– Вы проповедуете все ту же старую религию, – устало сказал президент. – Не думаю...
– Идея, черт подери, в том, что будут меняться сами
возможности!Люди будут получать информацию и развлечения по-новому – и смогут пользоваться ими по-новому. У нас хорошая позиция по всем этим технологиям – на
внутреннем рынке.Наш валовой доход от телешоу и кинофильмов за 1992 год должен составить примерно два миллиарда. Приток средств стабилен, долг в основном регулируется, и аналитики нас любят – по крайней мере, на этой неделе. Сейчас подходящее время для сделки. А «Фолкман-Сакура» хочет потеснить в Европе «Филипс», а в Японии – «Тошибу», у них есть стимул. У «Ф.-С.» хорошие позиции в Европе и Японии. Они могут получить оптико-волоконный контракт в России. Подумайте об
этом,- сказал я ему. –
Подумайте,какие там открываются рынки. Их системы связи безнадежно устарели. Им придется все списать и купить пару сотен миллионов миль оптико-волоконных кабелей в «Оуэнс – Корнинг». И они это сделают, как только их экономика стабилизируется. И что им понадобится? Им понадобится то, что мы
производим,наша поп-культура. И у них будут не только видеомагнитофоны, у них будут те же волшебные установки, что и у нас. Масштабы этих перемен будут гигантскими. Весь мир в конечном счете будет взаимодействовать с мощнейшими глобальными компьютерными системами развлечений. Показатель затрат и эффективности каждый год удваивается. У «Интел» появился новый чип, который на восемьдесят процентов быстрее пятого «Пентиума», представленного ими в прошлом году, – и на тридцать процентов дешевле. Они объявили об этом на прошлой неделе. При таком прогрессе...
– Религия... сплошная религия. – Президент раздраженно пролистал лежавшие перед ним бумаги. – Мы и так потеряли кучу времени на оптических дисках, журналах по телевидению и прочих Франкенштейнах, которые обходятся в сотни миллионов долларов, потраченных на исследования и разработки...
– Нет-нет, подождите, – перебил его я. – У нас действительно
былиогромные и дорогостоящие ошибки. Но удачный продукт обязательно появится. То есть года через полтора-два я смогу повесить себе на стену телевизор высокой четкости, который будет похож на плакат, толщиной примерно в дюйм, но только размером с дверь. А потом я вставлю диск – и Мадонна будет петь свой новый сингл и танцевать прямо передо мной. MTV по сравнению с этим покажется старым кинофильмом, а звук будет лучше, чем в любом CD-плейере, который сейчас можно купить. Но надо понять, что это будет лучше всех мультимедийных программ, которые сейчас есть на рынке. Сейчас это просто качественные видеоигры. А как только технология придет в соответствие с продуктом, вы сможете подойти к экрану, заглянуть Мадонне в глаза – и увидеть
тоненькие кровеносные сосуды!А когда она откроет рот, вы сможете заглянуть ей в горло. Вы сможете окликнуть ее – и она будет с вами разговаривать! Она назовет вас по имени и разденется, если вы ее об этом попросите. Это будет лучше всего того, что у нас есть сейчас, – и в некотором отношении лучше, чем
реальность,потому что вы сможете ее остановить или прокрутить обратно. А в случае с Мадонной вы сможете подкрутить регулировку и смотреть, как она поворачивается, пока не окажется к вам спиной, – не прекращая петь.
Президент сощурил глаза:
– Боже, производители порнографии сойдут с ума.
– Да, это так, – согласился я. – Вы сможете вставить диск и с любой точки смотреть за тем, как трахаются люди в натуральную величину, и сможете управлять тем, что они делают. Больше того: вы сможете решать, насколько большими будут у женщины груди, сделать мужчине член длиной пятнадцать дюймов – ввести все то, от чего вы заводитесь. Но самое важное – это то, что такая технология невероятно захватывает. Люди привыкли к домашним компьютерам. Пассивно смотреть телевизор – это скучно...
