"Один день, если все-таки придется переходить через пустыню. У тебя будет всего один день. Больше твое тело не выдержит".
Ему рассказывали о нелегалах-мексиканцах, которых заводили в пустыню и бросали там на произвол судьбы нечистоплотные контрабандисты, и как они погибали в страшных муках всего лишь через несколько часов в самую жаркую пору дня.
Улу Бег пробивался вперед, чувствуя, как в висках пульсирует кровь. Рубаху он снял и обмотал вокруг головы на манер тюрбана – это принесло небольшое облегчение, – а сам остался в одной майке. Но с каждым подъемом он молился, чтобы горы оказались чуть ближе, и каждый подъем приносил ему разочарование.
Kurdistan ya naman.
Рюкзак налился неподъемной тяжестью, но курд упорно цеплялся за него.
Он пробивался вперед.
Вскоре после полудня над самым горизонтом показался вертолет.
Вечно вертолеты, подумал он, всегда вертолеты.
Он проворно юркнул в расселину, порезав запястье об острые, словно нож, листья какого-то немыслимого растения. Брызнула кровь. Он прислушивался к стрекоту пропеллеров, взбивавших воздух, словно какую-то вязкую жижу, и к своему участившемуся пульсу.
Стрекот стал громче, курд вжался в узкую щель. Сунул руку в рюкзак и нашарил "скорпион".
Но стрекот затих.
Он выбрался наружу и окунулся все в то же ослепительное застывшее моря песка и колючей растительности. Голова болела, порезанное запястье саднило. Повсюду, куда ни посмотри, было одно и то же: волнистый песок, кактусы, жесткий кустарник под бескрайним небом да палящее солнце. И горы вдали. Улу Бег поднялся и пошел вперед, навстречу смерти.
К середине дня он чувствовал себя как пьяный. Один раз упал и даже сам не понял как, очнулся уже на четвереньках у подножия склона. Поднялся, но колени подогнулись, и он снова плюхнулся на землю. И опять поднялся, медленно, тяжело дыша, постоял, переводя дух, упершись руками в колени. Ему показалось, что он заметил тот фургон, дурацкий автобус, надвигающийся на него, битком набитый светловолосыми американцами, сытыми и богатыми, а впереди катили на велосипедах их детишки.
Он сморгнул – и наваждение рассеялось.
Или нет? В память ему намертво врезалось воспоминание о той неповоротливой огромной махине. Его настороженность, его нелепость – и вместе с тем целеустремленность – вот что ему запомнилось.
Он вновь вызвал в памяти эту картину.
Много дней подряд они двигались через горы к ущелью Равандуз и расставили засаду, тщательно и хитроумно. Джарди был тогда с ними. Нет, Джарди был одним из них.
Их было в общей сложности тридцать, считая родного сына Улу Бега, Апо, – мальчик упросил взять его с собой. У них были новенькие автоматы Калашникова, привезенные Джарди, реактивные гранаты, которыми он научил их пользоваться, и легкий пулемет. А еще у Джарди был динамит, который он заложил под дорогой.
В узкой теснине в предгорьях они подловили иракский конвой, солдат одиннадцатой механизированной бригады, которые не далее как неделю назад стерли с лица земли курдскую деревушку и перебили всех ее жителей. Джарди подорвал головной грузовик, все они разом открыли огонь, и полсекунды спустя дорога была намертво заблокирована подбитыми, пылающими автомобилями, по большей части грузовыми.
– Продолжайте огонь! – заорал Джарди: когда первый угар прошел, стрельба утихла.
– Но…
– Продолжайте огонь!
Джарди был отчаянный мужик, неистовый в бою, одержимый. У курдов бытовало выражение – войнолюбивый. Он стоял позади, темные глаза метали молнии, он бешено жестикулировал, выкрикивал что-то, взывал к ним на языке, который понимал один только Улу Бег, и тем не менее заражал всех силой своего духа. Стоял, потом принимался метаться туда-сюда перед строем, рыча, как собака, в сбившемся набок тюрбане, из-под которого торчали его короткие американские волосы, и совершенно не замечал пуль – гибнущий конвой пытался отстреливаться.
