Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чудотворец

ModernLib.Net / Хазанов Борис / Чудотворец - Чтение (стр. 3)
Автор: Хазанов Борис
Жанр:

 

 


А ты призываешь поклониться сыну плотника, как Богу. Ты хочешь уверить нас, что он был сын Божий, словно Господь Бог может жить с женщиной и прижить с ней сына. Чтобы как-то выкрутиться, ты и вся ваша секта утверждаете, будто женщина зачала без мужского семени и родила, оставшись девственницей. Как это может быть? Ты утверждаешь, что этот сын человеческий жил, как человек, и ел, как человек, и претерпел телесные муки, и умер, как умирает человек, — а потом восстал из мертвых. Вот я и спрашиваю тебя и всех вас: не слишком ли много чудес?»
      «Тот, кто однажды видел чудо своими глазами, — сказал Петр, — не может не уверовать, а тот, кто уверовал, для того чудо уже не есть нечто невероятное и сверхъестественное, напротив даже… Люди! — воскликнул он. — Евреи! Не дайте себя сбить с толку ложными мудрствованиями. До того ли нам сейчас! Мир гибнет… Господь наш пришел не для того, чтобы опровергнуть закон, а наоборот — подтвердить то, о чем вещали пророки. Он пришел нас спасти. Кто уверует, тот спасется! А вы, нечестивцы, будете гореть — да, да, да! В печи огненной».
      «Ты не доверяешь людям, — возразил мой отец, — какая же это вера, если она нуждается в таких примитивных доказательствах? Бог не щедр на чудеса. Немного стоит вера, которую покупают с помощью фокусов. — И он желчно усмехнулся. — Это и я умею».
      «Будьте свидетелями, — закричал апостол, — он называет чудеса
      Господни фокусами!»
      «Могу продемонстрировать, — сказал мой отец, — пожалуйста…»
      Он разинул рот, выпучил глаза, вобрал в себя сколько мог воздуха и изрыгнул синее пламя.
      Народ так и ахнул.
      «Вот это да, — сказал кто-то. Оживление охватило толпу, люди смеялись, свистели. — Давай еще!»
      «Ты базарный фокусник, — сказал Петр, — видели мы таких чудодеев. А ножи глотать ты умеешь? Голубей вытаскивать из-за пазухи?»
      «Могу, отчего же, — отвечал мой отец, стараясь сохранять невозмутимость. — Адела, подойди-ка». Он осторожно опустил два пальца, средний и указательный, в ложбинку между ее грудями и ловко вытянул оттуда платочек, встряхнул его — платок развернулся в пеструю шаль. Отец быстро собрал ее, скатал между ладонями, швырнул мячик в небо, он превратился в голубя и сел на крышу.
      «Молодец, — сказал апостол и повернулся к сотнику: — Дай ему денег. — Он захлопал в ладоши. — Люди! Этот человек повеселил вас, скажем ему за это спасибо. А теперь я хочу продолжить…»
      «Нет, постой, это все были игрушки, — проговорил мой отец. Его охватило какое-то мрачное вдохновение. — Слушайте, — сказал он, озираясь, — пусть кто-нибудь принесет лестницу».
      «Что? — спросил Петр, нахмурившись. — Лестницу? А-а! Теперь я знаю, кто ты такой. Ты Симон Маг. Ты враг нашей веры и поплатишься за это, как поплатились другие. Господь расточит врази своя…»
      «Эй, вы, живо!»
      «Ты с ума сошел», — прошептала Адела.
      «Молчи. И пусть принесут шофар! Есть в вашей деревне синагога?.. Пусть трубят в рог! Музыку!»
      Он стоял возле лестницы, прислоненной к дому, и нервно потирал руки. Толпа приготовилась к занимательному зрелищу. Петр сложил руки на груди и с холодным презрением смотрел на моего отца.
      «Боже, что делать, — бормотала Адела, — Юзя… ты бы хоть… Боже, останови его…»
      Мой отец быстро влез на плоскую крышу дома сотника. «Пособите мне!» — крикнул он оттуда.
      Какие-то ребята стали поднимать лестницу, я присоединился к ним. Мой отец втащил лестницу на крышу, укрепил у подножья башни и полез вверх. Ветер трепал его волосы и белое одеяние.
