Если цыган говорит правду и от меня действительно ждали, что я убью Пабло, я должен был его убить. Но я не был уверен в том, что от меня этого ждут. Нехорошо чужому убивать одного из тех, с кем приходится работать. Можно убить в бою, можно убить, подчиняясь дисциплине, но здесь, я думаю, это вышло бы очень нехорошо, хотя соблазн был так велик и казалось, это самое простое и ясное решение. Но в этой стране нет ничего ясного и простого, и хотя жена Пабло внушает мне полное доверие, трудно сказать, как бы она отнеслась к столь крутой мере. Смерть в таком месте может показаться чем-то очень мерзким, безобразным и страшным. Не знаю, не знаю, как бы она отнеслась. Без этой женщины здесь не жди ни дисциплины, ни порядка, а при ней все может еще наладиться очень хорошо. Лучше всего было бы, если б она сама его убила, или цыган (только он не убьет), или часовой Агустин. Ансельмо сделает это, если я скажу, что так нужно, хоть он и говорит, что не любит убивать. По-моему, он ненавидит Пабло, а мне он доверяет и видит во мне представителя того дела, в которое верит. Тут только он да эта женщина и верят в Республику по-настоящему; впрочем, об этом еще рано говорить.
Когда его глаза привыкли к свету звезд, он увидел, что возле одной из лошадей стоит Пабло. Лошадь вдруг подняла голову, потом нетерпеливо мотнула ею и снова принялась щипать траву. Пабло стоял возле лошади, прислонившись к ее боку, покачиваясь вместе с ней, когда она натягивала веревку, похлопывая ее по шее. Его ласка раздражала лошадь, мешая ей пастись спокойно. Роберт Джордан не видел, что делал Пабло, и не слышал, что он говорил лошади, но видел, что он не отвязывает ее и не седлает. Он сидел и наблюдал за Пабло, стараясь прийти к какому-нибудь решению.
— Ты моя большая хорошая лошадка, — говорил в темноте Пабло гнедому жеребцу с белой отметиной. — Ты мой белолобый красавчик. У тебя шея выгнута, как виадук в моем городе. — Он сделал паузу. — Нет, выгнута круче и еще красивее. — Лошадь щипала траву, то и дело отводя голову в сторону, потому что человек своей болтовней раздражал ее. — Ты не то что какой-нибудь дурак или женщина, — говорил Пабло гнедому жеребцу. — Ты, ты, ах ты, моя большая лошадка. Ты не то что женщина, похожая на раскаленную каменную глыбу. Или девчонка со стриженой головой, неуклюжая, как только что народившийся жеребенок. Ты не оскорбишь, и не солжешь, и все понимаешь. Ты, ах ты, моя хорошая большая лошадка!
Роберту Джордану было бы очень интересно услышать, о чем говорил Пабло с гнедым жеребцом, но услышать ему не пришлось, так как, убедившись, что Пабло пришел сюда только проверить, все ли в порядке, и решив, что убивать его сейчас было бы неправильно и неразумно, он встал и пошел назад, к пещере. Пабло еще долго оставался на поляне, разговаривая с лошадью. Лошадь не понимала его слов и только по тону чувствовала, что это слова ласки, но она целый день провела в загоне, была голодна, ей не терпелось поскорей общипать всю траву кругом, насколько хватало веревки, и человек раздражал ее. Наконец Пабло перенес колышек в другое место и снова стал возле лошади, но теперь уже молча. Лошадь продолжала пастись, довольная, что человек больше не докучает ей.
6
Роберт Джордан сидел у очага на табурете, обитом сыромятной кожей, и слушал, что говорит женщина. Она мыла посуду, а девушка, Мария, вытирала ее и потом, опустившись на колени, ставила в углубление в стене, заменявшее полку.
— Странно, — сказала женщина. — Почему Эль Сордо не пришел? Ему уже с час как пора быть здесь.
— Ты посылала за ним?
— Нет. Но он всегда приходит по вечерам.
— Может быть, он занят? Какое-нибудь дело?
— Может быть, — сказала она. — Если не придет, надо будет завтра пойти к нему.
— Да. А это далеко?