В некотором роде он был курдом больше, чем любой из них, воплощенный Саладин, способный вдохновить их на героические деяния одной лишь своей свирепой одержимостью. Он любил уничтожать своих врагов.
– Стреляйте. Продолжайте по ним стрелять! – кричал он.
Улу Бег выпускал обойму за обоймой по горящим грузовикам и скорчившимся или мечущимся фигуркам и смотрел, как курдские пули решетят конвой. Они крошили стекло, вспарывали брезент кузовов, пробивали шины. Время от времени слышался негромкий хлопок, и в воздух взметались клубы пламени, знаменуя взрыв очередного бензобака. Скоро стрельба со стороны грузовиков утихла.
– Прекратить, – гаркнул Джарди.
Курдские автоматы умолкли.
– Давай уводить их отсюда, – крикнул Джарди Улу Бегу.
– Но, Джарди, – откликнулся Улу Бег, – там же оружие и трофеи.
– Нет времени, – отрезал Джарди. – Погляди на эту разведмашину.
Он ткнул в перевернутую русскую бронемашину во главе конвоя.
– Видишь антенны? Через несколько минут здесь будут самолеты.
И в этом тоже был весь Джарди: в разгар боя, под пулями, он хладнокровно отмечал, какие из машин снабжены рациями – и оценивал, какова их дальность и как скоро на сцене появятся "Миги".
Улу Бег поднялся.
– Отходим, – прокричал он.
Но было уже слишком поздно. В конце строя три человека выскочили из укрытия и бросились к подбитым бронемашинам, ликующе потрясая автоматами.
– Нет, – скомандовал Улу Бег. – Стойте…
Однако из строя вырвались еще двое, а остальные обернулись к нему и застыли в нерешительности.
– Назад! – рявкнул он.
– Придется их бросить, – сказал Джарди. – Истребители будут здесь через считанные секунды.
Но одним из нарушителей был Камран Бег, его двоюродный брат, который охранял маленького Апо.
Улу Бег увидел, как его родной сын выскочил из канавы и рванул вниз по склону.
– Что за дьявол? – начал Джарди. – Какого рожна ты…
– Я ничего не сделал. Я…
И тут они увидели танк. Русский «Т-54», огромный, как дракон. Он въезжал в теснину. Никогда прежде танки не забирались так высоко. Улу Бег смотрел, как бронированная махина ползет вперед на своих гусеницах, как приходит в движение орудийная башня. Он двигался неловко, даже нерешительно, несмотря на всю свою мощь.
– Ложись! – завопил Джарди за миг до того, как танк открыл огонь.
Снаряд накрыл первую тройку бегущих. Они исчезли в пламени. Другие бросились по склону вверх. Их скосила очередь из башенного пулемета.
Маленький мальчик неподвижно лежал в пыли.
Улу Бег рванулся к нему, но что-то прижало его к земле.
– Нет, – услышал он шепот над самым ухом.
Джарди выскочил из канавы и бросился вниз по склону. Автомат он бросил, и в руках у него был только реактивный гранатомет. Он несся как безумный, не думая ни петлять, ни пригибаться. Несся прямо на танк.
Башня развернулась к нему. Землю вспахала пулеметная очередь, и Улу Бег уже видел, как пули впиваются в Джарди, но тот каким-то образом увернулся в туче пыли и рухнул навзничь.
Танк натужно пополз по склону к ним.
Курд понял, что им конец. Им не подняться обратно, танк расстреляет их. Танк. Откуда он взялся?
Он попытался собраться с мыслями. Но мог думать лишь о сыне, чье мертвое тело лежало на склоне, об отважном американце, распластанном на земле, о своих людях, своих сородичах, которые тоже полягут на этом склоне.
