— Она хочет тебя с ними свести, — прошептала Ирина, прикрыв рот рукой. — Эти мужчины всегда оставляют чаевые. Тем девушкам, которые больше всего им понравятся. Мама будет смотреть, дадут ли тебе чаевые. Так что, детка, сегодня у тебя экзамен.
Меня с двойняшками и тремя японками отправили к соседнему столу. Мы встали там, положили руки на спинки кресел, ожидая, когда мужчины подойдут к нам по блестящему паркету. Я посмотрела на девушек и, нервно переступив с ноги на ногу, сделала то же, что и они. Мне очень хотелось натянуть юбку на колени. Откуда ни возьмись, появились официанты. Они быстро накрыли стол белоснежной скатертью, поставили серебряный подсвечник, сверкающие бокалы. Успели вовремя. Клиенты подошли, уселись, откинулись на спинки кресел и расстегнули пиджаки.
— Ирасшаймас, — сказали японки. Поклонившись, сели и взяли с бамбукового блюда горячие полотенца.
— Добро пожаловать, — пробормотала я и последовала примеру остальных.
Появилось шампанское и виски. Я подвшгула свой стул и уселась, поглядывая на девушек, чтобы узнать, что делать дальше. Девушки вынули из обертки горячие полотенца, развернули их и положили в вытянутые руки мужчин. Я быстро скопировала их действия и бросила полотенце в руки мужчине, сидевшему слева от меня. Он не удостоил меня вниманием. Взял полотенце, утер руки, небрежно бросил его на стол напротив меня и, отвернувшись, стал разговаривать с девушкой, сидевшей по другую от него сторону. Обязанности были просты: моя работа заключалась в зажигании сигарет, подливании виски, развлечении гостей. Секс не требовался. Просто разговор и комплименты в адрес клиента. Обо всем этом было написано на ламинированной карточке, которую вручали новой девушке.
— Будет лучше, если ты скажешь что-нибудь забавное, — шепнула мне мама Строберри. — Клиенты Строберри хотят расслабиться.
— Привет, — смело сказала Светлана и уселась в кресло. Даже сейчас было видно, что она намного выше клиентов. Она поворачивалась из стороны в сторону, словно хлопотливая курица. Взяла из центра стола бокал и чокнула им о бутылку. — Шампанское, дорогие. Очень вкусно!
Она разлила все по четырем бокалам и замахала над головой пустой бутылкой, чтобы официант принес еще.
Мужчинам, похоже, нравились двойняшки. Девушки распевали песни, которые, должно быть, слышали по телевидению или по радио. Мне они, разумеется, не были известны. Все смеялись и аплодировали их говору — смеси
японского и ломаного английского. Близняшки напились очень быстро. У Светланы размазалась тушь, а Ирина то и дело подскакивала, щелкая зажигалкой, перегибалась через стол, опрокидывала маленькие вазочки с водорослями и сушеной каракатицей.
— Не смешите меня, — вскрикивала она, когда кто-то отпускал шутку. Она раскраснелась и невнятно произносила слова. — Еще немного, и я лопну от смеха!
Я сидела спокойно, не привлекая к себе внимания, притворялась, что все нормально, что я была здесь тысячу раз и нисколько не переживаю, хотя со мной не говорят, шуток я не понимаю и не знаю песен. Примерно в девять часов, когда я решила, что так и просижу молча весь вечер и все обо мне забудут, кто-то неожиданно сказал:
— А вы?
За столом замолчали. Я подняла глаза и увидела, что все прервали разговор и с любопытством смотрят на меня.
— А вы? — повторил человек. — Что вы об этом думаете?
Что думаю? Понятия не имею. Мыслями я была далека от разговора. Гадала, были ли в Китае отцы этих мужчин, либо дяди, либо дедушки? Интересно, понимают ли они, на чем построены их жизни. Я пыталась представить себе их лица в высоких воротничках формы на заснеженных улицах Нанкина. Один из них поднял меч катана…
— Как насчет вас?
— Вы о чем?