— Нет. Прогуляемся. Мне это не мешает, я засиделась.
— Можно, я тоже пойду? — спросила Мария. — Можно, Пилар?
— Да, красавица, — сказала женщина, потом повернула к Роберту Джордану свое широкое лицо. — Правда, она хорошенькая? — спросила она Роберта Джордана. — Как на твой вкус? Немножко тоща, пожалуй?
— На мой вкус, хороша, — сказал Роберт Джордан. Мария зачерпнула ему кружкой вина.
— Выпей, — сказала она. — Тогда я покажусь тебе еще лучше. Надо выпить много вина, чтобы я казалась красивой.
— Тогда я больше не буду пить, — сказал Роберт Джордан. — Ты и так красивая, и не только красивая.
— Вот как надо говорить, — сказала женщина. — Ты говоришь, как настоящий мужчина. А какая же она еще?
— Умная, — нерешительно сказал Роберт Джордан.
Мария фыркнула, а женщина грустно покачала головой.
— Как ты хорошо начал, дон Роберто, и чем ты кончил!
— Не зови меня дон Роберто.
— Это я в шутку. Мы и Пабло шутя зовем дон Пабло. И Марию сеньоритой — тоже в шутку.
— Я не люблю таких шуток, — сказал Роберт Джордан. — Во время войны все мы должны называть друг друга по-серьезному — camarada. С таких шуток начинается разложение.
— Для тебя политика вроде бога, — поддразнила его женщина. — И ты никогда не шутишь?
— Нет, почему. Я очень люблю пошутить. Но обращение к человеку — с этим шутить нельзя. Это все равно что флаг.
— А я и над флагом могу подшутить. Чей бы он ни был, — засмеялась женщина. — По-моему, шутить можно надо всем. Старый флаг, желтый с красным, мы называли кровь с гноем. А республиканский, в который добавили лилового, называем кровь, гной и марганцовка. Так у нас шутят.
— Он коммунист, — сказала Мария. — Они все очень серьезные.
— Ты коммунист?
— Нет, я антифашист.
— С каких пор?
— С тех пор как понял, что такое фашизм.
— А давно это?
— Уже лет десять.
— Не так уж много, — сказала женщина. — Я двадцать лет республиканка.
— Мой отец был республиканцем всю свою жизнь, — сказала Мария. — За это его и расстреляли.
— И мой отец был республиканцем всю свою жизнь. И дед тоже, — сказал Роберт Джордан.
— В какой стране?
— В Соединенных Штатах.
— Их расстреляли? — спросила женщина.
— Que va, — сказала Мария. — Соединенные Штаты — республиканская страна. Там за это не расстреливают.
— Все равно хорошо иметь дедушку-республиканца, — сказала женщина. — Это значит, порода хорошая.
— Мой дед был членом Национального комитета республиканской партии, — сказал Роберт Джордан.
Это произвело впечатление даже на Марию.
— А твой отец все еще служит Республике? — спросила Пилар.
— Нет. Он умер.
— Можно спросить, отчего он умер?
— Он застрелился.
— Чтобы не пытали? — спросила женщина.
— Да, — сказал Роберт Джордан. — Чтобы не пытали.
Мария смотрела на него со слезами на глазах.
— У моего отца, — сказала она, — не было оружия. Как я рада, что твоему отцу посчастливилось достать оружие.
— Да. Ему повезло, — сказал Роберт Джордан. — Может, поговорим о чем-нибудь другом?
— Значит, у нас с тобой одинаковая судьба, — сказала Мария.
Она дотронулась до его руки и посмотрела ему в лицо. Он тоже смотрел в ее смуглое лицо и в глаза, которые до сих пор казались ему не такими юными, как ее лицо, а теперь вдруг стали и голодными, и юными, и жадными.
— Вас можно принять за брата и сестру, — сказала женщина. — Но, пожалуй, ваше счастье, что вы не брат и сестра.
— Теперь я знаю, что такое со мной, — сказала Мария. — Теперь мне все стало понятно.
— Que va, — сказал Роберт Джордан и, протянув руку, погладил ее по голове.
