех сил боролась против его желания. Поэтому он продал ее одному бонду из Босса, который тоже обращался с ней очень жестоко. И конунг Олав, добрый и могущественный, спас ее.
Это было уж слишком, и не только потому, что она восхищалась добротой и благородством конунга Олава. В Норвегии не так уж и много ярлов, и речь могла идти либо о Свейне, либо об Эйрике, либо о Хаконе сыне Эйрика. А все они в последний раз были в Норвегии семь зим назад. Кроме того, вряд ли кто-нибудь из ярлов стал бы считаться с желаниями рабыни.
Но тем не менее я взяла ее в услужение. А конунг Олав по-прежнему делал все возможное, чтобы я не обнаружила их связь. Оказалось, что девушка была не только обманщицей, но и глупой пустышкой. Ей понадобилось совсем немного времени, чтобы испортить с конунгом отношения. Альвхильд не умела держать язык за зубами. Она так гордилась положением наложницы Олава, что всем об этом рассказывала. И не могла удержаться, чтобы не приукрасить правду. Она уверяла служанок, что конунг ни в чем не может ей отказать и беспрекословно выполняет малейшее ее желание.
Мне все это передавали. И не успели мы доехать до Трондхейма, как конунгу тоже донесли о ее рассказах. Однако ко мне Олав пришел, только когда мы уже приехали в королевскую усадьбу в Трондхейме.
Он, наверное, понял, что слухи могли достичь и моих ушей.
Ему было не особенно приятно рассказывать мне о наложнице, но сделал это он с большим достоинством.
— Может быть, ты уже об этом слышала, — добавил он.
— Да, я уже обо всем знала в Боссе.
— Так почему же ты мне ничего не сказала? — подскочил конунг — он начал понимать, что выставил себя на посмешище.
— А почему я должна была об этом говорить? Я не так глупа, чтобы думать, что все россказни о тебе — правда. Тем более из ее уст.
— А что она болтает? — тут же попался Олав.
— Ну, если тебе самому это неизвестно, то и я не буду ничего говорить.
— Я не уверен, что мои подданные рискнут когда-нибудь рассказать мне об этом.
— Может, и так, — сухо ответила я. Он неуверенно и с мольбой посмотрел на меня. Но мне было совсем его не жалко, тем более что он сам обманул меня и заставил взять свою наложницу в услужение. Он сам выставил меня на посмешище перед дружиной и священниками.
С того дня он больше не прикасался к Альвхильд. Правда, он и не отослал ее из усадьбы, но только потому, что она ждала ребенка. И Олав решил подождать до родов. Девушка была в полной растерянности, когда поняла, что конунгу больше нет до нее дела. Мне самой пришлось о ней позаботиться, потому что ведь она ждала не чьего-нибудь ребенка, а конунга.
Сам Олав был занят другими делами в ту зиму.
Епископ Гримкель вернулся из Саксонии и привез с собой священников и послание от архиепископа Урвана. И Олав вместе с ним обсуждал новые законы.
Зимой конунг вместе с епископом Гримкелем отправился на тинг в Фросту.
Мы с епископом Сигурдом остались в Трондхейме. Олаву же больше подходило общество льстивого Гримкеля.
Весной Альвхильд разрешилась сыном. При родах присутствовали мои служанки и священник. Они и рассказали мне, что роженица очень мучилась, и сначала даже боялись, что ребенок родится мертвым. Но к счастью, все обошлось, и они тут же послали за Сигватом Скальдом. Все считали его самым близким конунгу человеком и хотели, чтобы Сигват сам разбудил Олава и спросил, какое имя дать его сыну при крещении. Мальчик был так слаб, что священник хотел крестить его, не откладывая. Но Сигват сказал, что уж лучше он сам даст имя ребенку, чем осмелиться разбудить конунга. Малыша окрестили Магнусом в честь короля Карла Магнуса. Сигват был уверен, что Олав останется доволен выбором имени.
Конунг действительно был рад услышать, что у него родился сын, но не знал, как поступить с Альвхильд. И он решил посоветоваться со мной.
Я ответила, что если наложница ему больше не нужна, то будет лучше всего отдать ее замуж за кого-нибудь из дружинников конунга. И я предложила заняться воспитанием Магнуса, как только он немножко подрастет и сможет обходиться без матери.
Вскоре конунг решил, что мать Магнусу больше не нужна. Он выбрал для ребенка кормилицу, а Альвхильд выдал замуж за одного из своих воинов. Она приходила ко мне перед своим отъездом, плакала и просила простить ее. Она сказала, что я была к ней очень добра.
Вскоре после ее отъезда ко мне пришел по поручению конунга епископ Сигурд. Он сказал, что Олав признает свою ошибку с наложницей и просит его простить.
Он прекрасно понял причину моего веселья, когда я вдруг начала смеяться после его речи. Епископ очень рассердился и сказал, что во всем виновата я сама. Что я оттолкнула Олава и что он взял себе наложницу, потому что я перестала делить с ним постель. Я ответила, что никто не запрещал Олаву вернуться туда. Сигурд ответил, что запрещать необязательно, можно оттолкнуть человека и по-другому.
Я ответила, что не понимаю, о чем он говорит.
И я никогда ни единым словом не попрекнула конунга и не обмолвилась, что он взял себе наложницу. К тому же, я приняла на себя заботу о его сыне. И я собиралась стать для мальчика хорошей матерью.
— Королева Астрид, — резко сказал епископ, — ты все сделала так, чтобы другая женщина родила тебе сына?
— Нет, это конунг сделал так, что другая женщина родила мне сына. Что я могла ему еще сказать, когда он пришел ко мне за советом? Или мне надо было посоветовать ему оставить у себя Альвхильд? Или отправить ребенка конунга на воспитание к какому-нибудь бонду?
— Нет-нет, — растерянно ответил епископ, — я понимаю, что все не так просто.
— А что касается прощения, — продолжала я, — то передай конунгу, чтобы он не испытывал мук совести. Он не сделал ничего, за что мне нужно было его прощать.
Астрид умолкла.
— И что тебе ответил епископ? — спросил я.
Она ответила безо всякого желания:
— Он ответил, что это были жестокие слова и что он будет молиться за меня.
В ту ночь после рассказа королевы Астрид я никак не мог заснуть. Я лежал и раздумывал над ее словами.
Никто не ожидал, что она когда-нибудь сможет полюбить конунга Олава. Епископ прямо сказал, что она жестоко обращается с ним. И тем не менее, за ее словами слышалась еще какая-то темная сила, которую я рассматривал как угрозу. Я чувствовал, что последние дни были слишком радостными и безоблачными. Я забыл о тех, о ком не должен был забывать — о Бригите и Уродце.
Вдруг я услышал, как в тишине скрипнула входная дверь. Я подумал, что кому-то понадобилось выйти по нужде.
И вдруг я понял, что к моей постели кто-то крадется.
— Кто тут?
— Бьёрн — раб, — услышал я в ответ неразборчивый шепот. — Ты не можешь сейчас к нам прийти? В конюшню?
— Могу. Вот только оденусь.
Его шаги проследовали к двери, раздался чуть слышный скрип петель, и все стихло. Я подумал, уж не привиделось ли мне все это.
На улице ярко светила луна.
Вдруг я услышал, как переговариваются воины, которые несли охрану усадьбы. Бьёрн многим рисковал, пробираясь в потемках ко мне в палаты. Если бы его поймали разгуливающим по двору так поздно, то непременно бы строго наказали. То, что я сам вышел ночью во двор, было совсем другое дело. Меня дружинники остановить не могли.
И тем не менее я был очень рад, когда мне удалось пробраться в конюшню незамеченным.
— Кефсе! — раздался в кромешной темноте голос Бьёрна.
Я чуть было не ответил, что меня зовут Ниал, но вовремя остановился.
— Да, — отозвался я.
— Забирайся к нам на сеновал.
— А может, кто-нибудь зажжет лампу?
— У нас нет жира, — последовал короткий ответ.
Поскольку по лестнице на сеновал я мог бы забраться и во сне, все прошло хорошо. И я слышал, что на сеновале собралось много народу.
Я чувствовал себя в полной безопасности здесь, в темноте, на сеновале, среди рабов. Хотя со мной не было ни меча, ни ножа. Ни один из людей Хьяртана никогда не решился бы на это. Но я чувствовал, как и в ночь после смерти Уродца, что мое место среди этих несчастных.
Я нашел свободное место и уселся на овечью шкуру.
Наконец заговорил Бьёрн:
— Сегодня сочельник. Сегодня ночью родился Иисус.
— Да, — ответил я, — в хлеву.
Я не мог придумать ничего умнее этих слов.
— А почему он родился в хлеву? — спросила одна из женщин.
И вновь я не нашелся, что ответить. И никогда бы не смог ответить, если бы думал головой, а не сердцем.
Но сегодняшней волшебной ночью, когда был рожден Иисус, произошло чудо, и я почувствовал, как рушатся преграды, существующие между людьми. Я почувствовал себя единым целым с окружающими меня рабами, почувствовал, как душа моя устремляется к Богу.
И не было преград между спрашивающим и отвечающим, ибо стали мы единым целым. И не раздумывал я над своими ответами, они сами рождались в моем сердце.
— Так почему он родился в хлеву?
— Потому что был послан Небесами.
— Но посланник Небес не рождается в хлеву!
— Посланник Небес — слуга всех нас.
— Посланник не может быть слугой.
— Может, поскольку он дарит всем вам любовь.
— А что такое любовь?
— Страдать с каждым, кто страдает.
— И посланник Небес страдает вместе с нами?
— Да, конечно.
— Тогда почему он не дарует нам свободу? Ведь он всемогущ.
— Он хочет дать всем свободу. И он защищает рабов и страдает вместе с ними.
— А почему он не освободит нас?!
— Любовь не может прибегать к насилию. Даже против злых и темных сил. Тогда она перестает быть любовью.
Вокруг все заволновались, обмениваясь замечаниями:
— Иисус должен быть справедлив.
— А кто из нас может вынести справедливый приговор? — спросил Бьёрн.
Они замолчали, а потом вдруг женский голос произнес:
— Все мы виноваты.
Мне показалось, что это сказала Тора.
— Если ты, Господи, не простишь нам вины нашей, то кто же тогда? — вспомнил я один из псалмов и добавил:— Господь наш никогда не делал различия между людьми.
— И потому он был рожден в хлеву?
— Думаю, что да, — ответил я. — И мудрецы пришли и возблагодарили Небеса и приветствовали Иисуса. Но те, кто боялся потерять свою власть, желали ему смерти.
— А кто желал ему смерти?
— Царь Ирод. Он был повелителем страны. Для того, чтобы убить Иисуса, он приказал лишить жизни всех младенцев мужского пола в Вифлееме и его окрестностях. И тем не менее он не смог убить Христа.
— Он убил младенцев? И как покарал его Господь?
— Не знаю, — ответил я, — если Ирод раскаялся и от всего сердца попросил прощения, то, может быть, он и получил его.
— Такое нельзя простить.
— Бог может простить все.
Эти слова в полной тишине произнесла Тора.
— Рудольф священник никогда с нами так не разговаривает. Он говорит, что мы должны бояться Бога.
— Бога должны бояться лишь те, у кого черна душа и кто не хочет раскаяться, — ответил я.
— А почему священник нам ничего этого не говорит?
— Может быть, он просто не находит нужных слов?
— Но если он это знает и не говорит о милосердии Господнем рабам, зато рассказывает о нем господам, то тогда он лжет.
— Вполне возможно, что он не рассказывает об этом не только рабам, — заметил я. — И обманывает не только вас.
— Кого же еще?
Я не мог уйти от ответа:
— Королеву Гуннхильд. Как вы думаете, почему она не выходит замуж?
— Так священник может обмануть королеву! — с удивлением произнес Бьёрн. — Тогда он может обмануть и самого короля?
— Это зависит от человека. Кто-то из священников обманывает, а кто-то говорит правду. И многие из священнослужителей думают о собственной власти. И поэтому они льстят тем, кто сильнее их самих.
— Ты говорил о любви, — раздалось из темноты. — А куда же она делась? Если ты говоришь, что даже священники заботятся лишь о самих себе.
— Не все священники честно выполняют свои обязанности перед Богом.
— А как же быть с Рудольфом?
— Он честный человек, но он не умен. Поэтому он и говорит о людских ошибках и о наказании, которое постигнет грешников. В этом он черпает силу. Но может быть, нам стоит помочь ему?
— Нам? Разве мы можем помочь священнику? Как?
— Я не знаю, — признался я.
— Может, нам стоит меньше его бояться? — задумчиво произнес Бьерн.
— А королева Гуннхильд боится его?
— Да, раньше она его боялась, но не знаю, боится ли сейчас, — честно ответил я.
Все помолчали.
Потом раздался голос, который не мог принадлежать никому другому, кроме Лохмача:
— Может, королева и боится священника почти так же, как и мы. Но это все равно несправедливо, что один рождается рабом, а другой — королем.
— Нет, — ответил я, — это несправедливо.
— Тогда почему ты говоришь, что Господь справедлив?
— А ты уверен, что Бог хотел, чтобы все было именно так, как есть?
— Если ему что-то не нравится, то почему же он ничего не изменит?
— Но Кефсе уже сказал, что любовь не может применять силу, — спокойно возразила Тора.
— И именно поэтому Господь родился в хлеву, — заметил кто-то еще.
— Но неужели мне надо благодарить Бога за то, что я родился рабом? — возмутился Лохмач.
— Нет, — ответил я. — Ты должен знать, что это несправедливо, и у тебя есть право возмущаться этим. Ты должен помнить, что перед Богом все люди едины. И Господь говорил, что люди должны стремиться к справедливости. Его слова очень не понравились сильным мира сего. И они распяли его на кресте. И тем не менее он был готов простить своих палачей, если бы они стали раскаиваться.
— Я не понимаю, — сказал Лохмач, — неужели ты, Кефсе, простил тех, кто превратил тебя в раба?
Я задумался.
— Не знаю, — наконец ответил я.
— Тогда ты наверняка не простил, — коротко сказал Лохмач.
Он помолчал, а потом добавил:
— А ты хочешь их простить?
Я еще раз задумался.
— Нет, — признался я, — я не уверен, что хочу простить их.
Он как будто задел струну в моей душе, и душа моя наполнилась фальшивой нотой, от звука которой на моих глазах выступили слезы. Я изо всех сил сдерживал рыдания.
Но напрасно.
— Почему ты плачешь, Кефсе? — спросила Тора.
— Я… Я думаю, что плачу из-за зла, которое люди причиняют друг другу. Из-за их жестокости. И еще из-за того, что я не могу простить.
— Да поможет нам Тот, кто был рожден в хлеву, — проговорил Бьёрн.
— Да, — с трудом ответил я.
Я почувствовал, как меня кто-то обнял и прошептал мне в ухо:
— Кефсе!
Это была Тора. И я плакал у нее на плече, как будто она была моей матерью.
На следующий день на рождественской заутрене я стоял не с королевами. Даже если бы я захотел, я никогда не смог бы пройти мимо рабов. Они стояли позади всех. Там же, рядом с ними, остановился и я.
И мне было все равно, что все с удивлением смотрели на меня.
III. КНИГА КОРОЛЕВЫ ГУННХИЛЬД
После рождественской службы Рудольф сказал королеве Астрид, что ей лучше воздержаться от рассказа в эти праздничные дни.
Королева резко спросила, неужели Рудольф считает такой тяжелой работой выслушивать ее повествование.
Он ответил, что это, во всяком случае, труд для меня, писца.
Я заметил, что могу и не делать никаких записей, а постараться все запомнить и записать потом.
Рудольф разозлился и заявил, что это право священника решать, что можно и что нельзя делать в церковные праздники.
Поскольку дело шло к ссоре, я промолчал, но решил, что обязательно поговорю с Астрид. И если она скажет, что у нее осталось мало времени, то я нарушу запрет Рудольфа.
Рабыни убрали со стола после ужина, но Астрид осталась сидеть в палатах. Не ушла и Гуннхильд.
Я обратился к королеве Астрид:
— Я думаю, тебе не терпится завершить свой рассказ. Если хочешь, я поговорю с Рудольфом.
— У меня действительно осталось мало времени, дни мои сочтены. Мне все труднее дышать, я задыхаюсь, и сердце чуть не выскакивает из груди при каждом шаге. И тем не менее я могу прожить еще несколько месяцев. Никто не знает, какой срок ему отпускает Бог. Так что вряд ли стоит злить Рудольфа. Я отдохну в эти праздники, а если почувствую себя хуже, то тут же скажу тебе, Ниал.
Она совершенно спокойно говорила о приближающейся смерти. А потом вдруг спросила:
— А что случилось во время службы? Почему вдруг ты стал вместе с рабами?
— Ты забываешь, что я и сам был рабом десять зим. Это мои друзья.
— Я никогда не замечала у тебя рабских мыслей.
— А что ты называешь рабскими мыслями?
— Раб всегда унижен, он лжет, ворует и отлынивает от работы. И может быть очень нахальным, если вдруг почувствует власть.
— Я совершенно не сомневаюсь, что рабство может искалечить человека, разрушить его, но оно может воспитать и святость. Именно в годы рабства в душе Патрика проснулась любовь к Богу и ближнему своему. И среди рабов Хюсабю есть достойные уважения.
— Кто же? — спросила Гуннхильд.
— Бьёрн, Тора, Лохмач и еще некоторые…
— Лохмач? — переспросила Гуннхильд. — Я все время слышу на него жалобы, потому что он очень вызывающе ведет себя.
— Ты несправедлива. У него просто нет «рабских мыслей», как говорит Астрид. Святой Патрик убедил ирландцев освободить своих рабов. Я думаю, он сделал это, потому что сам побывал в рабстве. Много лет в Ирландии не было рабов. Они стали появляться только после нападений викингов, которые вернули в мою страну языческие обычаи.
— Но ведь рабы были и у тебя самого, — сказала Гуннхильд.
— В последний раз, — ответил я.
— Я не знаю, как вели себя ирландцы, когда освобождали своих рабов. Но в Швеции мы всегда стараемся создать нормальные условия жизни для освобожденного раба. Многие считают, что лучше быть рабом, чем умереть с голода. Кроме того, не так уж и легко следить за выполнением закона. И тут большое значение имеет семья. Если человек отказывается выплатить выкуп, то тогда это должны сделать его близкие. Достойная семья всегда позаботиться о родственнике и выручит его из беды. Если же раба берут в свободную семью, то его и считают свободным человеком.
— И часто так бывает? — спросила я.
— Нет, и освобожденный раб не может выкупить или освободить другого раба, даже свою собственную жену.
— А в Норвегии все по-другому, — добавила Астрид. — Раба не обязательно принимать в свободную семью. Но освобожденный раб по-прежнему во многом зависит от своего хозяина, который отвечает за него перед законом.
— И как долго он несет ответственность за бывшего раба? — спросил я.
— Часто в четырех поколениях. Это зависит от того, как быстро раб или его потомки могут заплатить выкуп и созвать гостей на праздник по поводу освобождения. А потом надо еще четыре поколения, чтобы потомки раба стали полноправными гражданами.
Я подумал, что неправильно понял.
— Ты говоришь о четырех поколениях или о четырех годах? — переспросил я.
— О поколениях, — спокойно ответила Астрид.
— Если считать одно поколение тридцатью годами, то тогда должно пройти двести сорок лет?
Она кивнула.
— Сейчас все намного проще, — добавила она, — если раб сам выплачивает за себя выкуп, то тогда мы считаем только четыре поколения.
— Я понял. И это христианские законы Олава Святого?
— Это старые законы, которые он включил в свой свод законов. И еще очень важно, чтобы раб оказался достоин называться свободным человеком не только благодаря деньгам, но и по своим качествам. Чтобы он стал гордым и честным, мужественным и добрым.
— А в чем состояли собственные законы Олава? Чтобы люди в соответствии с церковными правилами не ели по пятницам мяса?
— И это тоже, — спокойно ответила Астрид. — Ведь с принятием христианства люди должны принять и новые церковные правила.
Я задумался.
— Королева Астрид, — сказал я. — Ты рассказала, что твоей матерью была наложница Олава Шведского. И тем не менее, не похоже, чтобы в твоей голове были «рабские мысли». И что понадобилось четыре поколения, чтобы избавиться от них.
Астрид нахмурилась.
— Она никогда не была рабыней, — резко ответила королева.
— Думаю, теперь мы станем лучше понимать друг друга, — заметил я.
Но когда я увидел, что Астрид начала задыхаться, то пожалел о произнесенных словах.
Через некоторое время королева сказала:
— Я так никогда и не узнала, что стало с моей матерью. Я думаю, что королева Олава Шведского заставила конунга продать ее.
Я склонил голову.
