А воды нет, газу нет! То есть в отчем доме, так сказать, газ проведен и вода тоже, а у Васьки с отцом общая стена. Экономили они так: у нового кирпичного дома одна стена из трухлявых бревен, общая с отцовской избой. Уж он и так и сяк, пытался через мать уломать папашу, тот даже слышать не хотел. И пришел Васька ко мне, нам как раз тогда воду подвели. Я сам трубы сварил, думаю, без воды нельзя им никак, детишек полная изба. Но газа-то и у меня нет. У покойника-Филюкова газ был, потому что он хоть и пьяница, а колхозник. Газовую магистраль когда вели, колхозникам газ дали, а всем прочим – шиш! Я упрашивал, в исполком даже ходил. Почему, говорю, так? Все равно, мол, магистраль тянете. Что же, неколхозники – не люди? А они говорят: вам не положено, вы вообще дачники. Нас тут сразу дачниками окрестили, как только мы приехали. Так газу и не дали. И у Васьки до сих пор нет. Отец помер, а газу все равно нет. Знаете почему? Потому что, когда начал помирать старший Филюков, – тяжело помирал, мучился – последние слова его перед смертью были такие: «А Ваське газу не давать! Дадите – прокляну!» Вы представляете себе, о чем думал этот человек на краю могилы! Чтобы, не дай бог, не сжалилась бабка Настасия над своим единокровным сыном и не разрешила провести отросток трубы длиной в два метра!.. Так Васька и живет, углем топит и матерится. А по весне, на пасху, ходит на могилу отца и, говорят, принародно там мочится. Это уже что-то вроде аттракциона местного. Народ за ним табуном ходит, подзуживает… – Но и это еще не вся сказка. Теперь старушка, божий одуванчик, бабка Настасия, последние годы все талдычит: отец, мол, помирал, Васе газу давать не велел. Последнее желание покойника, говорит, нельзя не уважить. Года два назад она тоже как бы помирать собралась. Даже соборовали ее, поп приходил. И дети пришли все пятеро. А она снова детям говорит: отец, когда помирал, велел тебе, Вася, газ не давать. Я, говорит, у всех у вас прощения прошу. Если в чем виновата, простите старую. Но, говорит, детки, запомните: отец Васе газ не велел давать, и я не велю: я ему послушная. Воду ему, говорит, чужие дали, бог с ним. Я, говорит, как отец. Он, мол, на том свете с меня спросит… – дедушка Гриша замолчал. Мы с учителем тоже молчали. Я был ошеломлен.
– Недобрые здесь люди, злые, честное слово! Умирает человек, такое с ним всего раз в жизни бывает, ему о душе бы позаботиться, а он думает, какую напоследок подлость своему сыну учинить… А ведь верующие были, в церковь ходили…
– Не были они верующими, – тихо сказал учитель.
– Или вот к примеру, кто в соседях ни помрет, сразу веселье такое, куда там свадьбе! – продолжил старик. – На поминках напьются, тут же и смех, и песни… А на свадьбе драка всегда, слезы. Как язычники какие-то… Я вот думаю иногда: помру я – такая радость им всем достанется! У меня пенсия большая – 120 рублей, потому что вредная профессия, всю жизнь с металлом, зарабатывал неплохо, пенсия и получилась большая. Не любят они меня за это, прямо ненавидят многие, особенно старухи. Так иногда и говорят: чтоб ты сдох! Я, может, потому и живу так долго, радость не хочу им доставить! – дедушка Гриша принужденно рассмеялся.