Весь день ему хотелось сделать это, но теперь, когда он это сделал, что-то сдавило ему горло. Она повела головой и улыбнулась, подняв на него глаза, и он чувствовал под пальцами густую и в то же время шелковистую щеточку ее стриженых волос. Потом пальцы скользнули с затылка на шею, и он отнял руку.
— Еще, — сказала она. — Мне весь день хотелось, чтобы ты так сделал.
— В другой раз, — сказал Роберт Джордан, и его голос прозвучал глухо.
— А я? — загудела жена Пабло. — Прикажете мне сидеть и смотреть на вас? Что же я, по-вашему, совсем бесчувственная, что ли? Нет, ошибаетесь. Хоть бы Пабло вернулся, на худой конец и он сойдет.
Мария уже не обращала внимания ни на нее, ни на остальных, которые при свете играли за столом в карты.
— Хочешь вина, Роберто? — спросила она.
— Да, — сказал он. — Почему не выпить?
— Вот и будет у тебя такой же пьянчуга, как и у меня, — сказала жена Пабло. — И вино-то он пьет какое-то чудное. Слушай-ка, Ingles[12].
— Не Ingles. Американец.
— Хорошо. Слушай, американец. Где ты будешь спать?
— На воздухе. У меня спальный мешок.
— Ну что ж, — сказала она. — Ночь ясная.
— Да, будет холодно.
— Значит, на воздухе, — сказала она. — Ну, спи на воздухе. А твои тюки пусть спят здесь, со мной.
— Хорошо, — сказал Роберт Джордан.
— Оставь нас на минуту, — сказал он девушке и положил ей руку на плечо.
— Зачем?
— Я хочу поговорить с Пилар.
— Мне непременно надо уйти?
— Да.
— Ну что? — спросила жена Пабло, когда девушка отошла в угол, где висел бурдюк, и стала там, глядя на играющих в карты.
— Цыган сказал, что я должен был… — начал он.
— Нет, — перебила его женщина. — Он не прав.
— Если это нужно… — спокойно и все-таки с трудом проговорил Роберт Джордан.
— Ты бы это сделал, я знаю, — сказала женщина. — Нет, это не нужно. Я следила за тобой. Ты рассудил правильно.
— Но если это понадобится…
— Нет, — сказала женщина. — Говорю тебе, это не понадобится. У цыгана мозги набекрень.
— Но слабый человек — опасный человек.
— Нет. Ты не понимаешь. Он человек конченый, и никакой опасности от него быть не может.
— Не понимаю.
— Ты еще очень молод, — сказала она. — Когда-нибудь поймешь. — Потом девушке: — Иди сюда, Мария. Мы уже поговорили.
Девушка подошла к ним, и Роберт Джордан протянул руку и погладил ее по волосам. Она повела головой, точно котенок. Потом ему показалось, что она сейчас заплачет. Но она тотчас же подобрала губы и с улыбкой взглянула на него.
— Спать, спать тебе пора, — сказала женщина Роберту Джордану. — Ты проделал большой путь за сегодняшний день.
— Хорошо, — сказал Роберт Джордан. — Пойду достану свой спальный мешок.
7
Он спал в мешке, и когда он проснулся, ему почудилось, что он спит уже очень давно. Он разложил свой мешок недалеко от входа в пещеру, у подножия скалы, защищавшей его от ветра; когда он лег, все мышцы у него сводило от усталости, ноги болели, спину и плечи ломило так, что лесная земля показалась ему мягкой, и томительно-сладко было вытянуться в теплом, подбитом фланелью мешке; но он заворочался во сне и, ворочаясь, наткнулся на револьвер, который был привязан шнуром к его руке и лежал рядом с ним. Проснувшись, он не сразу понял, где он, потом вспомнил, вытащил револьвер из-под бока и, чтобы опять заснуть, устроился поудобнее, обхватив рукой подушку, сооруженную из аккуратно свернутой одежды, в которую были засунуты его сандалии на веревочной подошве.
Тут он почувствовал прикосновение к своему плечу и быстро обернулся, правой рукой схватившись за револьвер.
— Это ты, — сказал он и, отпустив револьвер, выпростал обе руки из мешка и притянул ее к себе. Обнимая ее, он почувствовал, как она дрожит.