Но Джарди поднялся. Он не был ранен. Он поднялся, с ног до головы в пыли, и застыл, вызывающе поставив одну ногу на камень. Налетевший ветер развевал его куртку. Снизу им было слышно, как Джарди сыплет ругательствами в полный голос, почти – сумасшедший! – смеясь.
Орудийная башня снова крутанулась в его сторону. Но Улу Бег уже видел, что теперь Джарди достаточно близко и пушке ни за что не достать его. В тот самый миг, когда дуло повернулось, Джарди выстрелил из гранатомета с одной руки, как из пистолета.
Полыхнуло пламя, граната понеслась, брызгая огнем на лету, и ударила в корпус танка, в плоское место под башней.
Бронированная махина загорелась. Она попятилась, из люка и двигателей начало вырываться пламя. Легкий ветерок разносил дым.
Джарди отбросил пустой гранатомет и быстро подбежал к мальчику. Он подхватил ребенка и вскарабкался по склону к ним, но на лице его не было улыбки.
– Давайте, надо выбираться отсюда, – сказал он. – Давайте.
Он обернулся и закричал:
– Шевелитесь, черт побери, шевелитесь, парни!
Мальчик плакал.
Улу Бег плакал.
– Ты вернул моему сыну жизнь.
– Давайте, быстрее, – подгонял их Джарди.
Они поднялись в горы и были уже по ту сторону кряжа, когда появились первые "Миги".
Улу Бег улыбнулся воспоминанию о том дне.
Впереди высились горы.
* * *
Он добрался до них в сумерках. Под конец, перейдя одну дорогу, он увидел за ней другую, вившуюся по склону горы, но не стал к ней подходить. Там шли машины. В сгущающейся темноте он вскарабкался по остывшим скалам. Откуда-то капала вода. Он отыскал лужицу, а там и родник. От души напился и уселся на землю. Потом съел кусок черствой лепешки и снова напился. Он сидел в прохладной тени, но мог выглянуть и увидеть пустыню, все такую же белую, плоскую и опасную.
Он продолжил подъем. С вершины открывался вид на Тусон. Город был возведен на песке, в котловине, и со всех сторон окружен горами. В центре виднелось несколько высотных зданий, но большей частью это были хлипкие новостройки. Никакого сравнения с Багдадом, невообразимо древним городом на великой реке.
"Такова воля Всевышнего, – подумал он, – и я добрался".
Он вспомнил о Джарди, о танке, о своем сыне и о том, зачем он в Америке, и заплакал.
* * *
Он проснулся на рассвете. Открыл рюкзак, сдвинул пистолет в сторону и отыскал запасную рубаху, белую, на кнопках. Натянул ее.
Его хорошо подготовили. И серьезно предостерегли.
"Такого, как в Америке, ты не видел нигде. Женщины там разгуливают с полуголым задом и грудью. Еда и огни повсюду, повсюду. Машины, столько машин, что даже и не представить. И все спешат. Все американцы вечно спешат. Но в них нет страсти. В любом турке есть страсть. У турок, мексиканцев и арабов страсти кипят. Но американцы куда хуже, они ничего не чувствуют. Они двигаются как будто во сне. Им плевать на своих детей и женщин. Они говорят только о себе".
"Все это ослепит тебя. Жди этого. Мы никак не можем подготовить тебя к потрясению. Даже маленький американский городок – спектакль. Большой же – словно фестиваль всех людей земли. Но помни: гротеском Америку не удивить. Никто ничего не заметит, не скажет, не обратит на тебя никакого внимания. Никто не станет спрашивать у тебя документы, если ты будешь осторожен. Тебе не понадобятся ни пропуска, ни удостоверения. Лицо – вот твой паспорт. Ты сможешь пройти куда угодно".
Улу Бег прокручивал в голове этот разговор, когда на рассвете спускался с последней горы на дорогу. Он шел быстро. Ему предстояло преодолеть всего несколько извилистых миль. Мимо проносились машины, не обращая на него никакого внимания. Вскоре на каждом шагу стали попадаться дома, маленькие коробочки из шлакоблоков посреди песка и кустарников. У каждого дома стояли машины, возле некоторых суетились отъезжающие на работу люди.
