Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вообрази себе картину

ModernLib.Net / Современная проза / Хеллер Джозеф / Вообрази себе картину - Чтение (стр. 5)
Автор: Хеллер Джозеф
Жанр: Современная проза

 

 


В великой битве при Коронее афинян разбили наголову.

Люди, пересидевшие эту битву дома, просияют от гордости, когда узнают, что блестящий Алкивиад получил награду за доблесть, и со всей присущей им честностью подтвердят, что это и вправду большая честь.

А если бы ее получил Сократ, они бы только удивились, и все.

Ну может, еще пожали бы плечами и спросили — за что?

Алкивиад рассказывал, как в зиму той кампании Сократ босиком ходил по льду и переносил страшную стужу, даже не надевая добавочных одежд. Другие воины косо глядели на него, думая, что он глумится над ними.

Алкивиад подтвердил то, что знали и прочие друзья Сократа: его способность впадать в оцепенение, когда им овладевала какая-то мысль, и часами стоять без движения.

Как-то утром во время того же похода, свидетельствует Алкивиад, Сократ о чем-то задумался да так и остался стоять на месте до полудня. По лагерю распространилась весть, что Сократ с самого утра стоит на месте и о чем-то размышляет. К вечеру ионийские солдаты вынесли свои подстилки на воздух, чтобы посмотреть, долго ли он еще простоит. Смотрели, смотрели, да и заснули. А Сократ так и простоял всю ночь на одном месте. Шевельнулся он лишь к утру. Когда же рассвело, он просто помолился Солнцу и отправился по своим делам.

В наше время такое состояние называют каталепсией.

А сверхъестественный голос, о котором рассказывает Сократ, мы называем слуховой галлюцинацией.

Еще восемь лет спустя состоялось вторжение афинян в Беотию и сражение при Делие. При Делие афиняне потерпели очередное сокрушительное поражение — разгром настолько ошеломляющий, что Периклу пришлось навсегда расстаться с его грандиозной мечтой о материковой афинской империи. Алкивиад на сей раз служил в коннице и, по собственному его признанию, подвергался при отступлении сравнительно меньшей опасности. Едучи верхом, он хорошо видел, как Сократ отходит вместе с другими после проигранной битвы. Сократ шел пешком, но повадку сохранял столь решительную, что преследовавшие афинян беотийцы, завидев его, приостанавливались и затем объезжали далеко стороной, предпочитая гоняться за теми, кто в беззащитном ужасе улепетывал без оглядки.

— Должен вас предупредить, — говорил веселый во хмелю Алкивиад, — где Сократ, там другой на красавца лучше не зарься. Вы видите, Сократ любит красивых, всегда норовит побыть с ними, восхищается ими. Вот и сейчас он без труда нашел убедительный предлог уложить Агафона возле себя. Смотри, Агафон, не попадайся ему на удочку. В том-то весь и фокус. Всю свою жизнь он морочит людей и играет с ними, а ведь ему совершенно не важно, красив человек или нет, богат ли и обладает ли каким-нибудь другим преимуществом, которое превозносит толпа. Все эти ценности он ни во что не ставит, считая, что и мы сами — ничто. Могу добавить, что не со мной одним он так обошелся. Он и с другими притворялся влюбленным, между тем как сам был скорее предметом любви, чем поклонником. Учитесь же на моем опыте и будьте начеку.

Не следует забывать, что жена Алкивиада подала прошение о разводе, поскольку он проводил слишком много времени в постелях других женщин. Он явился в суд во время выступления жены, перекинул ее через плечо и отнес домой, где, по его разумению, и полагалось находиться почтенной супруге Алкивиада.

Афинские законы о разводе женам потачки не давали.

После разрушения Афинами нейтрального города Мелоса Алкивиад привез из него красивую рабыню, прижил с ней мальчика и вырастил его как своего законного сына.

В Спарте, вскоре после того, как он туда переметнулся, Алкивиад совратил жену царя; эта женщина потихоньку хвасталась подругам, что отцом ее сына, которого она, лаская, называла уменьшительным именем этого самого отца, на самом деле является красавец Алкивиад из Афин, сбежавший из города своего рождения, чтобы стать лакедемонянином и военным советником Спарты.