— Прости меня! Я не хотел делать тебе больно.
— Тебе не за что просить прощение. Ты правильно сделал, что напомнил мне о ней.
С этими словами она встала и вышла из палат.
Королева Гуннхильд и я сидели в молчании. Затем я сказал:
— Ты не будешь возражать, если я разожгу огонь в трапезной?
— Ты собираешься сегодня работать?
— Нет, но мне хотелось бы просмотреть свои записи. А здесь мне не удается остаться одному. То ко мне приходит Хьяртан поговорить об искусстве поэзии, то Эгиль — об ирландских законах.
— Или тебе мешает мое присутствие, — добавила королева.
— Ты совсем мне не мешаешь.
Я постарался поймать взгляд королевы, и на этот раз мне это удалось.
— Тогда ты не будешь возражать, если я пойду с тобой в трапезную?
Она поняла, что именно этого мне и хочется больше всего.
— Нисколько, — ответил я.
И вместе мы вышли из палат.
Но я все время прислушивался к себе. Действительно ли мне хотелось быть с Гуннхильд, или я просто пытался убежать от самого себя?
В рождественскую неделю не происходило ничего особенного. Мы встречались с королевой Гуннхильд так часто, как это было возможно. По большей части мы уходили поговорить в трапезную, но иногда сидели в палатах и шептались в уголке.
В первый день Рождества в зале накрыли роскошные столы. В этот день все обитатели усадьбы, даже рабы, сидели за одним столом. Рудольф благословил еду и напитки. Мы пили за хороший урожай в будущем году, за мир, за Отца, Сына и Святого Духа и за Матерь Божию. И нам просто повезло, что в ту ночь на усадьбу не было нападений, потому что большинство дружинников были пьяны.
На следующий вечер ко мне в трапезную пришли Бьёрн, Тора, Лохмач и некоторые другие рабы. Когда они увидели сидящую на скамье Гуннхильд, то повернулись, чтобы уйти, но королева попросила их остаться.
Мои друзья чувствовали себя очень неудобно и молчали. Все, кроме Бьёрна и Лохмача.
В тот вечер говорил в основном я. Я рассказывал о святом Патрике, о его годах в рабстве и о любви, которую он испытывал к людям.
Но только когда Бьёрн захотел побольше узнать о словах Бога, что все едины перед вратами царствия Небесного, только тогда я понял, что их интересовало.
Я повторил слова апостола Павла, что Иисус добровольно пошел в рабство, чтобы стать ближе людям.
Лохмач тут же спросил:
— Ты хочешь сказать, что Иисус стал рабом, чтобы понять, что значит быть человеком?
— Может быть, — ответил я. — Во всяком случае, тот, кто не задумывается о рабстве и о положении рабов, никогда не поймет до конца человеческую душу.
Лохмач задумался. А Бьёрн принялся рассказывать о епископе Торгауте. Я понял, что он хотел сказать, что их Торгаут был ничем не хуже моего Патрика.
Перед уходом Лохмач неожиданно сказал мне:
— Хотел бы я знать, через какое время ты забудешь что значит быть рабом.
На следующий день из Скары вновь прислали гонца за Эгилем Эмундссоном. Его жена вновь была больна.
Меня очень удивил ответ Эгиля:
— Передайте ей от меня привет и скажите, что я приеду, когда сочту нужным. От болезни, которая ее поразила, никто еще не умирал.
И он посмотрел на Астрид.
Люди много говорили обо мне и Гуннхильд. Мы об этом совсем не думали, зато эти сплетни беспокоили других.
Однажды Рудольф вошел в трапезную, даже не постучавшись. Мне показалось, что он был удивлен, когда увидел, что мы просто сидим и разговариваем. Я сказал, что если он что-то ищет, то может быть он выберет для этого другое время. Он серьезно ответил, что я прав, и отправился восвояси.
Он мог приходить в любое время — между мной и Гуннхильд не происходило ничего, что мы хотели бы скрыть от постороннего взгляда.
Но почему?
Может, нам обоим казалось, что мы связаны обещаниями.
Она пришла ко мне из светлой страны любви Тирнанег, острове на западе, где нет ни болезней, ни старости, ни нужды, ни смерти, ни греха, ни горя. Она была женщиной, уговорившей Брана сына Фебала, отправиться на Остров Радости, где в воздухе звучат переливы арф, где волны моря чисты и прозрачны. Она была женщиной, уговорившей Конле сына Конна, взойти с ней в хрустальную лодку и отправиться по пурпурному морю в страну, где один день длится сотни лет.
Мы боялись коснуться друг друга, чтобы не разрушить что-то, чему мы не знали названия. Не разбить таинственного мгновения. Как говорится в Песни Песней Соломона:
Заклинаю вас, дщери Иерусалимские,
Не будите и не тревожьте возлюбленной,
Доколе ей угодно.
Мы разговаривали обо всем на свете. Даже самые обычные вещи приобретали для нас особенное значение.
Она рассказывала о своем детстве в Свитьоде.
Ее юные годы были полны событиями и треволнениями. Большую часть времени она вместе с матерью, сестрой шведского короля Хольмфрид, провела в одной из ее усадеб. Она почти не помнила своей сестры Сигрид, которая была старше на четырнадцать лет и давно вышла замуж за Аслака Эрлингссона из Сэлы.
Зато у Гуннхильд остались воспоминания об отце — конунге, о котором хорошо отзывались даже его враги. Он был тверд духом, но часто проигрывал сражения.
Так случилось и в сражении у Несьяра.
Олава Шведского Гуннхильд, напротив, почти не помнила. Он умер, когда ей было всего пять зим. Зато конунг Энунд Якоб занимал большое место в ее рассказах о детстве.
Приезжали в Свитьод и подолгу гостили там и королева Астрид, и епископ Сигурд.
В жизни Гуннхильд происходило много странного.
Когда она достигла совершеннолетия, ее выдали замуж за Энунда Якоба. Священники не сказали ни единого слова об их близком родстве и о том, что это противоречит церковным законам.
Она очень жалела, что у них не было детей. У конунга Энунда Якоба не было сыновей и от первого брака.
Он был очень добр с Гуннхильд и оказывал ей все почести, достойные королевы. Он знал, что ей будет неприятно, если с ней станут обходиться как с наложницей, и никогда не делал этого.
Внезапно Гуннхильд обернулась ко мне:
— Он был так добр и почтителен ко мне, так обо мне заботился, что я была готова убить его.
От удивления у меня раскрылся рот, но я тут же постарался взять себя в руки. Все мои мысли перемешались, и понадобилось некоторое время, чтобы привести их в порядок.
Я чувствовал, что Гуннхильд задыхалась в тихой бухте своего мирного существования. Она хотела жить полной жизнью, страдать и наслаждаться.
— Ну ты же ведь не сделала этого. Хотя говорят, что когда король данов Свейн Ульвссон был в изгнании и жил у вас в усадьбе, ты оказывала ему почести…
— А что ты знаешь о том времени? — резко перебила меня Гуннхильд.
— Ничего, только то, что говорили о ваших отношениях с конунгом Свейном…
Она ничего не ответила, а только улыбнулась.
Помолчала, а затем сказала:
— Свейн был для меня как дуновение свежего ветра. Он был теплым и холодным, спокойным и резким. Его смех подхватывал меня, как…
— Как быстрое течение горной реки, — подсказал я.
— Да, именно так. И когда хотел, он всегда добивался своего. Он был как горный поток. Неуправляемый и могучий.
— Да, думаю, он действительно всегда получал то, что хотел.
— Однажды все так чуть было и не случилось, — усмехнулась Гуннхильд, — но тут кто-то вошел, и мы поспешили отойти друг от друга.
— Как же вы могли! — возмутился я. — Ты же ведь была шведской королевой, а он — гостем твоего мужа.
— Я думала об этом, — серьезно ответила Гуннхильд, — я и сама не понимаю, как могла решиться на это. Может быть, потому что вокруг меня всегда было так тихо? Мне казалось, что меня разрывает на части, как будто стал прорастать лесной орех и его росточек стремился вырваться из тесной скорлупы. И Свейн — он никогда себе ни в чем не отказывал.
— Но откуда в тебе эта неукротимость? Разве твои родители не были мирными добрыми христианами?
Гуннхильд расхохоталась.
— Они-то были действительно мирными людьми, но разве ты не слышал о моей бабке, Сигрид Гордой, что сожгла своих женихов, когда они особенно стали ей надоедать?
— Я начинаю лучше тебя понимать, — ответил я, — так как же у тебя все получилось со Свейном и Энундом?
— Энунд прекрасно знал, что Свейн слаб до женщин. И он напрямую спросил Свейна, что у того на уме. Свейну нужна была дружба Энунда, да и на язык он был остер, поэтому тут же ответил, что ему приглянулась Гуда, дочь Энунда. Энунд поверил ему и выдал Гуду за него замуж.
— А вскоре Энунд умер, — задумчиво сказал я.
— Да, а вскоре после его смерти умерла и Гуда.
— Ее, кажется, отравила одна из наложниц Свейна? Ты мне об этом рассказывала. И Свейн не стал ее наказывать.
— Нет, — ответила Гуннхильд, — он не стал этого делать. А поскольку мы оба стали свободными, то Свейн не замедлил прислать ко мне гонца. Со дня смерти Энунда прошло всего три месяца, а со дня смерти Гуды — два, когда мы поженились. Эмунд, сводный брат Энунда, приехал в страну в то время и присутствовал на нашей свадьбе. Его только что провозгласили конунгом Швеции.
— Архиепископ возражал против вашего брака со Свейном. А ты никогда не думала, что могло послужить поводом для этого неудовольствия?
— Я ведь тебе уже говорила: вся эта ерунда по поводу близких родственных связей. Что я якобы была матерью Свейну по церковным законам. Глупость! И еще они говорили, что мы со Свейном никогда не были женаты, потому что наш брак был недействителен и противоречил церковным правилам.
— Но может, архиепископ думал совсем не об этом. Может, он считал, что это Свейн подговорил свою наложницу отравить Гуду.
Она посмотрела на меня с большим удивлением:
— И ты думаешь, что Свейн мог пойти на это?
— А почему бы и нет, — ответил я.
Гуннхильд замолчала.
— Нет! Хотя он мог и сделать это! Вполне! Он всегда стремился достичь цели во что бы то ни стало.
Она улыбнулась:
— И я чувствовала себя с ним совершенно счастливой.
— Твои слова достойны разве что язычника. Похоже, что все увещевания священника и угрозы гореть в вечном огне не произвели на тебя никакого впечатления.
— Да что ты? — улыбаясь, переспросила Гуннхильд, и в этот момент я понял, что она действительно прибыла за мной с берегов Острова Радости.
Но настроение королевы внезапно изменилось, и она сказала с яростью:
— Эти проклятые священники! Почему они так несправедливы ко мне и заставляют жить в воздержании, а Свейну разрешают делать, что ему только вздумается. Они с архиепископом стали не разлей вода. Так что этому высокочтимому Адальберту, как выражается наш Рудольф, пошло на пользу, что меня отослали в Ёталанд. И меня нисколько не удивит, если он постарается женить Свейна на дочери кого-нибудь из своих датских друзей, чтобы укрепить положение церкви и в Дании. Адальберт изо всех сил старается упрочить свою власть и делает для этого все возможное и невозможное.
— Меня это нисколько не удивляет, — спокойно ответил я и добавил:
— Ловите лисиц и лисинят, которые портят нам виноградники, а виноградники наши в цвету.
— О чем это ты? — удивилась Гуннхильд.
— Так просто, мне не подобает думать о любви между мужчиной и женщиной как о винограднике в цвету и о священниках как лисицах и лисинятах, что портят эти виноградники. Но, Господи, прости нас грешных, мне показалось уместным это сравнение, когда ты рассказывала о своем браке со Свейном.
Я прочел Гуннхильд все свои записи, вплоть до рассказа об Оттаре Черном в палатах Олава. Ей хотелось, чтобы я прочел и те записи, что касались се самой. Узнала она из этих записей и много нового.
Я рассказал о смерти Уродца, и Гуннхильд плакала.
Но когда я стал читать о Бригите, она захотела узнать о ней подробнее.
— Ты ее любил, — сказала королева.
— Да, но ведь и ты любила Свейна, — с неудовольствием ответил я.
Она подумала.
— Да, ты прав, во всяком случае, я сходила от него с ума, совсем как ты от Бригиты.
— Я не просто сходил с ума, — неуверенно ответил я, откинулся назад и закрыл глаза, — Она была в моей душе и в моем сердце, и ни о чем другом, кроме нее, я не мог думать. Я чувствовал ее присутствие везде, и мои мысли всегда были о ней. Я ощущал вкус ее губ на своих губах, запах ее тела был для меня подобен сладкому меду… Теперь ты понимаешь, Гуннхильд, как много она для меня значила? И что я должен был испытывать, когда перерезал ей горло собственной рукой? И когда видел, как ее белое тело выбрасывают за борт — тело, которое давало мне такое наслаждение?
— Да, — ответила она, — мне кажется, я тебя понимаю. Но ведь Кефсе этого не понимал?
— Кефсе вообще не мог думать ни о чем подобном. Он был обеспокоен спасением собственной души.
Она посмотрела на меня, а затем спросила:
— А ты думаешь, Бог обрек твою Бригиту на вечные муки?
— Мне не нужен такой Бог, — резко ответил я.
— Ты спас ее от рабства, хотя тебе и пришлось ради этого перерезать ей горло.
И это было правдой, хотя я все никак не мог успокоиться. Наша хрустальная лодка чуть было не разбилась.
— Тебе было с ней хорошо, — продолжила Гуннхильд, — и ты отмолил и свои, и ее грехи. Так почему ты сейчас так страдаешь?
— Не знаю, — ответил я. В душе моей царило смятение.
— Ниал, почему ты так часто говоришь о горе и страданиях? Зачем? Что тебе это дает?
— Страдание определяет душу человека, — ответил я, — так меня учили с детства. Может, мне поэтому так трудно забыть об этом. Конн, мой воспитатель, хотел, чтобы я стал монахом.
— Но ты не доставил ему этой радости, — улыбнулась Гуннхильд.
— Иногда я все же радовал его. Он всегда был доволен, когда видел, как я тянусь к знаниям.
— И еще ты рассказывал, что он все время молился?
— Да, он возносил молитву Богу несколько раз в день в определенные часы. Обычно такие молитвы возносятся один раз в день, но Конн делал это три раза. И последнюю молитву он произносил, сидя в бочке с ледяной водой.
Гуннхильд рассмеялась переливчатым смехом. Мне очень нравился ее смех, но на этот раз я обиделся за Конна.
— Он делал это во имя всех грешников. Он молился за них, — холодно сказал я.
— И кому он помог? — не унималась Гуннхильд.
— Надеюсь, что кому-то, — ответил я, и на этот раз сам не смог сдержать улыбки.
Куда делось мое ужасное настроение? Чему я так радовался? Отголосок памяти о страданиях таял в моей душе. Гуннхильд вела меня в страну наслаждения, и я следовал за ней.
Она была Гуннхильд из Тирнанег, она была женщиной, поющей Брану сыну Фебала:
Есть далекий-далекий остров,
Вкруг которого сверкают кони морей.
Прекрасен бег их по светлым склонам волн,
На четырех ногах стоит остров.
Радость для взоров, обитель славы,
Равнина, где сонм героев предается играм,
Стоит остров на ногах из белой бронзы,
Блистающих до конца времен,
Милая страна, во веки веков
Усыпанная множеством цветов.
Там неведома горесть, и неведом обман,
На земле родной, плодоносной,
Нет ни капли горечи, ни капли зла,
Все — сладкая музыка, нежащая слух.[21]
Мы продолжили чтение моей рукописи.
Когда же мы дошли до описания наложницы конунга Олава, то я сказал, что наверняка она не была так ужасна, как ее представила Астрид.
— Была, — ответила Гуннхильд, — я ее видела.
— Когда?
— После смерти короля Магнуса, двенадцать зим назад. Альвхильд приехала тогда к одному дану по имени Торкель. Когда-то давно она оказала ему большую услугу. И он хорошо принял ее, сделал все, чтобы она смогла забыть горе. Но перед Рождеством она загрустила.
— Что тебя печалит, мать короля? — спросил ее Торкель.
— Меня печалит, что я встречу это Рождество на дворе, не принадлежащем человеку королевской крови, — ответила Альвхильд.
— Это уж слишком, — сказал я, — а кто тебе это рассказал?
— Торкель. И сама Альвхильд. Потому что Торкель ответил ей, что Альвхильд лучше уехать к конунгу Свейну. Она так и сделала, а мне передала привет от Торкеля. Альвхильд долго гостила у Свейна, даже после того, как я уехала в Данию. И она стала совершенно невыносимой. Рассказывала всем, что ее отец никогда не был бондом, а в Англии у нее есть родственники высокого происхождения. И она хвасталась, как обошлась с Торкелем. Слава Богу, она наконец уехала в Англию.
Мы говорили и говорили, и никак не могли наговориться.
Я рассказывал ей о своем детстве и о смерти отца. И о поездках по миру. Я переводил ей песни, которые сложил сам и которые слышал от других. Я рассказывал предания о королях Тары и о героях Ирландии.
А Гуннхильд поведала мне северные сказания.
Я был удивлен, как много песен и вис она знала. Кроме того, пересказала она мне и многие королевские саги. О королях, правивших раньше в Свитьоде, и о языческих богах.
— Но ведь здесь наверняка было и капище? — спросил я.
— Да, в Скаре, — ответила она.
Я ответил, что слышал, что языческим богам продолжают приносить жертвы. Гуннхильд кивнула.
— А разве ты не обратил внимание, что многие дружинники что-то бормотали, когда пили пиво на Рождество? — спросила она. — Они специально говорили так тихо, чтобы священники их не услышали. Но они посвящали свои возлияния языческим богам — Одину или Тору.
— Так об этом ты не рассказываешь священникам? — спросил я.
— А зачем?
— Язычница!
— Ирландец! — тут же ответила Гуннхильд. — Уж не решил ли ты, что наш Рудольф похож на твоего Патрика?
И вскоре я уже не мог прожить без нее. Я скучал по ней каждую минуту, когда мы не были вместе. Каждой своей мыслью я стремился поделиться с Гуннхильд.
Такого чувства я не испытывал ни к одной из женщин.
Бригита была прекрасна, как Этайн, с ней я делил ложе, но не мысли.
Сразу после окончания праздников королева Астрид решила наверстать упущенное. Она была очень нетерпелива во время службы в пятницу на рождественской неделе и все никак не могла дождаться ее завершения. Как только мы расселись по своим местам в палатах, королева продолжила рассказ:
Вскоре после рождения Магнуса конунг Олав послал Торарина Невьолссона в Исландию с наказом передать исландцам, что Олав уважает эту страну и хочет дружить с ее народом. Я удивилась, поскольку конунг уже давно объявил о своей дружбе с исландцами, и сказала об этом Сигвату, но он ничего не ответил.
Летом мы опять разъезжали по стране, а зимой остановились в Тунсберге.
Туда к нам и приехал гонец от короля Кнута Могучего.
Его посольство было необычайно красиво: праздничная одежда и блестящее оружие.
Они привезли письмо от Кнута. И содержание его было очень кратким — конунг Олав должен подчиниться королю Кнуту и платить ему дань. Если Олав этого не сделает, то пусть пеняет на себя. Олав ответил, что пусть Кнут сначала съест все кочаны капусты в Англии, а уж потом принимается за его голову.
Сигват Скальд сумел подружиться с посланцами короля Кнута и узнал много интересного. Сигват вообще умел находить с людьми общий язык.
Позже к нам приехали четверо исландцев — Стейн Скафтассон, Тородд Сноррасон, Геллир Торкельссон и Эгиль Хальссон. Они были сыновьями из хороших семей и надолго остались служить у конунга Олава.
Конунг начал готовиться к битве с королем Кнутом. Он заявил, что должен заключить мир с моим братом, конунгом Эмундом. Эмунду уже исполнилось восемнадцать зим, и четыре из них он был королем Свитьода.
Конунги договорились встретить у реки Гауета. В ту зиму мы жили в Борге, и Олав решил взять меня с собой на встречу с Эмундом.
Я уже давно не видела Эмунда — он стал совсем взрослым и очень раздался в плечах. Он привез с собой много советников, и среди них был твой отец, Эгиль. Я обрадовалась ему больше, чем своему брату, которого почти не знала.
Эмунд рассказал, что осенью к конунгу Эмунду приезжали гонцы от Кнута. Они привезли с собой богатые подарки конунгу и просили его поддержать короля Кнута в борьбе против Олава или хотя бы обещать, что он не будет поддерживать его в сражении против английского короля. Эмунд сказал, что гонцы привезли ему красивые игрушки, но что он не продается за них.