– Вот он ваш Платон Каратаев! – обратился я к учителю. Он упрямо покачал головой. – Послушайте, вы! – заорал я так, что дедушка Гриша привстал с дивана. – Может быть, хватит? Сидим по уши в дерьме и умиляемся: божья роса! А тех, кто дерьмо дерьмом назовет, – на виселицу! Наверное, пришло время остановиться и сказать самим себе, кто мы! Мы безумно злые, жестокие, страшные люди, мы самый жестокий народ на сегодняшний день. Я докажу вам это на пальцах, как дважды два! Наша история в двадцатом веке – это кровавая каша, скрытая мраком тайны. Нам запрещено читать даже «Правду», официальный орган партии. Сходите в библиотеку и попросите подшивку за тридцать седьмой год! Вам не дадут, потому что там сплошь и рядом восхищенные репортажи наших нынешних классиков о том, как дети отрекаются на суде от своих отцов и матерей. «Мы требуем расстрелять наших родителей!» – вот о чем просили дети. Подобной низости не было нигде до нас!.. Если сосед неудачно помочился на унитаз в твоей коммуналке, ты пишешь письмо, что он назвал товарища Сталина дураком, – и соседа расстреливают! Все, он уже не мочится больше в твоем туалете! – я замолчал на мгновение, меня душила злость. – «Ах, мы самые добрые, ах, самые человечные, ах, народ-богоносец, ах, центр духовности!» Вот он, богоносец наш, Волчанов! Любуйтесь! А эти новые наши славянофилы! Недоучки, погрязшие в разговорах о великой русской культуре, которую они якобы наследуют. Они не имеют к этой культуре никакого отношения! Пушкин в тридцати дуэлях участвовал во имя своего достоинства, а эти из-за рецензии на свою ничтожную книжонку готовы мать родную задушить! Русскую культуру, русский язык творили свободные люди, но не холуи, не изолгавшиеся до настоящего безумия лакеи. Эти слабоумные кричат, что русская изба переживет «ядерную зиму», и требуют, чтобы им поверили. Они причисляют себя к прямым наследникам Пушкина, но они – наследники дворовых семьи Пушкиных. Не крестьян, а развращенного, низкого отродья дворовой челяди. Они еще хуже, ибо дворня была предана своему господину, а эти торгуют собой и друг другом на каждом углу… И бесконечный этот крик: мы самые добрые, мы самые-самые – это останется как страшная гримаса истории! Люди, которые вконец обесценили собственную жизнь, продолжают кричать на весь мир о том, что они самые добрые, самые свободные…
– Да полноте, успокойтесь! – учитель встревожился. – Я говорил себе все то же самое тысячу раз. Это все так и не так. Добро у нас есть и много его. Мы сотканы из крайностей, борьба этих крайностей пожирает нас. Но вы правы: мы ничего о себе не знаем. Ровным счетом ничего, и если мы погибнем, то прежде всего от этого… Мы едва начали размышлять о своей судьбе, как пришли страшные войны, потрясения. А потом – уже никаких вольностей: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Всем приказали считать себя сильными, счастливыми и громко кричать об этом. И все сразу же согласились… Я сам не поверил бы три года назад тому, кто бы сказал мне, что здесь, в этом городке, возможен Волчанов, я бы просто посмеялся…
– Потому что вы никогда не были в России. Вы прожили жизнь в книгах. На Западе давно говорят, что у нас литература заменяет людям свободную жизнь. И это правда, потому так сильна наша литература и жалка наша жизнь. Знаете, один деятель кино сказал очень точно: на огромных просторах нашей страны люди принимают программу телевидения как сигналы с Марса. Они сидят в своих глухих углах и смотрят на чистую публику в концертных залах Москвы и Ленинграда как на инопланетян, потому что до ближайшей асфальтовой дороги нужно день или два пробиваться по грязи на тракторе.
– Вот-вот! – вскинулся дедушка Гриша. – Они в своей Москве живут, как на другой планете! Одежда другая, говорят по-другому, а едят, чего у нас нет! Телевизор посмотришь – людей умных тьма, говорят так красиво, складно. На улицу выйдешь – мат стоит, хоть топор вешай… А я вот в Москве два дня пробыл, ничего не понял! Народу видимо-невидимо толпами валит, того гляди задавит к чертям. О чем ни спросишь, никто ничего не знает. Устал я тогда страшно, у жены-покойницы, как только вышли мы в город первый раз, сердце схватило. А сестра ее двоюродная – мы у нее остановились – на нас смотрела, как волчица. Говорит, к ней по три раза в месяц жить приезжают: родственники, знакомые, друзья. Все живут, всех корми, а у них две комнаты в коммуналке на пятерых. Не верите, чуть не плакала от радости, когда мы на другой день уезжать собрались. Добрые, говорит, вы люди. Добрые, хорошие… Хвалила нас очень. Но Кремль я увидел, в ГУМе был. В Мавзолей, правда, не попал – его не каждый день открывают. Собственно говоря, интересно даже, почему так? К Ленину не попадешь: то закрыто, то очередь. А ГУМ открыт каждый день с утра до ночи.
