Я уверена в том, что умру. Но я отталкиваю от себя эту мысль. Я не хочу мириться с этим унижением. Меня оскорбляет тот холодный расчет, с которым они все продумали. С какой же легкостью они все это проделали – и вот я барахтаюсь здесь. Смилла, бестолковая гренландка.
Когда он подставляет под меня плечо, я перекладываю отвертку в правую руку. Он выпрямляется, я медленно подношу ее ко рту, сжимаю зубами пробку и вытаскиваю отвертку. Он перехватывает меня, чтобы сбросить с края. Пальцами левой руки я нащупываю его плечо. До горла мне не достать. Но я чувствую ключицу и между ней и трапециевидной мышцей мягкое, треугольное углубление, где под тонким слоем кожи и соединительной ткани находятся незащищенные нервы. Туда я и направляю отвертку. Она проходит сквозь материю. Потом останавливается – неожиданно эластичное сопротивление и плотность живых клеток. Соединив ладони, я рывком высвобождаю тело, так что всем своим весом упираюсь в отвертку. Она входит в его тело по самую рукоятку.
Он не издает ни звука. Мы замираем и секунду покачиваемся вместе. Я жду, что он отпустит меня, я уже готова к удару о решетку в темной глубине подо мной. И тут он роняет меня на платформу.
Я ударяюсь головой о перила. Начинается головокружение, оно усиливается, потом проходит. Мешки и одеяла оказались достаточной защитой, чтобы я не потеряла сознания.
Потом меня в живот ударяет свайный молот. Это он бьет меня ногой.
Сначала появляется тошнота. Но боль все время возвращается, и я не успеваю вздохнуть после каждого удара. Меня душат. Я жалею, что не смогла добраться до его горла.
Следующее ощущение – это крик. Мне кажется, что это его крик. Меня хватают за плечи, и я думаю, что исчерпала весь запас своего везения и все свои ресурсы, и хочу теперь умереть в покое.
Но это кричит не он, это электронный вой, синусоида генератора. Меня тащат вверх по лестнице. Каждая ступенька отдается в моей пояснице.
Впереди холод и звук льющегося дождя. Потом закрывается какой-то люк, и меня отпускают. Рядом со мной в приступе кашля захлебывается какое-то животное.
Я с трудом снимаю с головы мешок. Мне приходится перекатываться с боку на бок. чтобы освободиться от одеял.
Я вылезаю навстречу холодному, проливному дождю, электронному крику, ослепительному электрическому свету и хриплому дыханию рядом со мной.
Это не животное. Это Яккельсен. Промокший до нитки и белый как мел. Мы находимся в помещении, которое я не сразу узнаю. Бешено вращающаяся спринклерная система льет на нас сверху потоки воды. Дымовая сигнализация орет монотонно и раздражающе, то становясь громче, то тише, .
– Что мне было еще делать? Я зажег сигарету и дыхнул на датчик. Тут все это дерьмо и заработало.
Я пытаюсь спросить его о чем-то, но не могу произнести ни звука. Он догадывается о чем.
– Морис, – говорит он. – Ему здорово досталось. Меня он даже и не заметил.
Где-то над нашими головами слышно, как кто-то бежит по ступенькам. Вниз по трапу.
Я не в состоянии двинуться. Яккельсен поднимается на ноги. Он протащил меня на этаж вверх по трапу. По-видимому, мы находимся на полуэтаже под носовой палубой. Напряжение совершенно лишило его сил.
– Я что-то не в форме, – говорит он. И, ковыляя, убегает в темноту.
Дверь распахивается. Входит Сонне. Я не сразу узнаю его. В руках у него большой огнетушитель, он в полном пожарном обмундировании с кислородным баллоном на спине. За его спиной стоят Мария и Фернанда.
Пока мы смотрим друг на друга, сирена умолкает, и давление воды в пожарной системе постепенно падает, и, наконец, она перестает течь. Среди звука падающих со стен и потолка капель и журчания ручейков по полу в комнате становится слышен далекий звук волн, разбивающихся о форштевень “Кроноса”.