Улу Бег шагал по улице. Он задержался прочитать надпись на дорожном знаке. Она гласила: «Автомагистраль». Он поравнялся с группой людей, толпившихся на углу. Подошел автобус, пассажиры забрались внутрь. Он прошел еще несколько кварталов и снова увидел туже самую картину. На третьем углу он сам сел в автобус.
– Эй, пятьдесят центов, – сердито окликнул его водитель.
Улу Бег пошарил по карманам. Его предупреждали об этом. Пятьдесят центов – это две монеты по четвертаку. Он нашел мелочь, бросил ее в коробочку, устроился на свободном сиденье и поехал по шоссе к центру города.
Неподалеку от автовокзала он сошел и принялся приглядывать отель.
"Всегда останавливайся неподалеку от автовокзалов. В небольших местечках, с грязными комнатами, недорогих. Но в отелях, только в отелях. В мотеле обязательно поинтересуются, где твой автомобиль. Придется объяснять, что у тебя его нет. Начнутся расспросы, как да почему. Они решат, что ты псих. В Америке человек без автомобиля – дикость. Автомобиль есть у каждого".
В обшарпанной части города, напротив мексиканского театра, он нашел гостиницу, как нельзя лучше отвечающую его требованиям. Она называлась «Конгресс» и располагалась между железнодорожным и автобусным вокзалами. Отель представлял собой четырехэтажное здание с книжным магазином, парикмахерской и лавкой, торгующей ювелирными украшениями.
Он вошел в сумрачный вестибюль, выкрашенный коричневой краской.
Тучная дама подняла на него глаза, когда он подошел к стойке регистрации.
– Да?
– Комнату. Сколько?
– Десять сорок, дорогуша. С телевизором и ванной.
– Да, хорошо.
– Подпишите вот здесь.
Он быстро подписал.
– На день? На два? На неделю? Мне нужно записать.
У нее было припудренное спокойное лицо.
– Дня на два-три. Не знаю точно.
– А, и вот еще что, золотце. Вы позабыли указать, откуда вы. Вот здесь, на бланке.
– Ах да, – спохватился Бег.
Он знал, что напишет. Ему вспомнился единственный американец, которого он знал. Джарди. Где вырос Джарди?
"Чикаго", – вывел он.
– О, Чикаго. Чудесный город. – Она улыбнулась. – А теперь я должна получить с вас деньги, золотце.
Он протянул ей двадцатку и забрал сдачу.
– Поднимайтесь наверх. Вон по той лестнице. Потом по коридору. Ваш номер выходит во двор, там очень тихо.
Он поднялся по лестнице, прошел по темному коридору и отыскал свою комнату. Запер дверь. Вытащил из рюкзака «скорпион», положил его перед собой на кровать и стал ждать полицию.
Никто не пришел.
"У тебя все получилось", – подумал он.
Kurdistan ya naman.
Глава 4
Тревитт нервничал. Во-первых, в помещении собралось слишком много важных персон одновременно. Особых людей, избранных, в том числе и живых легенд, которые заправляли всем в конторе. Во-вторых, оборудование. Тревитт не был человеком техническим. Ему трудно ладить с вещами. Не проще ли было бы привлечь к делу какого-нибудь технического гения и поручить эту часть работы ему? Ну конечно, в обычных обстоятельствах. А сейчас обстоятельства были чрезвычайные. Поэтому придется управляться с оборудованием самому.
– Ничего, освоишься, – сказал ему Йост Вер Стиг.
И потом еще слайды. Ради них все и затевалось, они должны были идти в правильном порядке, а Тревитт всего несколько минут назад принес самый последний из фотолаборатории – удастся он или нет, все это время оставалось под вопросом – и не был уверен, что он вставлен в магазин диапроектора правильно. Он мог зарядить его задом наперед, что вызвало бы смех на менее серьезном совещании, но на глазах у такой кучи важного народу ему не хотелось ударить в грязь лицом. А также видеть, как Майлз Ланахан посмеивается в своем углу и списывает с его счета очко, занося его себе в плюс.
