Нгуи пошел к мистеру Сингху. Он купил красильный порошок, чтобы покрасить мои рубашки и охотничьи жилеты в цвета масаи.
В присутствии мистера Сингха Нгуи спросил меня на камба, не хочу ли я переспать с миссис Сингх, и я с восхищением отметил, что либо мистер Сингх великий актер, либо у него не было времени или возможности выучить камба…
Когда я снова подъехал к ступенькам лавки, у входа собралось несколько масаи. Они ждали, не подвезу ли я их на машине вниз с горы.
– А ну их всех… – сказал Нгуи. Это было его любимое английское выражение. Во всяком случае, единственное, которое он часто повторял, поскольку с некоторых пор английский считался языком палачей, правительственных чиновников, служащих и вообще всех бвана. Это был прекрасный язык, но в Африке он постепенно отмирал и его терпели, но не любили. Но так как Нгуи, считавшийся моим братом, употребил его, то я ответил ему тем же и сказал: «И худых, и низких, и высоких…»
Нгуи посмотрел на назойливых масаи, которыми, родись он в былые и не столь уж отдаленные времена, он не отказался бы полакомиться, и сказал на камба: «Только высоких».
Я попросил Нгуи достать мои копья и с появлением луны собирался отправиться на охоту. Это, конечно, здорово смахивало на мелодраму, но таков уж наш Гамлет. Все мы были очень взволнованы. И возможно, я больше других, ведь, дав волю языку – моя обычная ошибка, – я теперь вынужден был охотиться с копьем и без собаки. Но у меня был пистолет, и это было очень приятно, я любил пистолет и ощущение его тяжести у пояса и продолжал спокойно читать. Ждать оставалось недолго. Не пройдет и десяти минут, как взойдет луна, и Нгуи, должно быть, уже смазывает копья. Он не умел точить их, зато Чаро, не поехавший в Лойтокиток, любил копья и все, что с ними связано, и ухаживал за ними не хуже, чем за ружьями. Но перед тем как отправиться на охоту, копье нужно проверить и смазать.
Я уже забыл, когда впервые начал охотиться с копьем. Помню, мы обучались владеть копьями на нашей первой стоянке в Селенгаи. Тогда я охотился на птиц с группой морани из племени масаи, и это были лучшие из воинов – молодые, неизбалованные и совершенно неиспорченные. Мы познакомились с ними в джунглях на острове, расположенном между двумя рукавами высохшей реки, чуть дальше за Селенгаи. Они возвращались после какого-то обряда, состоявшегося в глубине острова. По ритуалу во время этого ежегодного обряда полагалось есть мясо, и после торжественной церемонии они были веселы и возбуждены, как хорошая футбольная команда сразу после мессы.
Я был один, да к тому же незваный гость в их стране, и не говорил на языке масаи, и они, разыгравшись, держались несколько воинственно. Но они никогда не видели дробовика и не понимали, как можно подстрелить летящую птицу, и, пока мы стояли и присматривались друг к другу, я, не сходя с места, выстрелил по двум шумно вспорхнувшим куропаткам, и, увидев, как птицы глухо рухнули в кустарник, они пришли в совершеннейший восторг. Они нашли и принесли птиц, и восхищенно поглаживали их, и с тех пор мы стали охотиться вместе. Нас было слишком много, чтобы охотиться на крупных зверей, но они высматривали усевшихся на деревьях цесарок, которых я ни за что бы не заметил. Крупные птицы, нахохлившись, сидели высоко на ветках, и стоило им показать мне одну, как тут же рявкал дробовик, и птица, ударяясь о ветви, падала вниз, и затем раздавался последний глухой удар. Случалось, что и вторая птица, встревоженная выстрелом, взмывала вверх и, в последний раз мелькнув на фоне ясного неба, неожиданно, с таким же глухим стуком, падала на землю (однажды угодив прямо на одного из морани), и тогда мы обнимали друг друга.