– Но американская публика – это тупая, бессмысленная толпа, которая с каждым годом становится все глупее, – сказал Президент. – Мы глупеем как нация, как культура. Я искренне так считаю. – Судя по его тону, он был по-настоящему этим расстроен. – Мы не голосуем, не читаем книг.
– Отчасти это верно. Но эти новые технологии создадут некую электронную реальность, перед которой невозможно будет устоять.
Он прижал ложечкой пакетик с заваркой. Прошло десять секунд.
– Звучит дьявольски.
– Это не так. Это – обычные склонности, которые можно будет удовлетворять в новой форме. Это – неизбежный результат человеческой изобретательности. Картинки со стен пещеры теперь будут записаны на лазерном диске. Но чтобы Корпорация могла остаться конкурентоспособной, нам нужна глобальная система. Получив доступ к японскому микрочипу «Ф.-С.», мы смогли бы добиться интеграции с основными моделями компьютеров и опередить конкурентов на полгода. Продукты пройдут определенную технологическую переработку, и каждый новый интерактивный продукт будет совместим со всеми другими. Например, рано или поздно все CD и видеодиски станут размером с монетку, а информации при этом будут содержать в тысячи раз больше, чем сейчас. Люди смогут покупать целые библиотеки информации или ловить их в эфире. У нас будет спутник, который будет заниматься исключительно регулярной передачей пяти тысяч самых популярных кинолент Америки. Домашний приемник будет принимать и записывать эти фильмы, хотя права будут принадлежать различным компаниям. При наличии нескольких крупных корпоративных игроков другим компаниям придется идти на уступки, чтобы получать доступ к потребителю. Вся технология будет индексирована и совместима. Скажем, к примеру, мне нужен фильм «Касабланка». Я его заказываю и получаю оригинальный черно-белый вариант. Вы следите за моей мыслью?
Президент кивнул, не выказывая никаких эмоций.
– Ладно. Теперь, шутки ради, я решаю включить туда один из монологов из «Гамлета» с Лоренсом Оливье – в том месте, где мне это захочется, причем так, чтобы Богарт произносил все слова безупречно: чтобы его губы двигались и произносили слова Шекспира голосом Оливье. А потом я могу сделать его губы цветными, если мне захочется, или остановить картинку, увеличить ее и поместить в зрачки Богарта изображение президента Соединенных Штатов. А потом я могу снова уменьшить картинку до нормальных размеров и смотреть фильм дальше. И это можно будет делать либо голосовыми командами, либо с помощью мыши, подсоединенной к компьютеру и перемещающейся по меню на полях экрана. А потом я могу заставить появиться над головой Ингрид Бергман утенка Даффи, который будет плавать в крошечной рамке. И я смогу делать все это свободно, не планируя заранее, не проходя специальной подготовки и не имея сверхдорогого оборудования – просто импровизируя. А потом я могу вызвать Терминатора – крошечного, размером с муху – и заставить его подстрелить утенка Даффи, после чего оба исчезнут с экрана. А фильм будет идти дальше, только у Богарта и Бергман будут красные губы. А потом я могу заставить компьютер просканировать память постоянного запоминающего устройства и найти пару страниц, скажем из Библии, или первую страницу газеты от этого числа и заставить Ингрид Бергман прочесть этот материал – причем на любом языке, имеющем письменность, заметьте, с произношением и с интонациями, которые покажутся идеально правильными человеку, для которого этот язык родной. И конечно, я мог бы включить в качестве фоновой музыки Вивальди. А потом я могу записать все это, весь свой экзерсис, и отправить по оптико-волоконному кабелю своему другу в Гонконг, чтобы он мог поиграть с ним, изменить, а потом отправить обратно мне, и я смогу это посмотреть – и больше никто. Вот как выглядит будущее. Вы это можете понять?
Президент долго смотрел на меня. Он забыл зажечь сигарету.