Конунг Олав и конунг Эмунд заключили договор. О чем именно они условились, я не знаю.
И войны с Кнутом было не избежать. Но мне хотелось, чтобы Энунд не вмешивался в эту борьбу. Я совсем не хотела быть залогом дружбы двух королей.
Но той зимой я была больше обеспокоена поведением исландцев.
Сигват пребывал в плохом настроении, хотя это было на него не похоже. Его соотечественники чаще заходили ко мне, чем он. Один из них, Стейн Скафтассон, был хорошим скальдом, да и другие не хотели от него отставать, так что нам было весело. В моих покоях им нравилось больше, чем в зале конунга Олава. Я знала, что Олав обманом заставил исландцев остаться в его дружине. Он обещал им свою дружбу, а вместо этого удерживал их силой — в качестве заложников, чтобы заставить исландцев подчиниться ему.
Только весной конунг отправил одного из них — Геллира — в Исландию с новым посланием.
Была уже осень, и мы давно жили в Трондхейме, когда ко мне пришел Сигват и сказал, что хочет поговорить со мной наедине.
— Я хочу уехать от конунга Олава, — сказал он, как только я отослала слуг.
Я растерялась и некоторое время молчала.
— Думаю, у тебя есть на то серьезные причины, — наконец произнесла я.
— Мне было нелегко принять такое решение. И еще тяжелее покинуть тебя, королева Астрид. Но я думаю, что теперь ты сможешь обойтись и без моей поддержки. Кроме того, у тебя есть епископ Сигурд.
— Конечно, есть, но мне все равно будет тебя не хватать. А почему ты принял это решение?
— Тебе, наверно, известно, что конунг Олав хотел подчинить Исландию обманом?
— Кое-что я об этом слышала.
— Все началось с поездки Торарина в Исландию две зимы назад. Сначала он от имени конунга попросил исландцев подчиниться Норвегии. Когда же исландцы отказали, то Олав попросил в качестве подарка небольшой островок у берегов Исландии. У северного побережья. Но исландцы поняли обман — ведь на таком острове может расположиться целая дружина и не подпускать никого к их берегам.
Короче, исландцы вновь отказали конунгу Олаву. Тогда Торарин пригласил самых знатных жителей Исландии приехать к Олаву в гости.
Ты знаешь, что из этого получилось. Только этой зимой конунг послал Геллира домой с приказом Исландии платить ему дань. В противном случае Олав грозил убить трех заложников, которые служили у него в дружине.
Геллир не вернулся. Похоже, исландцы предпочтут пожертвовать своими сыновьями, чем подчиниться Олаву.
Все это Сигват сказал с грустью, но безо всякой злобы.
— Так ты был прав, вынося приговор Олаву, — задумчиво сказала я.
— Я никогда не выносил никакого приговора, — возразил Сигват.
— Не трудно заметить, что ты его не любишь.
Я помолчала, а потом продолжила:
— Когда-то ты сказал мне, что конунг тоскует по женщине, которую мог бы полюбить. Не думаю, чтобы ты лгал мне. Скорее, просто плохо знал Олава.
— Мне до сих пор кажется, что я не ошибся тогда, — медленно проговорил Сигват, — но он все время меняется, как будто в нем борются два разных человека.
— Ну конечно — Олав Альв Гейрстадир и Харальд Гренландец. Уверенный, смелый и непобедимый конунг и жалкий трус и предатель.
— Думаю, ты права, хотя я слышал, как Олав говорил, что в нем никогда не мог возродиться Олав Альв Гейрстадир.
— Епископ Сигурд сказал ему, что такая вера достойна только язычника. И теперь конунг не говорит об этом открыто.
Сигват помолчал.
— Если бы он только не был предателем! Ведь он предал и меня. Он не сказал, зачем отправил Торарина в Исландию.
— А если бы конунг не был предателем, что тогда? — спросила я. Сигват долго молчал, а когда заговорил, то не ответил на мой вопрос.
— Я верил конунгу почти как Иисусу. Я видел, что он делает ошибки, иногда поступает глупо, но я никогда не думал, что он может оказаться предателем.
— А тебе не кажется, что он предал и меня? Сначала на нашей свадьбе, а потом когда отдал Альвхильд мне в служанки.
— Я никогда об этом не думал.
— Предательство женщин не в счет?
— Нет, — с удивлением ответил Сигват.
— Но я сама считаю это предательством. И он много раз показывал, что на него нельзя положиться. Эрлинг Скьяльгссон невысоко оценил дружбу конунга, когда епископу Сигвату пришлось вмешаться, чтобы спасти Асбьёрна Сигурдссона.
— Но ему это не удалось. Разве ты не слышала, что Асбьёрн мертв?
— Слышала, и уверена, что тут постарались дружинники конунга. Но я не знаю этого наверняка.
— Конунг потребовал от Асбьёрна, чтобы тот стал управляющим после убитого им освобожденного раба. Он хотел унизить Асбьёрна. Это было глупо и несправедливо. Олав вызвал неудовольствие всей семьи Асбьёрна, а у него могущественные родичи. А затем Асбьёрн отправился в свою усадьбу в Трондарнесе. Турир Собака посоветовал ему не возвращаться обратно к конунгу, чтобы не навлечь беды на свою голову. И не позорить родичей. Асбьёрн послушался и остался дома. Тогда Олав послал к Асбьёрну гонца с собственным копьем. Это очень красивое копье, со стальным наконечником и серебряной насечкой на древке. Конунг сказал, что будет рад, если копье попробует на вкус мясо Асбьёрна. Так все и случилось. Турир Собака сам вытащил королевское копье из тела Асбьёрна. Турир оставил копье себе, и не трудно догадаться, что он собирается с ним сделать.
— Сколько же новых врагов теперь появилось у конунга из-за этого? — спросила я.
— Все родичи Эрлинга и Турира и их друзья. Аслак и Скьяльг Эрлингссон отправились к королю Кнуту, так что у Эрлинга нет теперь обязательств перед Олавом. Да и Турир Собака долго теперь не пробудет в стране. Кроме того, два близких друга короля женаты на женщинах из этих семей. И не думаю, что конунгу теперь стоит рассчитывать на их преданность.
— О ком ты думаешь? — спросила я, хотя уже знала ответ.
— Два сына Арне из Гицки. Да и других врагов у конунга предостаточно. А если Олав и дальше будет себя так вести, то количество врагов только увеличится. И он скоро окажется в положении, когда ему не на кого будет даже опереться.
— И поэтому ты решил уехать от конунга? — спросила я.
И добавила:
— Ты думаешь, что конунг проиграет сражение королю Кнуту?
— Думаю, что да. Но если бы кто-нибудь другой сказал мне, что это истинная причина моего отъезда из Норвегии, это означало бы конец нашей дружбы.
Внезапно он улыбнулся:
— Ты, королева Астрид, умеешь говорить самые неприятные вещи мужчине таким доброжелательным голосом, что он никогда не воспримет это как оскорбление.
— У меня был хороший учитель, — ответила я, и мы оба расхохотались.
— Ты задала мне один вопрос, — продолжал Сигват, — и я тебе на него отвечу. — Я бы бился рядом с королем до последней капли крови, если бы он не оказался предателем.
— Почему ты так привязан к конунгу Олаву? Ведь ты же не женат на нем?
— А ты бы предпочла не быть за ним замужем?
— Все происходит по повелению Господа.
Он посмотрел на меня и сказал:
— Я не думаю, что тебе понравится моя речь, но я все равно скажу тебе это. Всем в Норвегии было бы намного лучше, если бы ты была помягче с конунгом.
— Он сам никогда не был ласков со мной, так чего же ждать от меня?
— А ты когда-нибудь чувствовала, что он ищет у тебя поддержки?
— Да, — я была вынуждена признать это, поскольку хорошо помнила, как конунг без слов просил меня о помощи.
— Тогда ты знаешь, что я прав.
— Так ты считаешь, что следует положить голову на плаху, чтобы узнать, что за этим последует?
— Я считаю, что тебе следует быть терпеливой и ласковой с конунгом. И я знаю тех, кого ты называешь Олавом Альвом Гейрстадира и сыном Харальда Гренландца. Олав Альв Гейрстадира заставлял меня гореть от нетерпения и бороться рядом с ним, плечом к плечу. А сына Харальда Гренландца я и знать не хочу. Но зато я встречал самого конунга Олава, о котором тебе ничего не известно.
— А разве двоих не достаточно? — резко спросила я.
Он продолжил, как будто не слышал моего вопроса:
— И больше всего я привязан к конунгу Олаву. Он тоскует по миру, по справедливости, он хочет жить по законам любви епископа Сигурда.
— И когда же ты встречал этого конунга? — недоверчиво спросила я.
— Я видел его лишь пару раз. А однажды он заговорил об этом сам. Один-единственный раз. «После сражения, — сказал конунг, — наступит мир и спокойствие, и воцарится любовь к Богу». При этих словах он весь светился.
— Он хотел сделать приятное епископу Сигурду.
— Может быть, но мне кажется, ты не права. А о мире после сражения, о тоске по любви и справедливости говорит не только епископ Сигурд, об этом вспоминают даже язычники. Ведь ты знаешь, что написано в одной из песен «Старшей Эдды», в «Прорицаниях Вельвы»?
Я подумала.
— Насколько я помню, речь там идет о ненависти и борьбе.
— Не только. Сначала там рассказывается о жизни богов, до того как Один поднял копье и убил первого человека. А затем говорится, что одно убийство влечет за собой другое. Ненависть порождает ненависть. И когда на земле не останется ни одного человека, который был бы поражен этой вселенской ненавистью, то тогда наступит Рагнарёк — закат богов.
И тогда Солнце померкло,
Земля тонет в море,
Срываются с неба
Светлые звезды,
Пламя бушует
Питателя жизни,
Жар нестерпимый
До неба доходит.
Он закрыл глаза, вслушиваясь в звук стихов. И продолжил:
Но вёльва видит и другое — рождение нового мира.
Видит она:
Вздымается снова
Из моря земля,
Зеленея как прежде,
Падают воды,
Орел пролетает,
Рыбу из волн
Хочет он выловить.
Встречаются асы на
Идавёлль-поле,
О поясе мира
Могучем беседуют
И вспоминают
О славных событьях
И рунах древних
Великого бога.
Заколосятся
Хлеба без посева,
Зло станет благом,
Бальдр вернется,
Жить будет с Хёдом
У Хрофта в чертогах,
В жилище богов —
Довольно ли вам этого?
Чертог она видит,
Солнца чудесней,
На Гимле стоит он.
Сияя золотом,
Там будут жить
Дружины верные,
Вечное счастье
Там суждено им.[22]
— Ты просто выбрал строфы из песни, как тебе захотелось, — после раздумья сказала я.
— Да, но их смысл от этого не изменился.
Я промолчала, а Сигват добавил:
— Мне кажется, что конунг боится показаться слабым. И именно поэтому он везде видит врагов и воспринимает любые слова как оскорбление. И поэтому он жаждет власти. А в результате становится предателем, и предает не только друзей, но и самого себя, поскольку отходит от заповедей Господа нашего. Может быть, если бы нашелся человек, который бы его любил и поддерживал, то конунг смог бы справиться с собой и своим страхом. Если бы он только знал, что с этим человеком ему не нужно быть сильным.
— И какой бы конунг из него получился, если бы он следовал заповедям Христа? — спросила я. — Как ты, Сигват, можешь говорить о мире, когда сам всегда прославлял военные подвиги Олава?
— Может быть, я тоже мечтаю о спокойствии и покое.
— «Воин, вот моя участь, моя жизнь, которую я сам себе выбрал», — я повторила слова из одной песни Сигвата.
— Я сложил эти строфы несколько лет назад. И сейчас я устал от сражений.
— Ты считаешь, что конунгу нужен человек, который помог бы ему освободиться от предательства. И тем не менее ты уезжаешь, бросаешь его. И приходишь ко мне, чтобы просить меня помочь королю. Тогда ты предаешь меня в еще большей степени, чем себя. Ты считаешь, что честь женщины ничего не стоит?
Он ничего не ответил и вскоре покинул мои палаты.
Мне кажется, я наконец поняла Сигвата. Я научилась понимать скальда, что сказал «о пробуждающем горе оружии».
И я много думала над нашей беседой. Я вспомнила, что после битвы у Несьяра Сигват не участвовал ни в каком другом сражении. Он всеми способами старался избегать битв.
Вчера, IV ante Cal. Jan.[23], у меня не было времени на раздумья.
Я отправился в трапезную, как только Астрид удалилась на покой. Я просмотрел свои записи и сделал новые.
Вскоре пришла Гуннхильд, и хотя я продолжал работать, мне было приятно ее присутствие.
Изредка я прерывал работу, и мы обменивались взглядом или словом.
— Я бы хотел поближе познакомиться с этим Сигватом Скальдом, — сказал я.
— Ты опоздал, — ответила Гуннхильд. — Он умер десять зим назад.
— А ты знаешь его висы?
— Да, их часто повторяла королева Астрид. Мне кажется, теперь я знаю большинство из них.
— А о чем он слагал висы?
— Обо всем на свете. Но мне кажется, что ему нравилось больше слагать висы о мире, чем о сражении и смерти. И он был настоящим христианином, в отличие от других скальдов.
Она помолчала.
— У него много мирных вис. И он не призывает к новым сражениям и победам. Сигват очень любил море. Ему совсем не нравилось уезжать вглубь страны.
Она рассмеялась.
— Он сочинил несколько вис, когда ездил за мной в Скару. Он высмеял жадного и негостеприимного хозяина, у которого они остановились:
«Лиха мы нахлебались у злого бонда».
Рассказывает он и о неустойчивой лодке, в которой им пришлось плыть к Рёгнвальду:
В утленьком суденышке По морю мы плыли.
Больше никогда Не пущусь в дорогу!
Мокрым скальд добрался До спасенья — брега,
Тролли пусть утащут Чертову скорлупку!
После ужина королева Астрид принялась рассказывать дальше. Ее состояние ухудшалось на глазах — она часто кашляла и прерывала рассказ.
Гуннхильд предложила Астрид отдохнуть, но старая королева отказалась.
— Сигват уехал.
Все произошло, как он и предсказывал. Власть конунга Олава начала слабнуть. Он терял друзей и наживал все новых и новых врагов. Нити, привязывающие к нему людей, таяли и исчезали.
Кроме того, он все время требовал платить ему дань, не имея на то никакого права.
Той зимой он усиленно готовился к сражению с королем Кнутом. Было построено много кораблей, но особенно хорош получился драккар самого конунга под названием «Зубр». На форштевне вырезали бычью голову с рогами и позолотили ее.
Но когда летом Олав созвал всех, то мы заметили, что многие не пришли. Не было среди друзей конунга и Турира Собаки с Эрлингом Скьяльгссоном. Оба они перешли на сторону короля Кнута.
Тем не менее из Вика поплыло много кораблей. Ветер надувал паруса, дружинники были в праздничных одеждах, а за бортом пенилось море.
Однако конунг собрал корабли не только ради защиты Норвегии. Он отобрал лучшие драккары и направился к берегам Дании.
Я с детьми и частью дружины осталась в Борге. В то жаркое лето с душными ночами у меня было много времени для размышлений.
Со мной остался и епископ Сигурд.
Я не особенно беспокоилась об Олаве. Даже если бы он и проиграл битву, я нашла бы, что сказать королю Кнуту.
Случилось так, что в те дни я много думала о власти. Я видела, как Олав одну за другой обрывает нити дружбы. Он хотел обладать всей властью и не желал ни с кем делить ее. Его власть была груба и непримирима, жестока и холодна, как клинок меча. Что же такого было в этой власти, что сводила людей с ума, делая их больными?
— Высокомерие, — ответил мне епископ Сигурд, когда я задала ему этот вопрос.
— Но ведь силой власти пользуешься и ты.
— Да, но свою власть я ощущаю как тяжелую ношу. И придет день, когда мне придется ответить за это перед Господом.
— А епископ Гримкель тоже так думает?
Сигурд помолчал, а потом ответил:
— Епископ Гримкель больше думает о крещении всей страны, чем о конкретных людях и их душах. Так мне кажется. Он думает не о любви к Богу, а о том, как заставить норвежцев принять христианство. Это опасно. Ведь он должен заботиться о Божьем деле, а не о собственной власти.
— Ты считаешь, епископ Гримкель поддался искушению?
— Не знаю, да и не мое это дело судить других.
— Но разве конунг Олав не смешивает свою власть с властью Иисуса?
—Да.
— Так может, именно поэтому конунг так хорошо ладит с епископом Гримкелем?
Епископ помолчал, а потом сказал:
— Я молюсь за них обоих. Мне очень не понравилось, когда конунг отказался подчиниться королю Кнуту, а сам потребовал от исландцев платить дань Норвегии.
— Теперь у него остался только один из исландских заложников. Олав недавно отослал Геллира в Исландию, но так и не дождался его обратно. Свейн Скафтассон сбежал, а Тородда Сноррасона конунг отпустил домой в награду за верную службу.
— Тогда зачем ему последний заложник? Я советовал ему отпустить исландцев домой, — задумчиво проговорил епископ. — Я сказал, что конунг не может ждать от Бога большей милости, чем сам оказывает этому человеку. Но Олав никогда не прислушивается к моим словам, когда рядом Гримкель.
— Ты говоришь, что власть — это тяжелая ноша. Что власть — это высокомерие. Что ты имеешь в виду?
— Власть и высокомерие не одно и то же. И если человек использует свою власть ради добрых дел, то это прекрасно. Но немногие в силах отказаться от высокомерия ради высших целей. Большинство использует власть для собственного блага. Они идут вперед, сея горе и беду. И я говорю не только о королевской власти. Власть по-разному разжигает в человеке желание, разрушает его душу.
Я долго думала над словами епископа.
Он был прав, когда говорил, что существуют разные виды власти. Я вспомнила, что Сигват говорил со мной о власти, которую дает знание. И я поняла, что сам скальд уехал из Норвегии из-за предательства Олава. А предательством он считал недоверие конунга — ведь Олав Харальдссон утаил от Сигвата правду о поездке Торарина в Исландию.
Существует еще и власть, которая дает способность предвидеть события. И такую власть я наблюдала той зимой.
Не успел Сигват уехать, как его место занял другой скальд — Тормод Берсасон по прозвищу Скальд Черных Бровей. Он был прямой противоположностью Сигвату — вспыльчивый, воинственный, мстительный и жестокий. Он использовал любую возможность, чтобы подстрекать конунга к битвам. Тормод совершил шесть убийств, чтобы отомстить за одного убитого родича, и очень гордился этими подвигами. И тем не менее конунгу он нравился. Скальд прославлял Олава, превозносил его заслуги до небес, и королю это очень льстило. Но то, что Тормод был хорошим скальдом, отрицать не может никто.
Время шло. Приближалась осень, а от конунга все не было вестей.
Все волновались и часто выходили на берег посмотреть, не плывут ли корабли. Но в конце концов выяснилось, что смотрели мы не в том направлении. Потому что остатки войска конунга пришли с востока.
— Но я думаю, что об этом походе Олава лучше рассказать тебе, Эгиль.
Она замолчала, отдышалась, а потом опять закашлялась.
— Этот поход не был удачным — начал рассказывать Эгиль, — конунг Олав вершил суд на Шетлендских островах, а конунг Эмунд — в Сконе. Но тут приплыл король Кнут, и Олаву пришлось отступать в Сконе.
Там Эмунд с Олавом приготовились вступить в сражение.
Но когда появились корабли короля Кнута, то двое наших союзников уплыли, как нашкодившие мальчишки, и Кнут даже не стал их преследовать. Они бросили якорь в Эресунде. И если конунг Эмунд мог со своей дружиной вернуться домой по суше, то путь в Норвегию для Олава был закрыт.
Секретное соглашение, которое Олав заключил с Эмундом у реки Гета, заключался в том, что конунги собирались захватить Данию. Но они смогли лишь захватить несколько важных заложников, за которых собирались получить выкуп, да кое-что из военной добычи.
И каждую ночь из лагеря Эмунда отплывали корабли — войско разбегалось. Дружинники спешили вернуться домой, к своим женам и детям, и кто мог их в этом упрекнуть? Да и самому Эмунду не очень хотелось оставаться в Сконе. Олав же намеревался отправиться в викингский поход и захватить большую добычу. Эмунд ответил, что христианину не подобает заниматься разбоем. В тот вечер они сильно повздорили. На следующий день Эмунд вернулся домой.
Конунг Олав остался с войском, на которое не мог положиться. А в Эресунде стояли корабли короля Кнута. Дружинники Олава говорили о том, что надо оставить корабли и отправиться в Норвегию. Но конунг даже не хотел об этом слышать. Потому что тогда им не удалось бы захватить никакой добычи.
