Молодой человек почувствовал, что именно, — и в эту секунду морщинистая рука упала и сжалась на рукояти кинжала Джанни, висевшего у него на поясе. Пальцы Джанни стиснули ладонь старика. Еврей был немолод, но руки у него оказались сильными — и смелости ему тоже не занимать. Старик выдернул из ножен кинжал и высоко его вскинул, так что острие задело ухо Джанни прежде, чем молодой Ромбо успел отвести оружие выше и в сторону, отклоняя противника назад, на стол, воспользовавшись своим весом, своим ростом, своей молодостью. Джанни навалился с такой силой, чтобы только не дать старику подняться.
— Плати долг, — проговорил он и, изогнувшись, вонзил кинжал.
Старик выкрикнул что-то по-еврейски: то ли проклятье, то ли молитву. А потом кровь хлынула у него изо рта, задушив последние слова.
Джанни сел обратно в кресло, глядя на корчащееся на столе тело. Комнату заполнял шум дождя, бьющего по крыше. Ливень отыскал какую-то трещину наверху, потому что на стол вдруг начала капать вода, отскакивая от лба трупа и от яркой кожаной шапочки. Дед Джанни называл ее «ермолкой». Его собственная ермолка была потертой, тусклой и едва держалась на неопрятных прядях волос, постоянно соскальзывая, когда дед дергал и крутил их, бормоча свою чушь. Мать говорила, что в свое время дед был блестящим ученым. Более того — алхимиком, искателем философского камня. В слюнявом дряхлом младенце, которого знал Джанни, не осталось и следа от того философа.
Снаружи донесся женский крик. Страх, звучавший в нем, был настолько силен, что перекрыл даже шум дождя.
В следующую секунду Джанни уже был у двери. Он выскочил на двор. Ливень по-прежнему хлестал так яростно, что глазам пришлось привыкать к нему. Сначала Джанни разглядел мужчину с кинжалом: его ноги болтались над землей, он был повешен за шею на одном из оливковых деревьев. Рядом с ним сквозь пелену дождя Ромбо различил столпившихся людей. Вильгельм сгибался между дергающихся ног девицы, медленно задирая ей юбку. Двое других держали ей руки, а остальные «волчата» стояли чуть поодаль: кто заворожено смотрел, а кто с отвращением отвернулся.
Тремя размашистыми шагами Джанни преодолел разделявшее их расстояние. Сжав руку в кулак, он резко ударил немца по уху. Мужчины, державшие девушку, отпустили ее, и она суетливо одернула юбки, затравленным зверьком прижавшись к стене.
— Но, Джанни, — недовольно заныл Вильгельм, — она ведь просто шлюха-язычница!
Джанни вспомнил, как он разведывал дом и как девица дала ему воды. Темные глаза девушки на мгновение напомнили ему сестру, хотя ее лицо было настолько же скучным, насколько Анна Ромбо выглядела живой и интересной.
— Ты забыл свои обеты, Вильгельм? Разве вы все не знаете, что похоть — это страшный грех?
Вильгельм потер ухо.
— Я не приносил окончательного обета, — недовольно проворчал он.
Джанни улыбнулся. Это выглядело так нелепо: обиженный немец, сидящий в грязи под ливнем, в нескольких шагах от висящего тела убитого им мужчины. Улыбка сменилась смехом, и Джанни сказал:
— Но посмотри на нее, Вилли: она ведь даже не еврейка!
Тут уже начали смеяться все, кроме немца и девицы.
Для них это стало желанным облегчением — смех под крупными каплями дождя, отскакивающими от намокших серых плащей. Да, они снова стали мальчишками, смеющимися под дождем.
Что-то заставило Джанни обернуться. Он увидел человека, стоящего спиной к воротам, которые по-прежнему были заперты на засовы, словно этот человек каким-то образом просочился сквозь крепкое дерево. Капюшон его плаща был откинут, открывая дождю бритую голову. В тот миг, когда Джанни посмотрел на незнакомца, тот медленно поднял палец и дважды согнул его, маня к себе.