– Итак, – продолжил я, – вы просто вносите ежемесячную абонентскую плату местному лицензированному поставщику услуг, вроде нынешнего кабельного телевидения, плюс плату за просмотр оригинального фильма, гонорар за использование утенка Даффи и Терминатора, которые подсчитываются на основе цифрового эквивалента покадрового использования, и плату за использование программ для манипулирования всеми этими изображениями. Программное обеспечение будет разрабатываться централизованно и предоставляться местным поставщицам по лицензиям. И еще будет плата за первую покупку или использование в режиме онлайн музыки Вивальди и плата за использование линии для передачи всего этого в Гонконг – и небольшая плата за пользование спутником при обратной передаче. Деньги можно будет делать на каждом этапе.
– Но есть еще и политическая составляющая...
– Конечно. Она просто гигантская, – согласился я. – Давайте представим себе, что вы – президент Соединенных Штатов, а я – один из ваших спичрайтеров. Вы приказали мне написать речь, скажем, об экономических проблемах в Соединенных Штатах. Вы хотите, чтобы я хорошо сделал свою работу, я сам хочу хорошо сделать свою работу. Я иду в пресс-центр Белого дома, сажусь за свой компьютер. Открываю файл. Там, на экране, оказываетесь вы, президент. Ваше лицо, цветное, застывшее. Вы сидите за рабочим столом в Овальном кабинете, словно перед телекамерами. Я говорю в микрофончик: «Мои сограждане-американцы...» И как только я это говорю, вы – изображение президента – произносите это вашим голосом, с вашими интонациями. Ваши губы двигаются с идеальной артикуляцией. Я работаю над речью, говорю что-то, потом выбираю другую фразу и рано или поздно решаю, что все правильно. Я показываю результат своему начальству. Вы, президент, можете его просмотреть, а можете и не просматривать. В записи вы говорите двадцать минут. Мы передаем запись агентствам – тем, которые остались, – и все.
– Ясно.
Президент так и не зажег свою сигарету. Его взгляд теперь был устремлен куда-то вдаль. «Он понял, – подумал я. – Наконец-то он все понял».
Я продолжил, стараясь закрепить тот успех, которого мне уже удалось достичь.
– И со временем в рамках той же технологии – когда она будет достаточно хорошо развита – можно будет отсканировать фотографии кого-то, кого уже нет в живых, и интерактивно с ним общаться. Например, отсканировать десять или двадцать фотографий вашей покойной матери и, скажем, запись ее голоса... – Я застыл: я смог бы это сделать с фотографией Лиз! – Такой информации было бы достаточно. Вы просто смогли бы снова с ней видеться. Или с любым человеком, который умер и которого фотографировали в течение жизни. Представьте себе возможность вести разговор с Мэрилин Монро. Как это было бы великолепно: ее глаза полны чувственности и полузакрыты, ее губы произносят ваше имя, ее мягкий голос отвечает на ваши вопросы.
– Ее тело превратили в товар, вот что я вам скажу. – Президент покачал головой. – Я был там, когда она пела «С днем рождения» президенту Кеннеди в Медисон-сквер-гарден, – задумчиво добавил он. – Я был в зале. – Его стариковские голубые глаза затуманились. – Я понял в тот самый вечер... понял, что мы живем в языческом обществе. Мужчины вокруг меня видели, как богиня поет богу. По-моему, сила ее образа чересчур велика. Языческие идолы. Мы им поклоняемся. И кстати, именно в этом тайна бизнеса развлечений, Джек. Монотеизм – привычка благоприобретенная. Язычество – гораздо более животный инстинкт.
– Тогда вы понимаете, как технология играет на человеческую психику.
– Знаете, – сказал Президент, меняя тему разговора, – вы чертовски много кашляете. Но не похоже, чтобы вы были простужены, и вы не курите. Я заметил это, когда мы были в Вашингтоне.