Они переглянулись: не привыкли к такой грубости. Кто-то толкнул меня под столом ногой. Я подняла глаза и увидела, как Ирина состроила гримасу, кивнула на мою грудь, а сама подняла руками собственную грудь и расправила плечи.
— Сядь ровно, — проговорила она мне одними губами. — Грудь вперед.
Я повернулась к человеку, сидевшему подле меня, глубоко вздохнула и сказала первое, что пришло в голову:
— Ваш отец воевал в Китае?
Его лицо изменилось, кто-то резко выдохнул. Девушки нахмурились, а Ирина со стуком поставила свой бокал на стол. Сосед задумался. Наконец он вздохнул и сказал:
— Какой странный вопрос. Почему вы спрашиваете?
Душа у меня ушла в пятки.
— Потому, — ответила я тоненьким голосом, — потому что этот вопрос занимает меня девять лет. Девять лет, семь месяцев и девятнадцать дней.
Он молчал, смотрел мне в лицо, старался прочитать мои мысли. За столом все затаили дыхание, подались вперед, ждали, каков будет его ответ. После долгой паузы он зажег сигарету, пыхнул несколько раз и осторожно положил ее в пепельницу.
— Мой отец был в Китае, — сказал он серьезно, после чего откинулся на спинку кресла и сложил на груди руки. — В Маньчжурии. И всю свою жизнь не говорил о том, что там произошло. — Дым от его сигареты поднимался к потолку длинной непрерывной струей. — Из моих школьных учебников изъяли все упоминания о войне. Помню, как, сидя в классе, мы все поднесли бумагу к огню, чтобы прочитать то, что проступало под выбеленными строчками. Возможно, — сказал он, не глядя ни на кого конкретно, но обращая слова в пространство, — возможно, вы мне об этом расскажете.
Я сидела, в ужасе открыв рот: что-то он теперь скажет. Медленно до меня дошло, что он на меня не сердится, и на мое лицо вернулась краска.
— Конечно, я могу рассказать все, что вы захотите узнать. Все… — Внезапно слова поднялись к моему горлу, желая выйти наружу. Я заправила волосы за уши и положила руки на стол. — Думаю, что самые интересные события произошли в Нанкине. Нет. Даже не в самом Нанкине, но… позвольте выразиться по-другому. Самое интересное — то, что войска прошли из Шанхая до Нанкина. Никто так и не понял, что же произошло, почему они изменились…
Так я начала говорить, и говорила, говорила весь вечер. Я рассказывала о Маньчжурии и о Шанхае, о части 731. Больше всего я, конечно же, говорила о Нанкине. Девушки заскучали, рассматривали свои ногти или, склонившись друг к другу, о чем-то шептались, бросая на меня взгляды. Но мужчины слушали, как зачарованные, лица их были сосредоточенными. Они мало что сказали в тот вечер. Ушли молча, и в конце вечера, когда мама Строберри с кислым выражением лица подсчитала чаевые, выделила она только меня. Мужчины оставили мне самые большие чаевые. Они трижды превышали сумму, выделенную другим девушкам.
8
Нанкин, 1 марта 1937
Все это время беспрестанно нервничаю из-за жены! Думаю о нашем несходстве. Многие коллеги считают этот странный брак предательством наших идеалов. И в самом деле, я всегда предполагал вступить в разумный альянс, возможно, с девушкой из университета, человеком широких взглядов, которая бы, подобно нашему президенту Чан Кайши, служила процветанию Китая. Но тогда я не предполагал участия в этом деле матери.
Возмутительно! Даже сегодня думаю о матери. Дрожу от смущения, когда размышляю о ней и обо всей моей суеверной и отсталой семье. Несмотря на богатство, наша семья никогда не помышляла об отъезде из провинциальной деревни, не хотела бежать от летних разливов Поянху. Возможно, и я останусь сидеть на месте, и это, вероятно, самая жестокая правда: гордый молодой лингвист из университета Цзинлиня на поверку просто китайский мальчик, не смотрящий в будущее и не желающий меняться. Он остановился в своем развитии и ждет смерти. Я думаю о нашей желто-зеленой деревне, о белых козах и можжевельнике, о равнинах, где человек доволен тем, что может вырастить урожай, способен прокормить семью, где утки дичают, а свиньи роются в гороховых зарослях. Я задаю себе вопрос: есть ли у меня надежда избежать прошлого?