— Забирайся в мешок, — сказал он тихо. — Тебе же холодно там.
— Нет. Не надо.
— Забирайся, — сказал он. — Потом поговорим.
Она вся дрожала, и он одной рукой взял ее за руку, а другой опять легонько обнял. Она отвернула голову.
— Иди сюда, зайчонок, — сказал он и поцеловал ее в затылок.
— Я боюсь.
— Нет. Не надо бояться. Иди сюда.
— А как?
— Просто влезай. Места хватит. Хочешь, я тебе помогу?
— Нет, — сказала она, и вот она уже в мешке, и он крепко прижал ее к себе и хотел поцеловать в губы, но она спрятала лицо в его подушку и только крепко обхватила руками его шею. Потом он почувствовал, что ее руки разжались и она опять вся дрожит.
— Нет, — сказал он и засмеялся. — Не бойся. Это револьвер. — Он взял его и переложил себе за спину.
— Мне стыдно, — сказала она, не поворачивая головы.
— Нет, тебе не должно быть стыдно. Ну? Ну что?
— Нет, не надо. Мне стыдно, и я боюсь.
— Нет. Зайчонок мой. Ну прошу тебя.
— Не надо. Раз ты меня не любишь.
— Я люблю тебя.
— Я люблю тебя. Я так люблю тебя. Положи мне руку на голову, — сказала она, все еще пряча лицо в подушку. Он положил ей руку на голову и погладил, и вдруг она подняла лицо с подушки и крепко прижалась к нему, и теперь ее лицо было рядом с его лицом, и он обнимал ее, и она плакала.
Он держал ее крепко и бережно, ощущая всю длину ее молодого тела, и гладил ее по голове, и целовал соленую влагу на ее глазах, и когда она всхлипывала, он чувствовал, как вздрагивают под рубашкой ее маленькие круглые груди.
— Я не могу поцеловать тебя, — сказала она. — Я не умею.
— Совсем это и не нужно.
— Нет. Я хочу тебя поцеловать. Я все хочу делать.
— Совсем не нужно что-нибудь делать. Нам и так хорошо. Только на тебе слишком много надето.
— Как же быть?
— Я помогу тебе.
— Теперь лучше?
— Да. Гораздо. А тебе разве не лучше?
— Да. Гораздо лучше. И я поеду с тобой, как сказала Пилар.
— Да.
— Только не в приют. Я хочу с тобой.
— Нет, в приют.
— Нет. Нет. Нет. С тобой, и я буду твоя жена.
Они лежали рядом, и все, что было защищено, теперь осталось без защиты. Где раньше была шершавая ткань, все стало гладко чудесной гладкостью, и круглилось, и льнуло, и вздрагивало, и вытягивалось, длинное и легкое, теплое и прохладное, прохладное снаружи и теплое внутри, и крепко прижималось, и замирало, и томило болью, и дарило радость, жалобное, молодое и любящее, и теперь уже все было теплое и гладкое и полное щемящей, острой, жалобной тоски, такой тоски, что Роберт Джордан не мог больше выносить это и спросил:
— Ты уже любила кого-нибудь?
— Никогда.
Потом вдруг сникнув, вся помертвев в его объятиях:
— Но со мной делали нехорошее.
— Кто?
— Разные люди.
Теперь она лежала неподвижно, застывшая, точно труп, отвернув голову.
— Теперь ты не захочешь меня любить.
— Я тебя люблю, — сказал он.
Но что-то произошло в нем, и она это знала.
— Нет, — сказала она, и голос у нее был тусклый и безжизненный. — Ты меня не будешь любить. Но, может быть, ты отвезешь меня в приют. И я буду жить в приюте, и никогда не буду твоей женой, и ничего вообще не будет.
— Я тебя люблю, Мария.
— Нет. Это неправда, — сказала она. Потом жалобно и с надеждой, словно цепляясь за последнее: — Но я никогда никого не целовала.
— Так поцелуй меня.