– Тревитт, мы готовы? – послышался голос Йоста.
– Так точно, думаю, да, – ответил он, и его слова раскатисто загремели по всей комнате: его же подключили к микрофону, а он и забыл.
Он наклонился, включил проектор, и на стене загорелся пустой белый прямоугольник. Пока все хорошо. Если он еще найдет… ага, вот он, стервец – переключатель на шнуре, подсоединенном к проектору. Ну вот, теперь, если оно сработает так, как написано в инструкции, все будет…
Он нажал на кнопку, и раздался щелчок, как будто взвели курок пистолета.
На экране появилось лицо. Нежное лицо совсем зеленого юнца, не старше восемнадцати, – глаза, ошалевшие от радости, короткий ежик взмокших от пота волос и тощие руки, торчащие из рукавов майки.
– Чарди в возрасте восемнадцати лет, – пояснил Тревитт. – Его школа только что победила в классе «Б» чемпионата Чикагской католической лиги. Дата – двенадцатое марта тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. Фотография взята из вышедшей на следующий день "Чикаго трибьюн". Это крупный план, за кадром остался кубок – жутко аляповатая посудина. В общем, Чарди заработал… у меня где-то тут записано…
– Двадцать одно очко, – подал голос Майлз Ланахан. – Включая штрафной после истечения игрового времени, который принес «Сент-Питу» победу с перевесом в одно очко.
– Спасибо, Майлз, – сказал Тревитт, а про себя подумал: "Ах ты ублюдок".
– В общем, – продолжал он, – как видите, он был героем еще в юности.
Герои были пунктиком Тревитта. Его слабостью, его всепоглощающей страстью. Когда он шел по улицам, разглядывая в витринах свое сугубо мирное отражение, то втайне мысленно примерял на себя экзотическую форму и снаряжение: лесной камуфляж, измазанный в грязи и помятый, широкополые шляпы, кривые ножи. И оружие, при помощи которого прошедшие огонь и воду профессионалы делали свою работу: винтовки «М-16», автоматы Калашникова – извечные противники в сотнях тысяч перестрелок шестидесятых и семидесятых. Или шведский пистолет-пулемет «М-45» – излюбленная игрушка головорезов из ЦРУ во Вьетнаме. А также маленькие, компактные «Мак-10» и «Мак-11», еще одни модные фавориты.
– Настоящее его имя Дьердь, – продолжал Тревитт, – оно венгерского происхождения. Его отец был врачом, эмигрировал в Штаты в тридцатых. Мать – ирландка. Тихая женщина, до сих пор живет в квартире в Роджерс-Парк.[8] Папаша у него был немного чокнутый. Пил по-черному, поэтому лишился частной практики и кончил врачом на сталелитейном заводе. После выхода на пенсию отправился в дом престарелых, где и умер. Однако при всем том он был ярым антикоммунистом и ревностным католиком. Он забивал сынишке голову всякой чепухой о красных. И хотел вырастить из него настоящего мужчину, истязал по-всякому, чтобы закалить. Он…
– Джим, давай к сути, – послышался из темноты строгий голос Йоста.
– Да-да, простите.
Тревитт был убежден в том, что ему послышалось хихиканье Ланахана.
Еще два быстрых щелчка: Чарди – гордость спортивной команды колледжа, Чарди, обритый наголо, в форме морпеха-новобранца.
– Учебный лагерь офицеров морской пехоты после выпуска из колледжа, – возвестил Тревитт.
