Рембрандт об этом понятия не имел. Просто он купил такую одежду.
— Вы и вправду не знаете? Да нет, просто говорить не хотите. А вот шляпу я не узнаю.
— Шляпу я выдумал.
— Вы ее опять изменили, верно? Поля стали шире.
— И опять меняю. Будут поменьше.
— Аристотель.
— Похож на еврея.
Аристотель, рассвирепев, уставился на Сикса.
Рембрандт немедля пригасил его взгляд, добавив в глаза немного минерального лака.
— Такой мне и нужен, — сказал Рембрандт. — Для него позирует один из моих друзей.
— И вид у него какой-то грустный.
— Таким я его себе представляю. Он стареет. Не знает, как жить дальше. Древний философ, а работы найти не может.
— Я еще кое-что заметил. Вроде бы на талисмане проступает лицо.
— Да вот, решил, пусть будет лицо. Не знаю, чье оно. Купил когда-то одну такую штуку.
— Назовите его Александром Великим.
— Так он же учился у Аристотеля. Вас станут хвалить за глубину символического смысла. И с цепью тоже что-то произошло?
— Я делаю ее потолще.
— Пожалуйста, не подходите слишком близко. Вас может стошнить от запаха краски.
— Такой, какая мне требуется.
— Сделаю — узнаю.
— И еще мне очень нравятся руки.
— Могу и вам такие написать. Вам как, такие же простенькие? Ваши я мог бы прописать поподробнее.
— Вы ведь изобразили каждую всего несколькими мазками, верно? И тем не менее они совершенно естественны и пребывают в полном покое. По-моему, они изумительны.
— Движение мне не очень дается.
— Вы не пишете людей за едой или пьющими.
— Не часто. Хотите, чтобы я написал портрет селедки?
— Все остальные пишут.
— Мне нравятся люди с пристальным взглядом. Если я теперь изображаю людей без него, я потом не уверен, по душе они мне или нет.
— Да так и решаю. Не знаю как. Вас я сделаю совсем по-другому, в три четверти роста. Одетого для заключения серьезной сделки. В плаще, натягивающим перчатки.
— Я не собираюсь заниматься торговлей. Это я вроде бы уже решил.
— Ну, тогда будете членом правительства.
— Не уверен, что мне и это по сердцу.
— Ладно, пусть будет просто государственная служба, на которой не придется особенно напрягаться. Семья ваша занимает слишком высокое положение, да и вы тоже. Влиятельные друзья мне не помешают. И новые заказы тоже, помогут расплатиться за дом. Пожалуй, я вас сделаю немного постарше.
— К тому времени, как вы закончите, я так и так стану постарше.
— Я изображу вас таким, каким вы будете, когда станете олдерменом или бургомистром.
Рембрандт улыбнулся, Сикс нахмурился. Рембрандт отложил палитру, прислонил к креслу муштабель. Молча поднял большой палец на уровень глаз, с минуту всматривался в будущий предмет изображения, чуть откачнул голову назад, потом кивнул — Сикс между тем не двигался, да, похоже, и не дышал.
— Попробую красный цвет поярче и золото возьму другое. Руки вам можно будет сделать одним мастихином. Пройдусь по ним ножом до того, как подсохнут. А может, еще и пальцем.
— И после передумаете, — негромко рассмеялся Ян Сикс. И шутливо добавил: — А будут там ваши печально знаменитые, немыслимые наслоения красок?
— Вам они могут и не понравиться.
— Нет, я не против.
— Ну, тогда обещаю потратить на краски для вас все, что вы мне заплатите.
— Я бы не отказался и от вашей светотени, которой вы столь бесславно прославились.
— И за которую надо мной потешаются.
— Получится не очень красиво.
— Приятно, что в Голландии остался хоть кто-то, не помешавшийся на классическом искусстве.
— Я заказываю картину, а не картинку.
Рембрандт довольно всхрапнул.
— Черного будет побольше, чем здесь. Освещение я сделаю ярче. И шляпу вам придумаю почище этой.
— Я предпочел бы остаться в своей, — твердо сказал Ян Сикс.
— Будете выглядеть как человек, у которого я не хотел бы оказаться в должниках, — не без лукавства сообщил Рембрандт, улыбнулся и вновь занялся цепью Аристотеля, добавляя к ней золота.
Аристотель нахмурился: у него от таких, как Рембрандт, ум заходил за разум.