В этом районе водились носороги, и я попытался объяснить, что нам следовало бы быть осторожнее, но морани решили, что я хочу убить носорога, а с дробовиком это практически невозможно, и тут они показали мне, на что способны их копья. Именно тогда, думаю, я и увлекся охотой с копьем. Меня беспокоил такой метод охоты на носорога, когда дробовик должен был взаимодействовать с копьями масаи, но я полагал, что, случись нам встретиться с носорогом, лучше всего стрелять по глазам или, для верности, в один глаз, а там – будь что будет. Потом я подумал, что носорог все равно едва видит, зато его нос действует безотказно, но, возможно, вторым выстрелом я смогу поразить и нос, если только у меня хватит духа не смазать пятки, а это совершенно недопустимо на глазах у моих новых друзей, так что мы охотились весьма беззаботно.
Очевидно, в то время масаи в возрасте моих друзей не были обременены какими-либо обязанностями, кроме охоты, и мы отправлялись в лес всякий раз, как у меня было свободное время, и я попытался выучить язык масаи, а заодно и овладеть искусством охоты с копьем, к чему относился с большим уважением, и наш небольшой отряд истребителей куропаток и потенциальных борцов с носорогами был известен как «Честные Эрни»… Вскоре «Честные Эрни» должны были оставить меня. Я так и не узнал почему; каким-то образом это было связано с тем же ритуальным праздником, который однажды послужил нашей удачной встрече в лесу. Все они унесли на память по патрону дробовика и по одноцентовой монете с дырочкой, простреленной пулей из пистолета, причем каждый держал монету, крепко зажав ее между большим и указательным пальцем правой руки. Пожалуй, это было единственной традицией отряда, и нам так и не довелось сразиться с носорогом или подстрелить что-нибудь покрупнее цесарки. Я не успел толком научиться владеть копьем и осилил не более двенадцати слов на языке масаи, но время это не пропало для меня даром.
Луна показалась из-за склона горы, и я пожалел, что со мной нет хорошей большой собаки и что я не сумел сдержать свой язык. Однако горевать об этом было поздно, и я проверил копья, надел бесшумные мокасины, поблагодарил Нгуи и вышел из палатки. Двое моих людей с винтовками и запасом патронов стояли на часах, над палаткой висел фонарь, и я, оставив позади огни лагеря, отправился в путь.
Приятно было ощущать в руке тяжесть копья. Чтобы рука не скользила, древко было обтянуто пластырем. Зачастую, когда пользуешься копьем, подмышки и предплечья покрываются обильным потом, и он стекает на черенок. Идти по скошенной траве было легко, и вскоре я почувствовал под ногой укатанную колею ведущей ко взлетной полосе дороги и чуть позже вышел на другую дорогу, которую мы величали Великим Северным путем. Это был мой первый самостоятельный ночной выход с копьем, и мне очень недоставало кого-нибудь из «Честных Эрни» или хотя бы большой собаки. Немецкая овчарка всегда предупреждает, не прячется ли кто-нибудь в очередном островке зарослей, она тут же забегает сзади и тычется мордой в ногу на уровне коленки. Но как бы мне ни было страшно, охота ночью с копьем – это большое удовольствие, за которое надо платить, и, подобно всем истинным удовольствиям, оно, как правило, стоило того. Мэри, С. Д. и я позволяли себе много удовольствий, и некоторые из них потенциально могли дорого обойтись нам, но они всегда оправдывали риск. Отупение скучных, разлагающих будней куда опаснее, думал я, и вновь принялся осматривать всевозможные заросли и высохшие деревья, в которых, как мне казалось, обязательно должны быть змеиные норы, а мне бы не хотелось наступить на выползших на охоту кобр…
Еще в лагере я слышал двух гиен, но сейчас они стихли. Я слышал льва и решил держаться от него подальше… Кроме того, в этой местности водились носороги. Впереди, на равнине, я увидел в лунном свете какую-то спящую тушу. Это оказался самец гну, и я повернул в сторону от него и снова вышел на тропинку.