Сбежав и из Спарты, Алкивиад в конце концов обосновался в персидском городе, где и провел закат своих дней. Он лежал в постели с известной куртизанкой, когда посланные убить его подожгли дом, в котором он с нею лежал, принудив Алкивиада выскочить наружу с обнаженным для своей защиты мечом, и тогда те, что ждали его, чтобы убить, выскочили из засады и, пользуясь значительным численным превосходством, закидали издали копьями и стрелами.

Алкивиад, гордо и хвастливо провозглашавший свою не востребованную в прошлом страсть к Сократу, вовсе не был человеком, неприязненно относящимся к соитию с женщиной.

— Всякому, кто решается слушать Сократа, речи его на первых порах могут показаться смешными, — говорил Алкивиад в своем похвальном слове Сократу, опубликованном Платоном, — ибо на языке у него вечно какие-то вьючные ослы, кузнецы, сапожники и дубильщики, и кажется, что говорит он всегда одними и теми же словами одно и то же, и поэтому всякий неопытный и недалекий человек готов поднять его речи на смех. Но если раскрыть их и заглянуть внутрь, то сначала видишь, что только они и содержательны, а потом — что речи эти почти божественны. Всякий раз, когда я слушаю его, сердце мое бьется гораздо сильнее, чем у беснующихся корибантов, то же самое, как я вижу, происходит и со многими другими. Слушая Перикла и других превосходных ораторов, я ничего подобного не испытывал. Они хорошо говорили, но душа моя не приходила в смятение и отчаяние от мысли, что нельзя больше жить так, как я живу. Ведь только перед ним одним из всех людей на свете испытываю я чувство стыда за себя и свои поступки. Я сознаю, что ничем не могу опровергнуть его наставлений, я знаю, что если не заткну ушей, то так и состарюсь, сидя у его ног. Вот я и веду себя, когда вижу его, как беглый раб, — меня подмывает пуститься от него наутек. И много раз я понимал, что мне хочется, чтобы его вообще не стало на свете, хоть я, с другой стороны, отлично знаю, что, случись это, я горевал бы гораздо больше. Одним словом, я сам не ведаю, как мне относиться к этому человеку. Мне просто ума на это не хватает.

Когда он замолк, чтобы перевести дыхание, все посмеялись, потому что он все еще был, казалось, влюблен в Сократа.

Никто никогда не видел Сократа пьяным, едва ли не с завистью напомнил Алкивиад, да и нынче не увидит, сколько его ни пои.

— Дайте-ка мне ленты, — с насмешливым вызовом вскричал Алкивиад, — чтобы я украсил ими голову этого универсального деспота, который побеждал своими речами решительно всех.

Когда же Алкивиад закончил, поднялся страшный шум и пить уже пришлось без всякого порядка, вино полилось рекой.

Сократ, однако же, не был пьян, когда почти все остальные, включая и Алкивиада, разошлись по домам и заснули. На рассвете, сообщает один из свидетелей, только Аристофан да Агафон еще и бодрствовали с Сократом. Они пили из большой чаши, передавая ее по кругу, причем Сократ неотразимыми доводами подводил этих двух премированных драматургов к признанию, что человек, способный сочинить комедию, способен также сочинить и трагедию и что искусный трагический поэт является также и поэтом комическим.

Аристофан, пока слушал, уснул, а вскоре задремал и Агафон.

Что до Сократа, то он, увидев, что поговорить больше не с кем, встал и пошел в гимнасий, умылся там и провел остальную часть дня обычным образом, а к вечеру отправился домой, отдохнуть.

Сократу было лет десять, когда к власти пришел Перикл, ликвидировавший прерогативы наследственного Ареопага, передавший законодательную власть Народному собранию, в которое мог теперь войти любой взрослый гражданин мужского пола.

Поскольку он происходил из патрициев благородных кровей, его, разумеется, назвали предателем своего класса.

Когда Перикл умер, Сократу было около сорока, и он находил в афинской демократии достоинств не больше, чем в любой иной предварявшей ее форме правления, а в теоретическом идеале, к которому решительно никто не стремился, находил их и того меньше.

Благодаря Платону с Сократом мы знаем, что при наличии двух конфликтующих политических точек зрения можно отвергать одну из них, не хватаясь за другую, и что даже когда этих точек больше двух, можно питать отвращение к ним ко всем, вместе взятым.