Когда Ян Сикс ушел, Рембрандт принялся напевать, без слов, но довольно громко. Можно будет перевести дом на сына, объявил он Аристотелю, вернувшись от двери и разглядывая его с искренним удовольствием.
— Тогда ему придется составить завещание, так? А я смогу стать попечителем, с правом получения доходов. Я это знаю так точно, как будто ты сам мне про это сказал, разве нет? А? Понял, господин философ? Ты не единственный умник в этом доме, верно?
Аристотель побагровел. Смесью белого с коричневой умброй Рембрандт стер краску с его лица и значительно углубил выемку на впалой щеке.
Поговаривают, будто в Утрехте и Зеландии подходят к концу запасы провианта. Сикс — еще один человек, громко поведал Аристотелю Рембрандт, у которого наверняка можно будет перехватить деньжат.
Для Аристотеля, размышляющего над бюстом Гомера, непреходящее помешательство мира на деньгах оставалось такой загадкой, что он даже не сознавал, насколько ему не по силам ее разрешить. Он так и не смог уяснить, что деньги обладают собственной ценностью. Это всего-навсего средство взаимных расчетов. И совершенно невозможно понять, какое из их качеств делает погоню за ними более привлекательной, чем добрый ночной сон.
Изощренный ум — такой, как у Аристотеля, — находит неразрешимые дилеммы там, где люди попроще решительно никаких не находят.
«Человек не вправе ожидать, что, вытягивая деньги из общества, он будет еще получать почести» — так писал он, живя в Афинах и сочиняя «Никомахову этику».
В Сицилии его уверенность в этом несколько поколебалась.
В Лондоне и в Париже у него возникли сомнения.
В Нью-Йорке он осознал свою неправоту, поскольку все люди, пожертвовавшие средства на приобретение его портрета музеем Метрополитен, вытягивали из общества преизрядные деньги и, однако же, пребывали в великой чести, в особенности после покупки этого шедевра, ибо на вделанной рядом с ним в стену медной табличке имена Исаака Д. Флетчера, Генри Дж. Кизби, Стефена К. Кларка, Чарльза Б. Куртиса, Гарриса Б. Дика, Марии ДеВитт Джесуп, Генри Дж. Маркоунда, Джозефа Пулицера, Альфреда Н. Паннетта, Джакоба С. Роджерса, равно как и Роберта Лемана, миссис Чарльз Песон и Чарльза Б. Райтсмана стояли рядом с именами Аристотеля, Гомера и Рембрандта.
Гомер побирался, Рембрандт обнищал. Аристотель, которому хватало денег на книги, на его школу и музей, не смог бы купить изображающую его картину.
Рембрандт не мог позволить себе Рембрандта.
IV. «Я самый странный из смертных»
9
Сократа осудили при демократическом строе. Это стало еще одним из обстоятельств, сильно подействовавших на Платона, в котором уродливый, хоть и недолгий, режим Тридцати тиранов, за пять лет до того свергнутый восстанием демократов, оставил чувство устойчивого отвращения. Его дядья, Критий и Хармид, принадлежали к числу самых злющих из Тридцати. Они уговаривали его заняться политической деятельностью, обещая свое покровительство, но Платон отказался.
В ту пору ему было двадцать четыре года.
Ему было двадцать девять, когда Сократа казнили по обвинениям, выдвинутым Анитом, деловым человеком, Мелетом, поэтом, и Ликоном, оратором.
Сократ пережил беззаконное правление Тридцати, свободно расхаживая по городу и продолжая оставаться Сократом, хотя один раз его все же вызвали куда следует и предупредили.
Тиран Харикл призвал его к Критию, который ни слова не сказал о днях, когда он и Сократ пребывали в более дружеских отношениях, — в ту пору Критий, человек молодой, таскался за Сократом по городу, чтобы научиться у философа тому, чему он сможет научиться.
Он научился вести дебаты.
Чему он не научился, так это тому, что предметом дебатов являются не сами дебаты.
Существует закон, сказал Критий, который запрещает учить искусству слова.
Сократ не знал такого закона.
— А я его только что установил, — сказал Критий. Он установил этот закон, имея в виду Сократа.
Сократ сказал, что не понимает, какое отношение имеет к нему искусство слова.