— Я хотела тебя поцеловать, — сказала она. — Но я не умею. Когда со мной это делали, я дралась так, что ничего не видела. Я сопротивлялась, пока… пока один не сел мне на голову, а я его укусила, — и тогда они завязали мне рот и закинули руки за голову, а остальные делали со мной нехорошее.
— Я тебя люблю, Мария, — сказал он. — И никто ничего с тобой не делал. Тебя никто не смеет тронуть и не может. Никто тебя не трогал, зайчонок.
— Ты правда так думаешь?
— Я не думаю, я знаю.
— И ты меня не разлюбил? — Она опять стала теплая рядом с ним.
— Я тебя люблю еще больше.
— Я постараюсь поцеловать тебя очень крепко.
— Поцелуй меня чуть-чуть.
— Я не умею.
— Ну просто поцелуй.
Она целовала его в щеку.
— Не так.
— А куда же нос? Я всегда про это думала — куда нос?
— Ты поверни голову, вот. — И тогда их губы сошлись тесно-тесно, и она лежала совсем вплотную к нему, и понемногу ее губы раскрылись, и вдруг, прижимая ее к себе, он почувствовал, что никогда еще не был так счастлив, так легко, любовно, ликующе счастлив, без мысли, без тревоги, без усталости, полный только огромного наслаждения, и он сказал: — Мой маленький зайчонок. Моя любимая. Моя длинноногая радость.
— Как ты сказал? — спросила она как будто откуда-то издалека.
— Моя радость, — сказал он.
Так они лежали, и он чувствовал, как ее сердце бьется около его сердца, и своей ногой легонько поглаживал ее ногу.
— Ты пришла босиком, — сказал он.
— Да.
— Значит, ты знала, что ляжешь тут?
— Да.
— И не боялась?
— Боялась. Очень. Но еще больше боялась, как это будет, если снимать башмаки.
— Который теперь час, ты не знаешь?
— Нет. А разве у тебя нет часов?
— Есть. Но они за твоей спиной.
— Достань их.
— Не хочу.
— Так посмотри через мое плечо.
Было ровно час. Циферблат ярко светился в темноте мешка.
— У тебя подбородок колется.
— Прости. Мне нечем побриться.
— Мне нравится так. У тебя борода светлая?
— Да.
— И она вырастет длинная?
— Не успеет до моста. Мария, слушай. Ты…
— Что я?
— Ты хочешь?
— Да. Все. Я хочу все. Если у нас с тобой будет все, может быть, станет так, как будто того, другого, не было.
— Это ты сама надумала?
— Нет. Я думала, но это Пилар мне так сказала.
— Она мудрая.
— И еще одно, — совсем тихо проговорила Мария. — Она велела мне сказать тебе, что я не больна. Она понимает во всем этом, и она велела сказать тебе.
— Она велела сказать мне?
— Да. Я с ней говорила и сказала, что я тебя люблю. Я тебя полюбила, как только увидела сегодня, я тебя всегда любила, еще до того, как встретила, и я сказала Пилар, и она сказала, если только я когда-нибудь буду говорить с тобой обо всем, что было, я должна сказать тебе, что я не больна. А про то, другое, она мне уже давно сказала. Вскоре после поезда.
— Что же она сказала?
— Она сказала, что человеку ничего нельзя сделать, если его душа против, и что, если я кого полюблю, будет так, как будто того вовсе не было. Понимаешь, мне тогда хотелось умереть.
— То, что она сказала, — правда.
— А теперь я рада, что не умерла. Я так рада, что я не умерла. Ты будешь меня любить?
— Да. Я и теперь тебя люблю.
— И я буду твоя жена?
— Когда занимаешься таким делом, нельзя иметь жену. Но сейчас ты моя жена.
— Раз сейчас, значит, и всегда так будет. Сейчас я твоя жена?
— Да, Мария. Да, мой зайчонок.
Она прижалась к нему еще теснее, и ее губы стали искать его губы, и нашли, и приникли к ним, и он почувствовал ее, свежую, и гладкую, и молодую, и совсем новую, и чудесную своей обжигающей прохладой, и непонятно откуда взявшуюся здесь, в этом мешке, знакомом и привычном, как одежда, как башмаки, как его долг, и она сказала несмело:
— Давай теперь скорее сделаем так, чтобы то все ушло.