7
Влюбленности придают слишком большое значение. На 45 процентов влюбленность состоит из страха, что вас отвергнут, на 45 процентов – из маниакальной надежды, что именно на сей раз эти опасения не оправдаются, и на жалкие 10 процентов из хрупкого ощущения возможности любви.
Я больше не влюбляюсь. Подобно тому, как не заболеваю весенней лихорадкой.
Но каждого, конечно же, может поразить любовь. В последние недели я каждую ночь позволяла себе несколько минут думать о нем. Я позволяю себе всем существом почувствовать, как тоскует тело, вспомнить, каким я видела его еще до того, как узнала. Я вижу его внимание, вспоминаю его заикание, его объятия, ощущение его мощного внутреннего стержня. Когда эти картины начинают слишком уж светиться тоской, я их прерываю. Во всяком случае, делаю такую попытку.
Это не влюбленность. Для влюбленного человека я слишком ясно все вижу. Влюбленность – это своего рода безумие. Сродни ненависти, холодности, злобе, опьянению, самоубийству.
Случается – крайне редко, но случается, – что я вспоминаю обо всех своих прежних влюбленностях. Вот, например, сейчас.
Напротив меня, за столом в офицерской кают-компании, сидит человек, которого называют Тёрк. Если бы эта встреча произошла десять лет назад, я, возможно, влюбилась бы в него.
Бывает, что обаяние человека столь велико, что оно преодолевает все показное в нас, свойственные нам предрассудки и внутренние преграды, и доходит до самых печенок. Пять минут назад мое сердце попало в тиски, и теперь эти тиски сжимаются. Одновременно с этим ощущением начинает подниматься температура, которая является реакцией на перенесенное напряжение, и появляется головная боль.
Десять лет назад такая головная боль привела бы к сильному желанию прижаться губами к его губам и увидеть, как он теряет самообладание.
Теперь я могу наблюдать за тем, что происходит со мной, испытывая глубокое уважение к этому явлению, но прекрасно понимая, что это не что иное, как кратковременная опасная иллюзия.
Фотографии запечатлели его красоту, но сделали ее безжизненной, словно это красота статуи. Они не передали его обаяния. Оно двойственно. Одновременно излучение, направленное наружу, и притяжение к себе.
Даже когда он сидит, он очень высокий. Почти металлически белые волосы собраны сзади в хвост.
Он смотрит на меня, и боль начинает еще сильнее пульсировать в ноге, спине и затылке, и передо мной проносится, словно образцы ледяных формаций, которые мы должны были идентифицировать на экзамене, целый ряд мальчиков и мужчин, которые на протяжении моей жизни оказывали на меня подобное воздействие.
Потом я возвращаюсь в реальность и прихожу в себя. Волосы у меня на затылке встают дыбом, напоминая мне, что, даже если забыть о том, кто он такой, именно этот человек стоял на холоде в метре от меня той ночью, когда мы оба ждали у “Белого Сечения”. Свечение вокруг головы – это были его удивительные светлые волосы.
Он внимательно смотрит на меня.
– Почему на носовой палубе?
Лукас сидит в конце стола. Он говорит с Верленом, сидящим наискосок от меня. Слегка сгорбившимся и покорным.
– Грелся. Перед тем, как вернуться к работе с полозьями.
Теперь я вспоминаю. “Киста Дан” и “Магги Дан”, корабли компании “Лауритсен” для арктических плаваний – корабли моего детства. Еще до американской базы, до перелетов из Южной Гренландии. Для экстремальных ситуаций, таких как, например, вмерзание в лед, они были оборудованы особыми спасательными дюралевыми шлюпками, к которым снизу были прикреплены полозья, так что их можно было тащить по льду, как сани. Креплением таких полозьев Верлен и занимался.
– Ясперсен.
Он смотрит на лист бумаги, лежащий перед ним.