Я невольно улыбнулся.
– И вообще, послушал я вас, послушал… И обидно мне стало даже! – старик и в самом деле обиженно посмотрел на учителя. – С приезжим из Москвы вы вон какие беседы умные ведете! А со мной никогда так не говорили! Ни разу… А зря, уважаемый! Конечно, я необразованный старый болтун, но эту библиотеку, – старик простер руку к книжным полкам, – собрал сам, всю прочитал от корки до корки. Грешно вам, ей-богу… Два года живем вместе, вы мне как сын! А никогда вот так не беседовали. Живу и не знаю, что там у вас в голове…
– Да ничего там в голове и нет, – виновато отозвался учитель. – Вздор всякий. Да я и не сказал ничего особенного, – вы вон его послушайте! – учитель кивнул в мою сторону. – Человек весь мир объездил, журналист, писатель…
– Писатель? – изумился дедушка Гриша.
– Да так… – без большой охоты признался я.
– Но на писателя вы не похожи! – заявил старик. – У нас писатели все пожилые, смирные. И вещей крамольных не говорят! А если что – на материалы съезда кивают. Писатель, он выступит по телевизору и скажет, мол, работайте лучше, ребята, пейте меньше, книжки читайте. Спокойно скажет, душевно, солидно. А вы? Да ну! – возмутился он. – Никакой вы не писатель! Молоко на губах еще не обсохло! И за границей тоже не были. Так, сочиняете для форсу! Мол, раз москвич, значит, и за границей был. Туда таких вот, которые против властей болтают, не пускают!
– Я не болтаю против властей.
– Да ну! Это вы бросьте! – рассердился дедушка Гриша. – В дерьме, говорит, сидим по уши! За такие слова вас в тридцатые годы шлепнули бы сразу. Братьев всех и сестер перебили бы, на корню вырезали…
– Но разве то, что я сказал, неправда?
Старик задумался, бросил на меня испытующий взгляд.
– Ну, положим, и правда. Но вот я, например, другого не видел. Мне поэтому слушать вас очень обидно. То есть когда Западную Украину занимали, я чуть-чуть посмотрел, как они живут. Богато, ничего не скажу. Но ведь то буржуи, а рабочий класс?
– Но вы же сами мне про безработного толковали.
– Ну, может, это был штрейкбрехер! – неуверенно предположил старик. – Что, неужели правда за границей были? – тревожно переспросил он. Я кивнул. – В Болгарии, наверно?
– Нет, в Болгарии не был.
– А где? – я перечислил несколько стран. Старик покачал головой и изумленно протянул: – Ну-у-у, батенька! Вы что же, в Лондоне были?
– Да, три раза…
У дедушки Гриши загорелись глаза.
– И Бигбена слушали?
– Слушал. Ничего особенного…
– Что же, может, и вправду были… Может, и таких посылать стали, чтоб иностранцев с толку сбить. И что, правда, будто в Лондоне все туман да смог?
– Смога нет, и очень давно, с тех пор, как перестали топить углем. Это очень чистый город, там везде птицы поют, утки гуляют, в реке рыба.
– Прямо в городе утки? Зачем? – как ребенок, заинтересовался дедушка Гриша.
– Просто… Для красоты. В Москве тоже есть в парках. Из них пьяницы закуску себе готовят, – я много раз в жизни замечал, как какая-нибудь самая невероятная подробность чужого рассказа вдруг заставляет поверить в его истинность. – И вообще англичане помешаны на животных.
– Да-да, я читал в газете, какие-то чудаки там, в Англии, дорогу перекрыли, чтоб жаб не задавить. И все едут в обход – жаб жалеют! А у нас этих жаб… Видимо-невидимо!.. – старик пришел в сильное волнение.