— Ты хочешь?
— Да, — сказала она почти исступленно. — Да. Да. Да.
8
Ночь была холодная, и Роберт Джордан спал крепко. Один раз он проснулся и, пошевелившись, почувствовал, что девушка рядом свернулась комочком, спиной к нему, и дышит легко и ровно; и, втянув голову в мешок, подальше от ночного холода и твердого, утыканного звездами неба и студеного воздуха, забиравшегося в ноздри, он поцеловал в темноте ее гладкое плечо. Она не проснулась, и он перевернулся на другой бок и, высунув голову снова на холод, с минуту полежал еще, наслаждаясь тягучей, разнеживающей усталостью и теплым, радостным касанием двух тел, а потом вытянул ноги во всю длину мешка и тут же снова скатился в сон.
Он проснулся опять, когда забрезжил день и девушки уже не было с ним. Он понял это, как только проснулся, и, протянув руку, нащупал место, согретое ее телом. Он посмотрел на пещеру: попона над входом заиндевела за ночь, а из трещины в скале шел легкий серый дымок, означавший, что в очаге развели огонь.
Из лесу вышел человек в одеяле, накинутом на голову на манер пончо. Во рту у него была папироса, и Роберт Джордан узнал Пабло. Должно быть, лошадей в загон ставил.
Пабло откинул попону и вошел в пещеру, не взглянув на Роберта Джордана.
Роберт Джордан погладил рукой шершавую от инея, старую, пятнисто-зеленую, сделанную из парашютного щелка покрышку спального мешка, прослужившего ему добрых пять лет, потом-снова спрятался в него до подбородка. «Bueno»[13], — сказал он себе, почувствовав знакомый уют фланелевой подкладки, и, стараясь поудобнее улечься, сначала широко раскинул ноги, потом сдвинул их, потом перевернулся на бок, затылком в ту сторону, откуда должно было появиться солнце. «Que mas da [14], я еще могу поспать немножко».
Он спал, пока его не разбудил шум самолетов.
Перекатившись на спину, он сразу увидел их: фашистский патруль из трех маленьких, блестевших на солнце «фиатов» быстро скользил по сжатому горами небу в ту сторону, откуда он вчера пришел с Ансельмо. Они пролетели и скрылись, но за ними появились еще девять, летевших на большой высоте тремя крошечными острыми косячками: три, три и три.
Пабло и цыган стояли в тени у входа в пещеру, подняв головы к небу, а Роберт Джордан лежал и не двигался; теперь все небо грохотало мерным гулом моторов, но вдруг к нему примешался зудящий звук, и еще три самолета появились над самой прогалиной, на высоте менее тысячи футов. Это были двухмоторные бомбардировщики «хейнкель-111».
У Роберта Джордана голова была в тени, и он знал, что его не могут заметить, а если и заметят, это не имеет значения. Вот лошадей в загоне они, пожалуй, легко заметят, если ищут что-нибудь здесь, в горах. Если же не ищут, то, даже заметив, не догадаются ни о чем, а просто примут их за один из своих кавалерийских разъездов. Тут снова послышался зудящий звук, и показались еще три «хейнкеля-111», они летели еще ниже, стремительно, неуклонно, железным строем, их рев нарастал в непрерывном crescendo, переходя в сплошной оглушительный грохот, и потом, когда они миновали прогалину, стал затихать.
Роберт Джордан развернул сверток одежды, служивший ему подушкой, и стал надевать рубаху. Он еще не успел просунуть голову в ворот, как услышал приближение новой эскадрильи и, не вылезая из мешка, поспешно натянул брюки и замер. Еще три двухмоторных бомбардировщика появились в небе. Они пролетели и скрылись за ближайшей вершиной, а он в это время уже пристегнул револьвер к поясу, скатал свой мешок и положил его между камнями, но, пока, прислонясь спиною к скале, он завязывал башмаки, вновь возникшее жужжание моторов разрослось в громовой, оглушительный рев, и девять легких «хейнкелей» пронеслись над его головой, раскалывая пополам небо.