– Вы покинули прачечную за полчаса до конца вашей вахты, то есть в 15.30, чтобы прогуляться. Вы пошли вниз в машинное отделение, увидели дверь, открыли ее и пошли по туннелю к лестнице. Какого черта вам там было надо?
– Хотелось узнать, над чем я каждый день прохожу.
– И что дальше?
– Там оказалась дверь. С двумя ручками. Я берусь за одну из них – и раздается сирена. Сначала я решила, что это я ее включила.
Он переводит взгляд с Верлена на меня. Голос его глух от гнева.
– Вы с трудом держитесь на ногах. Я смотрю Верлену в глаза.
– Я упала. Когда сработала сигнализация, я сделала шаг назад и упала с лестницы. Я, должно быть, ударилась головой об одну из ступенек.
Лукас кивает, медленно и разочарованно.
– Есть вопросы, Тёрк?
Он не меняет позы. Он просто наклоняет голову. Ему можно дать и 35 лет, и 45.
– Вы курите, Ясперсен?
Как хорошо я помню этот голос. Я качаю головой.
– Спринклерная система включается по секциям. Вы где-нибудь чувствовали запах дыма?
– Нет.
– Верлен, где были ваши люди?
– Я пытаюсь это выяснить.
Тёрк поднимается. Он стоит, прислонившись к столу, и задумчиво смотрит на меня.
– Согласно часам на мостике сигнализация сработала в 15.57. Она выключилась через 3 минуты 45 секунд. Все это время вы находились в активной зоне. Почему вы не промокли до нитки?
Нет и следа тех чувств, которые я только что испытала. Сквозь лихорадку я понимаю только одно – еще один человек, облеченный властью, мучает меня. Я смотрю ему прямо в глаза.
– Большая часть того, с чем мне приходится сталкиваться в жизни, стекает с меня, как с гуся вода.
8
Горячая вода приносит облегчение. Я, с детства привыкшая к молочно-белым, ледяным ваннам из талой воды, попала в зависимость от горячей. Это одна из тех зависимостей, которые я за собой признаю. Как и потребность иногда пить кофе, иногда наблюдать, как на солнце сверкает лед.
Вода в кранах “Кроноса” – настоящий кипяток, и я, сделав себе такую, что еще немного – и обожгусь, встаю под кран. Утихает боль в затылке и спине, боль от синяков на животе, и почти совсем перестает болеть все еще распухшая, покалеченная нога. Потом температура у меня поднимается еще выше, меня начинает сильнее знобить, но я все равно продолжаю стоять под душем, а потом все проходит, и остается лишь слабость.
Взяв на камбузе термос с чаем, я несу его в свою каюту. Поставив его в темноте на стол, я закрываю дверь, облегченно вздыхаю и зажигаю свет.
На моей кровати в белом тренировочном костюме сидит Яккельсен. его зрачки исчезли в глубине мозга, оставив кварцево-стеклянный взгляд, выражающий напускное самодовольство.
– Слушай, ты понимаешь, что я тебя спас?
Я жду, пока в руках и ногах не пройдет напряжение от пережитого испуга, чтобы можно было спокойно сесть.
– Мир моря, говорю я себе, слишком суров для Смиллы. Поэтому я иду в машинное отделение, сажусь и жду. Ведь если хочешь тебя увидеть, то надо просто спуститься вниз. И тогда ты рано или поздно пройдешь мимо. Я вижу, что прямо за тобой идут Верлен, Хансен и Морис. Но я не двигаюсь. Ведь я запер дверь на палубу – у вас нет другого пути назад.
Я мешаю чай. Ложечка звенит о чашку.
– Когда тебя несут назад в мешке, я все еще там сижу. Мне понятны их проблемы. Ведь выбрасывать отходы с камбуза и тех, кто вам не нравится, за борт – это прошлый век. На мостике постоянно находятся два человека, а палуба освещена. Тому, кто перебросит через планширь что-нибудь больше спички, грозят неприятности и следствие. Нам пришлось бы идти в Готхоп, и тут все бы кишмя кишело маленькими кривоногими гренландцами в полицейской форме.