— Я готов повиноваться законам, — продолжал он, нимало не кривя душой, и сразу же принялся, по своему обыкновению, упражняться в искусстве слова, — но я должен понимать их, чтобы незаметно для себя, по неведению, не нарушить в чем-нибудь закона. Вы можете дать мне точные указания? Почему вы приказываете мне воздерживаться от искусства слова — потому ли, что оно, по вашему мнению, помогает говорить правильно, или потому, что неправильно?
Тиран Критий уже начал вращать глазами.
— Если — говорить правильно, то, очевидно, пришлось бы воздерживаться говорить правильно. Если же — говорить неправильно, то, очевидно, я должен постараться говорить правильно. Чего именно вы от меня ожидаете?
Харикл раздраженно ответил:
— Когда, Сократ, ты этого не знаешь, то вот что мы объявляем тебе простыми словами, понятными даже тебе, — чтобы с молодыми людьми ты вовсе не разговаривал.
— Так чтобы не было сомнения в моем послушании, — сказал Сократ, — определите мне, до скольких лет должно считать людей молодыми.
— До тех пор, — ответил Харикл, — пока им не дозволяется быть членами Совета, как людям еще неразумным. И ты больше не разговаривай с людьми моложе тридцати.
Сократ покивал.
— Предположим, — сказал он, — я захочу что-нибудь купить. Если продает человек моложе тридцати лет, тоже не надо спрашивать, за сколько он продает?
— О да, — сказал Харикл, — о подобных вещах можно. Но ты, Сократ, по большей части спрашиваешь о том, что и так знаешь. Так вот, об этом не спрашивай.
Такой отзыв о нем Сократа ничуть не обидел.
— Если меня спросил молодой человек о чем-нибудь мне известном, например, где живет Харикл или где находится Критий, должен ли я отвечать?
— О подобных вещах можно, — сказал Харикл.
— Но видишь ли, Сократ, — произнес Критий с выражением человека начальствующего, решившего покончить со всем, с чем ему угодно покончить, — придется тебе в разговорах о тех, кто правит страной, отказаться от твоих любимых предметов, от всех этих сапожников, плотников, кузнецов: думаю, они совсем уж истрепались оттого, что вечно они у тебя на языке, да и меня уже мутит, когда я слышу о них. Как ты знаешь, я помог устранить нашего старого друга Алкивиада. Так не думай, что на тебя у меня духу не хватит.
Будь Сократ побогаче, он мог бы кончить и хуже, ибо эти Тридцать тиранов были тиранами не только в классическом, но и в современном смысле слова.
Они алчно присваивали собственность тех, кто им противился, тех, кто оспаривал их действия, а также тех, на чье богатство они позарились; брали людей под стражу, словно преступников, без объясненья причин, и привычно приказывали напоить их цикутой, не затрудняя себя выдвижением обвинений.
Спарта назначила их, чтобы они создали для Афин, ставших вассалом завоевателя, новую конституцию, по которой сами они будут править городом как олигархи.
Однако они были представителями правого крыла афинян, людьми решительными и настроенными антидемократично. Они не видели особой нужды сочинять конституцию, которая позволила бы им творить все то, что они творили и без нее, и сразу впали в оргиастическое буйство гонений, грабежей, облав и ликвидаций. Особенно уязвимыми оказались богатые иноземцы. Над городом навис страх перед неожиданным арестом, внезапным стуком в дверь, платными осведомителями и тайной полицией.
Некоего умеренного члена Тридцати предали смерти за то, что он воспротивился жестокостям той самой партии, которую помогал организовать и ретивым членом которой стал.
За восемь месяцев правления Тридцати были казнены полторы тысячи людей. Сотни демократов бежали, обратившись в изгнанников. Пять тысяч граждан, не замеченных в зримой и слышимой поддержке правящей партии, были согнаны в Пирей: в городе не хватало места для создания приличного концентрационного лагеря, не было земли для размещения каторжной колонии или гулага, не было, собственно говоря, ни времени, ни людских ресурсов, ни каких-либо из наших современных удобств, позволяющих быстренько поубивать столько народу, сколько захочется.
Политика Тридцати состояла в том, чтобы втянуть в свои преступления всех прочих граждан, дабы никто потом не смог обвинить их в делах, в которых и сам не участвовал.
Не любо, не кушай — такой выбор предложили тираны народу Афин.
