Похоже, великой мировой религии пришлось внезапно очистить свои храмы и спрятать все в подземелье — схоронить свои священные тексты и иконы от посторонних глаз в надежде на лучшие времена, в ожидании второго пришествия…
Списки комсомольцев за 1950 и 1951 годы отсутствовали.
— Что?
Келсо повернулся на каблуках и увидел, что Царев, нахмурившись, смотрит на две папки, держа их по одной в каждой руке.
Это крайне любопытно, заметил Царев. Это требует дальнейшего исследования. Смотрите сами — он протянул им папки. Одна за 1949 год, вторая — за 1952-й. Ни в одной из них не упоминается Анна Сафонова.
— В сорок девятом она была слишком юной, — сказал Келсо. — Еще не подходила по возрасту. — А до пятьдесят второго один Бог знает, что с ней могло случиться. — Когда папки изъяли?
— В апреле пятьдесят второго, — сказал Царев, по-прежнему хмурясь. — Здесь записка: «Передать в архив Центрального Комитета, в Москву».
— Есть подпись?
Царев показал ему: «А. Н. Поскребышев».
— Кто такой Поскребышев? — спросил О'Брайен. Келсо это, конечно, знал. Судя по всему, Царев тоже.
— Генерал Поскребышев был личным секретарем Сталина, — сказал Келсо.
— Да, — излишне поспешно подтвердил Царев. — Настоящая загадка. — Он начал ставить папки обратно на полку. Даже через пятьдесят лет и после всего, что произошло с тех пор, подпись сталинского секретаря могла еще заставить нервничать человека определенного возраста. Руки его дрожали. Одна из папок выскользнула у него между пальцами и упала на пол. Листки рассыпались. — Пожалуйста, не трогайте. Я сам. — Но Келсо уже стоял на коленях, собирая странички.
— Вы могли бы сделать для нас кое-что еще, — сказал он.
— Я не думаю…
— Мы убеждены, что родители Анны Сафоновой оба были членами партии.
Это невозможно, заявил Царев. Он не имеет права предоставить им доступ к этим досье. Они секретные.
— Но вы могли бы посмотреть сами… Нет. Он считает, что это недопустимо.
Царев протянул руку, чтобы поднять рассыпавшиеся страницы, и в тот же миг О'Брайен оказался с ним рядом и, наклонившись, сунул ему в ладонь еще двести долларов.
— Вы действительно оказали бы нам большую услугу, — сказал Келсо, отчаянно подавая О'Брайену сигнал отойти и кивками головы подчеркивая важность каждого своего слова, — очень помогли бы нам в работе над фильмом, если бы заглянули в архив.
Но Царев словно забыл об их присутствии. Он неотрывно смотрел на две стодолларовые купюры, и лицо Бенджамина Франклина, хитрое и насмешливое, отвечало ему оценивающим взглядом.
— Нет ничего на свете, — произнес он медленно, — чего, по-вашему, нельзя приобрести за деньги.
— Мы не хотели вас обидеть, — сказал Келсо, бросив убийственный взгляд на О'Брайена.
— Разумеется, — выдавил тот, — ничего обидного мы не имели в виду.
— Вы скупаете нашу промышленность. Наши ракеты. Вы пытаетесь скупить наши архивы… — Его пальцы сжали банкноты, затем разжались, и деньги упали на пол.
— Заберите их. К черту — вас и ваши доллары!
Он отвернулся, опустил голову и начал приводить в порядок документы. Если не считать шелеста сухой бумаги, стояла тишина.
— Неплохо, — пробормотал Келсо О'Брайену. — Поздравляю…
Прошла минута.
И вдруг Царев заговорил.
— Как их звали? — спросил он, не повернув головы. — Родителей, я имею в виду.
— Михаил, — быстро сказал Келсо, — и… — Черт возьми, как звали мать? Он попытался вспомнить отчет
НКВД. Вера? Варя? Нет, Варвара, именно так. — Михаил и Варвара Сафоновы.
Царев повернулся, посмотрел на них; на его худощавом лице смешались гордость и презрение.