Он соображает, что говорит с одним из маленьких кривоногих гренландцев.
– Извини, – говорит он.
Где-то бьют четыре двойных удара, четыре склянки, единица измерения времени на море, времени, которое не делает различия между днем и ночью, но знает лишь монотонную смену четырехчасовых вахт. Эти удары усиливают ощущение неподвижности – будто мы никогда и не отплывали, а оставались на одном и том же месте во времени и пространстве, и лишь глубже и глубже зарывались в бессмысленность.
– Хансен остался стоять у люка в машинное отделение. Поэтому я пошел на палубу и вперед на трап левого борта. Когда поднимается Верлен, становится ясно, чем все это пахнет. Верлен караулит на палубе, Хансен у люка, а Морис остался один с тобой внизу. Что это может значить?
– Может быть, то, что Морису захотелось быстренько трахнуться? Он задумчиво кивает.
– Что-то в этом есть. Но ему подавай молоденьких девочек. Интерес к зрелым женщинам приходит только с опытом. Я знаю, что они хотят сбросить тебя в трюм. И ведь хорошо придумано, а? Высота там 12 метров. Будет выглядеть так, будто ты сама упала. Потом только снять с тебя мешок – и все. Вот почему тебя несли так осторожно. Чтобы не оставить никаких следов.
Он просто сияет. Довольный тем, что он все вычислил.
– Я иду в твиндек и оттуда к трапу. Через ступеньки мне видно, как Морис втаскивает тебя в дверь. Он даже не запыхался при этом. Еще бы – каждый день в спортивном зале. 200 килограммов на силовом тренажере и 25 километров на велотренажере. Надо принимать решение. Ты ведь для меня никогда ничего не делала, так? Более того, от тебя были одни неприятности. И в тебе есть что-то такое, что-то чертовски...
– Девственное?
– Вот-вот. С другой стороны, Морис мне никогда не нравился. Он делает эффектную паузу.
– Я поклонник женщин. Поэтому я зажигаю сигарету. Мне вас не видно – вы на платформе. Но я беру датчик в рот, выдыхаю, и сигнализация срабатывает.
Он внимательно смотрит на меня.
– Морис появляется на трапе. Море крови. Спринклеры смывают ее с лестницы. Маленькая речка. Может стошнить. Почему они так стараются? Что ты им сделала, Смилла?
Мне необходима его помощь.
– До настоящего момента меня терпели. Все это случилось, только когда я приблизилась к корме.
Он кивает.
– Это всегда были владения Верлена.
– Пойдем сейчас на мостик, – говорю я, – и расскажем все это Лукасу.
– Ни за что.
На лице у него появились красные пятна. Я жду. Но он почти не может говорить.
– Верлен знает, что ты сидишь на игле?
Он реагирует с тем преувеличенным чувством собственного достоинства, которое иногда встречаешь у людей, достигших дна.
– Это я управляю наркотиками, а не они управляют мной.
– Но Верлен разгадал тебя. Он может рассказать о тебе. Почему ты так этого боишься?
Он внимательно изучает свои тенниски.
– Откуда у тебя ключ, который подходит ко всем дверям, Яккельсен? Он мотает головой.
– Я уже была на мостике, – говорю я. – С Верленом. Мы пришли i выводу, что сигнализация сработала сама по себе. И что я упала с лестницы от неожиданности.
– Лукас не клюнет на эту удочку.
– Он нам не верит. Но сделать ничего не может. О тебе вообще не было речи.
Он испытывает облегчение. Потом у него возникает мысль.
– Почему ты не сказала, что произошло?
Я должна обеспечить себе его поддержку. Это – как попытка построить что-нибудь на песке.
– Меня не интересует Верлен. Меня интересует Тёрк. На его лице снова паника.
– Слушай, это гораздо хуже. Я знаю, что тут дело нечисто, он – это bad news. <Худые новости, плохой знак (англ.)>
– Я хочу знать, за чем мы плывем.
– Я же сказал тебе, мы плывем за наркотиками.