– Я, собственно, еще мальчиком когда был, мечтал попасть в Лондон. Про Шерлока Холмса читал, как он там по Пикадилли гуляет. Марка Твена тоже читал. Хотя нет, это про Америку. Но неважно… Вот странно как бывает: я совсем недавно думал о том, что если бы кто-то предложил мне провести день где-нибудь в другой стране, да вот в Англии хотя бы, а потом отвести меня к стенке и шлепнуть, я бы согласился, наверное, честное слово… Понимаете, я с детства мечтателем был, мир хотел увидеть, а получилось, видите, как… А теперь я старый, чего мне еще ждать! – он на секунду умолк и продолжил с какой-то медовой интонацией:
– Я бы за день весь Лондон обошел! Я бы в тот день не ел ни грамма – зачем на еду время терять! И вообще зачем есть, если, собственно говоря, все равно шлепнут? Гулял бы себе, пошел бы в Гайд-парк.
Это место такое, где каждому разрешается говорить все, что в голову взбредет. А все вокруг стоят и слушают! – пояснил дедушка Гриша, обращаясь в основном к учителю. – Речь бы им сказал по-русски: мол, не трогайте нашу матушку-Россию, а то покажем вам кузькину мать!
– Да они и так не трогают! – не выдержал я.
– Вот пусть и дальше не трогают! – оборвал меня старик. – А главное, я посмотрел бы, как они живут, увидел бы сам, понимаете вы это, сам! И безработных, и негров с малайцами, и лордов! А что, лорды ходят в цилиндрах с тросточками?
– Да нет, они одеваются как все. Хотя в палате лордов я не был. Там, может быть, по-другому.
– И что, можно войти в эту палату?
– Конечно. У меня просто времени не было.
– И иностранцев пускают?
– Пускают.
– И даже негров?
– Конечно!
– Не может быть! Англичане – расисты! И потом, так любой иностранец приедет и все секреты выведает.
– У них нет секретов в парламенте.
– Ну ладно, нет так нет! – неожиданно легко согласился дедушка Гриша. – Я бы шатался по городу целый день, ей-богу, хоть и старый, не присел бы ни на минуту. Ведь как странно, я ничего в жизни не видел, понимаете, ничего! Ни моря, ни гор, я был только в Москве, да и то… И вот старый стал, пора сходить с круга, а так хочется увидеть мир! Ведь не все живут, как мы?
– Конечно, не все. Мы ни на кого не похожи…
– Я бы в дома заходил, просто так, посмотреть, – снова прервал меня старик. – Ведь пустили бы? Я думаю, пустили бы. А что такого: старик приехал перед смертью на Лондон взглянуть… Ведь ничего плохого в этом нет? Правда? А потом вечером или лучше ночью пусть бы меня расстреляли. За измену Родине. Честное слово, не жалко было бы… Мне от них, от англичан, ничего не нужно. Тут пишут у нас, что жадные они, так я, собственно говоря, не то что есть – даже воды не попросил бы. Хотя… – дедушка Гриша запнулся, и его лицо озарило вдохновение. – Еще до войны на завод к нам англичанин приезжал. Станок новый налаживал. Он меня тогда табаком угостил! Трубочный – вот такой брикет, «Кэбстен» назывался…
– «Кэптен», – поправил я.