— Подождите здесь, — сказал он. — Ни к чему не прикасайтесь.
Он исчез в дальнем конце помещения, слышно было, как он ходит между стеллажами.
— Ну что? — спросил О'Брайен.
— Я думаю, мы кое-чего добились, — ответил Келсо. — Он решил посмотреть, есть ли сведения о родителях Анны. И, черт возьми, вопреки вам. Разве я не просил вас: предоставьте говорить мне?
— Но ведь все получилось, не правда ли? — О'Брайен наклонился и поднял скомканные стодолларовые купюры, расправил их и положил в бумажник. — Господи, ну и барахолка! — Он взял в руки бюст Ленина. — Увы, бедный Йорик… — И запнулся. Он не помнил конца цитаты. — Эй, профессор! Ваш сувенир. — Он швырнул бюст Келсо, тот поймал его и поставил на место.
— Не надо, — сказал он. Его благодушие улетучилось. Он устал от О'Брайена. Но дело не только в этом. Было что-то еще. Это касалось атмосферы того места, куда они попали. Келсо не мог точно это определить.
— Что с вами? — хмыкнул О'Брайен.
— Не знаю. Не люблю богохульства.
— Вы имеете в виду товарища Ленина? В этом все дело? Бедный старина Непредсказуемый. Знаете что? Мне кажется, вы начинаете терять хватку.
Келсо уже приготовился послать его куда подальше, но тут Царев вернулся с папкой в руках, и вид у него был торжествующий.
— Вот человек, который прямо-таки создан для вашего фильма. Женщина, навсегда оставшаяся неподкупной, — он посмотрел на О'Брайена, — человек, способный преподать урок вам всем. Варвара Сафонова вступила в коммунистическую партию в 1935 году и оставалась ее членом и в хорошие и в трудные времена. Список благодарностей, которых она удостоилась от архангельского областного комитета партии, занимает полстраницы. Да, вот он, непоколебимый дух социализма, который никому не одолеть! Келсо улыбнулся.
— Когда она умерла?
— В этом-то все и дело. Она не умерла.
— Варвара Сафонова? — повторил Келсо. Он не верил своим ушам. Он метнул взгляд на О'Брайена. — Мать Анны Сафоновой? Все еще жива?
Месяц назад была жива, сказал Царев. Ей восемьдесят пять. Вот тут написано. Можете посмотреть. Более шестидесяти лет она верный член партии — она только что уплатила партийные взносы.
22
В Москве было утро.
Суворин сидел на заднем сиденье машины рядом с Зинаидой Рапава. Сопровождающий из милиции находился рядом с шофером. Дверцы были заблокированы. «Волга» медленно плелась в потоке машин в южном направлении, в сторону Лыткарино.
Милиционер жаловался: им должны были дать другую машину — чтобы пробиться через этот затор, нужна мигалка на крыше и спецсигнал.
Кем он себя возомнил? — подумал Суворин. Президентом?
Под припухшими от недосыпа глазами Зинаиды обозначились синяки. На ее плечи поверх короткого платья был накинут плащ; колени она повернула в сторону дверцы, словно пытаясь оставить как можно больше пустого места между собой и Сувориным. Он подумал: догадывается ли она, куда они едут? Вряд ли. Казалось, она погрузилась в себя и едва ли понимает, что происходит вокруг.
Куда подевался Келсо? Что в этой тетради? Все те же два вопроса звучали снова и снова, сначала в ее квартире, затем на верхнем этаже главного офиса Службы внешней разведки — там, где заезжих западных журналистов принимал улыбающийся на американский манер офицер по связям с общественностью.
(Видите, джентльмены, насколько мы демократичны! Итак, чем мы можем быть вам полезны?) Кстати, ей не предложили ни кофе, ни сигарет, когда она выкурила свою последнюю. Напишите заявление, Зинаида. Мы рвем его и пишем заново, еще и еще раз, и так до девяти часов утра, когда Суворин решил наконец пустить в ход свой последний козырь.