Он слышал о Чарди уже не впервые. В отделе истории, куда его совсем недавно распределили, он редактировал мемуары выходящих в отставку офицеров, которые получали от управления плату за то, что на лишний год оставались в Лэнгли и занимались писательством. Во-первых, чтобы их возможная тяга к литературной деятельности воплощалась в жизнь не бесконтрольно, и, во-вторых, чтобы собрать историю методов и средств ведения тайных войн. В этих отчетах то и дело всплывали грани и составные части личности Чарди. Воспоминания о нем красной нитью проходили и сквозь десяток других источников, порой под вымышленным именем. Он был в своем роде местной знаменитостью.
– А здесь он, – объявил Тревитт, щелкнув кнопкой, – среди нунгов.[9]
Чарди попал в контору в шестьдесят третьем – шестьдесят четвертом, в самом начале Вьетнамской войны. Он служил в морской пехоте, где какое-то время был взводным, потом – командиром роты, а под конец остался на сверхсрочную службу и стал офицером разведки – координировал действия южновьетнамских рейнджеров, а время от времени и сам участвовал в разведывательных вылазках по окрестностям демилитаризованной зоны. Но один бонза из управления по имени Френчи Шорт уговорил его перейти в контору, которой в то время отчаянно требовались обладающие опытом боевых действий в джунглях военные.
Теперь на стене был любимый слайд Тревитта – любимый потому, что картина на нем была несомненно героическая: двое, Пол и Френчи, среди китайских наемников, которых они тренировали в глуши, вдали от законов и цивилизации ходить в молниеносные атаки с последующим стремительным отходом.
– У него были две продолжительные командировки к нунгам, – сообщил Тревитт мужчинам в тихой комнатке в Лэнгли, штат Виргиния, – в промежутке между которыми он обучался в нашей спецшколе в Панаме.
Они были сняты вместе. Чарди, похудее и помоложе, с побледневшим от ярости, обветренным ирландским лицом, и более старший по возрасту Френчи, коренастый, стриженный под ежик, плотный, но не толстый. Его богатырское сложение наводило на мысль скорее о мощи, чем о неповоротливости. Оба были в пятнистых камуфляжных комбинезонах нештатного образца, так называемых «тиграх», и без шляп. Пол сжимал автомат Калашникова, изо рта у него нахально торчала сигарета, Френчи был вооружен пистолетом-пулеметом и улыбкой. Их окружали малютки китайцы в таких же камуфляжных костюмах – множество хмурых раскосых лиц, в своей бесстрастной суровости казавшихся почти индейскими. Маленькие жилистые человечки с карабинами, гранатами, парой-тройкой «томпсонов» и громоздкой автоматической винтовкой Браунинга – это было еще до того, как во Вьетнаме появились новенькие черные пластиковые «М-16». От этой картины веяло девятнадцатым веком: два белых небожителя, окруженные желтолицыми головорезами. И все же эти белые люди в чем-то неуловимом сами походили на азиатов, в них чувствовалось что-то первобытное, что-то дикарское.
– Боже, это же старина Френчи Шорт, – произнес кто-то; Тревитт решил, что это Сэм Мелмен. – Тот еще был фрукт, правда? Господи, я до сих пор помню, как он прижучил Че в Боливии. Он еще всю Корейскую прошел. И был в составе тех, кого мы забросили в залив Свиней – высадился одним из первых и эвакуировался одним из последних.[10]
– Да, Френчи был бесподобен, – согласился еще кто-то; Тревитт узнал голос Йоста Вер Стига. – Я и не подозревал, что они с Полом старые друзья.
– Это Френчи привел Пола в чувство, после того как тот задал взбучку Саю Брашеру, – добавил третий голос.
– Это был звездный час Пола в управлении, – сказал кто-то.
Сэм?
Все засмеялись.
Это точно, подумал Тревитт. Несмотря на всю свою отвагу и закалку, Чарди был на удивление тонкокожий и совершенно терялся перед педантами и бюрократическими снайперами того сорта, что слетались в разведслужбы как мухи на мед. Оба его домашних периода, рутинные административные перерывы, которые полагалось время от времени делать всем кадровым офицерам, обернулись катастрофой. А в Гонконге Чарди сошелся с Саем Брашером в схватке, которую до сих пор именовали шестисекундной войной. Это произошло в семьдесят первом, во время возвращения Чарди от нунгов из своей второй изнурительной и долгой командировки.