Через плечо Джанни бросил своим подчиненным:
— Киньте тела в дом. Сожгите его.
Он уже отошел, когда Пикколо громко спросил:
— А как же девица, Джанни? Она нас видела.
Это было так. Но если вызов бритого означал то, о чем подумал Джанни, то сегодняшнее дело станет его последней охотой со стаей. Прежде они никогда не оставляли свидетелей. Но если никого не останется в живых, чтобы рассказать о том, что они сделали, то разве их враги будут испытывать должный ужас? Неужели язычники смогут спать спокойно, не страшась воя волков в ночи?
Джанни повернул обратно и посмотрел на каждого юнца по очереди. В чем-то ему будет не хватать их. Даже Вильгельма.
— Скажите ей, под каким именем мы охотимся, а потом отпустите. Пусть римские евреи помнят Серых Волков. Пусть они живут в страхе перед этим именем.
Когда Джанни подошел к человеку у ворот, бритоголовый поклонился в знак приветствия.
— Он меня вызвал?
Кивок.
— Тогда отведите меня к нему.
Незнакомец открыл ворота и отступил в сторону, пропуская Джанни вперед. Проходя в ворота, Джанни еще раз оглянулся на дом и увидел, как первый язык пламени лижет одно из окон. Дождь, который еще минуту назад яростно хлестал, внезапно ослабел, а еще через секунду кончился. «Господне благословение на очищающий огонь Божий», — подумал Джанни. А потом вспомнил о тайне старого еврея и драгоценностях, которые он, скорее всего, принес в дом. Однако эта мысль не заставила Джанни даже замедлить шаг. Это было частью старой жизни, которая сейчас погибала в дыму и пламени. Немой бритоголовый человек ведет Джанни к новой жизни. Ведет его навстречу судьбе.
* * *
Томас Лоули привалился к дубовой панели приемной, отчаянно борясь со сном. В пяти шагах от него неожиданно освободился стул, но он сознавал, что стоит ему сесть — и он пропал. Он не спал уже две ночи, а в течение последних трех недель не отдыхал как следует и полудюжины раз. Ветер и прилив в Дувре были неблагоприятными, так что ему пришлось провести на воде три дня, чтобы высадиться в Гамбурге. Иезуитская система транспорта в северных и протестантских немецких государствах была, к сожалению, плохо развита. Начиная с католической Баварии, Томас наверстывал упущенное, погоняя коней и меняя их на дорожных станциях, где делал короткие остановки, чтобы поесть и поспать. Однако время было потеряно. Ренар рассчитывал на то, что Лоули доберется до Рима еще за неделю до сегодняшнего дня, что сейчас он уже будет направляться обратно, увозя с собой орудие принуждения.
И вот он уже шесть часов стоит у дверей кардинала Карафы. Всем прекрасно известно, что человек, находящийся за этими дверями, ненавидит иезуитов. Однако он не может не знать о том, насколько важна миссия Томаса. Тому потребовалась вся его подготовка, созерцание и безмолвные молитвы, чтобы успокоить свой гнев, когда у него на глазах придворные, пилигримы и священники проходили в комнату для аудиенций раньше его. Хорошо хоть, что окружающие дали ему место, чтобы он мог прислониться к стене, расправить ноги и руки, снять тяжесть с больного колена. Им не хотелось, чтобы их великолепные одеяния соприкасались с его грязным плащом и заляпанными глиной сапогами.
Глаза Томаса на секунду закрылись — и тут же распахнулись при звуке открываемой наружной двери, впустившей очередного просителя. Этот был другим. Намного моложе большинства толстых прелатов и придворных, собравшихся для того, чтобы отдать дань почтения человеку, в котором все видели следующего Папу. Юнец был одет просто, в отличие от демонстрируемой всеми пышности: серый плащ поверх простого черного камзола, коротко подстриженные черные волосы, по-юношески жидкая бородка. Его бледное лицо было тонкокостным. Томас заметил на нем кровь, видимо, от болячки около уха. Камзол также был испачкан кровью, которую молодой человек время от времени пытался растереть по темной ткани.