Она упряма, под стать отцу.
В старые времена на Лубянке они действовали по системе конвейера: подозреваемого передавали друг другу три следователя, работавшие по восемь часов каждый. Через сутки с лишним без сна большинство людей готовы были подписать что угодно и оговорить кого угодно. Но Суворину не дали помощников, и в его распоряжении не имелось тридцати шести часов. Он заморгал, прогоняя резь в глазах, и понял, что выбился из сил не меньше, чем она.
Зазвонил сотовый телефон.
— Слушаю. Это был Нетто.
— Доброе утро, Виссарион. Что у тебя?
Кое-что, сказал Нетто. Первое: дом во Вспольном переулке. Он установил, что здание принадлежит небольшой компании московской недвижимости «Москпроп», которая пытается сдать его в аренду за пятнадцать тысяч долларов в месяц. Желающих пока не нашлось.
— За такую-то цену? Это неудивительно.
Второе: создается впечатление, будто в саду в последние дни что-то было выкопано. В одном месте на глубине около полутора метров почва рыхлая; кроме того, эксперты обнаружили в земле следы окиси железа. Что-то ржавело там на протяжении многих лет.
— Что-нибудь еще?
— Нет. О Мамонтове ни слуху, ни духу. Он словно испарился. Полковник нервничает. Спрашивал, как у вас дела.
— Ты сказал ему, где я?
— Нет, товарищ майор.
— Умница. — Суворин отключил телефон. Зинаида внимательно следила за ним.
— Знаете, что я подумал? — спросил Суворин. — Что незадолго до смерти ваш папочка вырыл из земли какой-то металлический ящик. И, полагаю, передал вам. А вы, конечно, отдали его Келсо.
Это была лишь гипотеза, но ему показалось, что в глазах ее что-то сверкнуло за мгновение до того, как она отвернулась.
— Вы же видите, в конце концов мы до всего докопаемся. И если потребуется, сделаем это без вашей помощи. Это займет больше времени, и только.
Он откинулся на спинку сиденья.
Тетрадь находится у Келсо. А там, где тетрадь, будет и Мамонтов. Если не сразу, то через какое-то время. Поэтому ответ на вопрос: где Келсо? — даст решение всех трех проблем.
Он посмотрел на Зинаиду. Глаза ее были закрыты.
Она знает — в этом нет сомнения.
Все возмутительно просто.
Но понимает ли Келсо, как близко от него Мамонтов и какая опасность ему грозит? Конечно, не понимает, куда ему! Он же европеец. Ему кажется, что он защищен неким иммунитетом.
А машина все тащилась в густом уличном потоке.
— Вот здесь, — сказал милиционер, ткнув толстым указательным пальцем в окно. — Справа.
Под дождем место выглядело мрачно — складское здание из унылого красного кирпича с маленькими окнами, забранными паутиной железных решеток. Над входом не было никакой вывески.
— Давайте подъедем сзади, — предложил Суворин. — Может, там стоянка.
Они повернули направо и еще раз направо и через открытые деревянные ворота въехали в поблескивающий от воды асфальтированный двор. В углу стояла старая зеленая машина «скорой» с закрашенными стеклами, рядом — большой черный фургон. Огромные ржавые бочки были наполнены белыми пластиковыми мешками, перетянутыми скотчем, с надписью красными буквами: «Хирургические отходы». Несколько мешков валялись на асфальте, по всей вероятности, разодранные собаками. Кровавые тряпки мокли под дождем.
Зинаида сидела теперь прямо, озираясь вокруг и пытаясь понять, где они находятся. Милиционер извлек свое массивное тело из машины и открыл снаружи дверцу. Рапава не шевельнулась. Суворину пришлось подойти, легонько взять ее за руку и вывести из машины.
— Это здание пришлось перестроить. Есть еще один такой морг — в Электростали, кажется. Вот что такое волна преступности. Даже мертвым приходится лежать как попало. Пошли, Зинаида. Это формальность. Но она необходима. К тому же, говорят, это часто помогает. Мы всегда должны смотреть ужасам жизни прямо в глаза.