Брашер любил рекомендоваться гарвардцем сорок девятого года выпуска. Он был высокомерным индюком, одержимым страстью поучать всех и каждого. Никто его терпеть не мог, однако у него имелись обширнейшие связи (ну как же, он ведь происходил из семьи тех самых Брашеров!), благодаря которым он и дослужился до начальника отделения в Гонконге. За первые три секунды этой самой войны с Чарди он получил перелом носа и лишился двух зубов, в следующие три схлопотал несколько ударов, итогом которых стали два сломанных ребра.
– Меня до сих пор беспокоит этот парень, Йост, – обратился кто-то к Стигу. – Видит бог, я не переваривал Сая Брашера. Но младшие чины не должны раздавать оплеухи начальникам отделений, даже если эти начальники круглые идиоты. И если нам приходится полагаться на такого человека, как Пол Чарди, значит, положение у нас отчаянное.
– Так оно и есть, – ответил Йост. – Тревитт?
Тот послушно нажал на кнопку, и на экране появился портрет Джозефа Данцига.
– Снимок сделан в тысяча девятьсот семьдесят третьем году. В том же году, – пояснил Тревитт, – когда проводилась операция "Саладин-два".
* * *
Знаменитое лицо Данцига царствовало в комнате. Можно было бы вообще его не показывать, честное слово, подумал Тревитт, им ведь всем прекрасно известно, как он выглядит, и все отлично помнят, каким было управление при Данциге.
Оно было его вотчиной, продолжением его «я», оно существовало лишь для того, чтобы служить его воле. А он платил за эту собачью верность, за это рабское подчинение презрением и насмешкой.
Все собравшиеся в этой комнате испытали на себе его влияние, работали в его тени или под его началом, пытались угадывать его желания. Джозеф Данциг, профессор Гарвардского университета и член консультативного комитета Рокфеллера по иностранным делам, состоял госсекретарем при одном президенте. В своем роде он был почти так же знаменит, как и другой ученый и внешнеполитический деятель, Генри Киссинджер, его сокурсник по Гарварду и во многих отношениях соперник и ровня. Они даже начинали одинаково: Киссинджер родился в еврейской семье в Германии, Данциг, чью непроизносимую фамилию заменил названием его родного города безвестный чиновник американской иммиграционной службы, – в семье евреев в Польше.
Но "Саладин II" и Данциг связаны в некотором смысле так же тесно, понял вдруг Тревитт, как "Саладин II" и Чарди. Без Данцига не было бы и "Саладина II". Операция была подготовлена по его указке, спроектирована по его расчетам, начата по его прихоти и свернута по его воле.
– Большинство из вас в курсе о «Саладине-два», – сказал Йост Вер Стиг, который вел совещание. – Те, кто не в курсе, в самом скором времени о нем узнают. Все, что происходит сейчас, уходит корнями в то, что происходило тогда. Кризисом, который мы имеем, мы обязаны этому вот прославленному деятелю.
"Прославленный деятель". Это была нетипичная попытка сострить в устах Йоста: обыкновенно чувство юмора у него отсутствовало как таковое. Возможно, он просто нервничает, ведь в его задачу входит помешать курду совершить то, что внушило такой страх людям в этой комнате. А напуганы они будь здоров, за исключением Майлза, который не боится ни бога, ни черта.
Йост начал кратко излагать то, что уже было известно Тревитту. Целью "Саладина II" было давление. Нажим, призванный немножко подправить ситуацию в одну сторону там и в другую сторону сям, хитроумное нагромождение пружинок, рычажков и приспособлений, чтобы дергать за хвост Советский Союз. При разработке плана в расчет абсолютно не принималась – и это тоже было фирменной чертой Данцига – его стоимость в человеческих жизнях.