От юнца отошел его сопровождающий — лысый мужчина, который, похоже, имел здесь некие привилегии: он ворвался в помещение для аудиенций, и человек, только что допущенный к Карафе, — полнотелый епископ в красном одеянии — был оттуда изгнан, несмотря на негодующие протесты. Епископ походил на толстого возмущенного голубя, ерошащего перья, и Томас поймал себя на том, что улыбается, — в последние годы это стало для него редким ощущением. Томас посмотрел на юнца, проверяя, разделяет ли тот его веселье. Оказалось, что паренек смотрит прямо на него, но в его взгляде смеха не было.
Томасу вдруг почудилось, что он уже когда-то видел этого молодого человека. Вид у юноши был умный, а Томас много лет преподавал в иезуитских школах — до того, как пришло его истинное призвание. Рискнув, он задержал взгляд юнца и поднял руки к груди, так что левая прикрывала правую от посторонних взглядов. Сложив большой и указательный пальцы, он нарисовал в воздухе крошечный крест — сначала вертикальную прямую, а потом поперечину в форме буквы «8». Наблюдая за глазами юнца, Томас увидел, как тот стремительно отводит взгляд, а потом возвращает обратно. И почти сразу же взгляд юноши стал жестким, и он опустил глаза, снова принявшись оттирать кровь с груди.
«Он меня узнает. И он меня отвергает, — подумал Томас. — Почему?»
Внутренние двери открылись, и в них появился бритый мужчина. Когда все собравшиеся встали и начали охорашиваться, готовясь к аудиенции, бритоголовый жестом позвал юнца. Тот напрягся и двинулся вперед. Дверь закрылась за обоими, оставив в приемной возмущение и взъерошенные перья. Посреди всеобщего шума Томас заставил себя успокоиться.
«Что именно, — размышлял он, — могло будущему папе понадобиться от столь молодого человека? От юнца, чьи руки в крови?»
* * *
Джанни прекрасно знал, что ему нужно от кардинала Карафы: поручение. Убийства евреев были хорошей подготовкой, но это развлечение ему приелось. И кроме того, хоть евреи и были воплощением зла, у Святой Церкви имелись теперь враги гораздо более страшные и опасные. Как внутренние, так и внешние. Человек, с которым Джанни наконец удалось увидеться, это понимал. Он с самого начала возглавил борьбу против еретиков, ведьм и грешников. Этот человек создал в Риме инквизицию, искоренявшую несогласных повсюду, где он их ни встречал. Он очищал Италию огнем и мечом. А теперь он готовился перенести войну за пределы Италии, в земли, где верховодили Лютер, Кальвин и им подобные. А еще дальше, за огромными океанами, открывались новые земли, где дикари поклонялись идолам во тьме и грехах, не ведая о священном свете Истинной Церкви. Иезуиты начали эту работу. Но хотя Джанни получил у них образование, он считал их слабыми, не желающими делать то, что требуется. Иезуиты пытались научить его исцелять силой любви. Но Джанни по собственному опыту знал, Насколько действеннее бывает сила ненависти.
Как знал о силе ненависти и этот человек. Джанни взирал на съежившуюся фигуру, закутанную в красные одежды и восседающую на красном троне. Карафа! От одного его имени у Джанни подгибались ноги, так что он был рад тому, что перед тронным возвышением можно пасть ниц. Джанни распростерся на полу — так же, как за несколько часов до этого лежал перед распятием в той простой часовне. Тем временем стоявший над ним бритоголовый человек показал, что он не немой: наклонившись, он шептал какие-то секреты на ухо старику. Секреты, которые привели Джанни сюда.
Его ткнули пальцем и, подняв голову, Джанни Ромбо встретился взглядом со своим героем. Длинные тонкие пальцы поманили его к себе, а потом один, с огромным изумрудом, протянулся к нему. Снова упав на колени и вздыхая от восторга, Джанни лобызал перстень — снова и снова.
— Хватит.
Голос оказался негромким, довольно высоким и чуть дрожащим, но этому голосу не нужно было напрягаться, чтобы добиться повиновения. Джанни мгновенно выпустил руку, отступил назад и преклонил колени у основания трона.