Самое большее, что Сократ мог сказать в пользу известной ему демократии, это то, что бывает и хуже.

Он избегал занятий политикой, если только на него не указывал жребий. При афинской демократии большую часть служителей общества избирали по жребию. Выборы, разумеется, были демократическими — по причинам, которые мы вправе назвать очевидными.

Сократ громко выражал свое удивление, почему это люди, которые не выбирают по жребию кормчего или строителя или иного ремесленника, прибегают к жребию при выборе судей или руководителей государства, ошибки которых чреваты куда более грозными последствиями. Удивляло его и то, что человек, который отыскивает беглого раба или потерянную овцу, отнюдь не желает предаваться поискам добродетели либо достойных черт собственной натуры.

Саркастические замечания подобного рода никак не располагали к нему людей, веровавших, что их система государственного устройства священна, превосходит все прочие и не подлежит аналитическому рассмотрению кем бы то ни было, кроме них самих.

— Кажется ли вам, что я мог бы прожить столько лет, если бы занимался общественными делами и стремился бы при этом принести пользу Афинам? — говорил он судьям, отвечая на упрек, что как человеку, твердящему о своем желании делать добро, ему следовало бы давным-давно поставить себя на службу обществу. — Подумайте хоть о том, сколь многие из вас желают убить меня за то малое, что я сказал, будучи обычным человеком. И я уверен, что если бы я попробовал заниматься государственными делами, то уже давно бы погиб и не принес бы пользы ни себе, ни вам. И вы на меня не сердитесь, о мужи-афиняне, если я вам скажу правду: нет такого человека, который мог бы уцелеть, если бы стал откровенно противиться вам или какому-нибудь другому большинству и хотел бы предотвратить все то множество беззаконий, которые совершаются в государстве. Нет, если кто в самом деле ратует за справедливость, тот, если ему и суждено уцелеть на малое время, должен оставаться частным человеком, а вступать на общественное поприще не должен.

При Тирании, напомнил Сократ, он рискнул жизнью, не подчинившись незаконному приказу арестовать Леонта Саламинского.

Еще раньше, при демократии, также напомнил он, ему выпал жребий председательствовать в Народном собрании в тот день, когда члены оного пожелали огулом осудить на смерть восьмерых генералов, победивших в морском сражении при Аргинузах: генералы разгромили спартанцев, уничтожили множество их кораблей, но не успели в неразберихе сражения и преследования врага спасти собственных воинов, уцелевших на разбитых афинских триремах, и выловить из воды тела погибших. Соответствующие приказы подзапоздали. Внезапный шторм сделал их невыполнимыми.

Афинская конституция запрещала судить людей скопом.

Народ разгневался, когда Сократ отказался поставить на голосование незаконное предложение, всеобщий вопль требовал ареста генералов. Народ счел возмутительным, что гражданам свободного общества не позволяют, проголосовав большинством голосов, убить тех, кого им заблагорассудилось убить.

На следующий день председательствовал другой человек.

Генералов судили всех вместе, признали виновными и казнили.

В «Горгии» Сократ говорит Калликлу: «Я все время твержу одно: как обстоит дело в точности, мне неизвестно, но до сих пор я ни разу не встретил человека, который был бы в состоянии высказаться по-иному, не попав при этом впросак».

Ну не мог он поверить в иллюзии политических свобод, в то, что демократия неизбежно порождает единство, согласие, довольство, достойное правление, разумность, равенство, справедливость, честность, правосудие, мир и даже политические свободы. В демократических Афинах всегда существовали партии, ненавидевшие одна другую, и во всех этих партиях имелись люди достойные и порочные, самовлюбленные и великодушные, свирепые и миролюбивые.

Однако нарушить закон ради спасения собственной жизни он не мог.

Он не знал, хорош ли этот закон, но знал, в чем он состоит, и не покинул Афин, чтобы уклониться от суда или избегнуть казни.

— Как нам тебя похоронить? — спросил под самый конец друг его, Критон.

— Как угодно, — ответил Сократ, — если, конечно, сумеете сперва меня схватить и я не убегу от вас.

Он верил в Бога и в бессмертие души, говорит Платон, еще до того, как кто-либо в мире понял, что такое душа, а его обвинили в нечестии и предали смерти.

Генезис души содержится в сочинениях Платона.