– Нет, – говорю я. – Это не наркотики. Наркотики привозят из тропиков. Из Колумбии, из Бирмы, из Пакистана. И их отправляют в Европу. Или США. Они не попадают в Гренландию. Во всяком случае, не в таких количествах, что нужно судно водоизмещением 4 000 тонн. Тот передний трюм – это специальное помещение. Я никогда ничего подобного не видела. Оно может стерилизоваться паром. Можно регулировать состав воздуха, температуру, влажность. Ты все это видел и обо всем этом думал. Ну и для чего это, по-твоему?
Его руки живут своей жизнью, беспомощно и суетливо двигаясь над моими подушками, словно птенцы, выпавшие из гнезда. Его рот открывается и закрывается.
– Что-то живое, детка. Или же это лишено всякого смысла. Они хотят перевезти что-то живое.
9
Сонне открывает мне дверь медицинской каюты. Время 21 час. Я нахожу марлевую повязку. Свою неуверенность он подкрепляет положением “смирно”. Потому что я женщина. Потому что он меня не понимает. Потому что он что-то пытается сказать.
– В твиндеке, когда мы пришли с огнетушителями, на вас было несколько пожарных одеял.
Я смазываю то место, где содрана кожа, слабым раствором перекиси водорода. Мне не надо никаких обычных дезинфицирующих средств. Я должна почувствовать, что жжет – и тогда поверю, что помогло.
– Я вернулся назад. Но их там не оказалось.
– Кто-то их, наверное, убрал, – говорю я. – Хорошее дело – порядок.
– Но они не убрали вот это.
За спиной он держал мокрый, сложенный джутовый мешок. От крови Мориса остались большие, бурые пятна.
Я кладу повязку на рану. На повязке есть нечто вроде клея, благодаря которому она сама прилипает.
Я беру большой эластичный бинт. Он провожает меня до дверей. Он приличный молодой датчанин. Ему бы следовало плыть сейчас на борту танкера Восточно-азиатской компании. Он мог бы стоять на мостике одного из судов компании “Лауритсен”. Он мог бы сидеть дома у папы с мамой в Эрёскёпинге под часами с кукушкой, и есть котлетки с коричневым соусом, и хвалить мамину стряпню, и быть предметом папиной преувеличенной гордости. Вместо этого он оказался здесь. В более плохом обществе, чем он даже может себе вообразить. Мне становится его жалко. Он частичка хорошей части Дании. Честность, прямота, инициатива, повиновение, коротко стриженые волосы и порядок в финансовых делах.
– Сонне, – говорю я, – вы из Эрёскёпинга?
– Из Сванеке. Он ошарашен.
– Ваша мама делает котлеты? Он кивает.
– Хорошие котлеты? С хрустящей корочкой?
Он краснеет. Он хочет возмутиться. Хочет, чтобы его воспринимали всерьез. Хочет поддерживать свой авторитет. Как и Дания. Голубые глаза, румяные щеки и честные намерения. Но вокруг него крупные силы: деньги, бурное развитие, наркотики, столкновение нового и старого миров. А он и не понял, что происходит. Не понял, что его будут терпеть, только пока он будет идти в ногу. И что это – умение идти в ногу – все, на что ему хватает фантазии.
Для того чтобы положить конец всему этому, нужны совсем другие таланты. Более грубые, более проницательные. Гораздо более ожесточенные.
Протянув вперед руку, я треплю его по щеке. Не могу удержаться. Румянец поднимается вверх по шее, словно под кожей распускается роза.
– Сонне, – говорю я. – Я не знаю, что вы делаете, но продолжайте в том же духе.
Я закрываю дверь своей каюты, засовываю стул под ручку и сажусь на кровать.
Каждый, кто подолгу путешествовал в тех местах, где достаточно холодно, рано или поздно оказывался в ситуации, когда не умереть – это значит не заснуть. Смерть является частью сна. Тот, кто замерзает насмерть, проходит короткую стадию сна. Тот, кто умирает от кровотечения, засыпает, тот, кого накрывает плотная лавина мокрого снега, засыпает перед смертью от удушья.