Анит, обвинитель Сократа, принадлежал к числу демократов, бежавших в Филу, в общину изгнанников и готовивших свержение Тридцати.
Сократ принадлежал к числу граждан, оставшихся в городе. Ему, похоже, было все равно, при каком правительстве жить — афинское, и ладно. Все они хороши.
И разумеется, настал день, когда Сократа призвали к Критию по государственному делу: ему и еще четверым приказали взять Леонта из Саламин и доставить оного Леонта туда, где его казнят.
— И какое же обвинение мы должны предъявить ему, если он спросит? — поинтересовался Сократ.
— Никакого, — ответил Критий.
— Никакого? Тогда на основании какого закона должны мы сделать то, что ты приказал нам сделать?
— Нет такого закона. И преступления нет. Единственное основание — это я. Мне нужна его собственность. И не тащите его сюда. Отведите прямиком в тюрьму и скажите начальнику Одиннадцати, чтобы они его прикончили.
Сократ ушел домой, ожидать участи, навлекаемой неподчинением. Четверо других отправились к Леонту Саламинскому, арестовали его и доставили в тюрьму, где его и отравили.
Изгнанники вторглись в Афины до того, как Сократа успело постигнуть заслуженное наказание. Сократа спасло восстание демократов. Критий с Хармидом, дядья Платона, оба погибли в Пирее, тщетно пытаясь одолеть повстанцев в битве при холме Мунихий.
Наступление мира, как правило, не полагает конца насилию, развязанному войной, завершение же этой войны не положило конца ненависти и вражде, ее породившим.
В Элевсине, куда бежали со своими приспешниками те, кто уцелел из числа Тридцати, была сочинена эпитафия Критию и прочим павшим тиранам:
Памяти отважных мужей, некогда вскрывших нарыв раздувшейся гордыни проклятых афинских демократов.
И поныне встречаются люди, твердящие, что Критий — лучший из людей, когда-либо родившихся в Греции, а единственная его ошибка состоит в том, что он не успел перебить всех демократов.
Будучи зажатым между присущими олигархам алчностью и стремлением к господству и раздувшейся гордыней проклятых демократов, мыслитель, который, подобно Сократу, не питает уважения ни к тем, ни к другим, очень скоро оказывается задавленным до смерти, а идеалист, подобный Платону, обнаруживает, что деваться ему, в сущности, некуда — остается выбирать всего лишь между внутренним миром изолированного мышления и фантастической грезой диктаторского общества, явленной в его «Государстве».
Правление террора, насаждаемого олигархией, пришло к концу.
Правление террора, насаждаемого демократией, несколько задерживалось.
Прошло целых пять лет, прежде чем Анит, Мелет и Ликон потребовали суда над Сократом. В эти пять лет Сократ не сделал ничего отличного от того, чем он занимался всю жизнь, разве вот Аниту сказал, что сын его, в котором Сократ приметил большие дарования, способен, быть может, совершить в жизни нечто большее, чем торговать, по семейной традиции, кожей.
Подобная обида, нанесенная им Аниту, вряд ли способна объяснить враждебность, которой прониклись к Сократу афинские жители.
А вот беспечная веселость в сочетании с идеологическим нонконформизмом — могут вполне.
На суде Сократ сказал, что никогда не говорил частным образом ничего такого, чего не говорил бы открыто.
Видимо, в этом и была главная его беда.
— Я всю жизнь оставался таким, как в общественных делах, так и в частных, никогда и ни с кем не соглашаясь вопреки справедливости, ни с теми, кого клеветники называют моими учениками, ни еще с кем-нибудь, — сказал Сократ, подразумевая обвинения в том, что он учил Крития и Алкивиада, когда те были молодыми людьми, и, стало быть, несет ответственность за их безобразное поведение в дальнейшем, когда они стали государственными деятелями. Он не упомянул ни о том, что Алкивиад умер сорокашестилетним мужем, а ко времени суда над Сократом ему уже исполнился бы пятьдесят один год, ни о том, что Критий умер в пятьдесят семь, а теперь ему исполнился бы шестьдесят один.