Она высвободила руку, надела плащ, и он внезапно осознал, что нервничает гораздо сильнее ее. Он никогда раньше не видел мертвецов. Это трудно себе представить: майор бывшего Первого Главного управления КГБ, и никогда не видел трупы. Придется восполнить этот досадный пробел в образовании.
Они пробирались мимо мусорных куч возле грузового лифта в задней части здания — милиционер впереди, за ним Зинаида, позади Суворин. Когда-то это был склад-холодильник для рыбы, которую везли с Черного моря на север, и до сих пор в воздухе ощущался соленый запах морской воды, несмотря на тяжелый дух дезинфекции.
Милиционер хорошо знал здешние порядки. Он заглянул в застекленный кабинет и обменялся шутками с кем-то внутри. Тут же вышел человек, натягивая на ходу белый халат. Он откинул занавес из толстых черных резиновых лент, и они оказались в длинном коридоре — достаточно широком, чтобы мог проехать автопогрузчик, — с тяжелыми дверьми холодильных камер по обеим сторонам.
В Америке — Суворин знал это из боевиков, которые обожала смотреть Серафима, — скорбящие родственники могут видеть своих усопших на экране монитора, заботливо изолированные от физической реальности смерти. В России нет подобной деликатности.
Однако, учитывая скудость средств, надо сказать, что местные власти делали все от них зависящее. Зал опознания — если идти со стороны улицы — располагался так, что рефрижераторы не были видны. На столе красовались две вазы с искусственными цветами, по обе стороны от медного креста. Каталка стояла впереди, под белой простыней виднелись очертания тела. Суворин ожидал, что Рапава был более мощного сложения. Он встал рядом с Зинаидой. Милиционер — рядом со служителем морга. Суворин кивнул, и служитель откинул край простыни с головы.
Рябоватое лицо Папу Рапавы с почерневшими веками было обращено к обшарпанному потолку, редкие седые волосы зачесаны назад и разделены аккуратным пробором.
Милиционер уныло задал формальный вопрос:
— Свидетель, это Папу Герасимович Рапава? Зинаида, прижав руку ко рту, кивнула.
— Отвечайте, пожалуйста.
— Да. — Голос ее был едва слышен. Затем она произнесла громче: — Да. Это он. — И с вызовом посмотрела на Суворина.
Служитель попытался набросить простыню.
— Подождите, — сказал Суворин.
Он дотянулся до края простыни и резко дернул ее на себя. Она слетела на пол, обнажив тело.
На мгновение воцарилась тишина, тут же нарушенная криком Зинаиды.
— И это Папу Герасимович Рапава? Посмотрите, Зинаида. — Сам он, к счастью, не вглядывался, ему докладывали, в каком состоянии тело. Его глаза пристально смотрели на нее. — Видите, что они с ним сделали? То же самое будет с вами. И с вашим дружком Келсо, если им удастся его поймать.
Служитель что-то кричал. Зинаида со стоном отпрянула в угол, и Суворин метнулся за ней — это был его миг, его единственный шанс: он нанес удар и теперь обязан довести дело до конца. — Скажите мне, где он. Простите меня, но вы должны мне это сказать. Где он?
Она замахнулась на него, но милиционер успел схватить ее за плащ и оттащить в сторону.
— Ну хватит, хватит. — Он повернул ее к себе, и она рухнула на колени.
Суворин тоже опустился на колени возле нее. И сжал ее лицо в своих ладонях.
— Умоляю, простите меня, — повторял он. Лицо ее обмякло под его пальцами, глаза наполнились слезами, щеки потемнели, рот напоминал черное пятно. — Все в порядке. Ну пожалуйста.
Она окаменела. Ему показалось, что сейчас она потеряет сознание, но глаза ее оставались широко открытыми.
Она не сломлена. Он понял это. Она — дочь своего отца.
Примерно через полминуты он отпустил ее и сел на корточки, наклонив голову и тяжело дыша. Он слышал, как за его спиной увозят каталку.