В одну из ночей последний исландский заложник — Эгиль Хальссон — нашел способ отомстить Олаву. Он вместе со своими друзьями охранял лагерь и выпустил пленников. Товарищам Эгиля удалось сбежать, но его самого схватили дружинники конунга. Олав неожиданно решил сохранить ему жизнь. Сейчас я, кажется, начинаю понимать, почему конунг помиловал исландца. Я имею в виду разговор епископа с Олавом об этом человеке.
Теперь когда не стало пленников, исчезло последнее препятствие, из-за которого нельзя было отправиться в Норвегию по суше. Конунгу пришлось уступить. Корабли и добычу мы оставили в Сконе.
Эгиль замолчал, а рассказ продолжила Астрид:
— Когда конунг Олав явился домой, он был в ужасном настроении. Самым умным было в те дни держаться от него подальше. Не отходил от конунга только Эгиль.
Сигват Скальд вернулся. Он приехал в Борг сразу после возвращения конунга из похода. Олав знал, что Сигват был у Кнута, но тем не менее простил его.
Вскоре они стали еще более близкими друзьями, чем раньше. Конунг не хотел отпускать от себя Сигвата даже на ночь. Но зато это очень не нравилось Тормоду.
Мы недолго пробыли в Борге и после Рождества отправились в путешествие по стране.
В тот год много чего происходило в Норвегии. Говорили, из Сэлы вернулся Эрлинг Скьяльгссон, а вместе с ним много дружинников короля Кнута.
Люди Кнута разъезжали по стране, одаривали хёвдингов и заручались их поддержкой.
Дружинники Олава были возмущены этим, а Сигват даже сочинил вису с такими словами: «Пусть не прокрадется в лагерь наш измена.»
И только я понимала, что Сигват имел в виду и самого конунга.
Можно было подумать, что конунг Олав наконец понял, как необходима ему поддержка верных людей. Но он по-прежнему был диким и неуправляемым. Так случилось и когда он обнаружил, что приемный сын Кальва Арнассона Турир носит золотое обручье, подаренное королем Кнутом. Олав хотел тут же убить мальчика. Туриру было всего восемнадцать зим, и он был сыном Сигрид дочери Турира из Эгга, мужа которой убил Олав. Кальв предложил заплатить за Турира выкуп. К его просьбе присоединился Сигват, епископ Сигурд и многие другие. Я тоже молила конунга о пощаде.
Но Олав заупрямился, и Турира убили. Олав нажил новых врагов, ведь у мальчика были знатные родичи. И все считали, что конунг должен был сохранить Туриру жизнь, хотя бы ради Кальва.
Летом Олав решил вновь собрать войско. Но люди конунга всеми способами старались отказаться от службы. Олав отправил дружинников за кораблями, оставленными в Сконе, и им удалось вернуть в Норвегию большинство из них.
Вскоре нам сообщили, что король Кнут собрал великое войско, которого никто еще не видывал на севере. И с этим войском он направился в Данию. В то время мы были в Тунсберге.
Все ожидали сражения, без особых надежд на победу. Но король Кнут проплыл мимо и остановился лишь в Агдесидене.
Тут же он стал хозяйничать в стране, как ему хотелось. Он проехал по побережью на север и добрался до Трондхейма. Везде люди приветствовали Кнута, хорошо его принимали и провозглашали королем Норвегии.
Твоего брата, Гуннхильд, Хакона ярла Эйрикссона, Кнут сделал ярлом Норвегии.
А конунг Олав бесился в Вике, бился, как выброшенная на берег рыба, но никого не пугали удары его хвоста.
Случилось так, что в то время Сигват вновь покинул конунга Олава.
Я почти не видела скальда после его возвращения — все время он проводил в палатах Олава, а меня туда не очень тянуло.
Но я все же тогда спросила, почему он вернулся.
— Я подумал и понял, что ты все равно никогда не станешь помогать Олаву, — ответил Сигват.
Поэтому я была очень удивлена, когда скальд пришел и сказал, что вновь собирается уезжать. И я вновь спросила, почему он это делает.
— Я не хочу никому мешать, — ответил он, — и меньше всего тебе.
Я не поняла, что Сигват хотел этим сказать. Мы сидели в большом зале, где было полно людей, и не могли разговаривать свободно.
Сигват только добавил, что собирается отправиться пилигримом в Рим. Меч он собирался оставить дома, а в путешествие взять освященный посох.
Я сказала, что он должен обязательно поговорить со мной наедине до своего отъезда. Он просто обязан это сделать во имя нашей старой дружбы.
Мы вышли на улицу. Нашли сухое место на берегу и уселись на камни — королева Норвегии и скальд конунга Олава.
— Король боится, — прямо сказал Сигват. — Он везде видит врагов, и не только в людях. Он видит демонов и языческих богов, карликов и троллей. Господи, будь к нему милосерден! Он ездил к кургану Альва Гейрстадира и принес духу кургана жертву. Это случилось в последнюю нашу поездку в Тунсберг.
— А что говорит епископ?
— Он ничего об этом не знает. Конунг считает, что Иисус стал его врагом после того, как даровал победу Кнуту. Король Кнут совершил паломничество в Рим прошлой зимой и подружился там с папой и императором. Все, чтобы хотел сделать сам Олав, уже успел сделать Кнут. Олаву очень тяжело сейчас, Астрид. Ради всего святого, помоги ему! Ты очень нужна конунгу!
— Тогда почему ты сейчас уезжаешь?
— Это мое дело, — резко ответил Сигват. Это было так на него не похоже, что я очень удивилась.
— Помоги конунгу! — с мольбой в голосе сказал он. Мне показалось, что Сигват просил не столько за конунга, сколько за самого себя.
После нашего разговора он встал и простился.
И только много лет спустя после гибели конунга Олава я узнала, что случилось в то время. Сигват приехал ко мне в гости в Свитьод и рассказал правду.
Конунг стал слишком близок к Сигвату — намного ближе, чем это дозволено между мужчинами. Во всяком случае, так считал Сигват. Именно поэтому он уехал.
Но впоследствии он очень жалел о своем решении.
— Конунгу была нужна любовь и поддержка, — сказал он мне, — я думаю, ни о какой другой близости тут не было речи. Мне стоило бы пойти ему навстречу. И поскольку мне одному он показал, как ему одиноко, конунг был мне дороже всех остальных.
После этого рассказа я совсем не удивилась, что в одной из своих песен скальд назвал Олава «сигватским конунгом».
Астрид умолкла. Она тяжело дышала.
— Мне бы очень хотелось продолжить рассказ, но сегодня вечером мне это уже не удастся, так что придется подождать до завтра.
У меня опять было тяжело на сердце. Я не знал, почему, да и не особенно хотел задумываться над этим.
Я никак не мог заснуть и ворочался, пока наконец не понял, что лучше встать и заняться своими пергаментами. У меня было еще много работы. Я знал, что в трапезной есть дрова. Мне оставалось только залить жир в лампу.
Я постарался как можно тише выйти из дома и никого не разбудить.
Во дворе мне привиделась чья-то тень у хлева. Наверное кто-то из рабов. Но не успел я развести огонь, как в дверь осторожно постучали. На пороге стояла Тора.
— Я тебе не помешаю, Кефсе? — спросила она.
— Нет, я рад тебе.
Она тут же принялась помогать мне стругать лучину. Скоро в очаге полыхал жаркий огонь.
Тора уселась напротив очага поодаль от меня.
— Ты хотела со мной поговорить?
Она помолчала.
— Я долго думала над твоими словами. И о том, что ты никак не можешь простить тех, кто сделал тебя рабом.
На секунду она умолкла, а потом продолжила:
— Я молилась за тебя.
— Ты очень помогла мне тогда, в конюшне. Мне было нужно выплакаться — на плече человека, который меня понимает.
— Ты должен научиться прощать.
— Может быть, мне надо простить больше, чем ты можешь себе представить.
От этих слов у меня по спине пробежали мурашки. Мрак в моей душе стал сгущаться. События, о которых я старался не вспоминать, вновь всплыли в памяти.
— Все равно, — ответила Тора, — если ты не простишь, то сам и будешь от этого страдать. «И остави нам долги наши, яко и мы оставляем должником нашим», — учил нас епископ Торгаут.
— Разве тебе всегда легко прощать? — спросил я, чтобы перевести беседу на другую тему.
Подумал и добавил:
— Святой Патрик говорил, что в рабстве женщинам приходится тяжелее, чем мужчинам.
— Не так уж и плохо быть рабыней. Во всяком случае, для меня, ведь я рождена в рабстве.
Она помедлила, а потом все-таки сказала:
— Хотя очень тяжело, когда у тебя отнимают детей. Твоих собственных деточек. Когда их относят в лес.
Я никогда не мог себе представить, что это вообще может быть. Я был потрясен.
— Но ведь в Ирландии вы живете по законам Господа? А здесь все решает хозяин рабов. Это его дело, поскольку именно ему придется кормить маленького раба.
— А у тебя было много детей?
Она подумала и посчитала по пальцам.
— Шесть.
— А где они сейчас?
— Двоих отнесли зверям, один умер еще в младенчестве. Один умер, когда уже был взрослым мальчиком. А девочку продали.
Всего у меня получилось пятеро, и я решил, что Тора неправильно посчитала.
— А у тебя был муж? — я уже знал, что по законам рабы не могут вступить в официальный брак.
— У меня был мужчина, которого я очень любила. Его звали Сигмунд, и он умер много лет назад. Но отцом моих детей был не он. Рабыня не может протестовать, когда с ней хотят переспать дружинники или сам хозяин. Если она откажется, ничего хорошего из этого не выйдет. Наоборот. И у меня есть еще сын, который стал свободным. Его отец был свободным человеком и забрал у меня ребенка.
В ее голосе слышалась гордость.
— А ты не знаешь, где он? — с удивлением спросил я.
— Нет, последний раз я его видела, когда мальчику исполнилось две зимы, — спокойно ответила Тора. — Но у меня нет причин для жалоб. У меня все есть. Да и свободные не всегда могут делать то, что им хочется.
— Может, ты и права, — ответил я, смотря на огонь.
Тора бесстрастно рассказывала, что значит быть изнасилованной, носить в себе зародившуюся от этого насилия жизнь, что значит отдать сына и видеть, как продают твою дочь, и что значит пережить убийство ребенка.
И может быть, именно невинно убиенных младенцев ей и было жалко больше других. Именно их она хотела бы вырастить и воспитать.
— И все это ты простила?
— Да, — серьезно ответила Тора. — И мне не на что жаловаться. Я не голодала и не мерзла на морозе.
Она была похожа на маленькую птичку, что без устали насвистывает свою песенку о том, что ей не на что жаловаться.
Мне нечего было ответить.
И тут Тора внезапно сказала:
— Я слышала, у тебя много ужасных шрамов. Я, конечно, не знаю, откуда они у тебя, но может, из-за них тебе так трудно простить?
— Нет, не из-за них, — ответил я, но к горлу подступил комок.
Я заметил, что она разглядывает меня, и заставил себя посмотреть ей в глаза. И тогда я увидел, чего в них нет — искры жизни.
Я плакал на ее плече, как будто она была моей матерью, я считал, что она меня понимает. И только сейчас я понял, что несмотря на ее доброту и внимание ко мне, что-то в ее душе давным-давно умерло. Она была похожа на корабль с пробитым килем.
Я встал, подошел к ней и обнял за плечи. Мне хотелось утешить ее, но я понимал, что опоздал.
И тут она снова неожиданно спросила:
— Кефсе, ты останешься в трапезной на ночь?
Мне было трудно удержаться от улыбки. Я не очень понимал, куда она клонит, но надеялся, что ее слова имели другой смысл, чем могло показаться.
— Да, я хотел поработать. Может, потом я и смогу заснуть, если по-настоящему устану.
— Ты не возражаешь, если я принесу шкуры и лягу тут на скамье? Здесь так тихо и спокойно, как в больших палатах.
— Мне будет только приятно, что я не один.
Я огляделся. Это была просторная трапезная, но я бы никогда не сказал, что это праздничные палаты.
Она выскользнула наружу и вскоре вернулась с двумя козьими шкурами, разложила их на скамье, свернулась калачиком и почти мгновенно заснула.
Я работал всю ночь, и сон сморил меня только под утро.
Когда я проснулся, Торы уже не было. Во дворе переговаривались слуги. Но я понял, что еще очень рано — на улице было совсем темно.
Я разжег огонь. Потянулся и стряхнул с себя остатки сна.
Вскоре я вновь был так поглощен работой, что не замечал ничего вокруг. Я уже много успел переписать, когда дверь в трапезную без стука открылась. Мне показалось, что я узнал по шагам вошедшего. Это действительно была Гуннхильд.
— Вот ты где! — сказала она. — Когда же ты встал?
— Я никак не мог заснуть прошлой ночью, поэтому решил пойти в трапезную и заняться делом.
— Я тоже плохо спала сегодня.
— А как королева Астрид?
Гуннхильд покачала головой.
— Она очень плоха. Она так ужасно кашляла, что нам пришлось приподнять ее, чтобы она смогла уснуть хоть на чуть-чуть. Но думаю, она не спала не только из-за болезни. Я много думала над ее рассказом.
— Она сказала много, над чем стоит задуматься.
— Да, мы поговорим и об этом. Но сейчас пойдем в палаты. Все сидят и ждут нас завтракать.
Астрид тоже сидела за столом, но почти не говорила за едой.
— Я вас позову, как только смогу рассказывать дальше, — сказала она после завтрака.
Я отправился обратно в трапезную.
Хотя я и делал записи во время рассказа, тем не менее потребовалось много времени, чтобы записать по порядку все произошедшее за неделю. Я старался писать как можно мельче, потому что не надеялся, что Гуннхильд сможет достать еще пергамент.
Вскоре пришла и она сама.
Рудольф вновь запретил Астрид рассказывать. Он говорит, что завтра и послезавтра будут праздники.
— Но ведь это всего два дня.
— Я не уверена, что она сможет дожить до завтра. Астрид ничего не говорит, но я видела кровь на ее платке. Я очень рассердилась на Рудольфа и сказала ему об этом. Но он был непоколебим. И он угрожает пожаловаться епископу.
— Ты хочешь, чтобы я поговорил с ним?
— А зачем же я тебе все это рассказываю?
Я подумал.
— Я попробую. Если он будет упрямиться, то нам не потребуется его разрешение. В таком деле мы можем принимать решение сами.
Она вздохнула с облегчением, решила было встать, но передумала и спросила:
— А почему ты не мог спать сегодня?
Я думал, что могу рассказать ей все, но ошибался.
— Мне не хочется об этом говорить. Может, потом я и расскажу тебе, но не сегодня.
Она не настаивала.
— А почему не спала ты? Может, хоть ты сможешь об этом рассказать?
— Я думала о словах епископа Сигурда о власти и ее проявлениях. О своей матери и конунге Энунде. Я поняла, что излишняя забота — это тоже проявление власти. Оба этих близких мне человека окружили меня такой любовью, что казалось, запеленали в кокон. И у меня не было другой возможности выбраться из него, кроме как применив нож. А кто пытается высвободиться другим способом, тот только еще больше увязает в паутине.
Ее слова мне о чем-то напомнили.
— Тора сказала, что свободные женщины не всегда могут поступать, как им того хочется.
— Тора? Ты говоришь о рабыне Торе?
— Да.
Она помолчала немного, а потом поднялась со скамьи.
— Ты сам отыщешь Рудольфа или мне прислать его к тебе?
— Ему вряд ли понравится, если ты отправишь его в трапезную как простого слугу.
— Не думаю, что он может разозлиться еще больше, чем сейчас. А здесь вам никто не будет мешать.
Рудольф пришел не сразу — наверное, хотел показать, что никому не подчиняется, даже королеве.
Настроен он был очень воинственно.
Он сел и посмотрел на стопки пергамента.
— Тебе не стоит так много работать в эти святые дни, — буркнул он. — Уж об этом-то ты должен знать и сам.
— Это спорный вопрос — смотря, как мы станем трактовать церковные законы. Разрешено ли работать во имя Господа нашего в святые дни?
— Ты работаешь не ради Господа нашего, а ради королевы Астрид.
— Речь идет о спасении ее души. И значит, я работаю ради Господа. И кроме того, сказано: «Праздники существуют для людей, а не люди — для праздников». И дальше говорится о том, что если овца упала в овраг в праздник, то разве грех вытащить ее оттуда? Во время праздников разрешено творить добро. И разве сам Иисус не говорил фарисеям: «Вы негодуете из-за того, что я исцелил человека в праздник?»
Рудольф промолчал.
— Королева Гуннхильд сказала, что ты не хочешь, чтобы королева Астрид продолжала свой рассказ в эти дни?
— Да, я так считаю.
— Что же тут плохого?
Я видел, что Рудольф готовится к нападению, но совершенно не был готов к последовавшему всплеску:
— Неужели ты не понимаешь, что я должен остановить ее! Это великий грех рассказывать подобные вещи о святом! Она должна дождаться приезда епископа!
— Приезда епископа? — повторил я.
— Да.
— Ты послал письмо епископу Эгину неделю назад. Ты просил его приехать? Я думал, что ты писал ему только обо мне…
— Я написал обо всем, — уже спокойнее ответил Рудольф. — О тебе, о королеве Астрид и королеве Гуннхильд. Я просил его приехать.
— Между Хюсабю и Далбю неделя пути. Епископ не сможет приехать к нам раньше, чем через неделю. А я сомневаюсь, что королева Астрид доживет до того дня. И я не понимаю, как ты можешь принять такой грех на свою душу. Что скажет епископ, когда узнает, что ты отказал в последнем желании умирающему! Что ты не захотел выслушать ее исповедь!
Рудольф уронил голову на руки.
— Я не знаю, как мне поступить, — сказал он. — Ты все время сбиваешь меня с толку.
— Тогда расскажи епископу Эгину, что это я смутил тебя.
Он посмотрел на меня с мольбой:
— Не могу же я сказать ему, что ты меня смутил, а я не смог во всем разобраться?
— Мне кажется, это будет правильно и честно. И я смогу понести справедливое наказание, если епископ признает мою вину.
— Да, может быть, так будет лучше всего.
Но мне показалось, что я причинил ему боль.
Праздник святой Епифании.
После ужина, III ante Cal. Jan.[24], королева Астрид продолжила свой рассказ.
Нам было трудно без слез смотреть на королеву — она была очень слаба и нетрудно было понять, что ее конец близок.
— Король Кнут уехал в Данию, — начала рассказывать Астрид. — И конунг Олав смог наконец выбраться из своей норы. Но что он мог сделать? Куда направиться? По всему побережью народ присягнул Кнуту, а врагов у Олава хватало и раньше. На дружбу с Эмундом тоже особо рассчитывать не приходилось: если шведский конунг и принял бы нас в Свитьоде, то только ради меня.
В надежде заручиться поддержкой архиепископа Урвана, Олав послал к нему в Саксонию епископа Сигурда, который, по мнению конунга, больше всего подходил для этого дела. На Сигурда всегда можно было положиться, и конунг надеялся, что Урван поддержит его, чтобы сохранить свою власть в Норвегии.
В то время Олав совершенно потерял голову и не мог думать спокойно. Он никак не хотел признать свое поражение.
Я пыталась поговорить с ним, но нам не удавалось остаться наедине. Тормод Скальд Черных Бровей все время мешал нам. Он призывал конунга к борьбе.
Вскоре Олав отправился на тинг и объявил там, что собирается отправиться на север Норвегии и отобрать у Кнута свои собственные земли.
Только у одного человека хватило мужества возразить Олаву — у Кальва Арнассона, но конунг назвал его предателем.
Кальв ответил, что предателями были те, кто не осмелился сказать Олаву правду.
Тогда Тормод Скальд Черных Бровей сказал вису:
В буре битвы будем Скоро мы рубиться,
К троллям отправляйтесь,
Трусы-нечестивцы!
Славную победу Мы одержим, други,
Трусам нет там места,
Только смелым самым!
Кальв промолчал. Да и никто другой тоже ничего не сказал.
В тот поход конунг отправился с небольшой дружиной. За драккаром Олава следовали всего двенадцать кораблей. Наступила зима, мы плыли вдоль заснеженных берегов, а море часто штормило. Где мы ни приставали, везде нас встречали бранью. Никто не хотел присоединяться к войску конунга.
Так мы доплыли до Ерена. Там Олав решил напасть на усадьбы, чтобы захватить добычу и заставить людей вступить в дружину. Но навстречу нам выступил Эрлинг Скьяльгссон с большим войском.
Олаву повезло в той битве, и он смог заманить Эрлинга в ловушку. Корабль Эрлинга оказался в окружении всех драккаров Олава. Это произошло на Рождество.