— Да я и не имел никогда постоянных учеников, — продолжал он, — и никогда никого учить не пытался. А если кто, молодой или старый, желал меня слушать, то я никому никогда не препятствовал. И не то чтобы я, получая деньги, вел беседы, а не получая, не вел, но одинаково как богатому, так и бедному позволяю я меня спрашивать, а если кто хочет, то и отвечать мне и слушать то, что я говорю. И за то, хороши эти люди или дурны, я по справедливости не могу отвечать, потому что никого из них никогда никакой науке я не учил и не обещал научить. Если же кто-нибудь утверждает, что он частным образом научился от меня чему-нибудь или слышал от меня что-нибудь, чего не слыхали и все прочие, тот, будьте уверены, говорит неправду. Истина же в том, что я убежден, что ни одного человека я не обижаю сознательно. Мне думается, что и вас бы я в том убедил, если б у вас, как у других людей, существовал закон решать дело о смертной казни в течение не одного дня, а нескольких. Однако закон требует, чтобы мы закончили сегодня. За такое короткое время трудно мне будет избавить вас от столь великих предрассудков.
Платона эта речь глубоко тронула. В старости Платон благодарил судьбу за то, что он был рожден человеком, а не бессмысленным животным; затем за то, что родился греком, а не варваром; и, наконец, за то, что родился во времена Сократа.
Анит, свободолюбивый герой войны, торговец кожей и стойкий защитник традиционных консервативных ценностей афинской демократии, вовсе не был благодарен судьбе за то, что ему выпало счастье жить во времена Сократа. Он разочаровался в собственном сыне, а винил в этом философа. Молодой человек, которому отец приказал заняться семейным делом — дублением кож — и запретил участвовать в диспутах, то и дело устраиваемых на первом попавшемся углу этим немытым, нечесаным, еретическим старым иконоборцем Сократом, пристрастился к вину и в конце концов стал ни на что не годным.
Вследствие чего в семействе Анита и возникла логическая проблема, касающаяся причины первичной, необходимой и достаточной: кто повинен в том, что молодой человек разочаровался в бизнесе и пристрастился к философии — Анит, Сократ или ни тот ни другой?
Найденное Анитом решение этой проблемы состояло в следующем: сговориться с двумя другими обиженными и обвинить Сократа в серьезных преступлениях, в которых нет и не было ничего серьезного, после чего Сократ, как всякий нормальный человек, тут же сбежит из Афин, побоявшись вверить суду свою жизнь.
Произнесение обвинительной речи следовало поручить поэту Мелету: Сократ поэзию не жаловал.
Сочинить же эту речь надлежало оратору Ликону: риторику Сократ и вовсе ни в грош не ставил.
— А кто уплатит штраф, если обвинение не наберет третьей части голосов? — спросил поэт Мелет.
— Да, — заинтересовался ритор Ликон.
Анит и оплатит.
Ликон возрадовался:
— Сократ говорун никудышный. Поскольку он не лицемер, он не унизится до того, чтобы читать защитительную речь, написанную кем-то другим. Поэтому каждый из нас должен либо начать, либо закончить похвалой его красноречию, а в конце либо в начале обвинительной речи остеречь судей, как бы он не обманул их своим ораторским искусством.
Клятвенное их заявление, сделанное перед судом против Сократа, сына Софрониска из дема Алопеки, состояло из трех положений.
Сократ повинен в том, что не чтит богов, которых чтит город, а вводит новые божества …
Троицу обвинителей не волновало то обстоятельство, что Сократ часто приносил жертвы богам как дома, так и на общих государственных алтарях, гаданием не пренебрегал и никогда ни словом, ни делом не согрешил против благочестия и веры. Он порицал поэтов, которые, подобно Гомеру и Гесиоду, рассказывают о богах недостойные байки. Для пущей убедительности троица добавила второе обвинение, истинную, чудовищную и непростительную кость в горле Анита: учительство.
…и повинен в том, что развращает юношество…
Эта формулировка, придуманная Ликоном, доставила Аниту такую радость, что он решил про себя никогда больше не поворачиваться к Ликону спиной.
Назови они сына Анита, дело пошло бы в гражданский суд, а не в уголовный. Благодаря же тому, что они скромно воздержались от упоминания каких-либо имен, в суд безмолвными свидетелями явились призраки тирана Крития и изменника Алкивиада.
…а наказание за то — смерть.
10
Он был самым странным из смертных, так он сам говорил, и знал, что способен порой доводить людей до белого каления.
Протагора, прославленного софиста, он, еще молодым человеком, поддразнивал в их прославленном споре:
— Я, на беду, человек забывчивый и, когда со мною говорят пространно, забываю, о чем речь.