— Вы сумасшедший, — сказал служитель, потрясенный этой сценой. — Псих е… ный, вот вы кто.
Суворин только устало отмахнулся. Дверь захлопнулась. Он прижал ладони к холодному каменному полу. Он ненавидел дело, которое ему поручили: не потому, что оно такое странное и опасное, а потому, что из-за него Суворин осознал, насколько ненавидит свою страну — всех этих отморозков старых времен, выходящих по воскресеньям на улицу с портретами Маркса и Ленина, всех этих твердолобых фанатиков вроде Мамонтова, которые не примирились, хотя и ничего не добились, и не понимают, что мир стал совершенно иным.
Тяжелый груз прошлого придавил его, как сброшенный памятник.
Потребовалось немалое усилие, чтобы, оттолкнувшись от пола ладонями, подняться.
— Пошли, — сказал он и протянул ей руку.
— Архангельск. — Что?
Зинаида смотрела на него, по-прежнему оставаясь на полу. Пугающее спокойствие исходило от нее. Он подошел ближе.
— Что вы сказали?
— Архангельск.
Он придержал полы пальто и аккуратно присел на корточки возле нее. Оба опирались спинами о стену, как люди, чудом уцелевшие в автомобильной катастрофе.
Она смотрела прямо перед собой и говорила чужим монотонным голосом. Суворин, раскрыв блокнот, быстро писал наискосок страниц, переходя с одной на другую. Он боялся, что она замолчит в любую минуту, так же внезапно, как и заговорила.
Келсо уехал в Архангельск, сказала она. На машине. На Север, он и этот корреспондент с телевидения.
Отлично, Зинаида, не спеши. Когда они уехали?
Вчера днем.
Точнее?
В четыре, может быть, в пять. Она не помнит. Какая разница!
Что за корреспондент?
О'Брайен. Американец. Работает в телекомпании. Она ему не доверяет.
Тетрадь?
Уехала. С ними вместе. Тетрадь принадлежит ей, но она не желает к ней прикасаться. Особенно после того, как узнала, что в ней. На ней проклятие. На всем этом лежит проклятие. Гибли все, кто брал ее в руки.
Она замолчала, устремив взгляд туда, где несколько минут назад было тело ее отца. И прикрыла глаза.
Суворин подождал, потом спросил: почему Архангельск?
Потому что там жила эта девушка.
Девушка? Суворин перестал писать. Что? Какая еще девушка?
— Послушайте, — говорил он несколько минут спустя, спрятав блокнот. — У вас все будет в порядке. Я лично об этом позабочусь, понимаете? Российское правительство это гарантирует.
(О чем он говорит? Российское правительство ни черта не может гарантировать. Российское правительство не в состоянии гарантировать даже того, что президент страны не спустит штаны на официальном приеме и прилюдно не испортит воздух.)
— Вот что я собираюсь сейчас сделать. Во-первых, даю вам номер моего служебного телефона, это прямая линия. Я попрошу одного из моих людей отвезти вас домой, хорошо? И вы наконец выспитесь. Я обеспечу охрану на лестничной площадке и возле дома. Никто не сможет добраться до вас и причинить вам какие-либо неприятности. Хорошо?
Он горячился, давая больше обещаний, чем мог выполнить. Мне следовало заниматься политикой, подумал он. У меня это выходит так естественно.
— Мы обеспечим безопасность Келсо. И мы обязательно найдем этих людей, этого человека, который сделал такое с вашим отцом, и мы засадим его за решетку. Вы меня слушаете, Зинаида? — Он встал и незаметно посмотрел на часы. — Я должен начать действовать. Мне пора ехать. Хорошо? Я позвоню лейтенанту Бунину — вы помните Бунина, вы видели его вчера ночью. И попрошу его отвезти вас домой. — На полпути к двери он оглянулся. — Кстати, моя фамилия Суворин. Феликс Суворин.
Милиционер и служитель морга ждали в коридоре.