— Ты трудился во имя вящей славы Божьей, как я слышал.
— Ad Majoram Dei Gloriam. — Иезуиты строго обучали его латыни — хотя бы это они сделали хорошо. Джанни легко перешел на этот древний язык. — Если ваше святейшество соизволит так думать. Я делаю то немногое, на что способен.
Сверху донесся хрип, в котором Джанни распознал смех.
— А это немало. Порой за всеми этими новыми врагами мы забываем о наших исконных. — Он помолчал. — Посмотри на меня, сын мой.
Джанни поднял глаза, почти ожидая, что будет ослеплен. Однако человек, сидевший перед ним, был всего лишь человеком. И к тому же старым. Некоторые говорили, что ему скоро восемьдесят. Карафа оказался немного похожим на того еврея: такая же желтая кожа, обвисшая складками на пергаментном лице, прядь седых волос, выбившаяся из-под шапочки. Однако глаза под кустистыми седыми бровями оставались не по-старчески зоркими.
— И я наслышан, что ты хочешь быть еще более полезным. Для веры. Для меня.
Сердце юноши забилось еще быстрее.
— Если вы сочтете меня достойным, ваше святейшество. Если вы позволите, я буду счастлив умереть ради вас.
Снова тот же хрип.
— Я еще пока не «твое святейшество», сын мой. Если все пойдет хорошо, то в ближайшие недели я вполне могу стать Папой. И тогда пусть мои враги трепещут. Пусть еретики дрожат в своем ложном поклонении, пусть ведьмы ежатся на своих шабашах. Я искореню их всех, я брошу их в огонь и спасу их души, умертвив их плоть. — Голос стал громче, мощнее. — И ты присоединишься к этой священной войне, сын мой? Ты умрешь за это?
— Испытайте меня, святейший. Позвольте мне доказать, что я достоин вашего доверия.
— О, непременно.
Карафа поднял руку, и бритоголовый мужчина вложил в нее пергамент. Щурясь на свет, кардинал некоторое время читал, а потом заговорил снова:
— Ты знаешь брата Лепидуса?
Это было имя из его прошлого. Имя, которое он старался никогда не вспоминать, потому что оно приносило с собой болезненные воспоминания: холодный пол в келье, врезающаяся в плоть веревка, опускающаяся на спину палка.
Моргая, Джанни пролепетал:
— Святой человек, ваше преосвященство. Аббат Монтекатини Альто.
— Вот как? Я мало о нем знаю. Только вот это… — Он помахал листком. — Некто, кому я доверяю, нашел это в его бумагах вместе с некоторыми… приспособлениями. Мне не нравится, когда боль используют без разбора, ты со мной согласен? Однако это не важно. А вот это, — тут он снова махнул листком, — важно. Очень важно. — Карафа помолчал, щурясь на пергамент. — Так то, что тут написано, — правда? Это правда, что ты — сын палача, который казнил Анну Болейн?
Проживи Джанни хоть тысячу лет, и то не ожидал бы услышать такое от этого человека и в этом месте. Казалось, все его кошмары сконцентрировались в одной этой фразе, которая кратко и емко выразила весь тот груз стыда, который возложил на него отец, тот семейный грех, от которого он бежал. Никто не знал об этой отвратительной тайне — никто, кроме тех, кто принимал участие в выполнении наказа той ведьмы. Никто…
А потом к Джанни вернулась та картина, которую он изо всех сил старался изгнать из памяти навсегда, и которая по-прежнему заставляла его просыпаться почти каждую ночь. И он снова оказался там — еще ребенком, в том самом монастыре, куда с такой неохотой отправили его родители после того, как он много месяцев умолял их отпустить его учить Христовы слова. Джанни лежал на полу, веревки больно врезались ему в кожу, розга поднималась и опускалась, оставляя отвратительные рубцы и пуская кровь. А брат Лепидус с безумным взглядом орудовал розгой, требуя полного перечисления всех его грехов. Одиннадцатилетнему мальчишке больше не в чем было признаваться. Не в чем — кроме той единственной семейной тайны, которую он дал слово хранить. И он нарушил слово, чтобы прекратить свои мучения. Рассказал человеку с безумным взглядом обо всем. О Жане Ромбо и шестипалой руке Анны Болейн.