Теперь, оглядываясь назад, ясно вижу, что мать всегда имела виды на Шуджин. Они вместе ходили к деревенскому предсказателю, старику, к которому я испытывал неприязнь. Это был слепой человек, и его, словно медведя на цепи, водил повсюду ребенок в соломенных сандалиях. Предсказатель расспросил Шуджин о дате, времени и месте ее рождения и, пожонглировав загадочными табличками из слоновой кости, к восторгу моей матери, объявил, что Шуджин обладает совершенной пропорцией пяти элементов: у нее правильный баланс металла, дерева, воды, огня и земли и она родит мне много сыновей.
Разумеется, я сопротивлялся. И сопротивлялся бы до сих пор, если б мать не заболела. Возмущению и отчаянию моему не было предела, ибо даже на пороге смерти она не пожелала отказаться от своих деревенских верований. Она не доверяла новым технологиям. Вместо того чтобы внять моей настойчивой просьбе и поехать в хорошую современную больницу Нанкина, она вверилась местным шарлатанам. Они долгие часы осматривали ее язык и, выйдя из комнаты, объявили: «У больной невероятный избыток иньnote 27. Какой скандал, что доктор Ян не сообщил об этом в самом начале!» Несмотря на настойки, отвары и предсказания, матери становилось все хуже и хуже.
— Вот тебе и твои суеверия, — сказал я, сидя возле ее кровати. — Теперь понимаешь, что сама себе навредила, отказавшись поехать в Нанкин?
— Послушай, — она положила мне на руку ладонь.
Ее коричневая обветренная рука лежала на рукаве моего западного костюма. Помню, как я, посмотрев не нее, подумал: неужели эта та плоть, что дала мне жизнь? Да может ли это быть?
— Ты все еще можешь сделать меня счастливой.
— Счастливой?
— Да. — Ее глаза горели сухим лихорадочным огнем. — Сделай меня счастливой. Женись на дочери Ванга.
И в конце концов, больше из чувства вины, чем из-за чего-то другого, я сдался. Вот уж действительно: наши матери обладают необычайным могуществом! Даже великий Чан Кайши в подобном случае капитулировал перед матерью, даже он согласился на брак, лишь бы угодить ей. Меня терзали угрызения совести — какой ужасный брак: деревенская девушка, с гороскопами, лунными календарями, и я — ясноглазый расчетчик, с железной логикой и иностранными словарями. Я страшно беспокоился о том, что скажут коллеги, ибо я, как и большинство из них, — преданный республиканец, поклонник ясной, устремленной в будущее идеологии Гоминьданnote 28, апологет Чан Кайши. К суевериям отношусь скептически, поскольку они сдерживают движение Китая на пути к прогрессу. Когда в моем родном городе состоялась свадьба, я о ней никому не рассказал. Никого из коллег не пригласил на церемонию: не хватает еще, чтобы они увидели этот унизивший мое достоинство ритуал — споры с подружками невесты на пороге дома, веники из кипарисовых ветвей, процессию, обходившую колодцы и дома вдов… Каждую минуту взрывы шутих заставляли всех подпрыгивать, словно напуганных кроликов.
Но моя семья была удовлетворена и смотрела на меня как на героя. Мать, возможно, почувствовав облегчение оттого, что совершила все свои земные обязательства, вскоре скончалась. «С улыбкой на лице, которую так приятно было видеть» — если верить словам моих милых сестер. Шуджин оказалась достойной плакальщицей. Опустившись на колени, она посыпала пол в доме моих родителей тальком: «Мы увидим следы, когда ее душа вернется к нам».