Вокруг было много ночных птиц и ржанок, и мне попалось несколько лисиц и зайцев, но глаза их не светились, как это бывало, когда мы проезжали на лендровере, – фонаря у меня не было, а лунный свет не давал отражения. Луна теперь стояла высоко и светила довольно ярко, и я шел вдоль колеи, радуясь своей ночной прогулке, и совершенно не боялся встречи с любым зверем. Я посмотрел назад: огней лагеря не было видно, осталась лишь огромная квадратная, поразительно белая в лунном свете гора, и мне вовсе не хотелось никого убивать. Я мог бы, возможно, убить гну, но тогда мне пришлось бы свежевать тушу и сторожить ее от гиен или поднять лагерь, и вызвать грузовик, и быть в центре всеобщего внимания, и я подумал, что только шестеро из нас будут есть мясо гну, а к приезду мисс Мэри мне хотелось добыть что-нибудь получше.
Итак, я продолжал идти, прислушиваясь к движениям мелких животных и крику взлетавших из пыли птиц, и думал о мисс Мэри и о том, что она делает в Найроби, и как она будет выглядеть с новой прической, и что через день она опять будет со мной. К тому времени я почти дошел до места, где мисс Мэри убила своего льва, и отсюда услышал рычание леопарда, охотившегося слева от меня на краю большого болота. Я решил было пойти к солончакам, но там какое-нибудь животное непременно ввело бы меня в соблазн, и я повернул назад к лагерю и пошел по проторенной тропинке, любуясь горой и совершенно не думая об охоте.
Лежа в постели, приятно было вспомнить замечательных и уважаемых вралей и кое-что из их наиболее впечатляющих небылиц. Форд Мэдокс Форд был, пожалуй, величайшим вралем из всех известных мне штатских, и я думал о нем если не с любовью, то по крайней мере с уважением. Когда однажды поздним вечером в старой студии Эзры Паунда на рю Нотр-Дам-де-Шан я впервые услышал его поразительные и откровенные россказни, я был шокирован и даже оскорблен. Передо мной стоял человек, годившийся мне в отцы, самозваный мастер английской прозы, который врал так явно, что мне было стыдно. После того как Форд и его очередная подруга жизни, на которой он не мог жениться, потому что никак не мог толком развестись, ушли, я спросил, часто ли этот странный человек с тяжелым, противнее, чем у гиены, дыханием, плохо пригнанными зубами и напыщенными манерами, напоминающими пыхтение первых и неудачных моделей гусеничных бронемашин, так много врет людям, хорошо знакомым с предметом его разглагольствований…
В ту пору Эзра еще пытался воспитывать меня (занятие, которое он позже оставил как безнадежное), а я учил его боксировать. Правда, здесь я был вынужден отступить, и он занялся игрой на фаготе. Я не мог слушать его игру на фаготе и попытался заинтересовать Эзру контрабасом или тубой – двумя не слишком сложными инструментами, которые, я полагал, он сможет осилить, но по тем временам ни один из нас не располагал средствами, чтобы купить столь громоздкие инструменты, так что мне просто пришлось умерить свои визиты в студию, и мы с Эзрой встречались каждый полдень во время игры в теннис.
В этом виде спорта мы одинаково не преуспевали. Мы играли на платном корте, расположенном как раз напротив места, где установлена гильотина и где устраивались по-прежнему любимые французами утренние представления, и потому время от времени тротуар оказывался свежевымытым. Накинув пальто, коим для меня лично служила подстежка от старого непромокаемого пальто из ткани «барберри», мы подходили к металлическим воротам корта и вызывали звонком консьержа.