– А я говорю, тот табак назывался «Кэбстен»! – с ожесточением произнес старик, и мне стало стыдно. – Чудо табак! Ароматный, душистый! Я его полгода к нашей махорке подмешивал и курил. Вот если бы мне такого табачку дали! Чтобы не подмешивать, а так, чистый… И не через трубку, самокрутку бы свернуть – трубку курить не умею. А впрочем, все это неважно. Можно и без табаку. Я бы согласился…
Я посмотрел на учителя. У него вздрагивали плечи, и мне вдруг показалось, что он плачет. Учитель поднял голову и тихо сказал:
– В романе «Идиот» есть такая фраза: «До какого мизера может дойти человек!» Мизером тогда называли состояние, вызывающее сострадание… А вы, дедушка, мне ничего такого раньше тоже не говорили! – обратился он к старику. – Так что и я на вас в обиде…
– И что, вы бы меня прямо сразу в Лондон послали! – саркастически произнес дедушка Гриша. – Я почему, собственно, говорю? Вот тут товарищ из Москвы… – он замялся, но потом сделал решительный жест рукой в мою сторону. – Товарищ непростой, как мы видим! Товарищ специальный… Может быть, устроит?.. – последние слова он почти прошептал. У меня похолодела спина. Старик был вполне серьезен, как-то торжественно серьезен. – Может, вам надо кого-нибудь шлепнуть, так, для острастки? – воскликнул он, заметив мое замешательство. – Чтоб другим неповадно было за границу соваться! Вот меня и возьмите. Я серьезно! Можете даже по телевизору показать, как меня кончать будут… – при этих словах тщеславный огонек загорелся в его глазах. – Только сначала в Лондон привезите. И на день отпустите… Я не сбегу, не надо бояться!..
* * *
Я проспал не больше получаса. Как только рассвело, я поднялся и вышел на крыльцо. Нежный молочный туман окутывал все вокруг. Присев на ступеньке, я с наслаждением стал вдыхать в себя холодный воздух, делая это так, словно выполнял очень важную и полезную процедуру.
Сокровенная мечта дедушки Гриши совершить предсмертное путешествие в Лондон оказалась именно той каплей, которая переполнила во мне что-то. Это было странно, но после того, как я увидел вздрагивающие плечи учителя и подумал, что он плачет, после полной наивной надежды фразы дедушки Гриши, что, быть может, нам надо кого-нибудь шлепнуть для острастки, страх покинул меня. Можно ли бояться, смеем ли мы бояться, если не боится дедушка Гриша…
Я вспомнил его слова о лондонском тумане и вдруг ясно ощутил влажный запах лондонских улиц. Когда я прилетел в Лондон впервые, то долго не мог найти таможню. После паспортного контроля, который заключался в короткой беседе с милой девушкой, просмотревшей мою эмиграционную карточку и паспорт, я попал в длинный коридор и пошел в направлении стрелочки, которая обещала таможню. Я шел и шел и вышел на улицу. Стояли автобусы, такси, чуть дальше был вход в метро. Это был уже город, но таможни не было. Всполошившись, я вернулся. Дошел до паспортного контроля и снова медленно пошел, следуя указателям. Я повторил свой путь. Указатели со словом «таможня» были, но ее самой не было! Я испугался. К тому времени я уже не раз прилетал в Шереметьево и в Сан-Хосе. И если в Сан-Хосе таможенники из чистой проформы просили открыть чемоданы, в Шереметьево все пути вели через таможню. Пройти мимо, не заметить ее там никак нельзя.
Приближаясь к выходу в город снова, я увидел нескольких молодых людей и девушек в форме, которые стояли у стены. Поток людей шел мимо, они стояли и посматривали на публику. Я подошел к девушке в форме и спросил, где таможня. Она удивилась и ответила, что здесь. «Где здесь?» – переспросил я, растерянно оглядываясь по сторонам в надежде увидеть знакомые ряды просвечивающих аппаратов. «Здесь!» – еще больше удивилась девушка. Я спросил, не делают ли они какой-либо отметки в таможенной декларации и вообще, где взять эту самую декларацию, чтобы ее заполнить.
– Извините! А зачем вам декларация?
– Просто… У нас обычно заполняют, ставят печати…
– Извините, а вы откуда?
– Я из СССР.
– Правда? – оживилась девушка. – А что вы хотите внести в декларацию? Какие-то крупные ценности, редкие картины?
– Нет, – стушевался я. Девушка внимательно посмотрела на меня. – Обручальное кольцо.
– Что, обручальное кольцо? – она улыбнулась. – Если хотите, можете внести его в декларацию, но это не имеет смысла… Вы впервые в Лондоне?
– Да.