Мне необходимо поспать. Но нельзя, еще нельзя. В этой ситуации некоторым отдыхом является зыбкое состояние между сном и явью.
Во время первой конференции народов, живущих в приполярных областях, мы обнаружили, что все эти народы имеют общее Сказание о Вороне – арктический миф о сотворении мира. В нем рассказывается о вороне.
"Однако он тоже начинал в облике человека, и он двигался ощупью во тьме, и деяния его были случайными, пока ему не открылось, кто он был и что ему надо делать”.
Понимание того, что тебе надо делать. Может быть, это то, что мне дал Исайя. Что может дать каждый ребенок. Ощущение смысла. Ощущение того, что через меня и далее через него катится колесо – мощное, неустойчивое и, вместе с тем, необходимое движение.
Это оно оказалось прерванным. Тело Исайи на снегу – это разрыв. Пока он был жив, он давал всему основание и смысл. И, как всегда бывает, я поняла, сколько он значил, только когда его не стало.
Теперь смысл заключается в том, чтобы понять, почему он умер. Проникнуть внутрь, бросить свет на ту чрезвычайно малую и всеобъемлющую деталь, которой является его смерть.
Я наматываю эластичный бинт на ногу и пытаюсь восстановить в ней кровообращение. Потом я выхожу из своей каюты и тихо стучу в дверь Яккельсена.
Он все еще находится под химическим воздействием. Но оно начинает проходить.
– Я хочу попасть на шлюпочную палубу, – говорю я. – Сегодня ночью. Ты должен мне помочь.
Он вскакивает на ноги и направляется к двери. Я не пытаюсь остановить его. У такого человека, как он, нет никакой особой свободы выбора. – Да ты не в своем уме. Это закрытая территория. Прыгни в море, детка, лучше вместо этого прыгни в море.
– Тебе придется это сделать, – говорю я. – Или же я буду вынуждена пойти на мостик и попросить их забрать тебя и в присутствии свидетелей закатать твои рукава, так чтобы можно было уложить тебя в медицинской каюте, привязать ремнями к койке и запереть, поставив охрану.
– Ты бы этого никогда не сделала.
– Сердце мое обливалось бы кровью. Потому что мне пришлось бы выдать морского героя. Но у меня бы не было другого выхода.
Он борется с собой.
– Кроме того, я бы шепнула Верлену пару слов о том, что ты видел. Именно это последнее сломало его. Он не может сдержать дрожь.
– Он разрежет меня на куски, – говорит он. – Как ты можешь такое делать, после того как я спас тебя?
Может быть, я и могла бы заставить его понять это. Но потребовалось бы объяснение, которое я не могу ему дать.
– Я хочу, – говорю я, – я хочу знать, ради чего мы плывем. Для чего оборудован этот трюм?
– Почему, Смилла?
Все начинается и заканчивается тем, что человек падает с крыши. Но в промежутке – целый ряд связей, которые, возможно, никогда не будут распутаны. Яккельсену необходимо убедительное объяснение. Европейцам необходимы простые объяснения. Они всегда предпочтут однозначную ложь полной противоречий правде.
– Потому что я в долгу, – говорю я. – В долгу перед тем, кого люблю. Это не ошибка, когда я говорю в настоящем времени. Это только в узком, физическом смысле Исайя перестал существовать.
Яккельсен разочарованно и меланхолично уставился на меня.
– Ты никого не любишь. Ты даже самое себя не любишь. Ты не настоящая женщина. Когда я тащил тебя вверх по лестнице, я увидел что-то торчащее из мешка. Отвертку. Словно маленький член. Ты же проткнула его.
Его лицо выражает глубокое удивление.
– Я тебя никак не могу понять. Ты – добрая фея в обезьяньей клетке. Но ты чертовски холодна, ты похожа на привидение, предвещающее беду.