      Произошло следующее: мой отец стоял на верхней перекладине лестницы, и в наступившей тишине было слышно, как он приговаривает что-то, не то произносит заклинание, не то молится. Внизу раздался слабый блеющий звук, это синагогальный служка трубил в выдолбленный рог. Потом звук повторился. Отец стоял, точно артист в цирке перед изумительным и опасным номером. Все быстрей и громче становилось его бормотанье. «Элохим, Элохим…» — повторял он, затем с величайшей осторожностью оторвал ногу от лестницы, согнул в колене и уперся ею в стену башни, другая нога стояла на перекладине; его ладони ощупывали шершавый камень, он искал опору. И наконец, с силой оттолкнувшись, так что лестница упала с грохотом на крышу, он отделился от башни и повис в воздухе. Одна сандалия сорвалась с его ноги и упала на землю. Он парил в воздухе!
      Он парил над толпой, раскинув руки и болтая ступнями, с закинутой кверху головой, и в эту минуту напоминал ребенка, которого положили на живот. Стояла мертвая тишина, пораженная толпа, как один человек, поворачивала головы вслед за ним. Его понесло в сторону. Он терял высоту и, пытаясь взлететь, бил и сучил ногами. Адела схватила меня за руку, толпа заколыхалась. Мой отец несколько раз перевернулся в воздухе и упал на землю. Мы подбежали к нему. Кучер Владимир, который тоже стоял в толпе, протолкался к нам.
      Отец лежал на земле и широко открытыми глазами смотрел в небо. Женщины причитали. Кто-то в толпе сказал: «Поделом ему!» — «Как не стыдно так говорить, — отозвался другой голос, — человек разбился, а они рады…»
      «Где у тебя болит? — спросила, стоя на коленях, Адела. — Ты меня слышишь?» Она обвела глазами собравшихся. «Что вы тут толпитесь, как бараны, нечего на него глазеть…» — сказала она с тоской. Толпа молча раздвинулась. Апостол Петр с суровой миной приближался к нам, за ним Корнилий и еще кто-то, сзади несли носилки. Мой отец не издал ни единого стона. По-прежнему, точно вглядываясь во что-то, он смотрел неподвижным взором перед собой. Корнилий велел нести его к себе в дом.
      Кучер Владимир, Ареле и еще какой-то рыжебородый и кудрявый мужик взялись за носилки, я шел рядом, утирая слезы, мадам Адела держала моего отца за руку. Толпа начала расходиться, шумно переговариваясь, люди спорили и жестикулировали. Так мы вошли в дом, где нас ожидала непредвиденная и невероятная встреча.
      Отца положили на низкое ложе. Женщины побежали готовить примочки. Полог, которым был задернут вход в горницу, приподнялся, вошел Петр и сел возле отца.
      Я стоял у входа, видел, как он оперся локтем о колено, подперев ладонью подбородок, и молча воззрился на лежащего.
      «Это я виноват, — сказал он наконец. — Мне надо было тебя остановить… Никто из нас не чудотворец… Я виноват, прости меня».
      «Вот именно, — отозвался сиплым голосом мой отец, — вот именно: никто не чудотворец».
      «Не будем спорить», — сказал Петр.
      Тут вошли Адела и служанка с полотенцами, кувшином и тазом. Петр встал и вышел из комнаты. Потом послышался голос хозяина и еще один голос со странным чужеземным акцентом. В комнату вступил толстый и румяный человек в диковинной одежде. Женщины изумленно уставились на него. Из-за полога выглядывали, наседая друг на друга, любопытные. Произошло всеобщее замешательство.
      «Сижу в трактире, ничего не знаю, — сказал человек громким басом, — вдруг говорят… Слава Богу, наконец-то я вас разыскал! Все вопросы — потом. Что случилось? Ради всего святого: что произошло?»
      «Нет, — пролепетал мой отец, — скажите мне, что я на том свете. Скажите мне, что я сплю… Юлиан?!.»