Роберт Джордан скользнул вдоль скалы ко входу в пещеру, где один из братьев, Пабло, цыган, Ансельмо, Агустин и женщина стояли и смотрели в небо.
— Летали здесь раньше такие самолеты? — спросил он.
— Никогда, — сказал Пабло. — Входи. Они увидят тебя. — Солнце еще не добралось до входа в пещеру. Сейчас оно освещало поляну у ручья, и Роберт Джордан знал, что в темной утренней тени деревьев и густой тени, падавшей от скалы, разглядеть кого-нибудь трудно, но для их спокойствия он вошел в пещеру.
— Много их, — сказала женщина.
— Будет еще больше, — сказал Роберт-Джордан.
— Откуда ты знаешь? — подозрительно спросил Пабло.
— За такими всегда летят истребители.
И тотчас же послышался тонкий, подвывающий гул, и Роберт Джордан насчитал пятнадцать «фиатов», летевших на высоте пяти тысяч футов, растянувшись клином из маленьких клинышков по три, точно стая диких гусей в полете.
Лица у всех были серьезные, и Роберт Джордан спросил:
— Вы никогда не видели столько самолетов сразу?
— Никогда, — сказал Пабло.
— В Сеговии их немного?
— Там никогда много не было, больше трех сразу не увидишь. Ну, еще истребители, тех иногда бывает по шестерке. Или три «юнкерса», больших, трехмоторных и с каждым по истребителю. А таких мы никогда не видали.
Скверно, подумал Роберт Джордан. Совсем скверно. Не зря сюда гонят такое количество самолетов. Надо послушать, не началась ли бомбежка. Но нет, наши еще не могли подтянуть сюда войска для наступления. Конечно, они начнут только сегодня вечером или завтра, не раньше. Пока там, конечно, ничего не началось.
Гул постепенно затихал вдалеке. Роберт Джордан взглянул на часы. Сейчас они уже перелетели линию фронта, первые — во всяком случае. Он включил секундомер и смотрел, как стрелка обегает циферблат. Нет, пожалуй, еще нет. Вот теперь. Да. Теперь уже наверное. Эти «111» делают двести пятьдесят миль в час. Тут им лету пять минут, не больше. Сейчас они уже давно миновали ущелье и летят над Кастилией; в свете утреннего солнца она расстилается под ними, красновато-желтая, исчерченная белыми полосками дорог и пятнами деревушек, и тени «хейнкелей» скользят по земле, как тени больших акул по песчаному дну океана.
Глухих ударов бомб, бум-бум-бум, не было слышно. Только тикали часы в тишине.
Они полетели на Кольменар, к Эскуриалу, а может быть, к аэродрому в Монсанарес-эль-Реаль, подумал он, туда, где над озером стоит старый замок и в камышах водятся утки, а чуть подальше настоящего аэродрома устроен ложный аэродром с бутафорскими самолетами, у которых пропеллеры вертятся на ветру. Вот туда они скорей всего и полетели. Но ведь они не могут знать про наступление, сказал он себе, и сейчас же что-то в нем возразило — а почему не могут? Знали же они про все прежние наступления.
— Как ты думаешь, видели они лошадей? — спросил Пабло.
— Они не лошадей искали, — сказал Роберт Джордан.
— Но они их видели?
— Разве только если им было поручено их искать.
— Но они могли их увидеть?
— Едва ли, — сказал Роберт Джордан. — Разве если верхушки деревьев уже освещало солнце.
— Там с самого утра солнце, — горестно сказал Пабло.
— У них есть дела поважнее, чем высматривать твоих лошадей, — сказал Роберт Джордан.
Уже восемь минут прошло с тех пор, как он засек время, а бомбежки все не было слышно.
— Что ты все смотришь на часы? — спросила женщина.
— Слушаю, куда полетели самолеты.
— О! — сказала она.
Когда прошло десять минут, он перестал смотреть на часы, зная, что теперь уже слишком далеко и ничего услышать нельзя, даже если положить минуту на прохождение звука.
Он повернулся к Ансельмо и сказал:
— Мне нужно поговорить с тобой.
Они с Ансельмо отошли на несколько шагов от пещеры и остановились под сосной.
— Que tal? — спросил его Роберт Джордан. — Как дела?