— А! Значит, это правда.
Голос Карафы вернул Джанни из кошмара воспоминаний в комнату, где только что пошла прахом его жизнь.
И он возвратился к морщинистому лицу, которое улыбалось ему сверху вниз.
— Эти… останки. Они могут оказаться полезными. Имперский посол в Англии так считает. Он пытается вернуть страну в лоно Единой Церкви под нежной рукой благочестивой королевы Марии. Ее сестру, дочь той королевы-ведьмы, может понадобиться… убеждать, чтобы она продолжала сие доброе дело. — Старик положил узловатые пальцы на плечо Джанни. — Ты можешь доставить нам руку этой ведьмы?
Кошмар не прекращался. Джанни невольно перешел на итальянский, и его тосканский выговор стал очень заметен.
— Ваше святей… э-э… ваше преосвященство. Ее закопали еще до моего рождения. Во Франции. Я не знаю, где именно. Только три человека знают.
— И кто они?
В кошмаре негде спрятаться.
— Мои мать и отец. И еще один человек. Если они еще живы.
Эти слова прозвучали как мольба.
«Оставьте меня в покое! Они умерли! Мое прошлое умерло!»
— А почему им не быть живыми?
— Они в Сиене. Там погибло так много народа. Они…
Джанни замолчал, внезапно поняв, что говорит этому человеку то, о чем тот и так прекрасно знает.
— Ах да. Сиена. — Тонкие пальцы кардинала впились в тело Джанни у основания его шеи, заставив его принять на себя тяжесть старческого тела. — В таком случае мы нашли для тебя поручение, сын мой. Ты отправишься в Сиену. Ты узнаешь, кто из этих людей жив. И заставишь их привести тебя к той руке. А потом отвезешь ее в Англию. Ради вящей славы Божьей.
Даже в самых страшных его кошмарах хотя бы оставалась возможность проснуться. Джанни снова начал лепетать:
— Мой… Жан Ромбо, святой отец. Он перенес ужасные пытки ради этой… этой ведьмы. А моя мать… она никогда не предаст его и его дело.
— А третий свидетель? Ты упоминал о троих.
Новое видение. Перед Джанни снова предстал этот третий, добрый и мягкий Фуггер. Размахивая своей единственной рукой, он склоняет какой-то латинский глагол, помогая талантливому ребенку Джанни в его учении. Он снова вспомнил одну часть той саги, упоминание о которой всегда пробуждало в Фуггере стыд. Однажды он нарушил свою клятву и предал Жана и Анну Болейн — но потом искупил свою вину. В конце концов Фуггер спас Жану жизнь. Но теперь, по прошествии стольких лет, какая сила способна заставить его нарушить слово во второй раз?
На мгновение Джанни отчаялся. А потом пришло еще одно видение, изгнавшее все остальные. Во время тех уроков рядом с ним сидел друг детства. Друг детства, которому не хотелось учить латынь и греческий, но чье невнимание единственная рука любящего отца неизменно вознаграждала лаской.
Мария. Дочь Фуггера. Маяк во тьме. Единственное существо, которое Фуггер любил сильнее, чем Жана Ромбо.
— Думаю, ваше святейшество, я смогу найти способ. Карафа радостно улыбнулся. Он больше не стал уточнять, как к нему следует обращаться. В конце концов, очень скоро это обращение действительно будет относиться к нему.
— Сын мой, я ни на минуту не усомнился в том, что ты его найдешь.