      «Конечно, ты спишь, — отвечал дядя Юлиан. — Ты спишь, и я тебе приснился. И тебе тоже, — сказал он ошеломленной Аделе. — Что вы все на меня уставились? Можно увидеть человека во сне. Можно вернуться с войны. Можно приехать из Америки. Все можно».
      Он снял свой великолепный пиджак и остался в щегольском жилете, белоснежной рубашке с крахмальными манжетами, в огромном, выпиравшем из-под жилета галстуке с павлиньим глазом. Галстук был заколот дорогой булавкой. Короче говоря, это был он, легендарный дядя Юлиан, настоящий дядя из Америки, о котором только можно было мечтать, — дородный, благоухающий духами и сигарами, жизнерадостный, щедрый и богатый.
      «Ну-ка помоги мне, — сказал он Аделе, отколупнул золотые запонки и засучил рукава. Вдвоем они сняли с лежащего испачканную хламиду. Дядя Юлиан принялся ощупывать моего отца. — Где болит? Здесь болит?.. Слышал, слышал о твоих подвигах… Что за мальчишество! Какое тебе дело до христианской веры? Пусть себе молятся кому хотят. Стоило ломать себе ребра ради этого…»
      «Послушай… как ты здесь очутился?» — лепетал мой отец.
      «Как очутился? Очень просто. Ладно, — решительно, тоном делового человека сказал дядя Юлиан, — отложим обсуждение этих вопросов до более спокойных времен. А сейчас время не терпит. Главное, как ты себя чувствуешь? Сможешь ли ты перенести дорогу?»
      «Смогу, я думаю…»
      «Но, но, но! Не храбрись. Мы едем далеко».
      Оказалось, что два дня назад дядя Юлиан прибыл поездом в Коло-мыю. Оттуда он намеревался ехать в наш город, но случайно узнал в трактире на станции, что кучер Владимир с моим отцом отправился в другую сторону. Дядя Юлиан знал, что началась война и Польши больше не существует и, собственно, поэтому и приехал. Теперь, сказал он, нам остается только заехать за матерью.
      «Да, но…» — возразил мой отец.
      «Ха, ха, ха!» — захохотал дядя Юлиан, сверкая фарфоровыми зубами, и извлек из внутреннего кармана пухлый бумажник. — А это ты видел? Теперь скажи, кто из нас чудотворец?»
      Мой отец поднес бумаги к своим глазам — это были визы. Четыре визы на въезд в Америку: для моего отца, для матери, для Аделы и для меня.
      «Но я должен сказать, — продолжал дядя Юлиан, — ты тоже парень не промах. Держу пари, что тебя ждет в Штатах блестящее будущее. Где ты научился этим фокусам?»
      «А… — мой отец махнул рукой. — Ты же видишь, чем все это кончилось».
      «Нет, серьезно. Ты действительно чудодей. Хотя бы потому, что ты не разбился».
      «Это ложный пророк. Я должен был его разоблачить. Ты даже не представляешь себе, — сказал мой отец, — к каким последствиям это приведет, если ему удастся заморочить голову людям».
      «Они сами этого хотят, — сказал дядя Юлиан. — И ничего тут не поделаешь. Well. Отложим философию до лучших времен».
      По дороге мой отец рассказывал о делах, о платежах и кредиторах, ему казалось, что нельзя уезжать, прежде чем он приведет в порядок документацию и законным образом ликвидирует фирму. Дядя Юлиан слушал его и усмехался. Потом он сказал: фирма… Какая фирма, когда сейчас война и неизвестно, что будет завтра! Купим сейчас же, не мешкая, билеты, потом поедем за мамой, захватим пару чемоданов с самым необходимым, повесим на дверях замок, объявление: «Магазин закрыт до лучших времен» — и общий привет! С этими словами он бодро спрыгнул с подножки, отчего заколыхался весь экипаж, велел Владимиру дожидаться на другой стороне вокзальной площади, а меня позвал с собой. В присутствии дяди Юлиана все происходило необыкновенно быстро. Мы вошли в зал и направились к кассе.