— Дайте ей побыть одной, — сказал он. — И все будет в порядке. — Они как-то странно на него посмотрели. Было ли это осуждение или вялое проявление уважения? Он сам не знал, чего заслуживает, но выяснять не было времени. Он повернулся к ним спиной и набрал номер Арсеньева в Ясеневе.
— Сергей? Мне нужно поговорить с полковником… Да, это срочно. И мне нужно, чтобы мне обеспечили транспорт… Да. Вы слышите меня? Мне требуется самолет.
23
Согласно партийному личному делу, Варвара Сафонова более шестидесяти лет жила по одному и тому же адресу — в старой части города, в десяти минутах езды от набережной. Это был район деревянной застройки: к деревянным домам вели деревянные ступени с деревянных тротуаров — дерево старое, посеребренное временем, сплавленное, должно быть, задолго до революции из лесов в верхнем течении Двины. Зимой это место выглядело весьма живописно, если закрыть глаза на блочные многоквартирные дома, возвышавшиеся за деревянными. Возле них были сложены поленницы дров, то тут, то там в небо поднимались завитки дыма, обволакивая падающие хлопья снега.
По обеим сторонам широких пустых дорог стояли серебристые березы-часовые, а дорожное покрытие под слоем снега казалось предательски ровным. Но это не были дороги в подлинном смысле слова: «тойота» то и дело проваливалась в ямы глубиной мужику по колено, тряслась и металась из стороны в сторону в широких колеях, пока Келсо не предложил наконец остановиться и продолжить поиски пешком.
Он стоял, дрожа от холода, на досках, а О'Брайен тем временем рылся в багажнике. На другой стороне улицы выстроилось с десяток железнодорожных товарных вагонов. Внезапно самодельная дверь в конце одного из них открылась и из нее спустилась молодая женщина, а за ней — двое маленьких детей, настолько закутанных от холода, что их можно было принять за медвежат. Она зашагала по снежному полю, дети потащились за нею следом, с любопытством разглядывая Келсо, но женщина повернулась и— резким голосом приказала им не отставать.
О'Брайен запер машину и взял один из своих алюминиевых кейсов. Келсо не выпускал из рук пакет.
— Вы такое видели? — спросил Келсо. — В тех товарных вагонах живут люди. Вы можете себе это представить?
О'Брайен хмыкнул и натянул капюшон куртки.
Они шли по краю дороги мимо покосившихся деревянных домов, каждый из которых стоял под своим причудливым углом к земле и дороге. Летом земля оттаивает и движется, подумал Келсо, перемещая за собой дома. Образовавшиеся щели приходится забивать свежими досками, поэтому на некоторых стенах видны следы ремонтов, восходящих к царским временам. У него складывалось ощущение, что время здесь застыло от холода. Нетрудно было представить себе Анну Сафонову пятьдесят лет назад. Она шагала той же дорогой, по которой они сейчас шли, с коньками, перекинутыми через плечо.
Минут через десять за купой берез они отыскали улицу, а точнее — проулок, идущий от главной дороги. Здесь и жила старушка. Во дворе были курятник с курами, свинья и несколько коз. А сзади надо всем этим, как призрак среди падающего снега, возвышался четырнадцатиэтажный жилой дом-башня с выложенными плиткой стенами и горящими окнами на нижних этажах.
О'Брайен открыл кейс, достал оттуда видеокамеру и начал снимать. Келсо посмотрел на него осуждающе:
— Может быть, сначала узнаем, дома ли она, и спросим разрешения?
— Вот вы и спросите. Вперед!
Келсо взглянул на небо. Снежинки сделались крупнее, они были весомые, но мягкие, как рука младенца. От волнения он почувствовал в горле ком размером с внушительный кулак. Он прошел по двору, ощущая теплый дух, исходивший от коз, и начал подниматься по деревянным ступенькам черного хода. На третьей из пяти ступенек он остановился. Дверь была приоткрыта, и в узком проеме он увидел сгорбленную старушку, опиравшуюся обеими руками о палку. Она пристально смотрела на него.
— Варвара Сафонова? — спросил он.