– Это из-за желудка, – объяснил я ему. – У меня проблема с кислотностью. Сегодня, честно говоря, у меня обострение.
– Что-нибудь пьете? Таблетки?
Я кивнул.
– Это язва или рефлюкс?
У него была стариковская эрудиция в области заболеваний.
– Рефлюкс, – ответил я.
– Господи, – сказал он самому себе. – При этом делают фундопликацию Ниссена.
– Откуда вы знаете?
Я был изумлен.
– Потому что мне ее сделали тридцать лет назад.
– Это тяжело? – спросил я испуганно.
Президент не ответил. Ему в голову пришла какая-то новая мысль, и я вдруг почувствовал непонятный страх.
– Чертовски странно, когда молодой человек с больным желудком смеется над стариком, который все ближе к смерти. – Он допил свой чай. – Это...
– Это мое единственное преимущество, – нервно перебил я его, пытаясь обратить все в шутку.
– Убирайтесь, – сказал он и резко взмахнул рукой. На этот раз он говорил серьезно. – Убирайтесь.
Я убрался с постыдной поспешностью. Сейчас мне не было дела до того, лишится ли Президент контроля над Корпорацией в кровавой внутренней схватке. Он был богатым старым подонком, которому, наверное, каждое утро горничная помогает надеть носки. Когда он умрет и превратится в кожаные подметки в ящике, мне еще останется сорок лет жизни. Пусть его публично унизят, что мне до этого? Я плыл по сильному течению перемен. Моррисон был прав: Президент всего лишь старый пьяница в новом костюме. Он слишком осторожен для нашего дела, он тугодум. Я решил сказать остальным, что им следует просто идти дальше и смести его с пути. Пусть совет откупится крупными пакетами акций. Пусть Моррисон отправляет десант со схемами и докладами и сверхлогичными аргументами. Пусть мельницы общественного мнения набирают обороты. На хрен Президента.
Я вернулся к себе в кабинет и встал у окна, наблюдая за странной муравьиной возней внизу и думая об отце – о том, что бы он сказал мне, если бы узнал, чем я только что занимался.
«Ты занимаешься тем, – сказал бы он мне, опуская саженец помидора в землю, – что впустую тратишь свой ум и сердце. Не забывай этого: ты опустошаешь свое сердце».
Было уже шесть вечера – достаточно позднее время, офисные здания расплывались на фоне пасмурного, облачного неба. В этот час Манхэттен обладал мрачной меланхоличностью, а я стоял у окна своего кабинета и пытался понять, как получилось, что мальчишка превратился в мужчину в костюме и стоит в освещенной коробке. Я медленно прошел к своему столу, чтобы собрать кое-какие бумаги. Хелен, которая ушла в пять тридцать, что-то положила на стул, чтобы я это увидел, и приклеила желтую бумажку, в которой говорилось, что это принесли в конце дня. Там было написано:
«Мистер Уитмен.
Я ждал целый день. Вы должны мне сказать. Это мои жена и малышка. Гектор Салсинес.
P.S. Я не шучу».
Я положил записку в тот же ящик, что и первую, и в эту минуту в кабинете Хелен зазвонил телефон. Я взял трубку.
– Джек Уитмен, – сказал я как обычно.
Ответа не было – только далекое жужжание телефонного кабеля, возможно – звуки дорожного движения. Таксофон.
– Кто это? – спросил я.
– Где она?
«Пытайся изменить голос», – подумал я.
– Похоже, ты не туда попал, парень.
– Послушайте, мистер Уитмен,
постойте.- Голос Гектора, печальный и безнадежный, казалось, принадлежал не тому человеку, которого я встретил в магазине подержанных машин. – Вы должны понять. У меня ничего нет. У меня всегда была только моя семья. И теперь, теперь у меня
ничегоне осталось. Вы не можете этого понять... – Он не узнал моего голоса. – Мы с Долорес все уладим. И я скучаю по ней, скучаю по моей малышке. Нельзя отнимать это у человека, вы не имеете права отнимать это у меня, это неправильно. Я хочу, чтобы вы мне сказали, как мне можно связаться с женой. Дайте мне поговорить с женой.