— Пожалуйста, не говори этого, — нетерпеливо сказал я. — Ее убили крестьянские суеверия. Если бы она прислушалась к словам нашего президента…
— Уф, — Шуджин поднялась с колен и отряхнула руки. — Спасибо, я достаточно наслушалась разговоров о твоем драгоценном президенте. Всю эту ерунду о Новой жизни. Скажи, что такого необычного в Новой жизни, которую он проповедует? Разве это не наша старая жизнь, созданная заново?
Я до сих пор ношу траур по матери, но сейчас на ее место, словно из того же источника, встала беспокойная, утомительная и очаровательная жена. Я говорю «очаровательная», потому что, как ни странно — и мне стыдно об этом писать — несмотря на то, что Шуджин выводит меня из себя, несмотря на ее отсталость, она что-то во мне возбуждает.
Это меня страшно смущает. Я не признался бы в этом ни единой душе и уж тем более коллегам: они осмеяли бы ее отсталые верования! Ее даже нельзя назвать красивой, во всяком случае в общепринятом смысле этого слова. Но время от времени я обнаруживаю, что по несколько минут смотрю в ее глаза. Они гораздо светлее, чем у других женщин, и я заметил, что, когда она внимательно вглядывается во что-то, ее глаза открываются очень широко, впитывают свет, и на радужках появляются тигриные полоски. Говорят, даже уродливая лягушка мечтает проглотить прекрасного лебедя, и эта уродливая, тощая, изувеченная, педантичная лягушка день и ночь думает о Шуджин. Она — моя слабость.
Нанкин, 5 марта 1937 (двадцать третий день первого месяца по лунному календарю Шуджин)
Наш дом маленький, но современный. К северу от перекрестка дорог Чжонгшап и Чжонцзян выросло много таких двухэтажных мазанок. Входная дверь открывается в небольшой закрытый двор. С черного входа можно пройти на маленький участок, засаженный гранатовыми и тиковыми деревьями. Там же имеется заброшенный колодец, летом от него исходит зловоние. Колодец нам не нужен: в доме есть водопровод, что поразительно, потому что в этой части Нанкина до сих пор стоят лачуги, сложенные из шин и деревянной тары. У нас же имеется не только водопровод, но и электричество — в каждой комнате по лампочке, а в спальне на стенах — импортные обои с цветочным рисунком! Соседи страшно завидуют Шуджин, а она ходит по дому, как охотница, выискивает щели, через которые могут проникнуть злые духи. Сейчас в каждой комнате есть алтари, посвященные домашним божествам, а также щетки и салфетки для ухода за алтарями; кроме того, стена духов у входной двери и голубые зеркала, обращенные к внутренним дверям. Над кроватью резное изображение — чилииь — оно должно помочь нам зачать сына; ко всем дверям, окнам и даже деревьям в саду привязаны маленькие желтые мантры.
— Послушай, — начинал я разговор, — разве ты не видишь, как такое поведение тянет назад нашу нацию?
Но ей и дела нет до нации или до движения вперед. Она боится всего нового и незнакомого. До сих пор носит брюки под своим ципаоnote 29 и думает, что шанхайские девушки в шелковых чулках и коротких юбках ведут себя скандально. Она боится, что я не люблю ее, потому что ступни ее не перебинтованы. У китайской женщины должны были быть маленькие дугообразные ступни, напоминающие формой молодой месяц или лилию, поэтому с младенчества их бинтовали.]. Каким-то образом ей удалось стать обладательницей старой пары башмаков надеревянной подошве с вышивкой на носках. По стилю они похожи на маньчжурские, и со стороны кажется, будто ее ступни с младенчества были забинтованы. Иногда она сидит на кровати, разглядывает ноги, крутит пальцами. Похоже, что к своим естественным ступням она испытывает легкое отвращение.
— Ты уверен, Чонгминг, что мои ступни красивы?
— Не говори ерунды. Конечно, уверен.
Вот и вчера вечером, когда я готовился лечь спать — смазывал маслом волосы, надевал пижаму, — она снова затянула свою песню.
— Ты уверен? Абсолютно уверен?
Я вздохнул, уселся на низкий табурет и взял из шкафа ножницы с костяными ручками.