* * *
Джанни смотрел, как иезуит подходит к трону, кланяется, целует кольцо. Он узнал того англичанина, как только увидел его в приемной. Томас Лоули был в числе учителей Джанни, когда он только приехал в Рим три года назад. Не стоило удивляться тому, что сам Джанни не был узнан: для Лоули он был всего лишь одним из сотни только что набранных мальчишек. Но Томас запомнился ему как типичный представитель своего ордена: добрый, терпеливый, терпимый. Его уроки преподавались с лаской, а не с поркой, к которой Джанни привык в Монтекатини Альто. Поначалу он наслаждался этим и делал немалые успехи. Но, взрослея, он понял, что это на самом деле — слабость. Именно поэтому Джанни рано бросил учебу, стремясь к более жесткой дисциплине регулярных писцов, подчинявшихся самому Карафе, который славился своим отвращением к иезуитам. У них Джанни мог меньше думать и больше делать. Гораздо больше.
Когда прошел первый шок, вызванный словами Карафы, Джанни понял, что никакое другое поручение не стал бы исполнять с такой готовностью. Казалось, будто вся предшествующая жизнь вела Джанни к этому моменту, словно стрелу, ищущую мишень. Тут ощущалась неизбежность предназначения. Грехи, совершенные его отцом, ошибочно проникнувшимся рвением к делу этой ведьмы, нанесли большой ущерб единой вере. Жан Ромбо уничтожил самую возможность борьбы в тот момент, когда протестантизм был еще неоперившимся птенцом. Он даже убил князя Церкви. И кому, как не его сыну, возместить ущерб, причиненный французским палачом? Шестипалая рука королевы Анны тяжким злом давит на всю его семью. И он, Джанни, освободит их из-под этого гнета. Только он может восстановить доброе имя Ромбо.
Переговоры кардинала с Томасом Лоули длились недолго: Карафа быстро прочел письмо, которое вручил ему англичанин. Спустя мгновение святой отец уже снова манил к себе Джанни.
— Брат Джанлукка. — Он назвал полное имя Джанни. — Брат Томас.
Двое названных молча кивнули друг другу. Кардинал продолжил:
— Имперский посол изложил нам то, что необходимо сделать. Нельзя допускать неудачи: прибытие останков в Лондон будет очень полезно для нашего дела. Вам не следует знать, почему именно. Просто знайте, что это так.
Они поклонились и стали ждать продолжения.
— Наш друг из Общества Иисуса, — оба услышали, с каким отвращением Карафа произнес эти слова, — имеет письма к имперской армии у Сиены, которые позволят вам быстро попасть в город. Оказавшись там, этот наш слуга постарается найти тех, кто поможет успешно завершить наши поиски.
— «Оказавшись там», ваше преосвященство? Значит, город пал?
Голос Томаса звучал мягко, глаза были неопределенно устремлены куда-то в лоб кардиналу, руки спокойно сложены перед ним. Такой манере держаться обучали всех иезуитов, особенно при общении со власть имущими.
Кардинал узнал эту манеру, и из его голоса исчезла всякая любезность.
— Сиена приняла условия сдачи семнадцатого апреля, вчера. Те, кто пожелают, могут выйти из города двадцать первого, со всеми воинскими отличиями. Это позволит вам успеть туда, чтобы войти в город с триумфом, вместе с победителями.
Кардинал сидел на самом краешке своего трона. Теперь он откинулся назад и провел рукой по глазам, внезапно представ по-настоящему старым.
— Теперь идите. У этого моего слуги есть деньги. Он Уже нанял верных людей и приготовил коней. Ступайте! И да пребудет с вами Бог, и да ведет Он вас во всем.
Бритоголовый едва дал им время произнести «Аминь» и увел их из комнаты для аудиенций. Другой прислужник, ко всеобщему огорчению, объявил, что на сегодня прием закончен.
Пока мимо них проталкивались разгневанные священники и придворные, Томас заговорил:
— Ну что ж, молодой человек, займемся нашим делом?
— Божьим делом, иезуит.
Томас только улыбнулся ядовитому ответу.
— Разумеется. Ad Majoram Dei Gloriam. Как и всегда. — Его голос звучал мягко, глаза неопределенно смотрели в лоб юноши. — Отправляемся в Сиену?