Разговор с Президентом привел меня в зверское состояние. Гектор меня не напугал. Я ничего не ответил.
– Я должен увидеться с моей женой!
– Боюсь, что не могу этого сделать.
– Почему? Какого хрена?
Я повесил трубку – бережно, как будто это имело значение.
Глава десятая
Мне хотелось, чтобы ее тело забыло Гектора, приспособилось ко мне. Долорес вернулась в мою постель в ту ночь и возвращалась в последующие ночи, и я был внимателен и энергичен – не только потому, что после долгого одиночества наслаждался этим новым сокровищем плоти и тепла, но и потому, что, когда ты делаешь это снова и снова, появляется некая телесная верность. Ожидание партнера. Звуков, запахов, веса. В наших отношениях уже появились первые признаки привыкания и некий распорядок. Каждый вечер в девять часов Долорес подогревала для Марии бутылочку молока, которое ее успокаивало. А когда Мария засыпала, обняв своих кукол из «Улицы Сезам», Долорес поднималась по лестнице ко мне в спальню.
– Мария спит? – спрашивал я.
– Все в порядке. Мне надо отучать ее от бутылочки.
– Но ей это нравится.
– Ну, может, скоро, – говорила Долорес. – Ей почти четыре.
А потом, пока я смотрел на нее с кровати, она снимала с себя одежду и становилась перед зеркалом в лифчике и трусиках, чтобы расчесать волосы. Ее тело было упругим, пышным в груди и бедрах. Но больше всего меня поражали ее сильные плечи, спина и ноги. Я решил, что либо ее отец, либо мать были физически сильными. Взяв щетку для волос, Долорес наклоняла голову, открывая нежную шею, и расчесывала темную массу волос. Я смотрел, как мышцы ее руки и плеча сжимаются и расслабляются, сжимаются и расслабляются, пока она расчесывает волосы. Взгляд ее был устремлен в пол, она о чем-то думала, зная, что за ней наблюдают, и наслаждаясь демонстрацией своего тела. А потом она откидывала волосы назад и расчесывала их в другом направлении.
Позже, после всего, мы лежали в постели. В конце концов кто-то из нас вставал. Меня не смущало то, что Долорес видит, как я глотаю гадкие лекарства от повышенной кислотности, меня не смущало, что, стоя в нижнем белье, я уже не выгляжу таким молодым, каким был раньше. С годами это проходит. И, к моему облегчению, похоже, у Долорес не было потребности что-то из себя изображать: я понял это в тот момент, когда она как-то ночью босиком прошлепала в туалет и забыла закрыть дверь. Я услышал знакомое тихое и когда-то бывшее таким привычным женское журчанье, звук которого был приглушенным, потом шорох разматывающейся туалетной бумаги – и улыбнулся. Почему-то это меня успокоило: это было реальным. И мы говорили о предохранении: она пила таблетки и купила новую пачку. Вскоре мы уже перестали делать вид, будто Долорес с Марией живут в нижней квартире. Я переставил кроватку Марии, заказанную по детскому каталогу, в спальню с окнами на улицу.
Но многое оставалось невысказанным. Вопрос о том, кем
на самом делебыла Долорес Салсинес, маячил передо мной словно соблазнительный плод. Как странно, мужчина и женщина могут быть вместе, обнажившись, но не открывать свои тайны. Я понимал, что ее уход от мужа не означал, будто она не оплакивает конец их брака. И до сих пор она хранила тайну своей жизни с Гектором, старалась не говорить о ней, сообщала мне только разрозненные факты. Он продавал машины, он тянул кабель, он очень любил Марию и так далее.