В то время я мало что мог себе позволить, кроме работы – единственного занятия, доступного нам с самого рождения, да еще оплаты продуктов и жилья для моей жены и ребенка. Эзра также был весьма небогатым человеком и одно время жил в Лондоне на бюджете, позволявшем ему одно утиное яйцо в день, так как он где-то вычитал, что утиные яйца были на семьдесят процентов питательнее куриных, и мы наслаждались нашим теннисом и играли в него, как нам казалось, с изяществом дикарей.
Итак, я думал обо всем этом и о веселых ночах в Гаване, которые сменялись дневной стрельбой по подбрасываемым в воздух глиняным мишеням.
Это были последние беззаботные месяцы за многие годы. Мне, как писателю и просто человеку, не верилось, что после Испании и Китая вновь разразится разрушительная война. Правда, мне повезло, и я успел по крайней мере написать одну книгу. Потом я перестал думать о Гаване, хотя, вспоминая Гавану, никогда не чувствуешь себя одиноким, и стал думать о гражданской войне в Испании. Эти воспоминания также прогоняют одиночество, правда, обычно после окончания войны я старался не думать и не вспоминать о ней, но временами это было невозможно.
Ночью я лежал и слушал, и пытался понять голоса ночи. Кое в чем Кэйти был прав, ночь для всех оставалась загадкой. Но я собирался разгадать ее, и по возможности самостоятельно. Я не хотел делить это удовольствие с кем-либо. Можно делиться, когда речь идет о деньгах, но женщину ни с кем не делят, а я не стану делить ночь. Я не мог заснуть и не принимал снотворное, потому что хотел слушать ночь и еще не решил, идти ли на охоту с появлением луны. У меня не было достаточного опыта в обращении с копьем, чтобы охотиться в одиночку и не попасть в неприятную историю, и к тому же это был мой долг, и притом приятный, – оставаться в лагере, ожидая возвращения мисс Мэри… И я подумал, что добрая половина моей жизни, которую принято считать лучшей, – это ночи, проведенные с женщинами, получавшими или не получавшими удовольствие от любви; женщинами, всегда оставлявшими длинные сигаретные окурки и начинавшими свои предложения со слова «дорогой».
Слово это так приедается мужчине, а погасшие окурки пахнут так отвратительно, и я думал обо всех этих не вдохновляющих и ничего не дающих ни уму ни сердцу вещах и прислушивался к ночи, обыкновенной ночи, многообещающей и манящей, как блудница, но только не для меня. Я слишком долго не спал и, слушая, незаметно заснул.
Не было еще ни одной проведенной в одиночестве ночи, когда бы меня не посещали приятные или, напротив, изматывающие сны. Иногда их трудно запомнить, особенно если тебя разбудили выстрелы из стрелкового оружия, или телефон, или раздраженная жена; но обычно сны стоили того, и этой ночью мне приснилось, что я в кабачке или, вернее, в «гастхаусе», в кантоне Вод в Швейцарии. Со мной была моя первая и самая любимая жена – мать моего старшего сына, и, чтобы согреться, мы спали, крепко прижавшись друг к другу, как лучше всего спать любящим людям, особенно в холодную ночь. Фасад гостиницы и беседка были увиты ветвями глицинии или виноградника, и конские каштаны в цвету напоминали залитые воском канделябры. Мы собирались на рыбалку на Ронский канал, а за день до этого удили рыбу в Стокальпере. Стояла ранняя весна, и от талых вод обе речушки были молочного цвета. Моя первая и лучшая жена, как всегда, крепко спала, и я чувствовал тепло и аромат ее тела и цветущих каштанов, и голова ее лежала у меня на груди, и мы спали, доверчиво прижавшись друг к другу, как котята. Случалось, мне снились сны, вызванные наследием или последствиями скверной войны, и тогда по ночам мне хотелось лишь забытья или его сестры смерти… Но этой ночью во сне я спал счастливо, обняв свою любимую, и ее голова покоилась у меня на груди, и, проснувшись, я с изумлением думал о том, сколько возлюбленных, которым мы до поры до времени храним верность, может быть у мужчины, и еще о чудных рамках морали в различных странах, и о том, кто же все-таки может определить, что такое грех.