Когда мы выходим под открытый навес на верхней палубе, на мостике бьют два двойных удара – время два часа ночи, середина ночной вахты.
Ветер стих, температура упала, и pujuq – туман воздвиг четыре стены вокруг “Кроноса”.
Рядом со мной уже начал дрожать Яккельсен. Он не привык к холоду. Что-то случилось с очертаниями судна. С леером, мачтами, прожекторами, радиоантенной, которая на высоте 30 метров простирается от передней до задней мачты. Я протираю глаза. Но это не видение.
Яккельсен прижимает палец к перилам и убирает его. На том месте, где он растопил тонкий, молочный слой льда, остается темный след.
– Есть два вида обледенения. Неприятное, которое возникает оттого, что волны захлестывают палубу и вода замерзает. Все больше и больше, быстрее и быстрее, когда ванты и все вертикальные предметы начинают утолщаться. И по-настоящему скверное обледенение. То, которое возникает от морского тумана. Тут не надо никаких волн, оно просто ложится на все вокруг. Оно просто есть – и все.
Он делает движение рукой в сторону белизны.
– Это начало скверного. Еще четыре часа – и надо доставать ледовые дубинки.
Движения его ленивы, но глаза блестят. Ему бы очень не понравилось сбивать лед. Но где-то внутри него даже эта сторона океанской стихии рождает безумную радость.
Я прохожу десять метров вперед в направлении носовой части судна. Туда, где меня не видно с мостика. Но откуда мне видна часть окон шлюпочной палубы. Все они темны. Во всех окнах надстройки, кроме офицерской кают-компании, где горит слабый свет, тоже темно. “Кронос” спит.
– Они спят.
Он ходил на корму, чтобы посмотреть на те окна, которые выходят туда.
– Нам всем следовало бы спать, черт возьми.
Мы поднимаемся на три этажа на шлюпочную палубу. Он идет еще выше. Отсюда ему будет видно, если кто-нибудь покинет мостик. Или если кто-нибудь покинет шлюпочную палубу. В мешке, например.
На мне моя черная форма официантки. Здесь, в два часа ночи, она не имеет почти никакой ценности в качестве оправдания, но я ничего другого не смогла придумать. Я действую с ощущением, что мне не следует задумываться. Потому что есть только путь вперед, и нет возможности остановиться. Я вставляю ключ Яккельсена в замочную скважину. Он легко входит. Но не поворачивается. Замок поменяли.
– Слушай, это знак, что надо бросить это дело.
Спустившись вниз, он встает за моей спиной. Я хватаю его за нижнюю губу. Синяк еще не совсем прошел. Он хочет что-то сказать, но не может.
– Если это и знак, то знак того, что за этой дверью есть нечто такое, что они постарались скрыть от нас.
Я шепчу ему в ухо. Потом отпускаю его. Ему есть что сказать, но он подавляет это в себе. Понурив голову, он следует за мной. Когда представится возможность, он возьмет реванш и растопчет меня, или продаст меня кому угодно, или столкнет меня в пропасть. Но сейчас он сломлен.
Любое помещение, назначением которого является какая-то форма совместного времяпрепровождения, теряет свою реальность, когда его покидают. Театральные сцены, церкви, залы ресторанов. В кают-компании темно, она безжизненна и, тем не менее, населена воспоминаниями о жизни и обедах.
На камбузе сильно пахнет кислым, дрожжами и алкоголем. Урс рассказывал мне, что его тесто поднимается 6 часов, с десяти вечера до четырех утра. В нашем распоряжении есть полтора, самое большее два часа.
Когда я открываю раздвижные двери, до Яккельсена доходит, что будет дальше.
– Я знал, что ты не в своем уме. Но что в такой степени...
Кухонный лифт вымыт, и в него поставлен поднос с чашками, блюдцами, тарелками, вилками, ножами и салфетками. Символическая подготовка Урса к завтрашнему дню.
Я убираю поднос с посудой. – У меня клаустрофобия, – говорит Яккельсен.
– Ты и не поедешь на нем.