Я не видела битвы. Мы с епископом Гримкелем и королевскими детьми сидели под палубой «Зубра». До нас доносился такой ужасный шум битвы, что мы с епископом не слышали голосов друг друга. Да и говорить нам было не о чем. Я думала о Тюре, королеве Олава Трюгвассона, и епископе Сигвате, которые сидели под палубой «Великого Змея» во время битвы при Свёльде.
Тюра так сильно любила своего Олава, что умерла от тоски после его поражения. А я сидела и мечтала, чтобы моего Олава сразила какая-нибудь стрела. Это было бы лучше для него и всех нас.
Когда мы вышли на палубу, битва уже закончилась. Дружинники Олава ставили паруса. На борту корабля Эрлинга не осталось ни одного живого человека. Сам Эрлинг лежал на носу драккара с раскроенным ударом топора черепом. Его седые волосы слиплись от крови.
Я перешла на корабль Эрлинга и стала на колени рядом с его трупом. Никто меня не останавливал.
— Что это ты делаешь? — закричал конунг.
Я не ответила, я стояла на коленях и молилась. Олав растерялся и ничего больше мне не сказал.
Когда я встала, он резко спросил:
— Ну и чего ты добиваешься?
— Господин, — ответила я, — я молилась за Эрлинга. Я молилась за человека, который мог бы стать лучшим твоим другом.
И я не скрывала своих слез.
Позже я узнала, что Эрлинг храбро сражался в той битве. Под конец он остался один против целой дружины Олава.
Конунг хотел было помиловать его, но один из дружинников, злейший враг Эрлинга, не послушался Олава.
Мы поплыли дальше на север. Весть о гибели Эрлинга быстро распространилась по стране.
И теперь нас уже встречали не просто бранью, но с оружием в руках.
В Стадланде мы наконец пристали к берегу. Конунгу тут же передали, что с севера к нам плывут корабли Хокона ярла, а с юга — драккары сыновей Эрлинга.
Олав решил скрыться от преследователей в горах. Мы зашли в узкий фьорд и поплыли к Валльдалю. С каждым днем количество наших кораблей все уменьшалось и уменьшалось — под конец у Олава осталось всего пять ладей.
Среди тех, кто оставил конунга, даже не попрощавшись, был Кальв Арнассон. Меня это совсем не удивило. Странно, что он вообще так долго оставался с конунгом Олавом.
Из Валльдаля мы направились в горы.
Там Олав созвал тинг. В последний раз он попытался собрать войско, чтобы вернуть себе Норвегию.
Но на тинг почти никто не явился. И когда конунг спросил, в чем тут дело, ему ответили, что все очень хорошо помнят смерть Туре, воспитанника Кальва Арнассона.
Конунг помиловал двух наместников короля Кнута, но никто уже не верил в его доброту и справедливость. Даже когда он признался, что правил страной не всегда так, как было угодно Богу.
Наконец Олав понял, что проиграл.
Он распустил дружину. Нас осталось всего ничего — епископ Гримкель, несколько исландцев да Тормод Скальд Черных Бровей. Не покинул конунга и Эгиль Халльссон, бывший заложник Олава, которому была дарована жизнь. Мне казалось, что теперь-то уж Олав должен научиться ценить настоящую дружбу.
Мы поехали в Ёталанд.
— Ты, Эгиль, по моему повелению и с согласия конунга отправился домой еще из Вика и встретил нас здесь, в Ёталанде.
Ты предложил остановиться на зиму в доме богатого бонда по имени Сигтрюгг. Олав принял это приглашение, потому что не очень спешил воспользоваться гостеприимством Эмунда.
В доме Сигтрюгга мы с Олавом впервые за много лет делили постель. Я поняла, что так захотел сам конунг. Ему было нужно со мной поговорить.
И тем не менее начал он с брани.
— Ну, теперь-то ты довольна? Все получилось, как ты того хотела! Сестра шведского конунга обрела власть?
— Власть для чего? — возразила я. — Ведь насколько мне известно, ты поссорился с Эмундом.
— Ты можешь переубедить его, если только захочешь. Или думаешь, мне не известно, что ты способна обвести вокруг пальца кого угодно?
— А стоит ли просить Эмунда о помощи? Ни одна дружина не сможет вернуть тебе страну, в которой у тебя столько врагов.
Конунг ничего на это не ответил, а потом неожиданно сказал:
— Ты так горевала по Эрлингу Скьяльгссону. Не думаю, чтобы ты пролила хоть одну слезинку над моим телом!
— Может, и нет, — ответила я.
Тогда он не выдержал:
— За что ты так меня ненавидишь?
Я не стала пересказывать ему все свои обиды, а просто промолчала.
Олав тоже лежал в молчании. Я слышала, как он несколько раз сглотнул, и поняла, что он борется с собой.
— Ты хочешь сказать, что я трус, что я боюсь тебя? — наконец проговорил он.
— Я бы предпочла иметь мужем труса, но не насильника!
— Но с той ночи прошло много времени!
— Да, — только и ответила я.
Мы лежали в темноте и молчали. Я чувствовала себя израненным дубом, который изо всех сил пытается пустить новые побеги. Но если это захотел бы сделать конунг, то ему пришлось бы еще тяжелее — он был трухлявым пнем.
— Я тебя действительно ненавидела, — сказала я, — но сейчас все может измениться.
— Может, сейчас я не достоин даже твоей ненависти, — с горечью ответил конунг.
Я почувствовала к нему жалость. Мне захотелось его утешить, приласкать, как маленького ребенка.
Мне раньше приходилось испытывать те же чувства — но я боялась. Сейчас мне бояться было нечего. Я могла уехать в Свитьод или в собственную усадьбу в Ёталанде хоть завтра и жить, как мне захочется. А Олав мог отправляться на все четыре стороны.
Сначала я не могла заставить себя прикоснуться к конунгу.
Но жалость победила — он стал для меня живым человеком. Я перестала думать о нем как о правителе Норвегии.
Я еще чуть-чуть помедлила, а потом протянула руку и погладила Олава по волосам.
— Астрид, — прошептал он, — я не знаю, могу ли…
Он замолчал.
— Тебе не надо ничего доказывать, — ответила я.
— Что?
— Тебе не надо доказывать, что ты мужчина. Я и так знаю это.
Тогда он обнял меня и прижался к груди лицом.
Я гладила его по волосам. Он немного повернул голову — я тоже боялась, что он задохнется.
— Это правда, что ты меня не ненавидишь?
— Я не могу тебя ненавидеть, когда ты добр со мной, — ответила я.
— Альвхильд…— Он замолчал. Похоже, он думал, что не стоит говорить о ней в такой момент.
— Так что Альвхильд? — спросила я.
— Ей нравилось, когда я был груб с ней в постели.
— Но не мне, — с содроганием ответила я.
Он перевернулся на спину и осторожно погладил меня по щеке. Раньше такого никогда не случалось.
И неожиданно конунг спросил:
— А что ты скажешь, если узнаешь, что я тоскую по миру и спокойствию? Что я даже рад, что борьба завершена?
Я вспомнила слова Сигвата. Но скальд говорил о мире после победы. Слова же Олава были сейчас о другом. И еще я вспомнила борьбу епископа Сигурда с Олавом и сказала:
— Я могу только ответить — Господь благословит тебя!
— Аста, моя мать, всегда говорила о мести. Она хотела, чтобы я стал великим воином, подталкивала меня к сражениям. Мне казалось, что все женщины похожи на нее. А ты?
— Я видела, как стремление к власти разрушает людей.
Он вздохнул от облегчения. Вскоре он уже спал, положив мне голову на плечо.
Но на следующее утро Олав был очень задумчив. Вскоре я заметила, что Олав Альв Гейрстадира по-прежнему жив. Но зато сын Харальда Гренландца почти исчез. Ему уже нечего было бояться потери власти.
Настоящую ненависть во мне в ту зиму вызывал только Тормод Скальд Черных Бровей. Каждый раз, когда мне удавалось отвлечь конунга от мыслей о битве и мести, скальд вновь напоминал ему о них. Мне кажется, он, как и я, чувствовал, что между нами идет борьба за расположение и любовь конунга. Тормод слагал в то время очень злые висы о женщинах, их непостоянстве и предательстве.
И тем не менее, думаю, мне бы удалось победить в этом соревновании, если бы конунг не допустил ошибку.
В один из дней он захотел меня как женщину. И хотя мне в свое время очень хотелось этого, я воспротивилась. Он больше не волновал меня.
Я попросила Олава подождать и дать мне время.
Он ничего не ответил.
Наступила весна. Олав стал поговаривать о том, чтобы продолжить поездку. Он хотел отправиться в Гардарики к князю Ярославу, за которым была замужем моя сестра Ингигерд.
Я спросила, не можем ли мы остаться в Норвегии. Ведь теперь нам не нужна была большая дружина, и мы могли прожить на доходы с моих усадьб в Швеции.
Конунг решительно отказал.
Мне совсем не нравилась возможность жить в Гардарики, пользуясь добротой князя Ярослава и Ингигерд. Об этом я и сказала Олаву.
Он ответил:
— Я лучше соглашусь жить на их подачки, чем быть зависимым от тебя.
Тормод узнал о нашем разговоре и стал изо всех сил подстрекать Олава поехать в Гардарики.
Конунг послушался и уехал. С ним отправилась вся свита — за исключением Гримкеля, которого конунг отослал в Норвегию. Магнуса он тоже взял с собой. И мне нечего было возразить Олаву, хотя я и любила Магнуса как своего собственного сына. Ульвхильд осталась со мной.
До самого последнего дня я надеялась, что конунг передумает.
При расставании я сказала, что буду ждать его возвращения. И не дожидаясь просьбы, обещала поговорить о нем с Эмундом.
Я заехала к Эмунду по дороге в усадьбу. И ты, Эгиль, приехал ко мне и служил верой и правдой все эти годы. Ты очень помог мне.
В ту осень ко мне приехал и епископ Сигурд…
Астрид замолчала — у нее вновь начался приступ кашля. Через некоторое время она смогла произнести:
— Не могли бы вы, если вы, конечно, хотите, подождать меня в палатах, пока я не буду в состоянии продолжить рассказ, даже если мне придется рассказывать ночью?
Я лег спать, не раздеваясь. И я настолько устал после предыдущей бессонной ночи, что сразу уснул.
Я проснулся только утром и вышел в зал. Гуннхильд тоже была на ногах.
— Астрид проснулась. Она спала этой ночью и чувствует себя намного лучше.
— Я могу чем-нибудь помочь?
— Нет.
— А Рудольф ее уже причащал?
— Нет, он считает, что у нас еще есть время.
Мне показалось, что он слишком затягивает отпущение грехов. Но я понимал, что он хочет сначала дослушать рассказ королевы Астрид до конца, а потом потребовать от нее покаяния. И тогда он собирался причастить ее — после отпущения грехов. Он использовал свою власть, и мне это было не по душе. Но по церковным законам я не мог причащать в чужой стране. Единственным исключением могло быть отпущение грехов, но только в том случае, если рядом не было другого священника.
Я вновь лег, но не мог больше уснуть. Я думал о королеве Астрид и ее рассказе.
Епископ Сигурд однажды сказал, что она обладает способностью уговаривать людей и добиваться своего и что она должна очень осторожно использовать эту власть.
Она должна прибегать к ней, сказал епископ, только во имя Бога. И когда я вспомнил рассказ Астрид, то понял, что королева прежде всего использовала свою власть в личных интересах, когда кто-то пытался переубедить ее и уговорить быть помягче с Олавом.
Почему королева не отправилась в Гардарики, если действительно желала добра своему мужу?
Мне уже однажды показалось, что я слышал в ее голосе странные нотки. Такое же чувство возникло у меня и сейчас.
И тут мне все стало ясно и понятно. Как будто вокруг разлился солнечный свет. Мне показалось, что я понял, в чем тут дело. И почему Астрид начала свое повествование с рассказа о норнах, которые пряли нити ее судьбы.
Но тут пришла Гуннхильд и позвала меня — Астрид хотела продолжить рассказ.
Вскоре все мы собрались в палатах.
— В ту осень ко мне приехал епископ Сигурд и еще несколько саксонских священников. Епископ почти ничего не рассказывал о поездке в Саксонию. Урван назначил Сигурда епископом Скары, ведь у нас не было ни одного епископа, в то время как в Норвегии помимо Гримкеля был еще один.
Мы с Сигурдом очень радовались нашей встрече, тем более что со времени нашего расставания у нас было мало радостей. Сигурд расспрашивал меня о конунге Олаве, и я честно все ему рассказывала, даже то, что слышала от Сигвата.
— Тебе следовало отправиться с Олавом в Гардарики, — сказал епископ.
— И продолжить соревнование с Тормодом Скальдом Черных Бровей? Неужели ты думаешь, что из этого могло получиться что-нибудь хорошее?
— Скальд все время подстрекал конунга. И ты была просто обязана остаться.
— Я не скальд, — возразила я. — И я не могу слагать висы.
— Еще не поздно, — ответил епископ, как будто не слышал моих слов, — ты еще можешь отправиться в Гардарики вслед за Олавом.
Я подумала над этим предложением. Но не нашла его разумным. И уж во всяком случае я не могла пуститься в путешествие раньше весны.
Но в конце зимы до нас дошли слухи, что конунг собирается вернуться в Норвегию. Люди, побывавшие в Гардарики, передали, что Олав узнал о смерти Хакона ярла и готов вновь бороться за победу.
Весной к нам приехал гонец с известием, что Олав в Свитьоде.
Я тут же поехала туда и взяла с собой Ульвхильд. Со мной отправился епископ Сигурд и несколько саксонских священников.
Конунг хорошо меня принял, но дал понять, что не очень рад приезду епископа. Он спросил, зачем Сигурд приехал в Свитьод. Епископ ответил, что прибыл по поручению архиепископа.
Вскоре я заметила, что Олав очень изменился.
Он был совершенно уверен в победе. Вокруг все время толпились скальды и дружинники, которые восхваляли его заслуги. И Тормод стал теперь главным советчиком. Не знаю, было ли на то желание конунга, но дружинники стояли возле него кольцом, через которое я не могла пробиться.
Конунг Олав пробыл в Свитьоде больше месяца. Наконец нам с епископом Сигурдом удалось с ним поговорить. И это было не так просто.
Олав говорил о короле Карле Магнусе и о том, что ему во сне явился Олав Трюгвассон и приказал вернуться в Норвегию. Он сказал Олаву, что на этот раз его ждет победа во имя Господа.
— Ты забыл, наверное, что Норвегия уже давно крещена, — сказал епископ.
Конунг замолчал, он был удивлен. Ведь он привык к разговорам о том, что Норвегию надо завоевать во имя Иисуса.
— Да, ты прав, — в замешательстве ответил конунг.
— И ты по-прежнему опоясан тем же мечом, — продолжил Сигурд, указывая на Бэсинг.
— Да, это добрый меч.
— Ты уверен, что во сне тебе явился Олав Трюгвассон, а не Олав Альв Гейрстадира? — продолжил епископ.
Король ничего не ответил, но очень разозлился.
— А ты собираешься нарисовать на своем шлеме змея, как сделал это перед битвой у Несьяра, когда одержал победу над Свейном ярлом?
Я увидела, что конунг сдерживается из последних сил.
— Нет, — коротко ответил он.
— А почему нет, если ты по-прежнему опоясываешься этим мечом?
Олав взорвался:
— Я не нуждаюсь в нравоучениях!
— Конунг Олав, — серьезно ответил епископ, — я желаю тебе добра.
Король промолчал. Уже давно никто не осмеливался ему возражать. И я поняла, что сейчас Олав борется с собой и с епископом.
— Ну хорошо, говори дальше, епископ, — наконец сказал Олав.
— Сын мой, — мягко спросил Сигурд, — зачем ты вернулся в Норвегию?
— Чтобы вернуть страну, которую даровал мне Бог.
— Бог дал. Бог и взял! На все воля Божья. И ты считаешь себя в праве проливать людскую кровь, потому что однажды Бог дал тебе страну, а потом забрал ее?
— Во всяком случае, Норвегия принадлежит мне по праву. Это мое наследство.
— Да, я помню, ты говорил, что это право дало тебе родство с языческими богами.
— Ты помнишь правильно, — ответил Олав. — Я должен завоевать страну. Отвоевать ее. И тогда ты, епископ Сигурд, или даже сам архиепископ, можете помазать меня на трон и благословить мое языческое право на норвежский трон!
Я вмешалась в беседу:
— Ты хочешь поступить в соответствии со старым советом епископа Сигурда? Он сказал тебе много лет назад, что для освящения языческого алтаря надо высечь на нем крест.
— Да, именно так. — кивнул Олав. — И если меня помажут на царствование в Норвегии, я стану истинным орудием Бога.
— Истинным орудием Бога может стать только тот, кто готов отдать за него жизнь, — возразил епископ.
Но я снова вмешалась:
— Твой меч, Бэсинг, разве не пора епископу освятить его?
— Да, конечно, — поддержал меня епископ. — Я должен изгнать из него языческих духов во имя Господа нашего.
Тут конунг Олав вскочил на ноги:
— Никогда!
Олав направился на север, в Трондхейм, и вместе с ним, как это ни странно, поехал Сигурд.
Мне удалось испросить у конунга Эмунда милости для Олава. Эмунд послал с ним дружину из четырех сотен воинов. Кроме того, он разрешил Олаву взять с собой тех свеев, кто по доброй воле захочет отправиться в поход.
В Норвегии к войску Олава присоединились еще несколько сотен дружинников. И еще двести прибыли из Гардарики.
Я ничего не знала о конунге, пока из Норвегии не вернулся епископ Сигурд. Одновременно с ним в Свитьод приехали многие воины.
От епископа я узнала о смерти Олава. И именно он рассказал мне о последнем походе конунга.
Когда Олав пришел в Норвегию, у него было громадное войско — более четырех тысяч. Но многие из них были разбойники, которые хотели поживиться легкой добычей. И далеко не все были христианами.
Сигват Скальд сказал в поминальной драпе об Олаве об этом так:
Многие воины верили,
В Бога, а многие — нет.
По правую руку стояло
Крещеное войско.
Конунг Олав был уверен в победе, рассказывал епископ. Но его слишком не любили в Норвегии. Почти каждый взрослый мужчина в Трондхейме выступил против Олава. По всей стране люди собирались, чтобы сразиться с конунгом.
Битва произошла при Вердале. Предводителями войска, выступившего против Олава были Турир Собака и Кальв Арнассон. Конунг был убит своим же копьем, которое Турир Собака достал из тела Асбьёрна Сигурдссона. И убил Олава тоже Турир.
Таким образом отомстили за себя Эрлинг Скьяльгссон, Асбьёрн Сигурдссон, Турир Эльвирссон и многие другие.
— Кто живет с мечом, от меча и погибнет, — грустно сказал епископ Сигурд. — И это было знамением Божьим, что Олаву было суждено погибнуть от собственного копья. Он был сражен собственной жаждой мести.
Епископ очень грустил о конунге. Единственным утешением было то, что в разгар битвы, перед самой гибелью, Олав отбросил меч в сторону.
Вскоре после гибели конунга епископ отправился в Вексье, где приняли мученическую смерть трое священников. Он хотел помолиться за спасение души Олава.
Епископ не вернулся — он умер в Вексье, и я очень о нем скорбела.
Астрид на мгновение замолчала. Последнее время она с трудом говорила, но откашлялась и продолжила рассказ:
— Через год ко мне в Свитьод приехал Сигват. Он рассказал, что епископ Гримкель объявил конунга Олава святым.
Сначала я ему не поверила.
— Этого бы никогда не случилось, будь епископ Сигурд жив, — сказала я.
— Епископ Гримкель говорит, что у него есть основание для канонизации Олава. У его раки все время свершаются чудеса. Я уже однажды говорил тебе, что конунг тоскует по любви к Богу. И сейчас ты можешь убедиться, что я прав.
— И ты считаешь, что он обрел любовь в своем последнем походе?
— Да, — ответил Сигват, — возможно, Иисус смилостивился над ним и позволил сделать то, что конунг считал своим долгом.
— Об этом многие мечтают. Но что проку в красивом томлении человеку, который разрушает свою жизнь и идет на поводу у жажды власти и жажды мести?
Я рассмеялась.
Королева Астрид вновь остановилась. И в ту же секунду я понял, что все открывшееся мне утром — правда.
— Ты и сама была больна жаждой власти, — сказал я. — И тебя обуревало желание отомстить.
Она внимательно посмотрела на меня.
— Это неправда. Я должна была бороться за собственную жизнь. Я чувствовала, как он пытается сломать меня. И я видела многих людей, кто боролся за власть над конунгом. Я научилась презирать и ненавидеть их. И как ты можешь говорить, что я стремилась к власти и мести, когда я смогла простить конунга в ту зиму перед отъездом в Гардарики.