У Нгуи, что совершеннейшая правда, было пять жен и двадцать голов скота, хотя в этом мы сомневались. У меня, как полагалось в Америке, была одна законная жена, но все с уважением вспоминали мисс Полин,[43] которая приезжала в Африку много лет назад, и наши друзья, особенно Кэйти и Муэнди, любили и восторгались ею и, по-моему, считали ее моей темноволосой женой-индианкой, а Мэри – белокурой женой-индианкой. Они не сомневались, что, пока мы с Мэри находимся в Африке, мисс Полин присматривает дома за шамбой, и я не говорил им о смерти мисс Полин, потому что это бы их опечалило. Никто также никогда не рассказывал им о другой жене, которая им наверняка не понравилась бы. Считалось само собой разумеющимся, причем так думали даже наиболее консервативные и скептически настроенные старейшины, что если у Нгуи пять жен, то у меня, в силу различия в нашем финансовом положении, их должно быть по крайней мере двенадцать.
Полагали также, что я был женат и на мисс Марлен, которая, судя по полученным мною фотографиям и письмам, работала в принадлежащей мне небольшой увеселительной шамбе, именуемой Лас-Вегас. Они знали мисс Марлен как автора «Лили Марлен», и многие люди действительно думали, что это ее настоящее имя, и все мы сотни раз слушали на старом патефоне ее песню «Джонни», и следующей была мелодия «Рапсодия в стиле блюз», и мисс Марлен пела о «мотыльках вокруг огня».[44] Мелодия эта глубоко волновала нас, и, когда порой, находясь вдали от своей увеселительной шамбы, я пребывал в мрачном или подавленном состоянии, Моло, единокровный брат Нгуи, спрашивал: «Мотыльки вокруг огня»? И я просил поставить пластинку, и он заводил патефон, и все мы с удовольствием слушали красивый, глубокий, необыкновенный голос моей несуществующей жены, певшей в увеселительной шамбе, которой она так успешно и преданно заправляла.
Наверное, потому, что я не спал и сомневался, удастся ли мне вообще заснуть, я думал еще об одной знакомой, которую в то время очень любил. Это была длинноногая американка, широкоплечая, с обычной для американок пышной грудью, что особенно нравится тем, кто не познал прелестей небольшой, упругой, правильной формы груди. Но эта девочка, с красивыми ногами негритянки, была очень нежной, правда, она постоянно на что-нибудь жаловалась. Ночью, пока не спалось, думать о ней было довольно приятно, и я вспоминал ее, и коттедж, и Ки-Уэст, и охотничий домик, и всевозможные игорные заведения, где мы бывали, и пронизывающий утренний холод, когда мы вместе охотились, и порывистый ночной ветер, и вкус горного воздуха, и запах шалфея в те дни, когда она еще интересовалась охотой на что-либо, кроме денег. Человек никогда не бывает по-настоящему одинок; даже когда в предполагаемых темных глубинах души время останавливается в три часа утра, это лучшие часы человека, если только он не алкоголик и не страшится ночи и того, что принесет грядущий день. В свое время я боялся ничуть не меньше, чем любой человек, а может быть, даже больше. Но с годами страх стал казаться мне своего рода глупостью, такой, как, например, превышение банковского кредита, получение венерического заболевания или пристрастие к наркотикам. Страх – порок молодости, и, хотя мне нравилось ощущать его приближение, что, впрочем, касалось всякого порочного чувства, все же испытывать его было недостойно взрослого мужчины, и единственное, чего следовало бояться, так это соприкосновения с настоящей и неминуемой опасностью, да и то ты не должен терять контроль над собой и делать глупости. При столкновении с настоящей опасностью от инстинктивного страха испытываешь покалывание в затылке, а если ты утратил подобную реакцию, значит, пора заняться чем-нибудь другим. Итак, я думал о мисс Мэри и о том, какой она была смелой все девяносто шесть дней охоты на льва, и это при том, что из-за небольшого роста она никак не могла толком выследить его и занималась новым для себя делом, не имея достаточного навыка и соответствующего снаряжения, и о том, как она силой своей воли заставляла всех нас вставать за час до рассвета, и о том, как однажды Чаро, преданный и любивший мисс Мэри, но старый и уставший от схваток со львом человек, сказал мне: «Бвана, убей льва, и покончим с этим. Женщине не дано убить льва».