      Коломыя не такая уж маленькая станция, как, может быть, ты себе представляешь. Конечно, скорые поезда почти все проходят мимо. Но даже в то время тут два раза в неделю останавливался пассажирский поезд с международным вагоном до Белграда. А оттуда, сказал дядя Юлиан, до морского порта рукой подать. Зал ожидания был пуст и выглядел чрезвычайно уныло, со старыми, изрезанными перочинным ножом скамейками вдоль стен и пятнами плесени на потолке.
      Кассир в окошке что-то писал, щелкал счетами и заглядывал в ведомости. Это был маленький горбатый человек. Несколько времени дядя Юлиан ждал, положив портмоне и постукивая ногтями. Человечек щелкал счетами. Дядя Юлиан прочистил горло. Кассир поднял на него воспаленные глаза.
      «Знаете, — проговорил он, — сколько стоит отравить газом одного человека?»
      «Что?» — спросил дядя Юлиан.
      «Я говорю, известно ли вам, во что обходится обработка газом одного человека?»
      «Excuse mе, — солидно произнес дядя Юлиан, — я хотел бы купить билеты».
      «Билеты? — удивился кассир. — Какие билеты?» «Как это — какие? Пять билетов до…»
      «Мы давно уже не продаем никаких билетов. Сейчас все ездят бесплатно. И даже не догадываются, что все это стоит немалых денег».
      «Позвольте…»
      «Нет, это вы позвольте! Дайте мне договорить». «Слушайте, как вас… — сказал сурово дядя Юлиан. — Не морочьте мне голову. Пять мест до Белграда. Я не собираюсь ехать бесплатно».
      Человек в окошечке усмехнулся.
      «Небось, когда вас будут обрабатывать, вы платить не будете. А почему? Потому что это очень дорогая вещь. Это только кажется, что это дешево стоит. Я вам сейчас докажу. Я все подсчитал. Вот смотрите: фирма отпускает циклон Б по цене 975 рейхсмарок за баллон. В баллоне 195 килограммов газа. То есть это будет пять марок за килограмм… На одну партию, примерно 1500 человек, я округляю цифры для простоты, уходит пять с половиной килограммов. Умножаем и делим. Получается 15 пфеннигов. Пятнадцать пфеннигов стоит жизнь одного еврея. Это, может быть, и не так уж много. Но вы упускаете из виду два обстоятельства: во-первых, на один небольшой город, скажем, такой, как Коломыя, уходит целый баллон, вот вам уже тысяча марок. А во-вторых, сопутствующие расходы…»
      Мы вышли из вокзала, дядя Юлиан буркнул: «Не будем тратить время, это какой-то мешугенер…»
      Усаживаясь в повозку, он объяснил, что касса не работает, купим билеты на обратном пути. В крайнем случае, прямо в поезде.
      Мне не хочется отвлекаться ради мелких подробностей нашего возвращения, хотя некоторые из них были немаловажными и должны были бы, по крайней мере, удержать нас от неосмотрительных шагов, прежде всего от главной ошибки. Ошибка эта заключалась, конечно, в том, что мы вернулись.
      Нужно сказать, что наиболее разумным человеком оказался тот, от кого это меньше всего ожидали, — кучер Владимир. Он первым сообразил, что, пока мы отсутствовали, произошло гораздо больше событий, чем может уместиться в столь непродолжительный отрезок времени. В том-то и дело, что непродолжительным этот промежуток был только для моего отца — Симона Волхва, и нас, сопровождавших его, тех, кто был свидетелем его диспута с Петром Кифой и ужасного падения с высоты. Кучер Владимир был простой человек и вряд ли сумел бы объяснить, как это может быть, чтобы время в разных местах протекало с разной скоростью; но он, например, сообразил (а может быть, что всего вероятней, кто-то ему сказал, пока дядя Юлиан пререкался с сумасшедшим кассиром, а мой отец и Адела сидели в повозке), что русских давно уже нет в нашей окрестности. Он же сообщил, что между уходом Красной Армии и приходом немцев, когда вообще никакой власти не было, по всей округе происходили погромы. Завязался спор: кучер Владимир советовал нам не мешкая бежать. Куда угодно — хоть забраться в товарный вагон и уехать, — и чем дальше, тем лучше.