Какое-то мгновение она молчала. Затем сказала:
— Кто спрашивает ее?
Он воспринял эти слова как приглашение подняться на две оставшиеся ступеньки. Келсо не был высоким, но когда он поднялся на шаткое крыльцо, то почувствовал себя великаном рядом с нею. У нее явный остеопороз, подумал он. Ее плечи находились на уровне ушей, и, наверное, поэтому от ее позы веяло настороженностью и подозрительностью.
Он откинул капюшон и второй раз за это утро произнес тщательно подготовленную заранее ложь: они в городе для того, чтобы снять фильм о коммунистах; они ищут людей с интересной биографией; ее имя и адрес им дали в партийном комитете, — а сам в упор смотрел на нее, пытаясь совместить эту согбенную фигуру со строгой матерью, промелькнувшей на страницах дневника девушки.
«Мама, как всегда, держится строго… Мама проводила меня на вокзал… Я расцеловала ее в обе щеки…»
Она открыла дверь чуть пошире, чтобы разглядеть его получше, и он тоже получил такую возможность. Кроме шали на ней была старая мужская одежда, скорее всего — покойного мужа, в том числе, наверное, мужские толстые носки и сапоги. У нее было все еще приятное лицо. Когда-то она, возможно, выглядела потрясающе: об этом свидетельствовал ее острый подбородок, выпирающие скулы и кристальный взгляд единственного здорового голубовато-зеленого глаза. Другой был замутнен катарактой. Нетрудно было увидеть в ней молодую коммунистку 30-х годов, строителя новой цивилизации, героиню социализма, согревавшую душу Уэллса или Шоу. Келсо готов был биться об заклад, что она боготворила Сталина.
«Мама, дом такой скромный! Всего два этажа. Твое доброе большевистское сердце порадовалось бы такой простоте!..»
— … поэтому, если возможно, — закончил он, — мы бы хотели, чтобы вы уделили нам немного времени, и были бы вам чрезвычайно за это признательны.
Келсо неловко перекладывал пакет из одной руки в другую. Он чувствовал, как снежинки попадают ему за воротник и, растаяв, пробираются струйкой вниз по спине, как вода стекает с волос, и буквально спиной ощущал, как О'Брайен, стоя возле крыльца, снимает все происходящее.
О боже, выстави нас вон! — вдруг мысленно взмолился Келсо. Скажи, чтобы мы убирались к черту вместе со всей нашей ложью. Я бы именно так поступил на твоем месте.
Однако она лишь повернулась и заковыляла в комнату, оставив дверь широко открытой.
Келсо вошел первым, О'Брайен — следом, ему пришлось скрючиться, чтобы не стукнуться головой о притолоку. В комнате было темно. Единственное окно покрыто слоем снега.
Если хотите чаю, сказала она, тяжело опускаясь на стул с прямой жесткой спинкой, вам придется самим его вскипятить.
— Чаю? — тихо спросил Келсо у О'Брайена. — Она предлагает нам вскипятить чай. Я ничего не имею против.
— Конечно. Я все сделаю.
Она несколько раздраженным тоном дала ряд инструкций. Голос этой согбенной женщины оказался удивительно глубоким, похожим на мужской.
— Зачерпните воды в ведре, затем… нет, не этот чайник. Вон тот, черный. Возьмите черпак, вон там, нет, нет… — она постучала палкой по полу, — не так много. А теперь поставьте на печку. И подбросьте заодно несколько поленьев. — Еще два удара палкой. — Дрова. Огонь.
О'Брайен беспомощно посмотрел на Келсо.
— Она хочет, чтобы вы подкинули дров в печку.
— Чай в той банке. Нет, нет. Да. В этой.