— Нет ничего красивого, — вымолвил я, подстригая ноготь на большом пальце, — ничего красивого в изуродованных ступнях.
— Ох, — выдохнула за спиной Шуджин. — Только не это!
Я опустил руку и повернулся к ней.
— Что на этот раз?
Она сидела выпрямившись, очень расстроенная, на щеках выступили красные пятна.
— Что же это? Как? Что же ты делаешь? Я посмотрел на свои руки.
— Стригу ногти.
— Но, — она в ужасе взялась за свое лицо, — Чонгминг, на дворе темно. Разве ты не заметил? Разве мать тебя ничему не научила?
И тогда я вспомнил суеверие из моего детства: стричь ногти после наступления темноты означает приглашение в дом демонов.
— Ну ладно, Шуджин, — сказал я менторским тоном, — думаю, ты заходишь слишком далеко…
— Нет! — теперь она побелела. — Нет. Ты хочешь, чтобы в наш дом пришли смерть и разрушение?
Я долго на нее смотрел, не зная, можно ли засмеяться. Наконец, решив более ее не волновать, прекратил свое занятие и положил ножницы в ящик.
— Что ж такое, — пробормотал я себе под нос. — Мужчине нет свободы в собственном доме.
Позднее, когда она уже уснула, я смотрел на потолок и думал о ее словах. Смерть и разрушение. Смерть и разрушение — это последнее, что должно быть у нас в головах. И все же иногда я вспоминаю о мирных, долгих дня, когда мы с Шуджин лежали в веселом несогласии под мрачными небесами Нанкина. Не слишком ли спокойны эти дни? Не слишком ли мечтательны? И потом я думаю: почему ужасный восход солнца на прошлой неделе возвращается в мои мысли час за часом?
9
На протяжении своей юности — в больнице и в университете, — когда бы я ни думала о будущем, к моим мыслям не примешивались мечты о богатстве, потому что, должно быть, я не знала бы, что делать с деньгами. В ту ночь, когда я сложила свою вечернюю зарплату и чаевые, оказалось, что в сумме у меня чуть больше ста пятидесяти фунтов. Я сунула деньги на дно сумки, застегнула ее на молнию, торопливо поставила в шкаф и отступила назад. Сердце мое колотилось. Сто пятьдесят фунтов! Я смотрела на сумку. Сто пятьдесят фунтов!
Теперь мне было чем заплатить за комнату, можно было и в клуб не ходить, однако случилось нечто странное. Меня впервые так внимательно слушали. Что-то в душе распустилось, точно цветок. «Я всегда могу определить, что женщина довольна, — криво усмехнулся Джейсон, когда в конце вечера все мы стояли в лифте. — Все дело в крови. — Он приложил тыльную сторону руки к моему лицу, заставив меня отшатнуться к стеклянной стене. — Я вижу, как кровь приливает к коже. И это увлекательное зрелище. — Он опустил руку и лукаво мне подмигнул. — Завтра ты вернешься».
И оказался прав. На следующий день первым моим желанием было пойти к Ши Чонгмингу, но как подойти к нему после вчерашней сцены? Я знала, что нужно проявить терпение и выждать неделю. Но вместо того чтобы сидеть в доме среди книг и записок, я отправилась в Омотесандоnote 30 и взяла первое попавшееся платье, которое не открывало колен и не обнажало грудь. Это была туника из плотной черной бумазеи с рукавами длиной в три четверти. Это изящное изделие не говорило ничего, кроме одного: «Я — платье». В тот вечер мама Строберри бегло оглядела меня и кивнула. Затем облизнула палец и пригладила выбившуюся из моей прически прядь, похлопала меня по руке и указала на стол с посетителями. Я тут же занялась своими обязанностями — зажигала сигареты, разливала напитки, клала щипцами бесчисленные кубики льда в бокалы клиентов.