Глава 3. РУКИ ИСЦЕЛЯЮЩИЕ
Это было царство умирающих и мертвых. Тех, кто рухнул в пропасть; тех, кто еще балансировал на самом ее краю. Они лежали вповалку прямо на полу, на грязных матрасах, пылающие в жару вперемешку с уже остывшими…
Это было царство голосов. Безымянные голоса молили об исцелении, о муже, ребенке, священнике, об исповеди, спасении, о простом прикосновении прохладного креста к горящему лбу. Однако священники редко приходили в Дом неизлечимых: в городе, стоящем на пороге смерти, было множество предлогов для того, чтобы находиться в каком-нибудь другом месте.
«Это — мое царство, — думала Анна Ромбо. — Целых три этажа, и верхний — самый страшный. Он дальше всех от улицы, от жизни, от надежды».
Стоя в дверях, она пыталась успокоить дыхание и принять волны вони, накатывающиеся на нее, — потому что они многократно усилятся, когда она пойдет через это помещение. Анна постаралась заранее взглядом наметить себе путь. Ей приходилось перешагивать через содрогающиеся руки и ноги простертых на полу людей. В дальнем конце комнаты были сложены трупы, поднимавшиеся до крыши. Они смиренно дожидались своего полета через дверь на задний двор. Тем, кто ближе всех находился к этой растущей куче, наверняка суждено присоединиться к ней.
Как только Анна Ромбо пошла через комнату, поднялся крик. Женская рука сомкнулась у нее на щиколотке, и Анна наклонилась, чтобы выслушать имена — святых, родителей, любовников. Она бережно разжала пальцы, каждый по очереди, находя доброе слово для каждого из них, выжала в воспаленный рот умирающей глоток воды из принесенных с собой мехов. Женщина захлебнулась и осела на пол, на мгновение затихнув.
И новые остановки, новый шепот, новые капли воды на распухший язык… Наконец Анна оказалась у дальней стены и встала спиной к горе мертвецов, обратив лицо к тем, в ком до сих пор теплилась жизнь, пусть даже еле-еле.
Он еще был здесь, еще дышал — тот, которого она всегда искала первым. Он попал в этот дом три недели назад. Сперва он находился внизу — там еще оставалась надежда, пусть небольшая. Но припарки, которые Анна Ромбо прикладывала к его язвам, не смогли вытянуть болезнь, и жар пожирал его изнутри. Рацион, отведенный живым мертвецам, — десятая часть того крошечного рациона, на котором существовали живые, — даже его вскоре забрали у него по приказу офицера-врача д'Амбуа. Анна понимала, почему нужны такие приоритеты. Но что-то тронуло ее в этом старике — может быть, сходство с дедушкой Авраамом, за смертью которого она тоже вынуждена была наблюдать. Девушка пыталась подкармливать умирающего остатками собственного рациона. Но он все равно поднимался с этажа на этаж, с каждым днем приближаясь к стене смерти. Вскоре Анна встала перед необходимостью отдавать эти жалкие крохи другим. И не в последнюю очередь — своей матери, которая находилась двумя этажами ниже и тоже была смертельно ранена. Единственное, что могла сейчас сделать Анна, — это позаботиться о том, чтобы старик, Джузеппе Толь-до, резчик икон, не отошел в иной мир в одиночестве.
Его дыхание превратилось в неглубокие хрипы. Перерыв между ними становился все дольше, и всякий раз, когда старик замолкал, Анна присматривалась к нему, проверяя, не умер ли он. Но потом раздавался новый хрип, новый вздох — и дыхание восстанавливалось. И все это время его веки трепетали, пытаясь подняться, как будто умирающий мог удержаться за этот мир простым взглядом. Но им так и не удавалось открыться достаточно широко.
Анна опустилась на колени в крошечном пространстве, остававшемся между стариком и другим едва дышащим телом, взяла его за руку, пальцами чуть смочила ему губы. Капли воды остались на губах: чтобы слизнуть их, потребовалось бы сделать слишком большое усилие.
— Все хорошо, Джузеппе. Я здесь. Анна здесь.