Однако я не давил на Долорес и оправдывал себя тем, что мой дом и моя жизнь вдруг стали теплее, наполнились жизнью. Похоже, Мария свыклась с тем, что мы с ее матерью теперь спим вместе. Каждое утро она вбегала в мою спальню –
в нашуспальню – и бросалась на постель, крутясь, хихикая и щедро обнимая меня, как когда-то делала это каждое утро у себя дома, словно вся ее детская любовь и потребность в отце нашла выход во мне. Моя дочь родилась бы примерно в одно время с Марией, и, когда Мария кидалась мне на шею, я испытывал сладко-горькое смятение. «Вот что я имел бы, если бы Лиз не убили, – думал я, проникая сквозь завесу времени и судьбы, чтобы увидеть себя в постели рядом со спящей Лиз и нашей маленькой дочкой между нами. – Это было бы почти так же». Крыша, свет раннего утра, запах сна, теплые тела в постели. Я уверен, люди похожи друг на друга больше, чем кажется, если преодолеть национальные, временные и другие различия. И теперь мне была понятна мука Гектора: то, что было у меня сейчас, эта плоть, которую я прижимал обеими руками, когда-то принадлежало ему. Я испытывал странную, несвойственную мне грусть. Однако мое чувство вины не было настолько сильным, чтобы я признался Долорес, что видел Гектора на площадке с подержанными машинами или что он пытался поговорить со мной, чтобы найти ее. Изменилось бы что-нибудь, если бы я ей об этом рассказал? Не знаю.
Вечером после моего разговора с Президентом Долорес укладывала Марию в постель, пока я готовил какие-то заметки для следующего дня. А потом она постучала в дверь моего кабинета и вошла с пустой бутылочкой в руках.
– Она хотела, чтобы ты пожелал ей спокойной ночи. Она хотела, чтобы ты ей спел.
– Я могу спеть только «Возьми меня с собой на бейсбольный матч», и все.
– Ей все равно, что поют. Спой ей завтра вечером.
– Как насчет «Тихой ночи»?
– Все, что угодно, Джек, – сказала Долорес. – Она от тебя без ума.
Я повернулся к ней. В ее голосе появилось нечто новое. Долорес провела пальцами по бумагам, разложенным на моем столе. Я понял, что дело не в сексе. Я предложил ей подняться на крышу. Воздух там был прохладнее, ночь стояла ясная. Мы поднялись туда с бутылкой вина, хлебом, сыром и фруктами. Я наполнил рюмки, и мы какое-то время сидели в темноте.
– Ты этого ожидал? – внезапно спросила у меня Долорес.
– Чего?
– Того, что произошло между нами, – пояснила она.
– Нет, – ответил я. – Я не слышал ничего более нелепого, чем это «между нами». Я надеялся, что это случится, но не позволял себе ждать.
– А я знала, – засмеялась она. – Я каким-то образом знала с самого начала.
– Ты знала, что мне хочется?
– Ну
конечно же.Но я имею в виду – я знала, что у нас это будет. Ты должен понять: я была очень измучена и больна. Но я подумала об этом уже в первую ночь. В чистой постели было что-то такое, из-за чего мне захотелось твоей близости. И у тебя столько денег.
Я ощутил укол досады:
– Столько, что...
– Нет-нет. Ты не понимаешь, Джек. Я никогда не трахалась с мужчиной, который был бы настолько богат, так что мне это нужно было именно поэтому. У меня нет ничего, кроме меня самой, понимаешь? А у тебя так много всего, и мне хотелось посмотреть, как это будет. А еще потому, что мне было жаль тебя, что ты потерял жену.
Я засмеялся:
– Тебе было меня жаль, и тебе понравились мои деньги. Отлично.
Мягкая ладонь игриво шлепнула меня в темноте.
– Мне хотелось бы, чтобы у тебя были причины получше этих, – сказал я.
– Знаешь, – проговорила Долорес, – я ведь не ищу любви, если честно.
– Вот как?