Фрасимах из Халкедона, выведенный из себя, накинулся на него в «Государстве»:
— Если ты в самом деле хочешь узнать, что такое справедливость, так не задавай вопросов и не кичись опровержениями, — ты знаешь, что легче спрашивать, чем отвечать. Но нет, Сократ вполне отдается своей привычке: не отвечать самому, а придираться к чужим доводам и их опровергать.
— Так ведь я ничего не знаю, — простодушно ответил Сократ. — Ибо не знаю, что такое справедливость, а потому вряд ли узнаю, есть у нее достоинства или нет и несчастлив ли обладающий ею или, напротив, счастлив.
Знать, что ничего не знаешь, значит уже знать немало.
Мудрость состоит в осознании того, что никакой мудрости не существует.
Никто не воспринимал всерьез честного невежества, которым он прикрывался. Человек — животное политическое и общественное и, как правило, предпочитает фантастические ответы полному их отсутствию.
— Можно ли научиться добродетели или можно лишь достичь ее путем упражнений? — спросил Менон.
На что Сократ ответил:
— А что такое добродетель?
Вскоре Менон уже протестовал, исполнясь благоговейного обожания:
— Я, Сократ, еще до встречи с тобой слышал, будто ты только и делаешь, что сам путаешься и людей путаешь. А еще, по-моему, если можно пошутить, ты очень похож и видом, и всем на плоского морского ската: он ведь всякого, кто к нему приблизится, приводит в оцепенение, а ты сейчас, мне кажется, сделал со мной то же самое — я оцепенел. У меня в самом деле и душа оцепенела, и язык отнялся: не знаю, как тебе и отвечать. Ведь я тысячу раз говорил о добродетели на все лады разным людям, и очень хорошо, как мне казалось, а сейчас я даже не могу сказать, что она такое.
— От него невозможно добиться прямого ответа, — сказала жена Сократа, Ксантиппа, блестящему Алкивиаду, которому хватило нахальства спросить у нее, правда ли то, что он слышал о ней и Сократе. Ксантиппа не подтвердила, что вылила мужу на голову ночной горшок, но и отрицать этого не стала.
— Ты даже не представляешь, что он на самом деле собой представляет.
— Так расскажи.
— Стоит задать ему вопрос, — затараторила Ксантиппа, — и он примется выяснять, что ты имеешь в виду. Стоит попросить его сделать что-то, он тут же притворится непонимающим и попросит объяснений. Когда все объяснишь, он потребует новых объяснений. А когда решишь, что теперь-то уж все объяснила, он задаст новый вопрос и заставит тебя объяснять дальше.
Алкивиаду не составило труда ей поверить.
— А вот послушай, чего стоит добиться от него, чтобы он вынес отбросы. «Что такое отбросы?» — спросит Сократ. Если я начну объяснять, он притворится глухим. Если я обзову его тупицей, он назовет меня софистом. Попробуй-ка сам заставить его вылить ночной горшок. Тогда и тебе захочется показать ему, как это делается.
Он ее на тот свет загонит бесконечными примерами из жизни сапожников, пастухов, врачей и плотников.
Друзьям, дивившимся, почему он не прогонит Ксантиппу, Сократ отвечал: жизнь с женой, обладающей характером столь невыносимым, что другой такой и отыскать невозможно, это лучшая школа для человека, который готовит себя к жизни в реальном мире. Уж если он научился терпеть Ксантиппу, все прочее человечество ему нипочем. Наездник, добавил он, прибегнув к одной из тех неуклюжих аналогий, от которых стонала его жена, учится своему ремеслу, объезжая коней норовистых, ибо знает, что с более смирными у него затем хлопот уже не будет.
Сократ страсть как любил приводить в пример наездников, пастухов, сапожников и врачей, при этом его аналогии — Аристотель понял это еще при первом чтении Платона — ни в какие ворота не лезли.
— Много раз мне хотелось увидеть его мертвым, — сказал близкий друг Сократа, Алкивиад, в своей хмельной похвале, приведенной в «Пире» Платона.