Он был весел в конце, когда пил свою чашу с ядом. Он не мог, так сказал он своему близкому другу, Критону, отречься от законов общества, в котором прожил всю жизнь, не отрекаясь тем самым от смысла собственной жизни.

Он был вдохновенным философом, не имевшим своей философии; учителем, не имевшим ни учебной программы, ни системы преподавания; наставником без учеников; человеком знания, признававшимся, что ничего не знает; мудрецом, верившим, что знание добродетели присутствует, нерожденное, в каждом из нас и, вероятно, может быть рождено на свет, если мы будем усердны в исследовании.

Он не любил книг, что, наверное, уязвляло Платона, написавшего их так много.

К людям, которые их читают, он большого уважения не питал.

Он не доверял книгам, как сам сказал в «Федре», потому что они не способны ни задавать вопросы, ни отвечать на них, да и глотать их приходится целиком. Он говорил, что читатели книг читают много, а усваивают мало, что выглядят они исполненными знаний, но по большей части таковых не имеют, а лишь изображают мудрость, в действительности отсутствующую.

Все это он говорил в книге.

Правда, книгу написал Платон, отвергавший драматические представления как подлог, поскольку писатель влагает в уста персонажей, притворяющихся живыми людьми, то, что он, автор, желает от них услышать.

Платон говорит это в драматическом представлении, в котором он влагает в уста Сократа и иных реальных людей именно то, что он, Платон, желает от них услышать.

Сократ невысоко ставил лекции и лекторов. Что должно было задевать Аристотеля, преподававшего посредством чтения лекций.

О преподавателях, читающих лекции, Сократ говорит в платоновском «Протагоре»: «Если кто-нибудь обратится к ним с вопросом, то они, подобно книгам, не в состоянии бывают ни ответить, ни сами спросить. Они подобны медным сосудам, которые, если в них ударить, звучат долго и протяжно, пока кто-нибудь не ухватится за них руками. Так и ораторы, даже когда их спрашивают о мелочах, растягивают свою речь, как долгий пробег».

На вкус Аристотеля, это походило на лекцию, растянутую, как долгий пробег.

Никто, пожалуй, не назвал бы его интеллектуалом.

Другие философы, включая и многих его последователей, не одного лишь Платона, основывали школы; но поскольку он был скорее скептиком, чем догматиком, философские школы, основанные его последователями, во множестве отношений противоречили одна другой.

У Сократа собственной школы не имелось.

У него не имелось библиотеки, как у Еврипида и многих его современников.

Он давным-давно утратил интерес к естественным наукам как полезному средству приобретения знаний, которые чего-нибудь стоят.

У него не имелось друзей-ученых, коллег или ассистентов, с которыми он вместе трудился бы или создал группу, не было движения, методологии или идеологии, вдохновителем которых он бы служил. У него не было честолюбия. Он даже статей в журналы и тех не писал.

V. Возникновение Голландской республики


11

Страна, в которой погрязший в долгах Рембрандт воскрешал одетого в расточительное облачение Аристотеля, в пятнадцатом веке, благодаря брачным союзам, перешла — как часть земель, включавших Фландрию и Брабант, — от Бургундского дома к династии Габсбургов и попала в состав Священной Римской империи, а затем, вследствие осуществления естественного и божественного прав наследования и престолонаследия, обратилась в суверенное владение короля Испании Филиппа II, то есть это он так считал.

Религия, просвещение, географические открытия, торговля и разнообразные последствия того, чему в дальнейшем предстояло получить название капитализма, значительно осложнили и запутали этот естественный исторический процесс.

Одним из последствий капитализма является коммунизм.

Во второй половине двадцатого века соперничающие супердержавы, капиталистическая и коммунистическая, сосуществовали в символическом равновесии двух необходимых зол, уживаясь друг с дружкой гораздо лучше, чем любая из них готова была признать.

Россия и Соединенные Штаты провраждовали семьдесят лет, однако в единственных двух войнах, в которых эти страны участвовали в нашем столетии, они были союзницами в борьбе против Германии.

В обеих странах, как и повсюду, правительства обыкновенно оставляли желать много лучшего.

Лидеры обеих стран, похоже, никогда не относились друг к другу с ненавистью, превосходящей ту, которую они питали к несогласным с ними представителям собственного населения и, подобно лидерам древних Афин, к нациям поменьше, пытающимся выскользнуть из сфер их влияния.