Я все еще могу вообразить себя в ту первую неделю — сидящую в клубе, глядящую на город. Я старалась представить, какой из огней светится в доме Ши Чонгминга. Сильная жара сжимала Токио в своих объятиях, кондиционеры работали на полную мощь, и девушки сидели в прохладных заводях света. Оголенные плечи, выступавшие из вечерних платьев, блестели серебром, словно луны. В своих воспоминаниях я вижу себя со стороны. Мне казалось, что я подвешена в пространстве, мой силуэт за зеркальным стеклом светлый и неясный, белое, ничего не выражающее лицо, которое каждые десять секунд закрывает собою качающаяся Мэрилин. Никто не подозревал, что за сумасшедшие мысли бродят у меня в голове.
Похоже, я понравилась Строберри, и это удивительно, потому что ее стандарты были легендарны. Она тратила на цветы тысячи и тысячи долларов в месяц: в рефрижераторах из Южной Африки прилетали оранжевые амариллисы, огромные огненные лилии, орхидеи с горных вершин Таиланда. Иногда я смотрела на Строберри открыто, потому что держала она себя очень прямо и ей, похоже, нравилось быть сексапильной. Она была сексуальной и знала это. Я завидовала ее самоуверенности. Ей очень нравились ее наряды; каждый вечер она надевала что-то другое: алый атлас, белый крепдешин, пурпурное платье с полосками, расшитыми блестками. «Это из фильма „Как выйти замуж за миллионера“», — говорила она, выпятив бедро и повернувшись к посетителям квадратным плечом. «Это «charmeuse»note 31 — ну, вы знаете», — сказала она, словно это было имя, которое каждый должен знать. — Строберри не может хорошо ходить, если она не одета, как Мэрилин». И она взмахивала перламутровым мундштуком перед человеком, который желал ее слушать. «Мэрилин и Строберри сложены одинаково. Только Строберри более изящна». Она была вспыльчива, часто кричала на людей, но до пятого своего вечера в клубе я не замечала, чтобы она действительно была в дурном настроении. В тот раз что-то произошло, и я увидела совершенно другую маму Строберри.
Вечер был жарким, казалось, город кипит, над крышами домов поднимался пар, пачкая красный закат. Двигались все лениво, даже Строберри. Сегодня она шла по блестящему полу в длинном платье, полной копии того, в котором Мэрилин желала господину президенту счастливого дня рожденья. Она останавливалась, бормотала что-то пианисту или клала руку на спинку кресла; откидывая голову, смеялась шутке клиента. Было около десяти часов, и она отправилась в бар выпить шампанского. Вдруг что-то произошло: Строберри с громким звоном поставила стакан на стойку, выпрямилась на барном стуле и уставилась на входные двери. Лицо ее побелело.
Вошли шестеро громил в строгих костюмах. Они оглядели помещение, поправили запонки и воротники на бычьих шеях. В центре группы был худой мужчина в рубашке-поло, с волосами, завязанными в пучок. Он толкал перед собой коляску, а в ней сидел крошечный, похожий на насекомое человек, хрупкий, словно стареющая игуана. Голова у него была маленькая, кожа сухая и сморщенная, как скорлупа грецкого ореха, носик походил на крошечный треугольник, вместо ноздрей — два темных пятна, как у черепа. Из рукавов выглядывали сморщенные руки, длинные, коричневые, сухие, как осенние листья.
— Даме, Конайде йолъ. — Мама Строберри соскочила с табурета, выпрямилась, поднесла к губам шампанское и, не спуская глаз с группы, одним глотком осушила бокал. Сунула сигарету в мундштук, разгладила на бедрах платье, отставила под прямым углом руку с сигаретой и быстро пошла к гостям. Пианист развернулся на табурете — посмотреть, что происходит, — и сбился.
Строберри остановилась в нескольких футах от главного стола, рядом с окном, выходящим на восток — там панорама Токио представала в лучшем виде. Подняла подбородок, отвела назад пухлые плечики, изящно соединила ножки и смело оглядела группу. Было заметно, что она старается взять себя в руки. Одну руку положила на спинку кресла, а второй характерным японским жестом поманила гостей.