В юности и в ранней молодости неотразимый Алкивиад был в Афинах одной из самых блестящих фигур, личностью совершенно непереносимой, так что молодежь подражала его поведению, а старики места себе не находили от злости. Сын Алкивиада и прочие молодые люди подражали его походке, экстравагантной манере одеваться и даже картавости. Красивого, богатого, родовитого, его преследовали женщины и баловали мужчины. Он еще увеличил свое богатство, женившись на порядочной женщине, которой привычно изменял, главным образом с городскими гетерами — ионийскими проститутками, отличавшимися образованностью и светским лоском, коего недоставало афинянкам. (Прославленная подруга Перикла, Аспасия, славилась, помимо прочего, тем, что содержала в Афинах прославленный дом гетер.) Не было в Афинах человека более гордого, тщеславного и заносчивого, чем Алкивиад, не было человека в большей мере пренебрегавшего приличиями или демонстративно претенциозного, не было более самоуверенного и менее склонного к раскаянию.
— Ничего особенного не делая, — продолжал Алкивиад рассказывать о Сократе на пиру, на который его не пригласили, но куда он тем не менее явился с шумом, гамом и в стельку пьяный, — он заставляет меня стыдиться того, что я пренебрегаю самим собой и, поддаваясь соблазну, занимаюсь делами афинян. Он заставляет меня признаться, что нельзя больше жить так, как я живу. А стоит мне покинуть его, я соблазняюсь почестями, которые оказывает мне толпа. И потому я пускаюсь от него наутек, удираю, как трус, когда вижу его.
Сократ был неказист, глаза имел выпученные, губы толстые, а нос приплюснутый, походкою же смахивал на пеликана — переваливался и озирался по сторонам. У него лицо сатира, шутливо издевался над ним Алкивиад.
Сократ был неказист по понятиям общества, ценившего в мужчине приятную внешность. Миловидных юношей там называли красавцами, а отменных мужественностью молодых людей вроде Алкивиада, Агафона и Эвтидема воспевали и поклонялись им за их красивые лица, за атлетические и поэтические дарования.
Алкивиад, более всех из молодых людей его поколения привычный к ухаживанию и раболепному поклонению, ощутил, как он признается, обиду, когда Сократ не примкнул к череде мужчин постарше, донимавших Алкивиада знаками любовного внимания. В голове у него все перемешалось, и он, вывернув принятый порядок наизнанку, обратил Сократа в возлюбленного, а себя во влюбленного, стараясь лестью и уловками завоевать чувственную привязанность этого эксцентричного средоточия своих желаний и своего любопытства. В конце концов он смирился с неудачей и признавался, что в итоге проникся уважением к характеру, самообладанию и мужественному поведению этого человека, которого он прежде недооценивал и не понимал.
— Самое же в нем поразительное, что он не похож ни на кого из людей, древних или ныне здравствующих. С Ахиллом, например, можно сопоставить Брасида и других. С Периклом — Нестора и Атенора, да и иные найдутся; и всех прочих славных людей тоже можно таким же образом с кем-то сравнить. А наш друг и в повадке своей, и в речах настолько своеобычен, что ни среди древних, ни среди ныне живущих не найдешь человека, хотя бы отдаленно на него похожего.
Эти двое вместе столовались, служа в пехоте во время осады Потидеи, что в Малой Азии, — Алкивиаду было тогда восемнадцать лет. Алкивиада ранили, и Сократ спас ему жизнь — «не захотев бросить меня, раненного, он вынес с поля боя и мое оружие, и меня самого» — отважное деяние, за которое Сократа много превозносили в ту пору, но которое не сослужило ему доброй службы впоследствии, когда Алкивиад дезертировал сначала в Спарту, потом в Персию и стал предметом всеобщего страха и всеобщих проклятий.
Награду за доблесть вручили Алкивиаду исходя из его высокого положения и несмотря на уверения Алкивиада, что заслужил-то ее Сократ. Сократ же и уговорил Алкивиада принять ее.
— Он еще сильней, чем они, ратовал за то, чтобы наградили меня, а не его, тут он не сможет ни упрекнуть меня, ни сказать, что я лгу, покамест сидит здесь и слушает с этим его лицом, как у сатира. Или я неправду о тебе говорю? Видите, молчит и, похоже, краснеет.
Награда за доблесть несла с собой, разумеется, высокие почести — из тех, что приносят их подателям даже больше почестей, чем получателям, — тем более почетно было присуждение ее человеку, рождением превосходящему Сократа, например красивому юноше вроде Алкивиада, воспитанного в доме Перикла, который принял его под свой кров после того, как благородный отец мальчика пал в великой битве при Коронее.