Келсо просто не мог поверить, что все это наяву: заснеженный город, старая женщина, деревянный дом, стремительность событий… Все как во сне. Он подумал, что надо кое-что записать, и, достав желтый блокнот, приступил к инвентаризации всего, что было перед глазами. На полу большой квадрат серого линолеума. В комнате один стол, один стул и кровать, застеленная шерстяным одеялом. На столе пузырьки с лекарствами, экземпляр северного выпуска газеты «Правда», раскрытый на третьей странице. Стены голые, если не считать одного угла, где мерцающая красная свечка на деревянной полке высвечивает фотографию Ленина в деревянной рамке. Рядом с ней — две медали и грамота в честь пятидесятилетия ее членства в коммунистической партии, помеченная 1985 годом. В честь шестидесятилетия новой грамоты, скорее всего, не было. Костяк коммунизма и Варвары Сафоновой рухнули одновременно.
Келсо и О'Брайен неловко примостились на краешке кровати. Они пили чай. Чай был с особым привкусом трав, довольно приятным — чувствовалась морошка, аромат лесов. Хозяйка, кажется, не видела ничего удивительного в том, что два иностранца явились в ее дом с японской телекамерой якобы для того, чтобы снять фильм об архангельских коммунистах. Она будто ждала их прихода. Келсо подумал, что вряд ли что-нибудь может ее теперь удивить. В ней была какая-то невозмутимость, старческая бесстрастность. Здания и империи возводились и рушились. Снегопад начинался и прекращался. Люди приходили и уходили. В один прекрасный день за ней явится Смерть, и она этому тоже нисколько не удивится и встретит ее с таким же точно равнодушием — если только Смерть будет вести себя как положено: «Нет, нет, не туда. Сюда…»
Да, она помнит прошлое, сказала она, устраиваясь поудобнее. Никто в Архангельске не помнит прошлое лучше. Она помнит все.
Она помнит, как большевики вышли на улицы в 1917-м и как ее дядя подкидывал ее в воздух и радостно целовал, говоря, что царя больше нет и скоро наступит рай. Она помнит, как дядя и отец прятались в лесах, когда в 1918 году пришли англичане, чтобы подавить революцию, — большой серый военный корабль вошел в Двину, и долговязые английские солдаты высадились на берег. Она играла под звуки артиллерийской канонады. И еще она помнит, как однажды утром пришла в гавань и увидела, что корабль исчез. В тот же день вернулся дядя, а отец не вернулся: его забрали белые, и больше его никто не видел.
Она хорошо все это помнит.
А кулаков?
Да, и кулаков. Ей было семнадцать. Их привезли на железнодорожную станцию, тысячи людей в странной национальной одежде. Украинцы. Вам, конечно, не довелось видеть столько людей, покрытых язвами, с узлами в руках, их заперли в церквах, а местным жителям запретили к ним подходить. Правда, не очень-то и хотелось. Говорили, что от кулаков идет зараза,и все это знали.
Их язвы были заразные?
Нет. Сами кулаки были заразные. Их души были заразные. Они несли заразу контрреволюции. Пауки, кровопийцы, вампиры — так называл их Ленин.
И что же стало с кулаками?
То же, что и с английским кораблем. Ложишься вечером спать — они тут, просыпаешься утром — их нет. Все церкви после этого закрыли. Но теперь они снова открыты, она сама это видела. Кулаки вернулись. Они повсюду. Это трагедия.
И Великая Отечественная война, она помнит ее — корабли союзников стояли в устье реки, и причалы работали день и ночь под героическим руководством партии, а фашистские самолеты бомбили и жгли город, по большей части деревянный, и сожгли его чуть ли не весь. То были самые трудные времена — муж ее воевал на фронте, она работала вспомогательной медсестрой в морском госпитале, в городе не было ни горючего, ни еды, каждую ночь затемнение, бомбежки, а ведь ей одной надо было растить дочь…
Чтобы выслушать ее, потребовалось больше времени, чем все это записать. Она много раз постукивала палкой по полу, повторяла одно и то же, перескакивала с одного на другое, и Келсо чувствовал, как рядом нетерпеливо ерзает О'Брайен. А за окном наметались сугробы и все окутывалось снегом. Но он ее не перебивал. Раз или два он пнул под столом О'Брайена по лодыжке, призывая его потерпеть. Он хотел, чтобы она рассказала обо всем сама.