Когда другие посетители заметили вновь прибывших, разговоры постепенно стихли. Все глаза обратились на группу, медленно двигавшуюся к столу. В этот момент мое внимание привлек еще один человек. В стене, позади столика администратора, имелся маленький альков — прямоугольное помещение со столом и стульями. Хотя двери там не было, ниша устроена была под таким углом, что другие посетители не могли видеть людей, сидевших в алькове. Иногда мама Строберри устраивала там приватные встречи с нужными людьми или шоферы пили чай в ожидании своих клиентов. Когда группа пошла к столу, одна фигура отделилась и направилась к алькову, тихо туда вошла. Движение было таким быстрым, а тени в этой части помещения такими густыми, что увидела я немного, но и то, что заметила, заставило меня слегка податься вперед.
Фигура, на которую я обратила внимание, была одета как женщина: в аккуратном жакете из черной шерсти, узкой юбке, но если это и в самом деле была женщина, то необычайно высокого роста. Я заметила широкие мужеподобные плечи, длинные руки, мускулистые ноги, втиснутые в блестящие черные лодочки. Но больше всего поразили меня ее волосы, длинные и такие блестящие, что, возможно, это был парик. Волосы свисали ей на лицо, так что разглядеть его мне не удалось. Хотя волосы были чрезвычайно длинными, концы их доходили лишь до плеч.
Я уставилась на странную фигуру, открыв рот, но в это время группа подошла к столу. Официанты хлопотливо расставляли приборы. Инвалида подвезли к столу, и он сидел, согнутый и черный, как скарабей, а мужчина с хвостом суетился вокруг, стараясь усадить его поудобнее. Он послал официантов за бокалами, за графинами с водой. В темных углах клуба двадцать девушек нервно смотрели на Строберри, а она шла между столами, шепотом называла имена, приглашая подойти к группе. Мама-сан была бледной и вроде бы сердитой. Я старалась понять выражение ее лица, но тут она встряхнула головой и, стуча каблуками, пошла ко мне. Вблизи я увидела, что ее лицо подергивается. Строберри нервничала.
— Грей-сан, — шепнула она, склонившись надо мной. — Мистер Фуйюки. Иди сейчас. Сядь с ним.
Я потянулась за своей сумкой, но она остановила меня, прижав к губам палец.
— Будь осторожна, — прошептала она. — Будь очень осторожна. Не говори ничего. Люди не зря его опасаются. И… — Она замялась и красноречиво на меня посмотрела. Глаза ее сузились, из-под голубых контактных линз выглянули тонкие ободки коричневой радужки. — Самая важная из всех — это она. — Строберри указала подбородком на альков. — Огава. Его медсестра. Не вздумай заговорить с ней, ни в коем случае не смотри ей в глаза. Понимаешь?
— Да, — пробормотала я, устремив глаза на огромную тень. — Да. Понимаю.
В Токио всегда ощущаешь присутствие якудзы, полуподпольных группировок, заявляющих, что они — последователи традиций самураев. В Азии их считали самыми опасными и свирепыми людьми. Иногда об их существовании напоминает треск мотоциклов бодзосоку, с оглушительным грохотом они прокатываются по Мэйдзидори посреди ночи, сметая все на своем пути. На их шлемах написаны иероглифы камикадзе. Иногда в более спокойной обстановке примечаешь нечто, напоминающее тебе об этой группе: в кафе блеснут часы ролекс; за ресторанным столом заметишь огромного мужчину с перманентной укладкой; в метро, в жаркий день, встретишь человека в рубашке-поло, заправленной в черные кримпленовые брюки, в ботинках из змеиной кожи. Бросится в глаза татуировка на руке у мужчины, стоящего впереди тебя в очереди за билетами. Обо всем этом я не слишком задумывалась, пока не услышала в этот вечер в клубе, как кто-то подле меня прошептал: «Якудза».
За столом была абсолютная тишина. Девушки, казалось, ушли в себя, старались не встречаться ни с кем глазами. Все боялись повернуться спиной к медсестре, сидевшей в алькове неподвижно, затаившись, словно змея.