— Ты хотела подчинить его, — ответил я.
— Я стремилась помочь ему.
— Ты хотела его унизить. Ты никогда не смогла простить его. Ты ненавидела Олава.
— Ниал, как ты смеешь обвинять меня…
Она замолчала и взглянула на меня:
— Да, ты можешь…
С этими словами Астрид схватилась за грудь, глотнула воздух и откинулась на подушки. Гуннхильд вместе с Эгилем и Рудольфом бросились к ней. Я тоже вскочил на ноги.
Астрид задыхалась, ее лицо посинело, а глаза вылезли из орбит. Она вскрикнула и тут же поникла, свесившись через ручку кресла на пол.
— Господи! — закричал я. — Господи!
Я бросился на колени у ее ложа и вознес молитву. Так я молился только однажды.
Кто-то положил на мое плечо руку. Я поднял глаза и увидел, что это Эгиль.
— Ты убил ее, — хрипло сказал он. Его лицо исказила гримаса отчаяния. Я понял то, что должен был увидеть раньше.
С трудом я поднялся на ноги.
— Ты любил ее, — тихо сказал я. — И не братской любовью.
— Да, — ответил Эгиль.
Я повернулся и посмотрел на усопшую. Она полулежала на троне, а Гуннхильд как раз закрывала ей глаза. Рудольф причащал Астрид — его лицо было белее мела.
Я сел на скамью и уставился в никуда.
Гуннхильд подошла ко мне.
— Это не ты убил ее. Просто пришло ее время.
— Нет, это я убил ее.
И тут на меня нахлынули воспоминания — кровавая рана на лебединой шее, согнувшееся от невыносимых мук тело раба, удивление и растерянность на лице Астрид…
— Я убил их, убил их, убил…
— Ниал! — раздался голос Гуннхильд. — Приляг, а я приготовлю тебе отвар. Ты уснешь.
— Я не хочу спать.
Мною овладело бешенство, и я закричал Гуннхильд в лицо:
— Ты думаешь, я боюсь боли? Ты думаешь, я бегу от самого себя? Тогда ты совсем меня не знаешь!
V ante Idus. Jan[25].
Я помню в малейших деталях день смерти королевы Астрид — плач ребенка во дворе, воробьев, клюющих сноп ржи, выставленный у амбара — какой-то древний языческий обычай, сохранившийся в Норвегии, вкус каши, которую нам подали на обед.
Я все ясно помню. Но эти воспоминания подобны волшебному стеклу, в котором переливаются странные узоры…
Я смотрю в него и вижу себя в аду.
Волна боли, волна крови обожгла мое сердце, когда я понял, что натворил. Я был готов умереть от стыда и раскаяния, у меня не было сил жить.
Через некоторое время я пришел в себя и понял, что мною руководило тщеславие.
Тщеславие подтолкнуло соблазнить Бригиту — ради обладания ее телом. Тщеславие не позволило открыться Уродцу — из-за ложной гордости. Тщеславие заставило вынести приговор королеве Астрид — чтобы показать свой ум и прозорливость.
Тщеславие подобно далеким горам. В солнечный день их снега переливаются на солнце, зовут и манят к себе. Но с наступлением ночи из ущелий выходят волки, завывает ветер, а крики стервятников холодят кровь в жилах.
Тщеславие подобно морю. Его теплые воды летом подобны цветущей долине, ласковы и нежны. И лишь в зимние штормы показывает оно свое истинное лицо, свою жестокую силу, смеется и хохочет над своими несчастными жертвами.
Какое я имел право говорить с Астрид о жажде власти, когда сам был полон тщеславия и гордыни? Какое право имел я говорить о жажде мести — я, не сумевший простить? «Не судите, да не судимы будете». Как я мог забыть эту заповедь?
Я сам вынес себе приговор.
По-прежнему день смерти королевы Астрид. Эгиль Эмундссон занялся подготовкой к погребению королевы — и ни Гуннхильд, ни Рудольф не мешали ему в этом. Со мной Эгиль не говорил.
Усопшую уложили в гроб и на санях отвезли в Скару. Эгиль отправился с Астрид, да еще прихватил с собой Рудольфа. Но Гуннхильд нужна в Хюсабю, сказал он.
Перед отъездом Рудольф отслужил мессу. Голос его дрожал, особенно когда он читал «Agnus Dei». На секунду ему даже пришлось остановиться.
Я много времени проводил в церкви. Я не мог молиться за спасение своей души, но умолял Господа простить Астрид.
А Гуннхильд, что делала Гуннхильд? Мне показалось, что она не выпускает меня из вида, но старается делать это незаметно.
Она боялась, что я могу совершить грех смертоубийства.
Ужинали мы вдвоем — Гуннхильд, наверное, хотела дать мне возможность выговориться.
Я поспешил заверить ее, что за мою жизнь не стоит опасаться.
— Я слишком уважаю твой дом, чтобы совершить в нем столь тяжкий грех, — сказал я.
— Если для этого у тебя нет иной причины, то ничто не может удержать тебя на земле.
— Может, ты и права, — ответил я, и наступившее молчание было настолько невыносимо, что я поспешил продолжить беседу:— Королева Астрид не довела свой рассказ до конца. А что случилось с ней после канонизации конунга Олава?
Она внимательно посмотрела на меня:
— А почему ты об этом спрашиваешь?
— Я бы хотел знать.
— У тебя есть силы выслушать ее историю до конца?
— Я думаю, что человек, промокший до нитки, выдержит еще не одну лоханку воды.
— Она жила в стране несколько лет, и с ней все время был Сигват Скальд. Но через некоторое время норвежцам надоело подчиняться королю Кнуту. И они отправили гонцов в Гардарики за Магнусом сыном Олава. Они хотели провозгласить его конунгом Норвегии. Со смерти Олава прошло пять зим.
Когда Магнус с дружиной прибыли в Свитьод, Астрид выступила на тинге на его стороне. И сделала это так хорошо, что конунг Эмунд дал Магнусу большое войско. Сигват сложил об этом вису. Это единственная виса, сложенная в честь женщины. Вместе с Магнусом Астрид поехала в Норвегию. Его провозгласили конунгом, когда мальчику исполнилось одиннадцать зим. Сын короля Кнута Свейн, правивший в Норвегии, уехал обратно в Англию вместе со своей матерью, Альвивой.
— Это очень странно, особенно после сопротивления, оказанного норвежцами конунгу Олаву.
— Конунг Олав уже к возвращению Магнуса стал святым. Кроме того, последние годы были неурожайными, и люди восприняли это как гнев Господень за убийство святого человека. А Свейн с Альвивой были настолько глупы, что облагали бондов все большей и большей данью.
Магнус стал настоящим конунгом, но Астрид так и не дождалась от него благодарности. К Магнусу приехала Альвхильд, его мать, и потребовала называть себя «королевой-матерью». Она хотела стать первой среди женщин при дворе конунга Магнуса.
Говорят, что Астрид с Альвхильд настолько не выносили друг друга, что не могли быть вместе в одном доме.
Альвхильд сделала все, чтобы оболгать Астрид в глазах конунга, и Магнус ей поверил.
А Астрид не хотела сидеть в палатах ниже женщины, которая была у нее в услужении. И чтобы не ссориться с ней, она стала жить в отдельном доме, как во времена конунга Олава.
Сигват пытался образумить Альвхильд:
Астрид уступи ты
Место по заслугам, Альвхильд!
Милости судьбы
В Божьей только воле.
Астрид оставалась в Норвегии до свадьбы Ульвхильд. И как только ее дочь отдали замуж за Ордульва, старшего сына саксонского герцога, Астрид стала часто уезжать в Швецию. Брак Ульвхильд устроил архиепископ Бременский и Гамбургский, и его поддержал конунг Магнус, но сама Астрид не хотела, чтобы дочь уезжала так далеко. Однако Магнус не прислушался к ее мольбам.
После смерти конунга Магнуса тринадцать зим назад Астрид переехала насовсем в Швецию.
— Я понял, что Эгиль Эмундссон любил Астрид.
— Но на расстоянии. Ведь он был женат.
— Я заметил, что жена несколько раз присылала гонца за Эгилем, пока он был здесь. Но он не поехал домой. Сказал, что от такой болезни еще никто не умирал.
— Она знала о его любви к Астрид. И Эгиль считал, что она была больна от ревности.
— Если они были так дружны все это время, то неудивительно, что жена Эгиля его ревновала.
Во время нашей беседы в палаты принесли пиво. Гуннхильд передала мне чашу.
Я огляделся. В палатах было непривычно тихо и спокойно, лишь по стенам плясали причудливые тени. Я посмотрел на трон, на котором умерла Астрид. Пусто.
Простыни сожгли сегодня утром. Таков был обычай.
Я перекрестился и заметил, что Гуннхильд наблюдает за мной.
— Меня мучает не смерть Астрид, — сказал я. — Дни ее были сочтены. И она успела рассказать почти все, что хотела. Меня мучает то, что она умерла без отпущения грехов в муках совести.
— Это больше вина Рудольфа, чем твоя. Ему не следовало так долго ждать. Но он тут же подскочил к Астрид, как только ей стало плохо, и быстро произнес последнюю молитву и отпущение грехов, когда, мне кажется, она была еще жива.
— Она умерла почти мгновенно.
— Как бы там ни было, тебе не стоит мучить себя. Мне думается, твои слова были правдой, хотя и не стоило говорить их в тот момент. И ты очень устал, Ниал, ведь ты работал почти двое суток без сна. Кроме того, кто может всегда сдерживать себя?
— Спасибо, — только и ответил я.
— Если бы ты только позволил помочь тебе, Ниал! Мне бы очень этого хотелось. Мне кажется, я понимаю твою боль и горечь.
От звука ее голоса я сжался, так много было в нем участия и теплоты.
Я вновь оказался в пучине страданий и боли. Меня захлестывали волны стыда, унижений, растерянности, вины и телесных мук. Я задыхался.
И тут меня обняла теплая рука.
Издалека до меня донесся голос, который звучал сначала едва слышно, а потом все громче и громче.
— Ниал! Ниал! Ниал!
— Да, — ответил я.
— Давай поговорим — как мы говорили раньше.
Гуннхильд прижалась ко мне.
Ее присутствие давало мне надежду выжить. Выжить в стране смерти.
Я сидел по-прежнему с закрытыми глазами, не хотел видеть действительность, не хотел ничего замечать, но я обнял Гуннхильд и стал гладить ее лицо. Я хотел ее как женщину, и она была готова отдаться мне.
Но тут я закричал:
— Нет!
Она с огорчением вздохнула, когда я отпрянул от нее.
И то, что чуть было не произошло, заставило меня вернуться к жизни.
— Я принес слишком много горя близким мне людям. И мне бы не хотелось причинять боль тебе.
— О какой боли ты говоришь?
— Три раза я убивал против своей воли. Я несу людям смерть. Ты хочешь умереть?
— Три раза против своей воли. Тогда ты убивал и по собственной воле. В сражении?
Я с удивлением посмотрел на Гуннхильд:
— Это совсем другое дело.
— Я тебя не понимаю. В битве ты убиваешь людей — и не знаешь, куда направятся их души — в ад или рай. Но это тебя не беспокоит. Зато сейчас ты мучаешь себя из-за нескольких неосторожных слов, сказанных Астрид.
— Гуннхильд, убить воина в сражении совсем другое дело, даже если ты не можешь понять этого. Что же касается Астрид, то все намного хуже, чем ты думаешь. Я понял ее так хорошо, потому что у меня были для этого причины. Я заметил ее ненависть к конунгу, о которой не подозревала даже она сама. Но не мне ее судить. Я сам не сумел простить.
— Ты снова говоришь загадками. Почему ты так хорошо понимал Астрид? О каких причинах ты говоришь? И что ты не сумел простить?
Гуннхильд очень ласково говорила со мной.
Я вздохнул. Правда свернулась драконом в глубине моей души. Сейчас дракон хотел вырваться наружу.
— Я рассказал тебе, что убил Бригиту. И что ее тело викинги выбросили за борт. Я рассказал тебе о пытках, которым меня подвергли. Что они хотели меня заставить сказать им свое имя. И как потом они боялись, что я умру у них на руках. Они считали, что лучше уж меня продать, если ничего не получается с выкупом.
Но перед тем как начать меня пытать, они унизили меня, растоптали мою душу. Они угрожали употребить меня как женщину. И это оказались не пустые угрозы. Они связали меня, и сделали это… один за другим…
Я не мог произнести больше ни слова. На глаза выступили слезы, которые я сдерживал столько лет. Унижение, боль и чувство потери собственного тела, всплыли в моей памяти.
Я старался забыть это, не вспоминать.
И вспомнил лишь в последние дни, когда слушал рассказ королевы Астрид, когда разговаривал с Торой, когда Лохмач бросил мне — «ты так и не простил…»
Гуннхильд сидела в молчании. Затем схватила мою руку и приложила ее к щеке, поцеловала и долго-долго держала в своих ладонях.
— Ты меня не презираешь за это?
— Почему я должна тебя презирать?
— Я не знаю, смогу ли когда-нибудь вновь стать мужчиной.
— О чем ты говоришь?
— Как я могу лечь с женщиной, когда знаю, что значит быть изнасилованным?
Гуннхильд улыбнулась.
— А кого ты собираешься насиловать?
— А что значит вообще насиловать? Бригита по собственной воле отдалась мне, но она была еще так молода. Я взял ее, вторгся в ее жизнь и ее тело. И ей пришлось заплатить за мое удовольствие собственной жизнью. И даже если ты сейчас по собственной воле станешь принадлежать мне, то я все равно стану использовать твое тело. Наши жизни переплелись, и я хочу сказать, что жить со мной будет очень трудно.
Она ничего не сказала и я продолжил:
— Теперь ты понимаешь, что не мне судить Астрид? Я смог простить викингам то, что они превратили меня в раба, но не то, что они взяли меня силой.
Гуннхильд подумала над моими словами и сказала:
— Для женщины все может быть по-другому. Она может получить власть, если станет удовлетворять желание мужчины. И тем не менее, я думаю, ты был прав — Астрид так никогда и не смогла простить конунга. И как только у нее появлялась возможность, она старалась отомстить конунгу, отказывая ему в любви. Она чувствовала к нему жалость, только когда конунг был унижен и раздавлен.
Гуннхильд замолчала, и мне нечего было добавить.
Внезапно она заговорила, не глядя на меня:
— Ты сказал, что нам будет трудно жить вместе. Но может, ты все-таки женишься на мне?
Я был настолько удивлен, что на мгновение потерял дар речи и открыл рот.
— Ты шутишь, Гуннхильд? Ты просишь жениться на тебе твоего же раба?
— Я никогда не считала тебя рабом. И своим происхождением ты намного превосходишь мое. Кроме того, вдова сама в праве решать, за кого ей выйти замуж. Так зачем же мне шутить?
Я попытался привести свои мысли в порядок.
— Но в моем состоянии…
— Ты не хочешь или боишься?
Гуннхильд, Гуннхильд — женщина с Острова Радости, где мгновение длится вечность, и где нет ни греха, ни печали.
— Не то, чтобы я не хотел. Но у меня есть гордость, и я не хочу, чтобы ты выходила за меня замуж из жалости.
— Ниал, — ответила она, — Ниал с тысячью строк и тысячью сказок. Ниал с радостью и горем. Неужели ты думаешь, что я прошу жениться на мне, потому что мне тебя жалко?
— Ниал со стыдом и смертными грехами, — возразил я, — Ниал со шрамами, которые всегда будут напоминать ему о рабстве. Ниал, у которого нет иного имущества, кроме даров королевы Астрид. Ниал с тоской по Ирландии.
Она вновь улыбнулась:
— Ну, все это я выдержу. И твой ад тоже.
Я подозревал, что только ее любовь и участие смогут вернуть меня к жизни. Мне казалось, что она вытаскивает меня из объятий смерти. Но смогу ли я не причинить ей боли и страданий?
— Но я даже не знаю, смогу ли вновь стать мужчиной. Я очень хочу тебя, но не знаю, получится ли… Может, я буду бессилен, как конунг Олав…
— Тогда мы обретем радость в другом.
Только тут я наконец смог почувствовать себя счастливым.
Мы поклялись друг другу в верности. Я попросил Гуннхильд позвать свидетелей. Я хотел, чтобы она была уверена во мне.
В качестве свидетелей Гуннхильд выбрала Хьяртана Ормссона и Торгильса Бьёрнссона. Жена Торгильса тоже пришла с ним.
Единственное, что я мог дать Гуннхильд в качестве свадебного подарка, было золотое кольцо Астрид.
Хьяртан выпил праздничного пива и пробормотал, что сам лично отведет нас в супружескую постель. Я вспомнил о его пари с дружинниками по нашему с Гуннхильд поводу и предпочел бы вообще не слышать этого замечания.
Торгильс вел себя более скромно и потащил Хьяртана к дверям.
Но в дверях Хьяртан оглянулся:
— Пусть меня утащат тролли, если я думал, что ты будешь здесь хозяином, Ниал!
Только тут до меня дошло, что моя страна Тирнанег — не только сладкая музыка и яркие цветы, но и обязанности.
В нашу первую супружескую ночь Гуннхильд было мало от меня радости. Я сразу же уснул, как только мы легли в постель.
И проснувшись утром в ее постели, я был в страшном смятении. Я представил, как должен был чувствовать себя Иона, когда кит выплюнул его на незнакомый берег. У него было преимущество называться пророком, а у меня такого преимущества не было.
Полог на кровати был откинут, и к нам проникал свет.
В палатах никого не было, но снаружи слышались голоса. Я подумал, о чем сейчас все разговаривают.
Гуннхильд тихо спала рядом, я даже не различал в полутьме черт ее лица.
И я вспомнил все, что случилось за последние недели.
Со дня Святого Николая до Рождества прошло не так уж и много дней. И именно в праздник Святого Николая раб Кефсе преклонил колена пред своей королевой и она повелела ему записывать рассказ Астрид. С того дня меня нес неукротимый шторм, волны кидали меня в разные стороны, и я совершенно растерялся.
Шторм был верным словом, чтобы описать смятение в моей душе. Я почувствовал это еще тогда, в день Святого Николая. И процитировал тогда вису. Сегодня же я вспомнил всю песнь:
Над долиной Пера — гром,
Море выгнулось бугром,
Это буря в бреги бьет,
Лютым голосом ревет,
Потрясая копием!
От Восхода ветер пал,
Волны смял и растрепал,
Мнит он, буйный, на Закат,
Где валы во тьме кипят,
Где огней дневных привал.
От Полуночи второй,
Пал на море ветер злой,
С гиком гонит он валы
Вдаль, где кличут журавли
Над полуденной волной.
От Заката ветер пал,
Прямо в уши грянул шквал,
Мчит, он, шумный, на Восход,
Где из бездны вод растет
Древо солнца, светоч ал.
От Полудня ветер пал,
Остров Скит в волнах пропал,
Пена белая летит
До вершины Калад-Нит,
В плащ одев уступы скал.
Волны клубом, смерч столбом,
Дивен наш плывущий дом,
Дивно страшен океан,
Рвет кормило, дик и рьян,
Кружит в омуте своем.
Скорбный сон, зловещий зрак!
Торжествует лютый враг,
Кони Мананнана ржут,
Ржут и гривами трясут,
В человеках — бледный страх.
Сыне божий, спас мой свят,
Изведи из смертных врат,
Укроти, Владыка Сил,
Этой бури злобный пыл,
Из пучин восставший Ад![26]
Так все происходило и в моей душе.
Иногда я представлял, что не потерял управления кораблем и любовался необузданной красотой моря. Но по большой части меня бросало из стороны в сторону, без руля и без кормил. Сила шторма была непреодолима, и я ничего не мог с этим поделать.
Но когда мой взгляд вернулся к Гуннхильд, я понял, что моя молитва была услышана. Ее доброта и мягкость, ее ласковая рука на моей груди успокоили меня и спасли от неукротимой стихии.
И Господь, чьи пути неисповедимы, сделал своим орудием женщину!
Если бы он еще ниспослал мне силы сделать ее счастливой!
Я осторожно погладил ее по волосам.
Она проснулась и изумленно посмотрела на меня. Она была в такой же растерянности, как и я, когда проснулся.
Я стал ее ласкать, а ее руки ласково гладили мои шрамы — следы ран и порки.
Она осторожно и нежно гладила шрамы, а затем поцеловала их, один за другим. Я задрожал.
Когда мы слились в единое целое, мы были равноправны, и дарили друг другу свою любовь.
Теперь я знаю, что на свете действительно есть сказочная страна —Тирнанег, где любовь между мужчиной и женщиной не грешна. Она свободна и светла, и любящие не испытывают жажды власти друг над другом.