– Я покажу вам выход в метро! – сказала девушка и пошла впереди. Она довела меня до метро, терпеливо объяснила, как ехать дальше, и напомнила о том, что в Англии левостороннее движение…
И только потом я сообразил, что люди, шедшие по коридору, не обращали на таможенников ни малейшего внимания. Толпа валила через паспортный контроль, на ходу показывая паспорта, ибо даже эмиграционную карточку должны были заполнять лишь те немногие, кто проходил через ворота с унизительной надписью «Остальной мир». Через ворота же «Британское содружество» и «Европейское сообщество» люди шли быстрее, чем через проходную в здании ТАСС в Москве…
Тот первый приезд в Лондон потряс меня. Я помню это жгучее чувство обиды, которое наполнило меня на второй или третий день, чувство унижения. Я ловил себя на том, что все время шепчу слово «почему?». Этот вопрос душил меня своей безысходностью. Почему? Чем мы хуже? Чем хуже я, мои родители, мои дети? Почему, боже правый, мы не умеем жить хотя бы так же плохо, как эти англичане, эти странные, удивительно некрасивые люди с длинными носами и лошадинообразными лицами?..
Временами мне казалось, что я схожу с ума. Дело не в том, что я ощутил себя нищим, – меня никогда не занимали вещи. Хотя разница в количестве, качестве, доступности вещей убивала. Во мне вскипала обида за тот обман, в котором воспитали меня и миллионы моих соотечественников. За злобное, тупое внушение! За то, что я прожил половину жизни, не видя этого, и мог бы вполне прожить еще столько же и не увидеть…
Это им не терпится завоевать нас и наши богатства?! Не иначе, чтобы потом нас кормить! Почему травили байки об их бедности, написанные людьми, не смеющими даже мечтать о подобной нищете? Они не сделали мне ничего дурного, не подозревали о моем существовании. Так зачем же меня, не успел я научиться говорить как следует, маленького, несмышленого, доверчивого детеныша, учили ненавидеть их? Зачем внушали абсурд, в который никто сегодня уже не верит: что все они мечтают, как бы задушить нас?..
Я начал успокаиваться после посещения Итонского колледжа. Там под стеклом находилась университетская хартия, написанная еще в двенадцатом веке. Только тогда сумбур в моей голове начал выстраиваться в логическую цепочку. В двенадцатом веке здесь были уже университеты, рассуждал я. У нас в двенадцатом веке – татары с монголами. Значит, мы отстаем… С университетами мы отстаем на шестьсот лет…
Первая поездка в Лондон осталась в памяти как мозаика потрясений разной силы. Усыпанный цветами памятник на могиле Карла Маркса, который по красоте и вкусу даст фору любому нашему монументу. Веселый, жизнерадостный памятник в центре самого что ни на есть империалистического города, где Маркс прожил чуть ли не всю жизнь. Чистые улицы, на которых все время идет дождь, но нет грязи. Конфуз у телефона-автомата. Я пытался разменять фунтовую монету. Пожилая дама меня вежливо выслушала, затем дала две десятипенсовые монетки и пошла дальше. А я зашел в будку и понял, что этот телефон-автомат дает сдачу с любой монеты. И мне нужно было просто опустить свой фунт, поговорить и получить сдачу… Груды порнографических журналов в табачных лавках и киосках, которые никто не трогает, поток великолепных, бесшумных машин. И сам город, удивительный древний город, где каждый дом не похож на соседний, каждый имеет свое лицо; будь ему сто лет или четыреста, – в идеальном состоянии…
В первые дни мне казалось, что вокруг меня декорации. Дома не могут быть так красивы, а улицы – так безлюдны. Мне не хватало толпы – молчаливой московской толпы, которая будто все время, что-то ищет. Здесь на улице я был один или почти один. Но и люди, некрасивые странные люди, были удивительны. Бог мой, до чего непривычно было видеть людей, которые ничего не боятся!
В метро юноша лет семнадцати решил внести свою подружку в вагон на руках. Ни одного взгляда в его сторону. Просто посторонились, дали войти. Он усадил девчонку к себе на колени, и они принялись целоваться. Я все ждал, когда раздастся старушечье шипение. Но было тихо. В этом мире ко мне впервые в жизни пришло ощущение бесценности человеческого существования.