Дыхание снова прервалось. Наступила долгая-долгая пауза, а потом протянулся громкий хрип, после которого дыхание восстановилось снова. Веки еще отчаянней попытались приподняться, пальцы резчика икон сжали руку девушки. Внезапно глаза старика распахнулись и устремились наверх — сквозь потолок, за пределы этой комнаты, к его родным небесам. Анна перестала смотреть на бессильное стариковское тело и тотчас внутренним взором увидела его — не как беспомощного, умирающего человека, которого узнала за эти короткие, мучительные недели, но таким, каким он должен был быть: краснодеревщиком, гордым художником и мастером, мужем, отцом, дедом. Она увидела, как он выходит из ссохшейся кожуры, в которой обитал. Теперь они оба смотрели в одну точку — Джузеппе Тольдо и Анна Ромбо. Там появлялась дверь, окруженная пламенем, четкая, яркая даже на фоне василькового неба Тосканы.
И там, в том мире, куда они оба вошли, в мире, который они разделяли, Джузеппе Тольдо поклонился ей и улыбнулся. Уверенными шагами он прошел к порогу и там, в тот момент, когда дверь уже закрывалась за ним, повернулся обратно. В искрах света что-то выпало из его руки и полетело к Анне. Она поймала это нечто, но не стала рассматривать, предпочитая любоваться пламенными вратами, которые ярко пылали в небе, словно силуэт солнца, заходящего за гору. И вот ворота исчезли — и глаза Анны открылись. Девушка вернулась в свой мир, в царство мертвых, где она держала за руки мертвеца.
Она не заметила, в какой момент взяла вторую руку Джузеппе, и опустила взгляд с некоторым удивлением, высвобождаясь из сжавшихся пальцев. Она почувствовала, как что-то перекатилось ей на ладонь. Глянув туда, Анна увидела, что держит резную фигурку, не длиннее ее мизинца, но тем не менее тяжелую. Это оказался сокол со сложенными крыльями и повернутым вбок клювом. Полуприкрыв тяжелые веки, он смотрел со своего насеста — крошечного, но очень тщательно изображенного. Фигурка была вырезана из какой-то темной древесины и словно вырастала из ветки, на которой почивала.
Крики больных поднялись с новой силой, и Анна не сразу осознала, что голос, внезапно зазвучавший рядом с ней, не принадлежит ее царству. Кто-то настойчиво встряхнул ее руку, и только это заставило Анну поднять голову.
Рядом оказалась Мария Фуггер, хорошенькая пухленькая девушка шестнадцати лет, чьи округлости не уменьшились даже из-за лишений осады. Анна всегда подозревала, что их поддерживают половинки рациона, получаемые от двух обожающих ее мужчин: ее отца и Эрика. Даже окруженная скорбными мертвецами Анна не могла не улыбнуться при виде круглого веснушчатого лица Марии, которую явно распирало от желания поделиться какой-то новостью. И, похоже, на сей раз это было нечто серьезное, потому что Мария старалась вести себя с непривычной сдержанностью.
— Твоя матушка, Анна. Твоя матушка. Она очнулась!
Задержавшись только для того, чтобы закрыть глаза Джузеппе Тольдо, Анна позволила Марии потащить себя через всю комнату и дальше, вниз по лестнице. Спускаясь на самый нижний этаж, где еще оставалось место для надежды, Анна увидела знакомую фигуру, стоящую у входа в здание. Знакомую — и одновременно чужую, потому что ей никак не удавалось привыкнуть к тому, насколько изменился ее отец. Осада обессилила многих, и мощное тело Жана Ромбо действительно похудело, но он потерял не только вес. Что-то внутри отца было искалечено и до сих пор не зажило — в отличие от раны, которую Анна лечила почти год назад. Жан тяжело опирался на свою палку, и его худобу безжалостно подчеркивал яркий солнечный свет, превращавший его в плоский силуэт.
Анна дотронулась до плеча отца. Лицо, повернувшееся к ней, было залито слезами. Еще одна перемена: за всю свою жизнь она всего однажды видела его плачущим — в тот день, когда ее брат Джанни, прокляв Жана Ромбо как атеиста и тирана, бежал в Рим.