Правительство каждой из двух этих стран оказалось бы беспомощным без угрозы со стороны другого правительства.

Невозможно вообразить нацию, у которой все идет хорошо и гладко в отсутствие страшной угрозы полного уничтожения другой нацией.

Легко, однако ж, вообразить хаос, в который погрузились бы обе страны, если бы вдруг разразился мир.

Мир на земле означал бы конец цивилизации, какой мы ее знаем.

В мирной интерлюдии, последовавшей за первой мировой войной, грянула всемирная экономическая депрессия, которую так и не удалось смягчить до тех пор, пока суверенные нации цивилизованного мира не начали готовиться ко второй мировой войне.

Во всех столкновениях, происходивших между Россией и США в различных частях земного шара, идеология никогда не являлась ни их причиной, ни целью, преследуемой каждой из держав.

Каждая называла другую империей зла.

Зато крестовых походов больше никто не устраивал.

Даже в коммунистических странах верх брало правое крыло.

В древних Афинах динамика внутренней политики также преобладала над всеми иными движущими силами.

Мотив, которым руководствовались афиняне, насаждая повсюду демократическое правление, состоял не в насаждении демократического правления, но в устранении враждебных соседей и достижении абсолютного подчинения со стороны государств, руководимых вассальными по отношению к Афинам правительствами.

За восемьдесят лет военного соперничества, сотрясавшего Грецию после победы в персидских войнах, единственным дипломатическим принципом, утверждаемым афинянами в спорах с соседями, было право сильного давить слабого.

Оно провозглашалось при Перикле — на совете в Спарте перед началом Пелопоннесской войны, и в афинском Народном собрании — демагогом Клеоном, предложившим разрушить город Митилену, и делегацией, посланной афинянами к народу Мелоса.

Дабы достичь абсолютного подчинения со стороны прочих свободных городов, свободный город Афины прибегал к захватам, депортациям, резне и порабощению.

Когда один из умеренных афинян высказался против предложения Клеона перерезать мужчин Митилены, а женщин и детей продать в рабство, Клеон назвал его трусом, врагом Афин, неафинянином, чувствительной душонкой и слабым в коленках либералом.

Демагог Клеон был радикальным демократом, первым в череде появившихся после Перикла политических лидеров-бизнесменов.

В древних Афинах радикальными демократами были как раз бизнесмены.

При обсуждении вопросов законодательных Клеон произносил трескучие, но действенные тирады. В отличие от своего предшественника Перикла с его благородным красноречием, Клеон, произнося речи, ревел и стенал, гневно вышагивал и пилил воздух руками, навлекая на себя обиженное презрение Фукидида, Аристофана и прочих представителей образованной элиты, которым вульгарность его призывов и неотесанность сторонников внушали отвращение.

Почти все политики, вышедшие из этого нового класса торговцев, отличались резким городским выговором, махали руками и дергали головой на простонародный и иноземный манер, порождая досаду и издевки со стороны аристократии, бывшей в прошлом кладезем афинской культуры и становым столпом афинской истории.

Подобно многим самовлюбленным и наглым политикам, Клеон был тонкокож, неуступчив, склонен к фиглярству, горласт и изнывал от жалости к себе.

Он требовал, чтобы ему объяснили, почему для управления правительством не годятся те самые методы, которыми он с такой выгодой для себя пользовался в своем кожевенном бизнесе, где его работниками были рабы.

Если бы ему дали волю, демократ Клеон запретил бы всякую критику на театре и лишил бы всех и каждого права противоречить ему. Он казался скорее нашим современником, чем человеком классической эпохи, когда вопил в Народном собрании:

— Мне и прежде уже не раз приходилось убеждаться в неспособности демократии править империей!

Европейский император Карл V принадлежал, как говорят, к числу лучших в Священной Римской империи. Он отрекся от престола, чтобы уйти в монастырь. Своему сыну Филиппу II он передал трон Испании, испанские владения на Сицилии и в Неаполе, Испанскую Америку и все те территории на севере Европы, которые именовались Нидерландами, или Низинными Землями.

Большую часть своей долгой жизни Филипп II провел в попытках восстановить католицизм в Нидерландах, где люди в большинстве своем и без того были католиками, а также навязать себя в качестве короля населению, уже признавшему его таковым.