— Хороши.
— Ты уже поел?
— Нет. Никто еще не ел.
— Тогда поешь и чего-нибудь захвати с собой. Мне нужно установить наблюдение за дорогой. Ты пойдешь и будешь отмечать все, что проходит и проезжает по дороге в ту сторону и в эту.
— Я не умею писать.
— И не нужно. — Роберт Джордан вырвал из записной книжки два листка бумаги и ножом отрезал кусочек от своего карандаша, с дюйм длиной. — Вот смотри, это будут танки. — Он нарисовал нечто вроде танка. — Теперь на каждый танк ставь под этим палочку, а когда поставишь четыре рядом, пятую ставь поперек, вот так.
— У нас тоже так считают.
— И прекрасно. Теперь смотри: квадратик и два колеса — это будут грузовики. Если пустые, ставь кружочек. Если с людьми, ставь черточку. Отмечай все орудия. Большие — так. Маленькие — так. Отмечай легковые машины и отдельно санитарные. Вот так, два колеса и квадрат с крестиком. Пехоту отмечай по ротам, вот так, видишь? Маленький квадратик и рядом значок. Кавалерию отмечай вот так, смотри. Как будто лошадь. Квадрат на четырех ножках. Это будет отряд в двадцать человек. Понятно? На каждый отряд — палочку.
— Да. Это ты ловко придумал.
— Смотри дальше. — Он нарисовал два больших колеса, обведя их дважды, и ствол в виде короткой черточки. — Это противотанковые пушки. Они на резиновом ходу. Тоже отмечай. Это зенитные. — Он нарисовал два колеса и ствол, торчащий кверху. — Тоже отмечай. Понятно? Ты такие пушки видел?
— Да, — сказал Ансельмо. — Чего тут не понять. Все ясно.
— Возьми с тобой цыгана, пусть он посмотрит, где ты будешь сидеть, чтобы можно было потом сменить тебя. Выбери хорошее, безопасное место, не слишком близко, но так, чтобы тебе было удобно и хорошо видно. Сиди там, пока тебя не сменят.
— Понятно.
— Ну вот. И когда ты придешь, я буду знать обо всех передвижениях по дороге. На этом листке отмечай то, что идет туда, а на этом — то, что идет оттуда.
Они вернулись к пещере.
— Пошли сюда Рафаэля, — сказал Роберт Джордан и стал у дерева, ожидая. Он видел, как Ансельмо вошел в пещеру и как упала за ним попона. Через минуту из пещеры выскочил цыган, отирая рукой губы.
— Ну как? — спросил цыган. — Повеселился сегодня ночью?
— Ночью я спал.
— Тем лучше, — сказал цыган и ухмыльнулся. — Папиросы есть?
— Слушай, — сказал Роберт Джордан, опуская руку в карман за папиросами. — Я хочу, чтобы ты вместе с Ансельмо отправился к посту, откуда он будет наблюдать за дорогой. Там ты его оставишь, хорошенько заметив место, так чтобы ты мог проводить туда меня или того, кто пойдет ему на смену. Потом ты выйдешь на склон, с которого видна лесопилка, и посмотришь, нет ли там перемен.
— Каких перемен?
— Сколько там сейчас людей?
— Восемь. Так было, когда я последний раз смотрел.
— Ну вот, посмотришь, сколько сейчас. И проследи, через какой интервал сменяются часовые у моста.
— Интервал?
— Ну, сколько времени часовой проводит на посту и когда происходит смена.
— А у меня часов нет.
— Возьми мои. — Он отстегнул ремешок.
— Вот так часы! — сказал-Рафаэль восхищенно. — Чего тут только нет. Такие часы, верно, сами читать-писать умеют. Сколько тут разных цифр. Это всем часам часы.
— Не балуйся с ними, — сказал Роберт Джордан. — Ты время узнавать умеешь?
— А как же! Двенадцать часов дня — это когда есть хочется. Двенадцать часов ночи — это когда спать хочется. Шесть часов утра — это когда опять есть хочется. Шесть часов вечера — это когда пить хочется. Если повезет, то и напьешься. Десять часов вечера — это когда…