      В ответ дядя Юлиан только махал рукой. С какой стати оккупационные власти станут нас задерживать? «Я, — сказал дядя Юлиан, — гражданин Соединенных Штатов. Американский гражданин: это тебе не хер собачий… Я приехал за моими родственниками». Вот визы, вот подпись консула. Закон есть закон. В крайнем случае он свяжется с послом в Берлине.
      Услыхав слово «закон», кучер Владимир возвел глаза к небесам. Я уже говорил о том, что жизнь в местечке сделала его похожим на еврея. «Азохн-вэй, — сказал он. — Слышь, старуха, что образованные люди говорят? Учись…»
      Отец тоже считал, что нужно ехать в город. Он взвешивал разные возможности. Можно было тут же, в Коломые, продать кое-что из того, что он вез в чемодане, например, кинжал и наперсный крест. А имея на руках хорошие деньги, не так уж трудно договориться с начальством. Главное — увезти маму. Вдобавок моего отца беспокоила судьба магазина. Особенно он был встревожен рассказом Владимира о погроме. «Вот видите, — добавил мой отец, — как только пришла немецкая армия, бесчинства прекратились и восстановился порядок. Гетто? Ну и что, что гетто? Может быть, гетто и организовано для того, чтобы обезопасить евреев…»
      Владимир, сидевший на облучке, обернулся и сказал:
      «Пан Шимон, вы великий человек и волшебник, против этого никто не спорит. Только знаете, что говорят? Говорят, немцы всех жидов собрали в гетто и привезли врачей. А для чего? Они собираются холостить всех мужчин, вот для чего».
      «Что? — спросил дядя Юлиан, который подзабыл язык, пока жил в Америке. — Что они собираются?»
      «Холостить. Чтобы больше не размножались и хорошо работали. Примерно как жеребцов холостят».
      «Что ты городишь? — сказал дядя Юлиан. — Да еще при женщинах».
      «Я бывал в Германии, — заметил мой отец, — немцы самый цивилизованный народ…»
      Адела испуганно смотрела на мужчин, казалось, у нее не было своего мнения. Что касается меня, то моего мнения никто не спрашивал, но я не представлял себе, как это можно бежать, оставив маму. А реб Менахем-Мендл? А все наши хасиды, наши соседи и знакомые, что с ними? Нет, мы просто обязаны были вернуться.
      Откуда мне было знать, что моей матери уже не было в нашем городе, а скорее всего, не было и в живых. Откуда мне и всем нам было знать, что Земля несется все быстрей и быстрей навстречу злой комете, и серный дух ее уже стелился над нашим краем, и не успели еще прийти немцы, как рабби Коцкому разбили голову ночью перед домом, где он жил, легендарному рабби Коцкому, о котором теперь пишут книги, о котором гадают, жил он на самом деле или не жил, и который говорил растерявшимся людям, что у Бога есть другие заботы, а одноглазый Файвел забился в подвал и жил там среди крыс. Откуда мы могли знать?..
      Я сказал: пока мы отсутствовали. Но что значит отсутствовать? Мальчик мой, быть может, единственный урок, который я вынес из последовавших событий, был тот, что мы все — и те, кто погиб, и те, кто уцелел, кому невероятным образом удалось уцелеть, — никогда в полной мере не «отсутствовали» и никогда вполне не «присутствовали». Я родился и вырос в доме моего отца на Сходе, но это был не только родительский дом, это был дом, который назывался историей, и если в данный момент нас не было в комнате, то это значило лишь, что мы ушли в другую комнату. Мы жили в доме, где были выставлены в окне, разложены под стеклом на прилавке, стояли и покрывались пылью на полках и стеллажах реликвии всех эпох, более или менее вышедшие из употребления, более или менее сохранившие свою душу, в доме, который был и нашим жильем, и музеем, и антикварной лавкой, где вместе с живыми торговали, и ели, и спали, и читали древние книги, и ссорились, и обнимали друг друга, и зачинали детей своих наши предки, и вспоминали путь из Египта, фараоновы колесницы, увязшие в песке, и всадников, захлебнувшихся в море; мы жили в доме, где можно было мимоходом взглянуть в тусклое зеркало и увидеть в мутной глубине нищего патриарха, босого царя или полубезумного пророка, в доме, где Ревекка пряла свою пряжу и Вирсавия сушила волосы на заднем дворе, где поколения и века сменяли друг друга, где было все на свете, бывали и наводнения, и грабежи, и пожары, и все как-то обходилось. А теперь этот дом сгорел дотла.