Однако во главе посланной туда армии он поставил герцога Альбу, человека бестактного и бессердечного. Жестокость и зверства герцога Альбы возбудили несмелые протесты и в конце концов подтолкнули оппозицию к вооруженному возмущению, продлившемуся восемьдесят лет.

В восстании Нидерландов сыграла определенную роль и традиция: поколения дворян, торговцев, крестьян и даже королевских чиновников уже привыкли к значительной местной автономии, от которой им вовсе не хотелось отказываться в угоду далекой центральной власти. Присутствие же на их земле чужеземных солдат вспоило чувство обиды и укрепило враждебность.

Вильгельм Оранский, бывший в качестве штатгальтера Голландии, Зеландии и Утрехта высшим в Нидерландах представителем испанской короны, в конце концов присоединился к голландскому сопротивлению и со временем возглавил его.

Прошедший лютеранскую выучку немецкий католик с отличавшимися терпимостью религиозными убеждениями, Вильгельм был наследным владетелем земель в немецкой области Нассау, а также княжества Оранского, что на юго-востоке Франции.

Когда выяснилось, что наиболее преданными его сторонниками являются кальвинисты, он принял их веру.

Поскольку испанские армии все глубже проникали во Фландрию, Вильгельм перенес свою штаб-квартиру из Брюсселя, а затем и из Антверпена в голландский город Дельфт. Голландские провинции Нидерландов и вправду выглядели провинциальными в сравнении с Бельгией, особенно если вспомнить барочные увеселения, которым предавался там фламандский двор, и человек с характером послабее мог бы уступить Филиппу, дабы вновь погрузиться в эту роскошь.

Голландская Война за освобождение была явлением удивительным, ибо началась она не как восстание, да и войной за освобождение ее никто не считал, пока после первых ее двадцати лет формальный акт низложения не придал этим словам нового смысла.

«Акт о низложении Господина Низинных Земель, Филиппа II» официально отменял подданство Филиппу как нарушителю подразумеваемого общественного договора между властителем и его подданными, в силу которого источником власти правительства служит просто согласие управляемых. Эта декларация независимости голландцев на двести лет опередила американскую Декларацию независимости и на шестьдесят — гражданскую войну в Англии.

Национальный гимн Голландии, сочиненный около 1570 года, еще в 1985-м содержал клятву верности испанской короне.

Из семнадцати провинций, изначально входивших в состав Нидерландов, независимость получили только семь северных. Из них по названию известны лишь некоторые — Голландия, Зеландия, Утрехт и, возможно, Фрисландия; за пределами, а возможно, и внутри Нидерландов не многие слыхивали о Гронингене, Оверэйсселе и Гельдернланде. В росте морской мощи страны участвовали лишь две береговые провинции — Голландия и Зеландия.

Вильгельм Оранский, известный также как Вильгельм Молчаливый, был отцом-основателем этой новой страны, к которой сам он никакого отношения не имел; и вот, за шестьдесят четыре года до завершения войны за освобождение, а именно в один из дней года 1584-го, в два часа пополудни, он был убит у себя в доме тремя пулями, выпущенными ему в грудь из пистоля, деньги на покупку которого он же и ссудил.

Убийца, Балтазар Жерар, вдохновленный главным образом объявленной королем Филиппом крупной наградой, был католическим фанатиком, проникшим в дом Вильгельма Оранского под личиной нищего кальвинистского фанатика, отца которого сожгли как еретика. Вильгельм дал ему денег на еду и приличное одеяние, а Жерар купил пистоль, пороху с пулями и застрелил своего сострадательного благодетеля.

Балтазар Жерар не был ни голландцем, ни испанцем, он был бургундцем. Его схватили при попытке сбежать.

Его предали допросу и пытке. В передышках между допросами и пытками он чувствовал себя вполне непринужденно и мирно беседовал со своими поимщиками.

Вынесенный ему приговор был ужасен, пишет Мотли в своем «Возникновении Голландской республики».

Его приговорили к смерти: постановлено было, что правую его руку сожгут каленым железом, что плоть его будет в шести различных местах отодрана от костей щипцами, что его заживо четвертуют и выпотрошат, что сердце вырвут из груди и бросят ему в лицо и что его, наконец, обезглавят.