– Я ищу жизнь. Жизнь после Гектора.
Похоже было, что Долорес готова к разговору. Она впервые заговорила о муже.
– Почему он так сильно ревнует? – спросил я.
– Потому что любит меня, почему же еще?
– Ну, многие мужчины не сходили бы с ума вот так.
– Многим мужчинам не приходилось иметь дела со
мной.- Она засмеялась, допивая вино. – Он знает, что я умею. Он знает, что я это сделаю. Моим tias – моим теткам он никогда не нравился. Я не говорила тебе, что у меня две тетки? Старшие сестры моего отца. Они были santera...
– Это какая-то смесь католицизма и вуду?
– Santeria – это католические святые с другими именами, старинными африканскими именами, – объяснила Долорес. – И мои тетки приходили к babalawo, священнику santeria, и каждый день ходили в ботанический сад, может, чтобы собрать немного incienso – анис, или sal de mar, mostasa, ajonjol, linaja, травы и прочее, я никогда не могла запомнить все правильно...
– Погоди, – прервал я ее. – Теперь ты должна рассказать мне про банку с водой.
– О, это просто так! – запротестовала Долорес, слишком поспешно захихикав.
– Я тебе не верю.
– Это просто так.
– Она стояла у тебя в той дерьмовой гостинице и в квартире в здании Ахмеда и теперь стоит. Я ведь ее видел, Долорес.
– Просто так.
– Зачем она?
Она вздохнула:
– Ее ставят, чтобы собирать злых духов.
– Ты в это веришь?
– Ну,
нет,но... Мне так спокойнее, – сказала Долорес. – Это приносит удачу. Со мной случалось слишком много дурного.
И конечно, я не мог не спросить:
– Что именно?
– Так, всякое.
Она затихла, превратившись в темную тень. Я слышал ее дыхание. «Ты понятия не имеешь, кто она», – подумал я.
– Ничего дурного не случится, – проговорил я наконец.
Прошла минута. Мы оба молчали, погрузившись в свои мысли.
– Короче, – продолжила Долорес, – как я сказала, моим tias Гектор не нравился. Он был слишком темный. Они говорили, что я могла бы найти мужчину с более светлой кожей. Они хотели, чтобы я родила детей, которые были бы светлее. В Доминиканской Республике так положено делать. Если ты рожаешь более темного ребенка, то это un paso antr?s, вроде как шаг назад. А еще он им не нравился потому, что не мог говорить на хорошем испанском. Он знает очень немного, говорить по-настоящему не может. Кухонный испанский, понимаешь?
– Он – пуэрториканец?
– Да.
– Но родился здесь?
– Да.
– Ну, я могу понять, почему его испанский был не таким уж хорошим.
– Я понимаю, но мои тетки не могли понять. Они говорили, что Гектор слишком горячий. Монахини в католической школе всегда говорили, что santeria – это нехорошо, что это глупо, что, если ты в это веришь, значит, ты невежественный человек. Но у большинства из них не было теток, которые вечно варили что-то безумное, заглядывали в свои книжечки, и все такое. Гектор этого понять не мог. Пуэрториканцы считают, что все доминиканцы – jibaros. Деревенщины. Его родные меня не признавали, они считают, что доминиканцы ничего не стоят. Всегда... Для этого есть слово, chinchorreando, сплетники. Они как клопы – сумасшедшие и все время скачут. Если ты пуэрториканец, ты считаешь себя американцем и считаешь доминиканцев отбросами, типа, они только что сюда приехали. Гектор как-то попробовал выдать мне это дерьмо, а я ему сказала: «Сначала ты говоришь мне, сколько у тебя двоюродных братьев сидят на пособии, а потом смеешься над моим papi». Если бы он хоть раз видел моего papi, он бы понял. Он бы понял, что смеяться не надо. Мой отец был сильный человек, его ноги выглядели так, словно в них спрятаны мячики. Он работал на фабрике по производству роялей. Гектору не удавалось навязать мне это дерьмо. Но была и другая причина. Видишь, я же сказала, что я немного светлее его, совсем чуть-чуть. Ему это нравится. Я знаю, что ему всегда хотелось белую женщину, и он был рад, что я светлее.