      Итак, на чем я остановился… Нам удалось почти беспрепятственно выехать из Коломыи; был чудный день. Мой отец хорошо говорил по-немецки, поэтому, когда при выезде из леса дорогу нам преградил патруль, отец отвечал на вопросы, и это произвело, как нам показалось, положительное впечатление. Дядя Юлиан с нарочитой медлительностью вылез из тарантаса. Фельдфебель принялся изучать его паспорт, после чего уселся между Аделой и дядей Юлианом, а мы с моим отцом зашагали, сопровождаемые солдатами, следом за экипажем.
      Видишь ли, дорогой мой, я не зря начал эти записки с притчи об ученом раввине и жестоком епископе: в ней заключены разные возможности толкования. В любом случае она говорит о том, что результаты наших действий чаще всего не отвечают нашим намерениям. Епископ жаждет утвердить христианскую веру, но то, что он приказывает совершить над упрямым иудеем, служит посрамлению этой веры. Однако допустим, что еврей согласился креститься: было бы это победой епископа? Нет, ибо вера, которую принимают под давлением логических доводов, перестает быть верой. Вообще нетрудно было бы показать, что, если бы стремление христиан искоренить иудейскую религию увенчалось успехом, это означало бы гибель самого христианства. Церковь вырастает из синагоги, и это отпочкование не есть однажды совершившийся факт, но оно совершается в непрерывно длящейся истории. Поэтому крушение синагоги влечет за собой крушение церкви, и расправа христиан над евреями есть не что иное, как величайшее и окончательное поругание христианских заветов, величайшее и окончательное посрамление христианства; ибо не может не засохнуть ветвь, если срублено дерево.
      Иудей пререкается с князем церкви, до поры до времени не догадываясь, что на самом деле он спорит с самим собой. Иудей спорит с собственным сомнением; иначе было бы непонятно, что заставляет его посещать епископа. В том, что ученый раввин в глубине души сомневается в своей вере и в своей науке, нет ничего удивительного: наука есть инструмент испытания веры, и, следовательно, вера есть условие для науки; вера, таким образом, составляет высшее оправдание науки. Вдобавок он никого не хочет переубедить; в диспутах с епископом он лишь обороняется. Тем не менее однажды ему начинает казаться, что аргументы веры исчерпаны, он чувствует, что сомнение грозит перейти в отрицание, и отказывается прийти. Другое дело епископ. Он тоже полон сомнений, это заставляет его вести долгие споры с раввином; но, в отличие от еврея, он нуждается во внешней победе ради победы внутренней — и ему не приходит в голову, что его победа есть на самом деле поражение.
      Мой отец говорил: в христианском учении лишь одно не вызывает сомнений — это то, что их учителя прибили живьем к столбу. Последователи Йешу утверждали, что он вознесся на небо. Оставим этот вопрос в стороне; это дело веры или прибежище отчаяния. Но они утверждали также, что их учитель вернулся. Йешу снова придет на землю, и наступит царство справедливости. Так вот, я открою тебе одну тайну. Он таки пришел. Клянусь тебе — он вернулся!
      Ты скажешь, что здесь имеется противоречие, ибо этот факт, если это факт, означал бы, что тот, кого мой отец считал ложным чудотворцем и полагал необходимым разоблачить, противопоставив его чудесам свои собственные, так сказать, самодельные чудеса, — совершил-таки чудо: воскрес из мертвых. Да, если бы все мы жили один раз. Но мы жили не только здесь и теперь; мы жили в истории, где все повторялось, и повторялось, и повторялось — до тех пор, пока не рухнуло окончательно.