Операции "Саладин II" положила начало жалоба покойного шаха Ирана: в разговоре с одним американским президентом тот посетовал на трудности с беспокойным арабским соседом, радикальным просоветским режимом Ахмеда Хасана аль-Бакра в Ираке. Нельзя ли, поинтересовался шах, каким-нибудь образом подействовать на воинственных иракцев с их новенькими танками «Т-54», ракетами класса "земля – воздух", докучливой русской пехотой и военными советниками?
По спорным территориям на севере Ирака и Ирана была рассредоточена народность, называемая курдами, которые мечтали о мифическом царстве Курдистан. Курды, пылкий индоевропейский народ, гордый и независимый, были потомками грозных мидийцев древности и, по некоторым утверждениям, несли в себе гены легионеров Александра. Поэтому, возможно, среди них было столько светловолосых и веснушчатых людей с голубыми глазами и вздернутыми носами – этакий островок северной белокурости в море смуглых детей Средиземноморья. Курды были вынуждены подлаживаться под всех, кто их завоевывал. Циники, они не ждали от мира ничего хорошего; одна из их безрадостных пословиц гласила: "У курда нет друзей". На фоне аппетитов сверхдержав их стремления казались ничтожными: они лишь желали иметь свои школы, свой язык, свою литературу – и чтобы весь внешний мир оставил их в покое. Они хотели иметь свою землю, свою родную страну, которую собирались назвать Курдистаном.
Шах недолюбливал курдов, но придумал, как их можно использовать. Этот народ обладал бурной историей восстаний против… да почти против всех. В свое время они с равным пылом сражались с турками, персами и иракцами.
Решением всех проблем стала, выражаясь профессиональным языком, секретная акция. Проще говоря, небольшая война. Она была предложена государственным секретарем Соединенных Штатов Джозефом Данцигом и осуществлена по его особому требованию оперативным директоратом Центрального разведывательного управления.
Тревитт щелкнул кнопкой.
Новая фотография была расплывчатой, снятой с полным презрением к эстетике. В человеке, запечатленном на ней, было что-то жертвенное. Трагизм его чертам придавала раскидистая поросль кустистых усов на совсем еще юном лице. На тощей шее выпирал кадык. Маленькие глазки смотрели живо и проницательно. Человек выглядел спокойным, несмотря на испуг от неожиданной вспышки.
– Мы полагаем, – начал Тревитт, – что это Улу Бег. Завтра Чарди сможет подтвердить или опровергнуть это. В любом случае, в одном из ранних донесений Чарди по «Саладину-два» он упоминал, что кто-то сказал ему, будто курд учился в американском университете в Бейруте. Английский он, очевидно, выучил в американской школе под Киркуком – она там была неплохая. Такую возможность он, вероятно, получил благодаря стипендии агентства по международному развитию.[11] В те дни AMP обучало половину Ближнего Востока.
– А финансируем AMP, разумеется, мы, так что в конечном итоге это мы обучили его английскому, – заметил Йост.
– Мы считаем, что это фотография Улу Бега в возрасте девятнадцати лет, во время учебы в американском университете в Бейруте. Это фото досталось нам с большим трудом – оно взято из картотеки ливанской полиции. Он был арестован в конце первого года членства в Курдском литературном кружке – это название можно смело заменить на "революционную организацию". Снимок сделан ливанскими полицейскими по требованию иракских чиновников. От ливанцев он без труда ускользнул, и никому больше не удавалось взять его до "Саладина-два".
Лицо внимательно смотрело на них со стены.
Тревитт силился разгадать его. В нем не было почти ничего ближневосточного. Просто лицо пылкого юнца, застывшее в резком свете полицейской вспышки. Наверное, ему было страшно, когда его снимали, он не знал, что происходит, что его ждет. Вид у него немного затравленный и бешеный одновременно. Очень широкие скулы – они придают лицу почти азиатский вид. И нос как клинок, даже анфас, здоровенный костлявый клюв.