Но мы продолжали бесконечные преследования, и мисс Мэри убила своего льва, как того хотел во время своей последней охоты Старик, а потом охота приняла неудачный оборот, и Мэри подозревала всех нас.
В Африке всегда пребываешь в состоянии счастливой беззаботной грусти… Но из всех нас лишь один осведомитель испытывал угрызения совести. Он таскал с собой раскаяние, как носят бабуина на плече. Раскаяние – прекрасная кличка для скаковой лошади, но плохой попутчик в жизни человека. У меня была воистину восхитительная бабушка с лицом ангела, если только ангелы могут быть похожи на орлов, и однажды, проведя шесть дней у моей постели после того, как я, боксируя под чужим именем, получил сотрясение мозга (в ту пору никто не хотел платить денег, чтобы посмотреть, как дерется мальчишка по фамилии Хемингуэй), она, написав мне объяснительную записку за пропуск занятий в школе, сказала:
– Эрни, обещай мне делать только то, чего тебе действительно хочется. Всегда поступай так. Я уже старая женщина, и я всегда старалась быть хорошей женой твоему деду, а ты сам знаешь, каким он подчас бывает. Но я хочу, чтобы ты запомнил, Эрни. Ты запомнишь, Эрни?
– Да, бабушка, я могу запомнить все, кроме шести раундов.
– Не в них дело, – сказала она. – Запомни-ка лучше вот что. Единственное, о чем я жалею, так это о том, чего я не сделала.
– Спасибо большое, бабушка. Я постараюсь запомнить.
Бвана Хемингуэй
Имя Хемингуэя знакомо всем. Многие знают, что Хемингуэй не только (а некоторые полагают, что и не столько) писатель. Затруднительно даже составить полный список «лиц», в которых он един, однако все эти лица – «действующие», и все созданы им самим. Писатель-классик американской литературы XX века, военный, журналист (можно и без запятой: военный журналист), спортсмен во всем, от художественной прозы до выпивки (в промежутке его «многоборье» включало бокс, поэзию, охоту, остроумие, рыбалку, умение заработать, лыжи, бахвальство, навигацию, медицину, партизанское движение, секс и многое другое, в чем он соревновался неустанно), путешественник и «международный миф» – все это Эрнест Хемингуэй, автор книги, которую вы держите в руках.
Сейчас нам трудно представить размеры его былой популярности, хотя и ее нынешние остатки весьма внушительны. Хемингуэй до сих пор не перестал быть предметом интереса средств массовой информации: отдельные фрагменты его биографии становятся темой для радиопередач, приезд его родственников в Россию освещается в прессе. По художественным произведениям ставятся фильмы, а такие «хиты», как «Прощай, оружие!» и «Фиеста» («И восходит солнце») переиздаются вновь и вновь. В Соединенных Штатах Хемингуэй прочно укрепился в университетской программе, а это верный залог того, что многие из тех, кто читает книги в Америке, будут его читать. Имя Хемингуэя не забыто и в Европе, где он провел весьма значительную часть своей жизни: Италия, Испания, Франция (особенно Париж) хранят его следы в своей истории – военной, политической, культурной. Ступала нога знаменитого писателя и на другие континенты – африканский и южноамериканский, подтверждением чему служат сотни фотографий, отснятый киноматериал и тексты, художественные и публицистические, порожденные «Папа» (так звали его многие) во время и после кратких или долгих посещений различных уголков планеты.