      Может быть, странное известие, тайный слух, распущенный кем-то после его казни, — будто, предвидя свое поражение, он покончил с собой, а ученики выдали римлянам его тело, чтобы инсценировать казнь и спасти его учение, — может быть, этот слух лишь предвосхитил то, что в конце концов и произошло, теперь, на наших глазах. Самоубийство! Ибо чем же иным было его возвращение в тот самый час, когда столб огня и облако дыма поднялись над домом Израиля! Да, он пришел во второй раз, он вернулся, — но не затем, чтобы возвестить о царстве мира, любви и справедливости. Он пришел, чтобы надеть желтую звезду. Они хотели истребить евреев, но на самом деле уничтожили христианство, как епископ осрамил и уничтожил свою веру, велев расправиться с раввином. Да, их учитель пришел снова. Но он пришел, чтобы смешаться с тысячами и тысячами обреченных, ибо как же могло быть иначе: он был один из нас, и нет больше мира и любви в этом мире. И его тело выгребли из вонючей камеры среди других тел и сожгли вместе с другими, и оно превратилось в дым, и никто этого не заметил. Слишком много их было!
      О том, что происходило в те дни и месяцы в нашем городке, во всем нашем крае, я рассказывать не буду, ты это знаешь без меня, да и вообще все это теперь хорошо известно: везде было примерно одно и то же. Изложу лишь некоторые обстоятельства, которыми сопровождалась кончина моего отца, — разумеется, если это была кончина, а не что-нибудь другое, для чего мне трудно подыскать название. То, что произошло на моих глазах, впоследствии было сочтено легендой, наподобие легенд о рабби Коцком, о Зусе из Ганиполя, о знаменитых цадиках и чудотворцах: таково свойство подобных событий, и такова особенность наших мест. Ты видишь, что я по-прежнему называю этот край «нашим», хотя едва ли кто-нибудь из нынешних жителей Коло-мыи, или Косова, или Сасова, или Межериц признал бы во мне земляка. Я умру, и со мной уйдет в прошлое наше проклятое время, и некому будет свидетельствовать о последних днях Симона Волхва и Петра Кифы.
      Первая селекция неработоспособных, как они это называли, состоялась еще до нашего возвращения (моя мама была среди увезенных), поэтому большинство уже более или менее догадывалось, что их ждет, когда власти объявили о новом транспорте. Догадывалось, понимало… и гнало от себя эту мысль. По всему городу были расклеены извещения, и кроме того, каждая семья получила аккуратно отпечатанную повестку о том, что в воскресенье рано утром все должны явиться на сборный пункт. Эту повестку нам принес Ареле, сын почтальона. Интересно, кто принес повестку самому Ареле?
      Троицкая площадь была оцеплена, на крыльце дома, где когда-то помещалась наша академия, стоял, в мундире с черным бархатным воротником и такими же обшлагами, расставив ноги в сверкающих сапогах, начальник эйнзац-команды, рядом с ним стоял наш новоиспеченный бургомистр, а на площади, окруженные солдатами и собаками, сгрудились, дрожа от утреннего холода и переминаясь с ноги на ногу, наши хасиды, бывшие коммерсанты, сапожники, шапочники, портные, коммивояжеры, толкователи Талмуда и мидра-шей и толкователи уже имеющихся толкований; стояли все, кто еще был жив и кто был мертв, но делал вид, что живет, — словом, жалкая толпа, оборванцы с мешками и чемоданами. Начальник объявил порядок транспортировки: после проверки по спискам все должны организованно сесть в грузовики. И чтоб никакой толчеи: места хватит всем. Крытые брезентом фургоны выстроились на проспекте Пилсудского. В Коломые ожидал товарный состав; говорили, что нас повезут в Бельзец; думаю, этот поезд был предназначен не только для нас, ибо к этому времени население гетто в нашем городе уже изрядно сократилось.
      Мы стояли в толпе — я, мой отец, мадам Адела и муж Аделы дядя Юлиан, похожий на Иова после набега савеян и халдеев: без верблюдов, без ослиц, без американского паспорта, без жемчужной булавки в галстуке и без самого галстука. Потому что всему свое время, и время всякой вещи под небом, время богатеть и время сидеть на пепелище, и, как сказал Коэлет, день смерти лучше дня рождения. Теперь это был большой, заросший грязно-седой щетиной старик с отвисшей кожей, с провалившимися глазами, в рубище и опорках вместо лакированных туфель, и только фарфоровые зубы напоминали о прежнем дяде Юлиане, каким он предстал перед нами тогда, в доме сотника Корнилия в самарийской деревне.