– Мне ты кажешься очень смуглой.
– Потому что ты всю жизнь провел среди белых девушек! – засмеялась Долорес. – Я увидела фотографию твоей жены и знаешь, что подумала? Я сказала себе: вот она, девушка, о которой мечтает Гектор, вот она. У него никогда не было белой женщины с голубыми глазами и прочим таким. Наверное, на самом деле ему хотелось бы настоящую блондинку, девушку с волосами как у калифорниек. Перед тем как мы поженились, он сказал мне, что этого ему всегда хотелось, но у него никогда таких не было. То есть у него были девушки со светлой кожей, которые похожи на пуэрториканок – итальянки, да? Таких в Бэй-Ридж много. Но блондинок, то есть настоящих блондинок, нет. Я сказала ему, что если только он хотя бы посмотрит на какую-нибудь девушку с
настоящимисветлыми волосами, то я заставлю его об этом пожалеть. Ему хотелось кое-что у меня спросить, но, наверное, ему не хотелось слышать ответы. Он всегда боялся, что я хочу черных парней. Может, и хотела. Я, бывало, говорила, «дайте мне Лоренса Тейлора,
пожалуйста».
– Это тот парень, который играл полусредним у «Гигантов»?
– Ну да,
пожалуйста!- Она рассмеялась, закинув голову. Городские огни ярко сияли в ее удлиненных глазах. – Мы с подругами все время говорили, какой он огромный, и все такое. Каково это, типа, оказаться под ним. Типа – он ведь может тебя просто убить. Но, короче, я никогда не рассказывала Гектору о таких вещах, потому что он просто разозлился бы. Видишь ли, Гектор – романтик. Ты тоже романтик. Ты видишь нас с Марией в романтическом свете, на самом деле мы другие, так? – Долорес посмотрела на меня, проверяя, слушаю ли я ее. – Но у меня нет проблем с этим, ясно? Мой papi сказал мне: доминиканцы, они свободны уже, типа, пятьсот лет и все в них перемешано. У меня с этим нет проблем.
– Ясно.
– Я хочу сказать, я была и с белыми парнями, со всякими. Важно, что внутри.
– Да. – Долорес не хотелось больше говорить о наших расовых различиях, но она явно была настроена на разговор. – А твои тетки живы? – спросил я.
– Нет. Вторая умерла года три назад. Она жила в доме престарелых. Это было так грустно... Она приехала сюда с моим papi, когда моя мать умерла.
Мы сидели молча.
– Уже поздно, – сказала Долорес. – Хочешь спать?
Ее голос был глух и полон тоски. Я понял, что из-за простого упоминания о своей матери, отце и умерших тетках Долорес почувствовала себя ранимой и одинокой. Ее близкие умерли.
– Эй, – тихо сказал я. – Долорес.
– Да?
– Расскажи мне.
– Что? – спросила она, почти плача.
– Расскажи мне, кто ты. Расскажи все.
Она опустила голову:
– Джек, если я это сделаю, то не знаю зачем, понимаешь? Не знаю, почему я тебе это рассказываю. Всего так много...
Я обхватил руками ее прелестное лицо и повернул к себе. Огни города отражались в ее влажных глазах. Она смотрела мне в лицо, утонув во внезапном ощущении непредсказуемости бытия. Я почувствовал, что она пережила большую потерю, и попытался ласково дать ей понять, что она может рассказать мне все, что я буду слушать ее сколь угодно долго, что мне больше всего хотелось бы, чтобы она открылась мне.
– Расскажи мне, Долорес, – повторил я снова.
Мы сидели на крыше, окутанные ночью, и Долорес заговорила.