Африканская часть хемингуэевского опыта почти полностью вмещается в настоящее издание, с одной оговоркой: это не совсем художественные произведения (существуют и художественные, например, рассказ «Снега Килиманджаро»). И «Зеленые холмы Африки», и «Лев мисс Мэри» принадлежат к оксюморонному жанровому образованию «художественной публицистики», частично захватывая также территорию «путевых заметок», «автобиографической прозы» и «приключенческой эссеистики» (последнее понятие наименее строгое и одновременно наиболее точное: автор и описывает приключения, и – периодически – излагает те или иные свои соображения).
На момент создания «Зеленых холмов Африки» (Green Hills of Africa, 1935) Хемингуэй уже был всемирно известен как автор романов и рассказов, «новатор» в области стиля, главный представитель «потерянного поколения», чьими произведениями зачитывались тысячи людей, кем восхищались многие маститые литераторы, включая Джойса. Однако Хемингуэй, мастер слова, чрезвычайно гордый своим литературным даром и завоеванным признанием, не останавливался ни перед чем, чтобы доказать всему миру, что он еще и мастер дела. Его путешествия по Африке – одно в 1930-е годы, второе в 1950-е – стали очередным делом, которое он к тому же документировал самостоятельно: отчетом о первом сафари являются вышедшие через год после возвращения писателя на родину «Зеленые холмы Африки», о втором – опубликованный через десять лет после смерти Хемингуэя в журнале Sports Illustrated (1971–1972) «Африканский дневник», вторая часть которого называлась «Лев мисс Мэри» (Miss Mary's Lion) и дала название всему произведению, известному у нас под этим заглавием.
«Зелёные холмы Африки» принадлежат к классическим образцам хемингуэевской прозы. Между тем, суггестивная установка на изображение «настоящей» Африки, и в частности ее животного мира, в этом произведении настолько высока, что первый (сокращенный) перевод «Зеленых холмов Африки» в Советском Союзе был снабжен послесловием доктора биологических наук. «Я сделал попытку написать абсолютно правдивую книгу, чтобы увидеть, уступает ли описание страны, в которой я прожил месяц, если это точно рассказать, выдумке и воображению», – поведал писатель в одном из интервью; известно также, что при написании «Зеленых холмов Африки» Хемингуэй сознательно пользовался своим художественным арсеналом: словесный пейзаж, характеристики персонажей, диалоги, внутренний монолог, компрессия времени, хронологические перестановки и т. д. Таким образом, книга интересна как для любителей путешествий и африканской экзотики, так и для поклонников творчества Эрнеста Хемингуэя.
Писателя мало волновало то, что возможности любого «правдивого» повествования, будь то дневник, репортаж, исторический труд, биография (автобиография) или мемуары, ограничены в силу недостижимости объекта описания в его полноте. С задором, свойственным американцам, и смелостью, которую он считал одним из своих основных качеств, мастер принялся за дело, компенсируя недостаток возможностей жанра честностью и последовательным нежеланием что-либо скрывать. Так, читателю сообщается: когда «бвана» (на суахили – «господин») Хемингуэй соврал своим товарищам по охоте. Подтрунивать над страстью бваны, любящего прихвастнуть, вошло в привычку его спутника и наставника Старика (Pop) – Джексона Филипса. Под этим именем в «Зеленых холмах Африки» выведен Филипп Персиваль, белый охотник, который сопровождал Хемингуэя в первом сафари, а в 1953 году встретил его как старый друг.
«Сейчас буду хвастать», – честно предупреждает туземцев Эрнест в двенадцатой главе. Репутация заправского хвастуна, сопровождавшая Хемингуэя по жизни, соседствовала также со славой великого «враля», каким он провозглашал себя сам, считая, что хороший писатель не может не быть хорошим лжецом (здесь Хемингуэй сходился с Уильямом Фолкнером, который высказывался в том же ключе). Способность сочинять оттачивалась автором «Зеленых холмов» и в повседневности; по мнению некоторых людей, знавших его лично, грань между правдой и вымыслом была для Хемингуэя настолько тонка, что он всегда мог ею пренебречь. В результате многие анекдоты, гуляющие по биографиям Хемингуэя, весьма сомнительны с точки зрения факта.