Меня посадили рядом с Фуйюки, и я могла его рассмотреть. Нос у него был необычайно маленький, словно при пожаре его пожрал огонь, дыхание — громкое и клокочущее, а лицо — не то чтобы доброе, а спокойное и внимательное, как у очень старой древесной лягушки. Он не делал попытки с кем-либо заговорить.
Его люди сидели спокойно, уважительно положив на стол руки. Ждали, когда человек с хвостом приготовит Фуйюки напиток. Тот достал тяжелый бокал, завернутый в белую льняную салфетку, наполнил его до краев солодовым виски, дважды покрутил и вылил содержимое в ведерко со льдом. Тщательно обтер бокал салфеткой и снова наполнил. Предупреждающе поднял руку, не давая мужчинам пить, после чего передал бокал Фуйюки. Старик дрожащей рукой поднес его ко рту и пригубил. Опустил бокал, прижал одну руку к животу, другую — ко рту, чтобы скрыть отрыжку, и удовлетворенно кивггул.
— Омайтачи мо Паре. — Мужчина с хвостом вздернул подбородок, давая понять, что мужчины теперь могут выпить. — Нонде.
Телохранители расслабились — подняли бокалы и выпили. Кто-то встал, снял пиджак, другой мужчина вынул сигару, обрезал кончик. Потихоньку атмосфера разрядилась. Девушки наполняли бокалы, щипчиками клали лед, помешивали напитки палочками для коктейля, сделанными в форме силуэта Мэрилин из пластмассы. Прошло немного времени, все заговорили в унисон, разговор стал громче, чем за другими столами. В течение часа все мужчины опьянели. Стол был заставлен бутылками и недоеденными закусками из маринованной редиски, румяного батата и крекеров из лангуста.
Ирина и Светлана попросили у Фуйюки мэйси. Ничего необычного в этой просьбе не было: большинство посетителей вручали нам свои визитки уже через несколько минут, но Фуйюки нахмурился, кашлянул, подозрительно оглядел русских девушек с головы до ног. Потребовались долгие уговоры, пока наконец он не сунул руку в карман костюма. Я заметила его имя — оно было вышито золотыми нитками над внутренним карманом. Фуйюки достал несколько карточек и раздал сидевшим за столом девушкам. Затем наклонился к своему помощнику и проговорил тихим надтреснутым голосом:
— Скажи им, чтобы не обращались со мной, как с дрессированной обезьяной. Я не хочу, чтобы меня приглашали в клуб. Я приду, только когда сам этого захочу.
Я смотрела на карточку в своей руке. Никогда не видела ничего более красивого. Текст был написан на жесткой небеленой бумаге, сделанной вручную. В отличие от большинства визиток, адреса на ней не было, не было и английского перевода на обратной стороне. Имелся лишь номер телефона и второе имя Фуйюки, выписанное каллиграфическим почерком чернилами из сосновой сажи.
— Что такое? — прошептал Фуйюки. — Что-нибудь не так?
Я покачала головой, глядя на визитку. Маленькие кандзи были прекрасны. Я подумала: как же удивителен этот старый алфавит, как невзрачны по сравнению с ним английские буквы.
— В чем дело?
— Зимнее Дерево, — пробормотала я. — Зимнее Дерево.
Одни из телохранителей в конце стола начал смеяться, прежде чем я заговорила. Когда никто к нему не присоединился, он обратил свой смех в кашель, прикрыл рот салфеткой, заерзал и принялся за напиток. Настала пауза, Ирина нахмурилась и укоризненно покачала головой. Но Фуйюки подался вперед и сказал шепотом по-японски.
— Мое имя. Как ты узнала, что значит мое имя? Ты говоришь по-японски?
Я взглянула на него. Мое лицо побелело.
— Да, — ответила я робко. — Совсем немного.
— Ты и читать можешь?
— Я знаю только пятьсот кандзи.
— Пятьсот? Сугои. Это много. — Люди смотрели на меня, словно внезапно осознали, что я человек, а не предмет мебели. — И откуда, ты говоришь, приехала?