– У меня она возникает и из-за других.
Помещение лифта внутри прямоугольное. Сев на кухонный стол, я боком залезаю внутрь. Сначала я проверяю, можно ли вообще так глубоко спрятать голову между колен. Потом частично засовываю в лифт верхнюю часть тела.
– Ты нажмешь кнопку шлюпочной палубы. Когда я выйду, лифт должен остаться там. Чтобы не было лишнего шума. Потом ты пойдешь к лестнице и будешь ждать. Если кто-нибудь будет тебя гнать, все равно оставайся. Если будут настаивать, иди в свою каюту. Жди меня в течение часа. Если не вернусь, разбуди Лукаса.
Он беспокойно двигает руками.
– Я не могу, пойми, не могу.
Мне приходится вытянуть ноги, одновременно я стараюсь не попасть руками в стоящее на столе дрожжевое тесто.
– Почему это?
– Послушай, он мой брат. Именно поэтому я на судне. Именно поэтому у меня есть ключ. Он думает, что я вылечился.
Я в последний раз наполняю легкие, выдыхаю и скрючиваюсь в маленьком ящике.
– Если я не вернусь через час, ты разбудишь Лукаса. Это твой единственный шанс. Если вы не придете за мной, я все расскажу Тёрку. Он заставит Верлена заняться тобой. Верлен – это его человек.
Мы не зажигали свет, на камбузе темно, видны лишь слабые отсветы моря и отражение тумана. И все же я вижу, что попала в точку. Хорошо, что мне не видно его лица.
Я прячу голову между коленей. Двери сдвигаются. Подо мной в темноте слышно легкое жужжание электромотора, и я поднимаюсь наверх.
Движение продолжается секунд пятнадцать. Единственное ощущение – беспомощность. Страх, что кто-то ждет меня наверху.
Я достаю отвертку. Чтобы было, что им предложить, когда они распахнут двери и вытащат меня.
Но ничего не происходит. Лифт останавливается в своей темной шахте, и я сижу, и нет ничего, кроме боли в ногах, движения судна в море и далекого шума двигателя, который сейчас едва различим.
Я просовываю отвертку между двумя раздвижными дверями и нажимаю. Потом на спине выползаю на поверхность стола.
В комнату попадает слабый свет. Это топовые кормовые огни, свет которых проникает на этот этаж через верхний световой люк. Комната представляет собой небольшую кухню с холодильником, столиком и маленькой плитой.
Дверь ведет в узкий коридор. В коридоре я сажусь на корточки и жду.
Люди ломаются во время переходных периодов. В Скорсбисунне, когда зима начинала убивать лето, люди стреляли друг в друга из дробовика. Нетрудно плыть на волне благополучия, когда уже установлено равновесие. Трудным является новое. Новый лед. Новый свет. Новые чувства.
Я жду. Это мой единственный шанс. Это единственный шанс для любого человека – дать себе необходимое время, чтобы привыкнуть.
Переборка передо мной подрагивает от шума далекого двигателя, находящегося под нами. За ней должна быть дымовая труба. Вокруг ее большого прямоугольного корпуса и построен этот этаж.
Слева на высоте пола я вижу слабый свет. Это дежурная лампочка на лестнице. Эта дверь – мой путь отсюда.
Справа от меня сначала тихо. Потом из тишины появляется дыхание. Оно гораздо тише всех остальных звуков судна. Но после шести дней на борту обычные звуки стали незаметным фоном, на котором отчетливо слышны все, отличающиеся от них. Даже посапывание спящей женщины.
Это означает, что здесь, по левому борту, есть одна, возможно, две каюты, и напротив будет одна или две. То есть салон и кают-компания выходят на носовую палубу.
Я продолжаю сидеть. Через какое-то время слышно, как вдалеке журчит вода. На “Кроносе” туалеты с системой смыва высокого давления. Где-то под нами или над нами спустили воду в туалете. Звук в трубах говорит о том, что душевая и туалеты этого этажа находятся перед дымовой трубой и примыкают к ней.