Здесь никто не убеждал друг друга в том, что толкаться нехорошо, не было призывов уважать труд уборщиц, плакатов типа: «Британское – значит отличное». Никто никого не уговаривал трудиться лучше. Здесь просто не умели работать плохо, так же, как мы не умеем работать хорошо…
Там мне пришло в голову, что если вдруг поместить нас в этот мир, мы останемся без дела. Жизнь уже не одного поколения у нас идет по замкнутому циклу: работа (добыча денег) – магазин (охота за едой и тряпками) – кухня (приготовление еды). И сам процесс еды – быстро, жадно, большими кусками, так, словно вот-вот могут отнять. Мы живем для того, чтобы прокормить и одеть себя. Причем и то и другое удается нам с трудом. Эта дикая, унизительная в своей голой очевидности мысль по сей день сводит меня с ума.
Англичанин не тратит на свое жизнеобеспечение и десятой части того времени, которое тратим мы, кричащие о самом гуманном обществе; мы, обещающие странам третьего мира райские кущи взамен наших тракторов, превратили свою жизнь в мучительный процесс добывания самых элементарных жизненных благ. Как будто на сундук с вещами первой необходимости мы посадили огромного дракона и все, решительно все должны выцарапывать из-под него. Почему? Отчего? Дракона придумали мы сами. И при этом уже десятки лет пытаемся обмануть себя и весь мир, что это не так. Но мир не обманешь, значит, остается обманывать себя…
В маленьком дешевом ресторанчике я обратил внимание на густой загар девушки, подававшей обед. Она поблагодарила меня за комплимент и сказала, что только вчера вернулась с Гавайских островов. Хозяйка ресторана уговорила ее отдохнуть, оплатила дорогу, потому что девочка перенесла драму в личной жизни: ее оставил жених. И хозяйка ресторана, эта беспощадная эксплуататорша трудового народа, купила ей билет в Гонолулу…
Боже мой, до какой степени извращенности дошли мы, продолжая тупо твердить, что хозяйка ресторана и загорелая девчонка, вернувшаяся из Гонолулу, должны, обязаны быть заклятыми врагами, что девчонка имеет моральное право или даже обязана, не отходя от кассы, задушить свою хозяйку грязным кухонным полотенцем!..
* * *
– Вам тоже не спится? – учитель вышел на крыльцо и смотрел на меня грустными близорукими глазами. – И я не сумел заснуть. Слишком все это… Не знаю даже, как назвать, нелепые слова в голову лезут… Скажите, вам не страшно?
– Сейчас уже не так. Раньше было страшнее. Теперь драка закончилась, нам осталось только ждать…
– С чего вы взяли, что драка закончена? Все только начинается. Я не хотел говорить при дедушке Грише, его не стоит излишне волновать: у него слабое сердце, но город бурлит! Вы понимаете, город бурлит, и это полная для меня неожиданность… Отец Наташи, Василий Петрович, тот самый, которого я попросил телеграмму вашу из поселка отправить, встретил меня и спрашивает, правда ли, что приехала оперативная группа из Москвы и Волчановых вот-вот возьмут? В городе все разговоры только об этом!
– Ну, а чем мы с вами не группа захвата?
– Вы до странности жизнерадостный человек! Я всегда удивляюсь, когда встречаю таких вот жизнелюбов у нас… Их не должно быть… – задумчиво сказал учитель. – Когда вы били Волчанова по ушам, мне показалось, что наступила счастливая развязка. Как в рыцарском романе – прекрасная дама спасена, злодей наказан. Завидую вам! – я смутился. – Вы из породы победителей. И это тоже странно! Победители редко бывают романтиками, они должны быть беспощадными прагматиками, чтобы побеждать. Романтики становятся победителями только в романах Вальтера Скотта. Но вы – романтик! И тем досаднее, если вас убьют. Послушайте, уезжайте, прошу вас! Вы никого здесь уже не спасете, а меня – меньше всех. Я сразу был обречен. Поймите, моя привязанность к чужому ребенку – это тоже признак обреченности. Так любить нужно только своего ребенка. У меня этого никогда не будет! Но вы…
– Давайте поговорим об Англии, – предложил я. – После своей первой поездки в Лондон я стал страстным англоманом. Правда, ненадолго. Но, поверьте мне, дедушка Гриша не зря так просится в Англию.