Категория «правдивости» в свете всего вышесказанного вряд ли может быть принята за основополагающую при оценке как «Зеленых холмов Африки», так и «Льва мисс Мэри». Довольно подробно воссоздавая ход событий, комментируя каждый выстрел и каждый разговор, автор приглашает нас почувствовать «чудесный запах Африки» с помощью его, автора, собственного обоняния. Объект «Африка» дается нам через субъект «Хемингуэй», в процессе чего этот субъект, в свою очередь, становится объектом изображения. Мы многое узнаем об африканских природных ландшафтах, о потрясающем богатстве фауны, столь поразившем Хемингуэя в первую поездку и понятом им скорее как изобилие дичи, о местных жителях – проводниках и ружьеносцах, характеры которых мастерски обрисованы несколькими штрихами, о неудачах и «радостях охоты», о заметных происшествиях и будничных мелочах; но гораздо больше узнаем мы о самом Эрнесте Хемингуэе – о таком Хемингуэе, каким он представляется самому себе. И степень самораскрытия автора как героя собственного повествования значительно выше, чем у хемингуэевских персонажей – главных действующих лиц его романов и рассказов. В этом принципиальное отличие «Зеленых холмов Африки» от художественных текстов писателя: решив писать правдиво, он во многом отказался от применения к самому себе техники «айсберга» (письмо, при котором в тексте фиксируются только внешние детали и события, а большая часть внутреннего мира героев и логические связки событийной цепи остаются «под водой», в импликации).
Любопытно, что некоторая художественная наивность, возникающая при создании «автопортрета» от желания быть честным, во-первых, не становится, при всей искренности автора, гарантией абсолютной достоверности «образа» Хемингуэя в «Зеленых холмах Африки» (остается зазор между «таким и был Э. Хемингуэй» и «таким Э. Хемингуэй видел себя»), а во-вторых, не распространяется на другие элементы повествовательной ткани – «персонажей» и «сюжет». Книга написана просто, но не безыскусно, как и известные произведения Хемингуэя; знаменитый «телеграфный» стиль, менее «прореженный», чем в художественных текстах, тем не менее, хорошо просматривается. Не хватает в сюжете лишь смерти главного героя, но подобный ход недопустим в автобиографическом жанре; а «пожалеть» можно всю длинную вереницу красивых животных, убитых Хемингуэем и его товарищами, особенно если вспомнить, что как раз количество «трофеев» соответствовало действительности. Несмотря на общепринятую охотничью традицию рассказывать бессовестные байки о заваленных хищниках невообразимых размеров и прочих подвигах, здесь Хемингуэй ничего не выдумывал.
Сочувственное отношение к животным, однако, было бы привнесено в текст извне – читателем. Сам автор любуется подстреленными львами, леопардами, носорогами, буйволами, сернобыками, различными видами антилоп и т. д. (исключение составляют гиены, к которым он испытывал отвращение и которых считал необходимым отстреливать), но жалости к ним не чувствует. Их смерть от пуль охотника-в порядке вещей. Некоторая доля «экологической сознательности» возникнет в позднем «Льве мисс Мэри», где Хемингуэй иногда предпочитает наблюдать за жизнью зверей, не убивая их. Однако если учесть, что в главном бескровном эпизоде – ночной вылазке в третьей части «Льва мисс Мэри» – автор вооружен лишь копьем и отправился на охоту в одиночку, чтобы подтвердить действием свое очередное хвастовство, для чего самого выхода вполне достаточно, то и здесь фактор сохранения дикой природы и жалости к живым существам оказывается несколько оттесненным на задний план.