      Бургомистр, многие знали его, — он погиб потом отвратительной смертью, кто-то ночью, когда он вышел из дому по нужде, утопил его в выгребной яме, — приготовился зачитывать списки. Как вдруг в толпе произошло движение, все стали оборачиваться назад, залаяли овчарки. Невозможно было ничего разглядеть из-за голов. Бургомистр что-то объяснял офицеру. Тот сделал знак рукой, толпа подалась, и я наконец увидел, все увидели: по тротуару, мимо солдат, крупным шагом огибая площадь, в развевающейся одежде, с крестом в руке, красный и потный, шествовал наш православный протоиерей отец Петр Кифа. Вослед отцу Петру, едва поспевая за ним, с насмерть перепуганным видом семенил дьякон.
      На площади воцарилась тишина, начальник команды, наклонив голову набок, с любопытством созерцал это явление, потом поманил пальцем солдата. Тот проворно подбежал, присел на корточки и наставил на отца Петра свою лейку. Отец Петр остановился, шумно вздохнул, поднял крест, горевший на солнце, и неожиданно, размашистым жестом благословил толпу, где, уверяю тебя, не было ни одного христианина.
      Кто-то спросил: «Это так надо?»
      И еще кто-то: «Спасибо, это нам пригодится».
      И какой-то смешок пробежал по толпе.
      Офицера театральный жест отца Петра тоже рассмешил, он сложил руки на груди и сказал: «А ну-ка, подойди сюда», — и бургомистр повторил его слова по-украински.
      Дьякон стушевался где-то сзади, все глаза были устремлены на отца Петра, который приблизился к крыльцу и, тяжело дыша, с мрачным и грозным вдохновением вымолвил:
      «Остановись!»
      «Что он сказал?» — спросил начальник.
      «Он просит сделать остановку», — перевел бургомистр, с трудом подбирая слова.
      «Ясно, — сказал офицер. — Теперь можешь идти».
      «Остановись! Пока не поздно! — загремел отец Петр Кифа. — Все умирать будем! О душе вспомни! Это люди! Такие же, как ты… Будь милосерден! Что они тебе сделали? Именем Господа нашего — умоляю! — именем Иисуса Христа! Заклинаю! Не делай этого!..»
      Бургомистр что-то лепетал, очевидно пытаясь перевести эту речь, но начальник эйнзац-команды небрежно отстранил его и сделал знак подчиненным. Огромного Петра схватили под руки, и тут произошло нечто ужасное. Глаза у отца Петра вылезли из орбит, толстая шея налилась кровью, одним движением он стряхнул с себя солдат, размахнулся и хватил первого подвернувшегося под руку тяжелым крестом в висок, тот повалился… все это было делом одной секунды.
      «Изверг! — хрипло выдавил он из себя. — Пес смрадный… Сатана!»
      Выстрел прервал его слова. Отец Петр открыл рот, как будто внезапно забыл, что он хотел сказать, последнее и самое главное, — и грохнулся наземь.
      «Na also», — проговорил офицер, с какой-то нарочитой медлительностью засовывая пистолет в кобуру, и эта смерть была последней в цепи событий, которых я еще кое-как в состоянии изложить по порядку. Дальше начинается путаница, образы теснятся в памяти, но я не в силах придать им сколько-нибудь убедительную последовательность. Должно быть, сразу же после страшного эпизода с отцом Петром началась посадка в фургоны, люди бросились в узкую горловину улицы, к машинам, в страхе и отчаянии лезли вперед, карабкались по лесенкам, приставленным к задним бортам грузовиков, расталкивали и давили друг друга, и тут же в толпе, у колес, бородатые хасиды с прыгающими колечками пейс из-под шапок, схватившись друг за друга, плясали и пели «Кол-Нидре».
      В давке я потерял дядю Юлиана и Аделу, но, кажется, еще до того, как толпа вынесла нас с площади на проспект Пилсудского, в короткий миг молчания и замешательства, последовавший за кончиной Петра Кифы, раздался возглас, почти вопль, плачущий и ликующий: «Ага-а-а! что я говорил?..»

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4