Зрители благоговейно дивились поразительной выдержке, с которой он переносил каждое из названных наказаний. Под конец он даже улыбнулся толпе, когда у одного из палачей возникли на эшафоте некие комические затруднения. Он слегка вздрогнул, только когда в лицо ему бросили вырванное из груди сердце. Вскорости после этого он, как рассказывают, испустил дух.

Премия, назначенная Филиппом и доставшаяся родителям Жерара, представляла собой три цветущих сеньората, принадлежавших Вильгельму Оранскому, — Филиппу она ни гроша не стоила. Таким образом, пишет Мотли, демонстрируя изрядную риторическую соразмерность, щедрость принца оплатила оружие, которое оборвало его жизнь, а его имения образовали тот фонд, из которого была вознаграждена семья убийцы.

Тем не менее расходы, сопряженные с ведением войны, оказались для Филиппа великоваты. К концу столетия его одолело стремление к миру, и в 1609 году Голландия с Испанией подписали Двенадцатилетний мир.

После убийства Вильгельма Оранского руководство восстанием перешло к его сыну Морицу, графу Нассау, который остановил продвижение испанцев и вернул Голландии ее прежние границы. Он, однако, не преуспел в достижении цели более крупной — отобрать у Испании оккупированные территории Нидерландов, на которых располагались по праву принадлежащие его роду земли, а также земли других фламандских беженцев, жаждавших наступательной войны. Осуществлению честолюбивых помыслов Морица воспрепятствовало тупоголовое нежелание голландских бюргеров и дальше оплачивать войну, которая им больше не казалась необходимой, да к тому же и мешала торговле.

Всякий раз, как наступал мир, он наступал вопреки желанию очередного принца Оранского.

Существует анекдот про чистосердечного купца из Амстердама, приехавшего в Гаагу. Когда принц Фридрих Генрих пожурил его за торговлю с вражеским Антверпеном, купец бесстрашно ответил:

— Я не только буду и дальше торговать с вражеским Антверпеном, но если бы мне ради наживы потребовалось пройти через ад, я бы, пожалуй, рискнул опалить паруса моих кораблей.

Кромвель сказал о голландцах, что они предпочитают барыш благочестию. На это купец из Амстердама, пожалуй, ответил бы, что не видит между ними разницы.

— Клянусь Богом! — несколько позже, во время второй англо-голландской войны, воскликнул, по словам Сэмюэла Пеписа, инспектор Королевского флота. — По-моему, дьявол гадит голландцами.

Когда в 1625 году Мориц естественным порядком скончался, пост штатгальтера унаследовал его младший брат, принц Фридрих Генрих, ставший, как оказалось впоследствии, главнейшим из покровителей Рембрандта, ибо он приобрел у художника больше картин, чем кто-либо другой, — по меньшей мере семь полотен на религиозные сюжеты, пять из которых посвящены Страстям Господним, а также портрет своей жены Амалии ван Сольмс.

Скорее всего, Рембрандта порекомендовал Фридриху Генриху его секретарь, Константин Хейгенс, писатель, отличавшийся широтою литературных и художественных интересов.

Его сыну, Кристиану Хейгенсу, предстояло впоследствии приобрести международную известность как выдающемуся физику: он усовершенствовал линзы телескопа; правильно интерпретировал структуру колец вокруг Сатурна; открыл его спутник, Титан; первым использовал в часах принцип маятника; разработал волновую теорию света, в противоположность корпускулярной теории Исаака Ньютона; сформулировал для световых волн «принцип Гюйгенса», гласящий, что каждая точка волнового фронта является источником новой волны; и открыл поляризацию света известковым шпатом.

Аристотель с великим увлечением слушал рассказы Яна Сикса о стихах отца и несравненной математической и научной одаренности сына, хотя самого его кольца Сатурна и поляризация света известковым шпатом оставляли равнодушным.

Хейгенс-старший наткнулся на Рембрандта в Лейдене, когда живописцу только-только минуло двадцать, и превознес его до небес, утверждая, что это расцветающий талант, имеющий колоссальное значение для будущего культурного величия Голландии.

Особенно расхваливал Хейгенс Рембрандтова «Иуду, возвращающего тридцать сребреников», ребяческую работу, обличающую несравненную сноровку и сентиментальное воображение. Рембрандт еще много десятилетий зарабатывал на «Иуде», ссужая его для копирования.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18