– Он поразил меня! – воскликнул учитель. – Я живу с ним в одном доме и не подозревал даже! Он… Он показался мне теперь совсем другим. Ведь старик серьезно надеется, поймите вы это! Он тоже жизнелюб, даже сибарит, я бы сказал, – и вдруг такое предложение…
– Я не думаю, что он серьезно. Честно говоря, мне тогда ужасно хотелось сказать, что я могу все это устроить, и посмотреть на реакцию. Но это было бы нехорошо…
– Конечно, нехорошо! Дедушка Гриша увлекается, но смеяться над ним не стоит! Он как ребенок… А вам я завидую! Поверьте, я не меньше, чем дедушка Гриша, мечтал об Англии. Я согласен сидеть на воде и хлебе год, но потом все же хочу увидеть домик, в котором родился Шекспир. Все-таки обидно: сто лет назад в Лондон мог поехать любой купчик, любой мужик, решительно любой, у кого хватило бы денег! А сейчас… Как будто у нас кто-то отменил Англию специальным постановлением. Да бог с ним, так уж мы смешно устроены…
А скажите мне одну вещь. Это очень серьезно, очень! Только чистую правду, для меня это чрезвычайно важно. Мы в самом деле безнадежно позади? Я имею в виду не магазины. Построить новые машины и наделать хороших вещей можно быстро, нужно только не мешать тем, кто хочет, кто умеет. Я имею в виду развитие человеческое, общественное. И я хочу знать ваше мнение: как вы почувствовали, есть ли пропасть между ними и нами? Не показалось ли вам, что мы отстали безнадежно? Ведь умнейшие из русских писали что-то подобное…
– Отстали ли мы? Не знаю… Тогда, в первый раз, это было как праздник. Я ликовал, встречаясь со многим добрым и разумным, что есть в их жизни. Они совсем другие и очень далеко от нас, но я бы не стал говорить об отставании. Это не то слово… В культуре производства и потребления мы действительно страшно отстаем, но это не смертельно. Важно другое… Я попробую это объяснить на живом примере.
В Солсбери – есть такой прекрасный старый город – мне довелось познакомиться с сельским учителем, вашим коллегой. Я был у него в гостях, мы беседовали целый день. Он активист общества советско-британской дружбы, человек немолодой, может быть, ровесник дедушки Гриши. На зарплату, которую он получает от государства за работу учителя черчения в средней школе, он построил двухэтажный дом с гаражом и конюшней – они с женой страстные любители лошадей. Он ездит на БМВ последней модели, вырастил четверых детей, но все живут отдельно и, как он утверждает, живут не хуже, чем он. Его жена никогда не работала: больна шизофренией, и он трогательно ухаживает за ней…
Он водил меня по деревне. Честно говоря, мне трудно назвать деревней эти полтора десятка прекрасных домов, которые вписаны в пейзаж, словно кистью талантливого художника. Если бы мне вдруг, ничего не объясняя, показали эту «деревню» в фильме, я бы подумал, что это дворцы лордов и пэров или, на худой конец, банковских воротил. Такие деревенские дома никак не укладываются в наши представления…
В деревне живет всего пятнадцать семей, но есть большой, построенный на общие средства «паб» – своего рода пивная-клуб. Я, кажется, ушел в сторону, но об этом нужно сказать, потому что материальную культуру нельзя отделить от духовной, а мы пока еще этого не поняли. Сосед учителя живет в доме, построенном в пятнадцатом веке. Великолепный дом из камня, крытый, кстати, соломой. Вместо соломенной крыши он может поставить какую угодно другую, но не делает этого, потому что соломенная здоровее. Дом в прекрасном состоянии. В нем, наверное, будут жить еще пятьсот лет, но главное, у этого дома свое неповторимое лицо…