В первые дни после свадьбы я приходил в себя и набирался сил. Я чувствовал, что выздоравливаю после тяжелой болезни.
И еще я стремился получше разобраться в хозяйстве, ведь теперь мне самому предстояло управлять усадьбой. Хьяртан не даром напомнил мне об этом. По своей прошлой жизни в Ирландии я прекрасно знал, что значит заниматься хозяйством — там у меня была усадьба побольше Хюсабю.
Я смотрел на Хюсабю уже хозяйским глазом и замечал, как много нужно подправить и подлатать.
На следующий день после смерти королевы Астрид Хьяртан с дружинниками присягнули мне на верность. Я сидел на троне рядом с Гуннхильд. И я принял их клятвы, я знал, что таков обычай.
Через несколько дней я попросил Торгильса прийти ко мне.
Я сказал ему, что нужно починить по хозяйству в первую очередь. Он был согласен, но ответил, что рабы и так заняты — кто по хозяйству, а кто в лесу. Тогда я сказал, что имел в виду не рабов, а дружинников и попросил позвать Хьяртана.
Ему я сказал то же самое, и Хьяртан ответил, что дружинники привыкли биться в сражениях, а не работать по хозяйству.
Я спросил, работают ли дружинники на других хуторах Ёталанда или в Исландии, откуда он сам был родом.
Он ответил, что работают. Я заметил, что наш разговор очень забавляет Торгильса.
«Кроме того, — добавил я, — дружинникам стоит немного размяться, а то очень уж они засиделись». Хьяртан, похоже, хотел возразить, но передумал, встретив мой взгляд.
Я стал привыкать отдавать приказы.
А Гуннхильд — Гуннхильд была только рада, когда увидела, что я с легкостью взял управление усадьбой на себя.
Самым неприятным для меня было то, что я вновь оказался хозяином рабов, хотя и обещал никогда больше не иметь их. Закон не позволял мне освободить их, и я не мог продать их — это были люди, к которым я очень привязался. Нас связывало даже нечто большее, чем дружба.
Мне было очень больно, что рабы стали избегать меня, но я их понимал.
И вот однажды я зашел в конюшню посмотреть на коня, подаренного королевой Астрид. Я назвал его Ферлога. Он ходил уже под седлом, и мы подружились.
В конюшне оказался и Лохмач. Он бросил на меня быстрый взгляд и продолжал раздавать лошадям сено.
Я подошел к нему.
— Что угодно господину? — спросил Лохмач.
— Я ел с тобой, носил ту же одежду, что и ты, спал рядом с тобой.
Он вздрогнул.
— Зато сейчас ты одет в одежды хёвдинга, которые тебе положено носить от рождения, и спишь ты в постели королевы, — резко ответил Лохмач.
— Ты прав, и что же нам теперь делать?
— О чем ты?
— О том, как нам обрести справедливость и любовь, которые хотел дать людям Рожденный в яслях. Ты знаешь закон. Я не могу освободить тебя до того, как какая-нибудь свободная семья не захочет принять тебя в члены. А сам я не могу принять тебя в свою семью, не испросив согласия родичей.
Он помолчал, а потом предложил:
— Попытайся тогда изменить закон.
— Попытаюсь. Я не буду молчать на тинге, когда заслужу доверие и уважение. Но что мы можем сделать сейчас?
— Не знаю. Я должен подумать, но зато ты можешь относиться к рабам так, как того хотел наш Господин, который родился в хлеву. И тогда тебе будет чем защитить себя на Последнем суде.
— Обещаю. А ты должен сказать мне, если у вас будут какие-то просьбы.
— Ты говоришь только обо мне или о всех рабах?
— Обо всех. Потому что не все могут говорить так же хорошо, как ты.
— Тогда я сразу же хочу сказать тебе о Бьёрне. Сам он никогда даже не заикнется об этом. У него так болит спина, что он не может спать. А Торгильс загружает его работой, как здорового. И еще я должен сказать об Ише. Он вновь к ней пристает — я имею в виду дружинника, отца ее ребенка. И…
Я заметил, как Лохмач сжал кулаки.
— Хорошо, я скажу Торгильсу, чтобы он делал Бьёрну послабления.
— Может, ты научишь его тачать обувь?
Это была неслыханная наглость, мне стоило разозлиться. Лохмач в ожидании смотрел на меня. Но я расхохотался, а вслед за мной — и Лохмач.
— Может быть. А Ише я постараюсь помочь. Я скажу Хьяртану, что если кто-то из дружинников станет приставать к рабыне, я на тинге потребую возмещения убытков. Думаю, они постараются держаться от женщин подальше.
— Так ты знаешь, что по закону имеешь право на всех рабынь? И что можешь требовать выкуп, если кто-то другой переспит с ними?
— Да, я говорил с Эгилем Эмундссоном.
— Тогда, быть может, тебе известно, что во власти хозяина разрешить рабу жить с рабыней?
— Да, но откуда ты так хорошо знаешь законы?
— Я прислушивался к речам свободных.
— Так почему ты заговорил о последнем праве господина?
— Из-за Иши…— с запинкой произнес Лохмач и впервые за нашу беседу опустил глаза.
— А ты уверен, что она согласится?
— Но ведь ты можешь спросить ее сам.
— Если вы оба согласны, я не буду возражать.
— А ты знаешь, что будешь делать, если у нас родится много детей?
— Уж относить их в лес я точно не собираюсь. Это не по христиански. Да и продавать их мне тоже не захочется.
— Но ведь не можешь же ты вырастить здесь целую рабскую семью, — внимательно посмотрел мне в глаза Лохмач.
Я глубоко вздохнул.
— Что мне ответить тебе, Лохмач? Что люди плохо относятся друг к другу? Могу только обещать, что если мне и придется отдать их, то тогда я постараюсь выбрать добрых и честных людей. И никогда не продам людям, которых я плохо знаю.
Лохмач принялся за прерванную работу, а я вышел во двор.
Мы вновь стали друзьями — и я был этому очень рад. Думаю, что и для Лохмача это было приятным известием. Тем не менее я не чувствовал себя счастливым. Какой прок от законов, рабами которых мы себя чувствуем?
Рудольф вскоре вернулся из Скары, но ничего не сказал, узнав о последних событиях. Мне показалось, что он уже не так ждал епископа Эгина, как прежде.
Может быть, он даже надеялся, что епископ вообще не приедет.
Однако епископ Эгин приехал.
Он приехал, как только смог. За день до праздника святой Епифании.
Вместе с ним приехала свита из четырех человек.
В первый вечер он не задавал вопросов. Хотя и был удивлен, увидев меня на троне. Но на следующее утро он решил поговорить со мной наедине. Я ожидал этого и приказал затопить в трапезной.
Я плохо спал ночью — во мне зародилась и начала приобретать четкие формы одна мысль. Я надеялся.
Гуннхильд обрадовалась, когда я обсудил с ней свой план. Она боялась кары епископа.
И тем не менее я считал, что сначала мне следует поближе познакомиться с епископом Эгином. Или не следует?
— Епископ Эгин, — сказал я, когда мы уселись у стола в трапезной, — я прошу вас меня исповедовать.
— Вы просите об исповеди, чтобы связать меня клятвой неразглашения тайны исповеди? — подозрительно спросил он.
— Нет, — с искренним удивлением ответил я. — Я хочу исповедоваться, потому что пока не получу отпущения грехов, не могу причащаться.
— Тогда говори!
Я начал с рассказа о себе. Последний раз я исповедовался, когда еще не знал Бригиты. Но я рассказал и о ней, и об Уродце, и о Кефсе, и о королеве Астрид. И о тщеславии, которое исковеркало всю мою жизнь.
Он задал несколько вопросов. Он хотел не только знать о моих грехах, но еще и почему я их совершил. И он хотел узнать побольше о нашем браке с Гуннхильд.
Затем он сказал:
— Ниал Уи Лохэйн, вы сами знаете всю серьезность ваших проступков. Вы совершили тяжкие грехи. Но я не сомневаюсь в вашем искреннем раскаянии. И десять лет рабства искупили вашу вину. Я не могу наложить на вас более сурового наказания.
Он немного помолчал и продолжил:
— Но сейчас я хочу поговорить о другом. Вы вступили в брак. К моему великому сожалению. Если бы я приехал сюда раньше, то помешал бы несчастью. Как священник вы не имеете права иметь жену. Наш архиепископ говорил: «Я прошу вас, заклинаю, мои священники, не связывайте себя узами брака с женщиной». И еще он говорил: «Если же вам не удается избежать привязанности к женщине, то помните, что следует быть как можно более воздержанными». Помните об этом. Но я не могу позволить вам считаться священником в нашей стране.
Он вновь помолчал.
— Я отпускаю вам грехи, — наконец произнес епископ.
Я преклонил колена.
Когда я поднялся с пола, он указал на стопку пергаментов на столе. Я не притрагивался к ним после смерти королевы Астрид.
— Это повествование о святом Олаве? То, о котором писал Рудольф?
— Да, рассказ королевы Астрид. Но я не дописал его. Мне было очень трудно вернуться к записям после ее смерти.
— Я бы хотел прочитать рукопись. И я очень прошу вас закончить работу.
— Сегодня, в церковный праздник?
— Да. Я не могу долго оставаться у вас. А мне хотелось прочесть рассказ королевы Астрид до отъезда.
Я нашел записи рассказа Астрид и показал епископу. Он с легкостью разбирал мой почерк, когда я объяснил свои сокращения.
Я поведал ему о своих проблемах с рабами. Сказал, что связан законами.
Он ответил, что с законами предстоит еще много работы. И добавил, что раба намного проще освободить в Дании, чем здесь, но что освобожденным рабам приходится там намного сложнее. Часто они живут в ужасной нищете.
— Мы должны изо всех сил бороться за свободу этих людей, — сказал епископ.
Эгин дочитал рассказ Астрид до своего отъезда.
— Не очень-то это похоже на житие святого, — сказал он, — но я не вижу тут ничего оскорбительного для конунга Олава. Даже если он только на одиннадцатом часу битвы отбросил свой языческий меч, но не будем забывать — последние да будут первыми.
Мы долго сидели и говорили с ним в тот день. Вечерняя служба задержалась.
ЭПИЛОГ
a:o MLXIII. Idus. Jun[27].
Перед отъездом из Хюсабю я хочу описать события, случившиеся после смерти королевы Астрид на Рождество два с половиной года назад. И я пишу сейчас не только, чтобы рассказать об этих событиях, но и понять их ход и причины.
И еще я пишу в слабой надежде, что мы оба — и королева Гуннхильд и я — ошибаемся и что существует другое решение.
Я почувствовал себя совершенно свободным после исповеди епископу Эгину — быть может, первый раз в жизни. И не только потому, что получил отпущение грехов. Но еще и потому, что сам смог простить все обиды и унижения. И я не знаю, смог ли бы я простить своих обидчиков без помощи Гуннхильд.
Я говорил с ней об этом.
— В моей стране, — сказал я, — священники накладывают на согрешивших тяжелые наказания. Многие откладывают исповедь до последнего — до самой смерти, потому что страшатся отлучения от церкви. Они предпочитают гореть в аду, чем страдать на земле от священников.
— А какие наказания существуют в Ирландии? — спросила Гуннхильд.
— Если человек ранит кого-то не в битве, то его могут приговорить ходить без оружия в течение долгого времени. А для искупления греха неверности муж должен принять обет воздержания.
— Несчастная жена! — тут же откликнулась Гуннхильд. — Сначала она страдает из-за неверности мужа, а затем — из-за его обета.
— Не уверен, что все жены с тобой согласятся.
На это она ничего не сказала.
— Люди слишком часто страдают из-за поступков других. Но сейчас я наконец начинаю понимать рабов, — задумчиво проговорила Гуннхильд. — И Тора была совершенно права, когда говорила, что свободные женщины не всегда могут поступать, как им того хочется.
— А ты?
— На Севере силой обладает тот, кто носит оружие. Что бы ни говорил закон, но женщина вынуждена подчиняться мужчине будь то ее муж, отец или сын. Она может получать власть, если только научится сталкивать мужчин друг с другом — как королева Астрид. Ведь не думаешь же ты, что она рассказала епископу Сигурду о любви Олава к языческим богам ради спасения души конунга? Если у женщины нет ни отца, ни братьев, ни сыновей, то она слаба и во всем зависит от мужа. Он может делать с ней все, что ему захочется.
— Но у тебя нет никого, кроме меня.
— Да, но зато есть богатство и высокое положение. И еще у меня есть сила воли, которую не так-то легко сломить.
— А Эмунд со Свейном пытались тебя сломить?
— Эмунд, во всяком случае, никогда не упускал возможности напомнить, как он добр, что не взял никакой наложницы. Он считал, что я должна быть ему благодарна за это. И что еще мне должно быть стыдно, потому что я не подарила ему сына.
— А ты решила доказать, что это не только твоя вина, когда стала выказывать расположение к Свейну?
— Разве это так уж и странно? А со Свейном мне действительно было хорошо, потому что я приняла его условия.
— Какие же?
— Что он будет решать за нас двоих.
— И тебе это нравилось?
— Человек ко всему привыкает. Но часто люди начинают в таких случаях обманывать друг друга. Я не понимаю священников, которые так суровы к женщинам. Они считают, что жизнь раба трудна, но почему-то никогда не задумываются, как страдает женщина.
— Может, они их просто боятся, — предположил я. — Во всяком случае, монахи. Я слышал, что женщина для монаха все равно, что кошка — для мышки.
— Или наоборот. Ведь именно монахам приходится бороться со своим желанием.
— Наверняка. А что касается кошек и мышек, то я знал мышку, которая была настоящей охотницей на кошек. И всем известно, что гораздо легче переложить вину на чужие плечи, чем признать свою собственную.
— Когда епископ Адальвард гостил в Хюсабю, он сказал, что женщины повинны в большинстве грехов мужчин. Он хотел, чтобы я понесла наказание за нас обоих — за Свейна и за себя.
Я кивнул:
— Когда в голове у мужчины появляются подобные мысли, ему легко возненавидеть всех женщин.
Гуннхильд ничего не ответила, и я продолжил:
— Многие ирландские монахи пытаются избежать женщин и других искушений. Они уходят в малодоступные места — в горы или находят острова, до которых трудно добраться. Они пытаются обрести власть над телесными желаниями — спокойно переносить боль, тоску, как можно меньше спать и есть, не прикасаются к женщине и стараются даже не вспоминать о ее существовании. Они думают, что страдают ради искупления грехов других. И своих собственных. Но при такой жизни легко впасть в грех гордыни. Я знаю это по себе.
— И они считают, что при грехе обжорства во всем виновата вкусная еда? — спросила Гуннхильд.
— Нет. Не думаю, — рассмеялся я.
— Ты очень переживал, когда епископ Эгин упрекнул тебя в том, что ты взял меня в жены?
— Нет. Что сделано, то сделано. Кроме того, я всегда чувствовал желание бороться со священниками и никогда не считал их наказания справедливыми. Но я никогда никому не признавался в этом, даже себе. До тех пор, пока не встретил тебя. Потому что я считал это бунтом против Бога.
— Я и сама достаточно наслышалась о наказании. И я никогда не могла понять, почему священники так много говорят об этом.
— Священники накладывают наказание на людей, когда они нарушают церковные законы. Человек должен искупить свою вину, испросить прощения, раскаяться.
— И ради прощения всегда надо от чего-то отказываться? — задумчиво спросила Гуннхильд. — На Севере принято платить выкуп. Мы пытаемся хотя бы частично возместить ущерб. Так почему ради искупления вины нельзя сделать что-то хорошее, а надо обязательно от чего-то отказываться?
Я задумался над ее словами — они показались мне правильными, хотя и противоречили церковному учению. И я вспомнил слова апостола Павла о любви к ближнему своему. Если все действительно так просто, то почему об этом ничего не говорят священники?
— Если бы я мог излечивать людей и тем искупить грех убийства, и находить слова, чтобы утешать скорбящих, то это было бы настоящим богоугодным делом.
Мы и сами не могли предположить, какие последствия будут у нашего разговора.
Нам с Гуннхильд было очень хорошо вместе. Конечно, мы ссорились, но без этого нельзя обойтись в семейной жизни. И мы старались дарить друг другу радость и любовь.
Причину моего отъезда не следует искать в наших с Гуннхильд отношениях. Все дело в произошедших событиях.
Но начну с самого начала.
Я решил поехать на тинг и, если представится возможность, поговорить о законе о рабах.
Я нарядился в одежду, подаренную королевой Астрид, и опоясался ее же мечом. После смерти королевы я не знал, смогу ли когда-нибудь воспользоваться ее подарком. Но Гуннхильд сказала, что мне не стоит мучать себя понапрасну.
— Она подарила эти вещи тебе еще и потому, что сама хотела от них избавиться, — сказала Гуннхильд. — Астрид не могла подарить их Эгилю из-за его жены. А больше ей некому было отдать этот сундук. Ордульф, муж Ульвхильд, никудышный воин, который проигрывает все сражения раз за разом и над которым смеются даже его собственные воины. А конунга Харальда, что правит сейчас в Норвегии, Астрид никогда не любила. «Он высокомерен, жесток и жаден», — всегда говорила она.
На тинге я держался Хьяртана и Торгильса. У меня пока еще не было друзей среди свободных людей.
Все с удивлением посматривали на меня, когда на тинге прочли письмо королевы Гуннхильд, в котором она говорила, что меня незаконно держали в рабстве десять лет. Об этом же свидетельствовал и епископ Эгин.
Больше о том тинге мне рассказать нечего. Я внимательно слушал и учился. И еще мне удалось вновь подружиться с Эгилем Эмундссоном.
Летом был еще один тинг, на котором я осмелился выступить. К тому времени я завоевал полное доверие Эгиля, и он очень помог мне в изучении законов.
Сначала меня слушали с удивлением, но затем с моим мнением стали считаться.
Я заметил, что люди с озлобленностью говорили о свеях и их конунге. Эмунд сидел в Свитьоде и не приезжал в Ёталанд уже очень давно. И его епископ Осмунд, который называл себя епископом Скары, почти все время находился при своем короле. Многие на том тинге говорили, что гаутам трудно добиться внимания конунга.
Эгиль лишь однажды выступил против таких слов. Он сказал, что лучше иметь слабого короля, чем жестокого. И многие его поддержали.
Мы долго говорили об этом — Эгиль и я. И он рассказал мне много интересного об отношениях гаутов и свеев.
Вскоре после этого случились события, которые заставили Эгиля созвать новый тинг.
Стремление вести христианство возобладало над милосердием и кротостью епископа Эгина, и он прибыл в Ёталанд с большой дружиной. Они разрушили капище и сожгли идолов. И быстро вернулись обратно в Скару, пока люди не успели выступить им навстречу.
В Ёталанде в то время было уже больше христиан, чем язычников. Но со времен первых христианских священников никто не воевал между собой из-за веры.
На тинге все разделились на две группы.
Язычники требовали восстановить капище.
А христиане говорили, что епископ поступил слишком жестоко, но если язычники захотят восстановить капище, то должны сделать это сами.
Эгиль понял, что дело может дойти до ссоры и предложил построить капище исполу.
Но никто не хотел его слушать. Язычники грозились сжечь церковь в Скаре и убить епископа Эгина. А если он не попадется им в руки, то тогда они убьют других христианских священников. Христиане же отвечали, что если такое случится, они сожгут их усадьбы и хутора.
Я сидел вместе с людьми из Скары. И я сказал Эгилю, что если мне дадут право выступить, то мне будет что сказать.
Он ответил, что всем известно о моем сане священника и лучше мне помолчать.
Я поблагодарил его за заботу, но сказал, что могу постоять за себя и сам. Я встал и крикнул, что прошу слова. Неожиданно люди замолчали — я думаю, им было любопытно услышишь мою речь.
— На этом тинге, — начал я, — я понял одно — гауты должны выступать сообща. Если же мы будем ссориться, то свеям будет легко нас победить и установить тут свою власть. Епископ Эгин допустил ошибку. Он поступил неправильно. Но неужели мы поймаемся в эту ловушку? Дадим свеям преимущество над нами?
Я остановился и перевел дыхание. Все тихо переговаривались, и я понял, что мою речь обсуждали.
— Я хочу сказать, что нам надо избежать прямых столкновений. Я предлагаю, чтобы те, кто верит во Фрейра, выбрали трех человек, которые могли бы говорить от их имени. То же самое должны сделать и те, кто верит в Иисуса. Пусть эти шестеро обсудят все между собой и вынесут свое решение на тинге завтра утром.
Меня поддержали, и я, довольный, сел на место.
Все очень быстро выбрали шестерых человек, и я сам оказался среди них в числе приверженцев Христа.
Никто из нас не хотел крови. И язычники скоро поняли, что христиане Ёталанда не могут быть в ответе за действия датского епископа.
На следующий день мы без труда пришли к согласию и на тинге. Но все были настроены очень враждебно против епископа. Если бы он приехал в то время в Скару, то ему вряд ли удалось бы сохранить жизнь.
Я сказал, что если думать о мести, то вряд ли гаутам стоит убивать епископа Эгина — ведь тогда по христианским законам он станет мучеником и его могут канонизировать.
Христиане поддержали меня. Кроме того, им был нужен епископ в Скаре, поскольку Осмунд тут никогда не показывался.
Эгиль предложил христианам заплатить выкуп за епископа. Это предложение все поддержали, потому что даже если бы выкуп был назначен очень высокий, то на каждую усадьбу пришлась только малая его часть. Язычники были довольны таким решением.
Выкуп назначили и тут же заплатили, и все стали разъезжаться по домам.
Многие перед отъездом подходили ко мне и благодарили, потому что нам удалось избежать кровопролития. Я ответил, что мы сохранили мир благодаря Эгилю, потому что именно он созвал людей на тинг.
Я переночевал у Эгиля в Скаре. И я был очень удивлен приемом, оказанным мне дома, в Хюсабю.
Рудольф преклонил передо мной колена и с жаром поблагодарил за то, что я спас жизнь ему и епископу Эгину и сохранил церковь в Хюсабю.
Я поднял его с земли и сказал, что он преувеличивает. Но Рудольф не хотел меня слушать. С тех пор он с таким обожанием относится ко мне, что это граничит с неуважением к Богу, не говоря уже о том, что подобное преклонение утомляет.
Постепенно я начал понимать, что у меня есть друзья. И я заслужил их уважение. К нам в Хюсабю за советам стали часто наезжать люди из соседних усадеб. И мое мнение всегда спрашивали, когда надо было решить какой-то сложный вопрос.
Только в одном деле у меня ничего не получалось — с законом о рабах. Когда я заговаривал о несчастных, то свободные люди с непониманием смотрели на меня и ничего не отвечали.
Однажды Эгиль сказал, что я должен прекратить говорить о рабстве, чтобы не выставлять себя на посмешище. И еще он добавил, что если мы освободим рабов, то произойдет большое несчастье. Эти слова я слышал не от него одного.
— Но я же не предлагаю просто взять и освободить всех рабов, — ответил я. — Я говорю, что надо дать возможность рабу обрабатывать землю и освободить его только, когда он сам сможет обеспечивать себя едой.
— Все это хорошо, — ответил Эгиль, — но рабы слишком ленивы для такой работы.
— Мне кажется, я знаю рабов лучше, чем ты.
— Ты думаешь о себе. Но ты никогда не был настоящим рабом. Рабы, дети рабов, довольны своей жизнью. Да и на что им жаловаться, если у них хороший и справедливый хозяин?
— Ты не понимаешь, — ответил я и рассказал о Лохмаче.
— Я и не знал, Ниал, что ты глуп, — ответил Эгиль. — Достаточно лишь одного такого раба, чтобы в головах всех остальных зародились подобные мысли. И как ты можешь позволить такому рабу заводить детей?
И тут я понял. Я могу продолжать свою борьбу за рабов до конца жизни. Но я обречен на поражение.
Я рассказал об этом Лохмачу.
Он разозлился, а я был смущен и расстроен. И оба мы чувствовали полную беспомощность.
— Я не знаю, — сказал я. — Может, я неправильно веду себя. Я не вижу возможности освободить вас. И я не вижу, каким образом я могу улучшить вашу жизнь. Ни я, ни Гуннхильд не будем жить вечно. И что случиться после нашей смерти с рабами, которые привыкнут вести себя как свободные люди?
Я помолчал и продолжил:
— Тогда ваша жизнь станет невыносимой. И что будет с твоими детьми, Лохмач?
Он ничего не ответил. Когда он выходил из палат, я заметил, как он сгорбился.
За последние годы я понял, как мало могу сделать для других людей.
Что касается законов, то их можно только немного подправить и сделать более четкими, чтобы избежать неточностей в толковании. Но в вопросе законов последнее слово всегда остается за лагманном. И я не думаю, что Эгиль Эмундссон чем-то отличается от других лагманнов.
Он честный и умный судья — в рамках той справедливости, что он считает истинной. Я очень благодарен ему за помощь в составлении письма Гуннхильд о моем освобождении — он подчеркнул в нем, что я никогда не был рабом, а был в рабстве несправедливо. Но изменить что-либо в законе для него невозможно. Новые законы он может принимать только, когда возникнут новые условия.
И еще я понял, что ничем не смогу помочь введению христианства в Швеции. Христианство будет принято гаутами, когда придет его время, но не раньше.
Я начал понимать епископа Эгина, который решил сжечь капище. Оно стояло как символ прошлого, связывавшего всех жителей Ёталанда — как язычников, так и христиан. Кроме того, после сожжения капища никто не потрудился его восстановить. Но епископ ошибался, когда думал, что сможет таким образом отвратить людей от языческих богов. Они по-прежнему продолжали приносить жертвы Одину и Тору.
Постепенно я начинал чувствовать сожаление, что не могу выступать в роли священника.
Только как священник я могу врачевать душевные и телесные раны паствы. Только как священник я могу найти слова утешения для скорбящих.
Все с большим удивлением наблюдали за нами с Гуннхильд, когда узнавали, что у нас есть друзья среди рабов. Никто даже представить себе не мог, что можно на равных разговаривать с рабом.
Но сейчас я вновь возвращаюсь к внешним событиям нашей жизни.
Летом прошлого года конунг Эмунд потерял своего единственного сына в викингском походе. Конунг решил, что это наказание, посланное Богом, за его неуважение к архиепископу Бременскому и Гамбургскому, ведь в свое время Эмунд прогнал Адальварда из страны.
Эмунд обратил свой гнев против епископа Осмунда, и послал гонца за новым епископом из Саксонии.
Так к нам вернулся епископ Адальвард.
Затем, осенью, случилось событие, изменившее всю нашу жизнь.
В Хюсабю приехал гонец с известием о смерти конунга Эмунда. Он привез и письмо Гуннхильд.
Письмо было от Стейнхеля, мужа дочери конунга Эмунда. Стейнхель просил Гуннхильд и меня поговорить о его деле с гаутами. Сложность заключалась в том, что свеи хотели короля из рода Лодроков, и для того, чтобы получить престол, Стейнхелю была необходима наша поддержка.
Мы направились в Скару в гости к Эгилю Эмундссону.
Он созвал тинг. На нем было решено, что если гауты помогут Стейнхелю стать шведским конунгом, то положение их упрочится.
Было также решено отправить представителей гаутов в Свитьод. Вместе с Гуннхильд и мной в дорогу отправился Эгиль. Сопровождала нас большая дружина.
В Свитьоде мы добились успеха.
Ауты впервые получили возможность решать, кто будет править в стране.
А у нас с Гуннхильд были и еще свои разговоры с конунгом Стейнхелем.
О Хюсабю. Дело в том, что Хюсабю был королевской усадьбой и Гуннхильд договорилась с Эмундом, что может жить там. А Эмунд получил право пользоваться ее собственными усадьбами в Швеции. Стейнхель не возражал, чтобы так продолжалось и дальше.
Кроме того, ему хотелось познакомиться со мной.
Конунг Эмунд не очень-то радовался замужеству Гуннхильд, сказал Стейнхель. Но ничего поделать с этим конунг не мог. А затем он услышал, что меня уважают на Ёталанде, но ему не нравилось, что я пытаюсь объединить готов и тем самым усилить их положение в борьбе за влияние со свейями.
— Мне кажется, что это был единственный способ избежать борьбы, — сказал я.
— Да, и ты поступил правильно. Такого же мнения придерживается и епископ Адальвард, — ответил конунг. — Кроме того, ты спас епископа из Далбю, и тебе очень признателен за это сам архиепископ.
Мне это не очень понравилось — я не собирался оказывать услуг архиепископу. Кроме того, выкуп за епископа Эгина предложил Эгиль. И я сказал об этом конунгу.
Затем Стейнхель спросил меня о моей семье в Ирландии, и я рассказал все, что мог рассказать.
— Мне кажется, тебе есть смысл снарядить корабли и отправиться за наследством, которое причитается тебе по праву, — сказал конунг.
— Может, оно и так, — ответил я, — но не думаю, что мои родичи захотят мне его отдать.
— Я бы с удовольствием отправился в такой поход, — со смехом заметил Стейнхель.
В Свитьоде я поговорил и с епископом Адальвардом.
Не могу сказать, чтобы он очень мне нравился. В его глазах горел фанатический огонек истинного аскета. Я понял конунга Эмунда, который в свое время прогнал епископа из страны.
Тем не менее мне удавалось находить с ним общий язык — до тех пор, пока я не попросил позволения вновь стать священником.
Тут я выслушал такую отповедь, какую не слышал со времен своего приемного отца, Конна. Это неслыханно, что я, священник, женился. И еще более постыдно, что женатый человек просит разрешения отправлять службу в церкви. И совершенно возмутительно, что я женился на Гуннхильд, которой он сам советовал жить в воздержании. Чтобы искупить грехи — свои собственные и конунга Свейна.
Он благодарил меня за спасение жизни епископа Эгина, и это деяние во многом искупало мои грехи. Так что если мы с Гуннхильд станет жить по отдельности, то вполне возможно, что он и разрешит мне вновь стать священником.
Я ответил, что об этом не может быть и речи.
И я вспомнил строки из Песни Песен царя Соломона о лисах и лисенятах, которые читал в свое время Гуннхильд.
Только дома в Хюсабю Гуннхильд спросила, о чем со мной говорил епископ.
Я ответил, что ни о чем особенном.
Она внимательно посмотрела на меня.
Внезапно я понял, что впервые за время нашего брака не ответил на вопрос Гуннхильд. И рассказал ей обо всем.
— Ты очень хочешь снова стать священником? — спросила Гуннхильд.
— Да. Очень. Ты помнишь наш разговор об искуплении вины и прощении? Ты сама сказала, что искупить вину можно только добрым поступком, а не наложением епитимьи и страданием.
Она кивнула.
— Если я вновь стану священником, у меня появится возможность творить добро. Но епископ ошибается, когда думает, что я откажусь от тебя ради сана священника.
Я улыбнулся:
— Если уж я женился на тебе, то теперь ты так легко от меня не отделаешься.
Гуннхильд помолчала, а потом резко сменила тему разговора:
— Мне показалось, что палаты конунга в Свитьоде очень напоминали дворец Мак-Дато. Все пытались отрезать лучший кусок. А в роли кабана выступила власть. Но я никогда не задумывалась об этом, когда сама была королевой. В то время я тоже принимала участие в дележе.
— Да? — удивился я. — А я думал, ты была к этому равнодушна.
— Не совсем. Я использовала власть, которой так никогда и не испытала Астрид — власть женщины над любящим ее мужчиной.
— Я не замечал, чтобы ты пользовалась этой властью со мной.
— За это надо благодарить Астрид и ее рассказ. Я очень многим ей обязана. И я думаю, что мне надо благодарить не только викингов, что ты никогда не пытался подчинить меня себе.
— Да, ты права, все мы многому научились у Астрид.
— Во всяком случае, теперь мы знаем, что власть делает с людьми.
— Борьба за кабана Мак-Дато, — задумчиво произнес я. — Борьба с ножами в руках за власть. Все пытаются урвать себе кусок побольше, ущемить соседа и одновременно не получить удар ножом в спину. И большинство даже не подозревает, что они ввязались в борьбу…
— О чем ты говоришь? — не поняла Гуннхильд.
— Вспомни Астрид. Она сама не понимала, что ее действиями руководит жажда власти. Да и епископ Гримкель наверняка думал, что старается ради дела Бога… А Тормод Скальд Черных Бровей? Ведь он тоже считал, что желает добра Олаву.
Но в конце зимы к нам в Хюсабю приехал конунг Стейнхель со своей королевой.
Они гостили у нас несколько дней, и перед самым отъездом конунг сказал, что ему нужен ярл. Он внимательно посмотрел на меня.
Я ответил, что многие из достойных воинов мечтают стать ярлами.
Конунг сказал, что думал обо мне. Ведь я был высокого рода и женат на королеве Гуннхильд.
Я заметил, что лучше ему выбрать ярла из гаутов или свеев, а не чужеземца. Но я поблагодарил его за оказанную честь.
Он возразил, что на Ёталанде все меня очень уважают и что мне хорошо известны здешние законы.
В конце беседы он добавил, что очень надеется, что я изменю свое решение.
Я же мог только ответить, что быть его доверенным человеком — большая честь. Что еще я мог сказать?
— Думаю, теперь конунг точно назначит тебя ярлом, — сказала мне после этой беседы Гуннхильд. — А тебе бы этого хотелось?
— Нет. Тогда мы оба — и ты, и я окажемся вовлеченными в борьбу за власть.
— Вот именно, а если я откажусь, то это будет такой большой обидой для конунга, что мы все равно окажемся вовлеченными в эту борьбу, но уже по-другому.
Мы лежали в постели и разговаривали. Мы очень любили эти беседы и могли говорить откровенно, потому что были уверены, что нас никто не слышит.
— Мне все это не нравится, — сказала Гуннхильд. — Астрид оставила нам в наследство нежелание вмешиваться в борьбу конунгов за трон и власть.
— Я тоже не особенно доволен таким вниманием Стейнхеля, — ответил я. — Да и что значит быть ярлом? Это значит быть человеком короля, одолжаться частичкой его власти. Епископ Сигрид говорил Астрид, что власть может быть полезна, если ее используют с благими намерениями. Но ярл служит только королю.
— Может быть, тебе удастся влиять на конунга, — без всякой надежды в голосе сказала Гуннхильд.
— «Как небо в высоте и земля в глубине, так сердца царей — неисповедимы».
— Ты прав, — согласилась Гуннхильд.
— А что касается моего влияния в Ёталанде, то не очень-то я в него верю. Если я только открою рот, все сразу будут смотреть на меня с подозрением как на человека конунга.
— Да.
— Кроме того, великое множество людей станет мне завидовать. А бороться за кусок кабана Мак-Дато я не собираюсь.
— Может, конунг наградит тебя и ты станешь богатым, — с иронией заметила Гуннхильд, — а может, он действительно отправится с тобой в Ирландию, чтобы вернуть тебе отцовское наследство.
— Вот именно. Богатств нам и так достаточно. Да и почестей хватает. Кроме того, я уже был обуреваем ложной гордыней и тщеславием.
Мы много говорили об этом той весной. И чем больше говорили, тем больше убеждались, что мне ни в коем случае не надо соглашаться на службу у конунга. Потому что тогда мы изменим самим себе.
Но что же нам было делать?
Если бы Гуннхильд отправилась со мной в Ирландию, то и там рано или поздно мы бы оказались вовлечены в борьбу за власть. Сын правителя Ирландии не может просто так взять и жениться на вдове шведского конунга. За все приходится платить.
Мы были в безвыходном положении.
И в один прекрасный день, мы поняли, что все наши сложности — лишь внешняя оболочка, скорлупа ореха. Самый главный вопрос мы еще не разрешили.
И речь шла не о нашем благе и счастье, а о том, как мы можем служить Богу и людям.
Только тут мы поняли, как стали близки друг другу. Любовь к Богу и ближнему своему выросла в Гуннхильд в пламя, которое зажгло во мне любовь в ночь после смерти Уродца. Ее любовь передалась мне.
Перед нами открывался новый путь — путь любви к ближнему.
Мы боролись. И говорили об этом, не называя вещей своими именами.
Гуннхильд первой нашла в себе силы сказать:
— Ты должен один отправиться в Ирландию, Ниал. Ты должен стать священником.
— Нет, — резко ответил я. Мне претила мысль уехать от Гуннхильд, женщины из страны Тирнанег.
Но я знал, что она права.
— Я не могу, — прошептал я.
— У тебя есть силы. И у нас нет другого способа служить Богу и людям, — возразила Гуннхильд.
— А что же будет с тобой?
— Я уже думала об этом. Честно говоря, мне не кажется, что епископ Адальвард был прав, когда наложил на меня обет воздержания. И уж тем более не может он говорить о греховности нашего с тобой брака — что он вообще знает о нас? И если я действительно приму обет воздержания, то сделаю это не из-за епископа. Я постараюсь искупить вину — и не только свою. Например, гордыню и жажду власти Адальварда и архиепископа. Я думала о твоих ирландских монахах, которые отправлялись в дальние путешествия, чтобы избежать искушений. Мне кажется, что для этого не обязательно уплывать на одинокий остров.
Она помолчала. Я обнял ее.
— Жизнь без тебя превратится в череду серых дней, — помедлив продолжила Гуннхильд. — Но разве это не участь всех людей? Поэтому всем нам надо искать утешения у Бога. Может быть, мне удастся скрасить серую жизнь других людей. Почему бы мне не начать служить Богу и ближнему своему таким образом?
У меня не было слов. Я подумал, как изменилась Гуннхильд, которая когда-то была готова убить Энунда от скуки. И которая высекла рабыню из-за плохого своего настроения. Она многому научилась — верности и преданности, силе и власти, ответственности и доброте, прощению и любви. Яркое пламя, пылавшее в ее душе, осветила события моей жизни и изменило меня.
— Ты помнишь историю о Скойтине, которую сам же мне и рассказал? — неожиданно спросила Гуннхильд.
Я не помнил — так много всего я рассказывал ей за последние два года.
— Святой Скойтин шел по морю, и навстречу ему на корабле плыл Барра. «Как тебе удается ходить по воде?» — удивился Барра. «Это не вода, а цветущий луг», — ответил Скойтин. Он сорвал красный цветок и бросил его Барре. И спросил: «А как тебе удается плыть по лугу на корабле?» Барра нагнулся, вытащил из моря рыбу и бросил ее Скойтину.
Гуннхильд помолчала, затем продолжила:
— Так и дни будут такими, какими ты захочешь их увидеть. Они могут превратиться в бескрайнее море или цветущий луг.
Я прижал ее к себе. Я знал, что мы приняли решение. И я знал, что в расставании мы станем друг другу еще ближе, чем если бы продолжали жить вместе — в измене самим себе.
Я вспомнил все случившееся за последнее время и понял, что у нас нет другого пути.
«Кем ты хочешь быть? — спрашивает Августин в одном из своих трактатов — Каином или Авелем? И кто из нас найдет в себе силы ответить: „Каином, я встану на путь гордыни и тщеславия“?
Уж лучше тогда мы выберем путь, ведущий нас к смерти.
И все-таки я задаю себе вопрос — что бы произошло с нами, если внешние события жизни не подтолкнули нас к этому решению? Что если бы я остался здесь?
Не стало бы тогда желание власти, которое есть в каждом из нас, преобладающим? Не поддался бы я своим тщеславным устремлениям и не предал бы я самого себя? И не изменили бы мы тогда самим себе, Богу и ближнему своему?
Больше мне нечего рассказать. Я отправляюсь в страну моего детства. Но я не скучаю по Ирландии, как это ни странно.
Зато мое путешествие дало мне возможность освободить тех рабов, кто жаждет свободы.
Я не могу обещать им большего, чем свободу, христианские законы и собственное покровительство в Ирландии. Если это чего-то стоит. И я честно сказал им, что нас может ждать бедность.
В путь со мной отправляется не так уж и много рабов. Лохмач, Иша и их дети. И еще Рейм — который почти никогда ничего не говорит, потому что люди смеются над его хриплым голосом. Рейм, который в первый вечер после моего освобождения сказал, что меня освободил Уродец.
Завтра мы отправляемся в путь. Наш корабль уже готов и ждет нас. Вместе с нами едет дружина, которая вернется на корабле обратно, если я решу остаться в Ирландии. И надеюсь, что я смогу остаться там.
За Бригиту мои родичи наверное уже давным-давно заплатили выкуп. И я не собираюсь бороться за свое наследство. Я хочу быть простым священником.
Все мои рукописи переписаны и украшены орнаментами. Я оставляю эти книги в Хюсабю. Вместе с ними я кладу эти записи, сделанные на скорую руку.
Если больше не будет никаких записей, то это означает, что я остался в Ирландии. Я не вернулся.
Примечания
1
Битва у Несьяра произошла в 1016 г.
8
Битва при Свельде произошла в 1000 г.
12
Верховный бог древних скандинавов.
14
Карл Великий (742—814), король франков и император римский.
18
Коронование состоялось 25 декабря 800 г.
19
Это произошло в 782 г., во время восстания в Вердене.
20
Обращение саксов в христианство было завершено к 804 г.
27
13 июня 1603 г. (лат.).