Когда свет первого факела оказался на уровне глаз Хакона, он рыкнул: «Давай!» и ударил топором немного выше факела.
Испуганный крик, встретивший возглас скандинава, оборвался после удара. Почти сразу же раздался голос другого солдата:
— Помогите! Мы нашли…
Из-за низкого свода Эрик не мог размахнуться — только колоть острием, наименее эффективной частью его кривых сабель. Тем не менее крик солдата захлебнулся в крови и тотчас был заглушён боевым кличем:
— Хаконсон!
Падение факелоносца означало мгновенную темноту. Солдаты поспешно отступили, поднявшись на несколько ступеней вверх, чтобы спастись от внезапного нападения. Испуганные люди спотыкались во мраке.
— Иди! — крикнул Хакон, хотя его сын не нуждался в приказах.
Пытаясь последовать за ним, Хакон споткнулся о чье-то тело. Над ним послышалось бряцанье, голоса в темноте. Он вскочил и побежал вверх.
Там уже было немного света — последние из нападавших размахивали факелами. Позади них Хакон увидел офицера, которого оставил связанным в бочке, и выругал себя за небрежность. А в следующую минуту он был уже в гуще врагов — увертывался от удара копья, уклонялся от замаха меча. Хакон нанес ответный удар кому-то в лицо, используя рукоять топора как древко копья. Солдат упал, но за ним обнаружился еще один, а дальше — еще и еще. Не имея возможности пользоваться своим оружием в полную силу, отец и сын только блокировали направленные на них удары. Клинки сомкнулись — и началось испытание сил. Хотя оба скандинава были людьми сильными, но их было всего двое. А на них сверху напирали не менее десятка.
— Правильно! Гоните их обратно в ад! — завопил Люций Хельцингер, выискивая возможность ткнуть своих недругов острием пики поверх голов своих солдат. Когда ему это не удалось, он перевернул пику и со всей силы толкнул древком в спину того, кто стоял к нему ближе других. Лишнее давление создало перевес, и сначала Хакон, а потом и Эрик повалились назад.
Они быстро теряли отвоеванные шаги. Под ударами пик они отшатывались, отчаянно пытаясь защищаться. С криком Мария оттащила Эрика, выхватывая возлюбленного из-под удара меча, направленного ему в голову. Она увлекла его в нишу, где оставалась с самого начала боя. Хакон ввалился во вторую, точно такую же, как и первая, расположенную на другой стороне лестницы. Напоследок Хакон ударом топора перерубил древко солдатской пики.
Беглецы оказались в ловушке. Наступило секундное затишье. Солдаты на лестнице остановились, и частокол пик устремился в обе ниши.
— Продолжайте оттеснять их назад! — крикнул Люций Хельцингер. — Мы загоним этих баранов в самый зловонный угол ада!
Хакон встретился взглядом с сыном. В его глазах он прочел то, что, видимо, было написано и в его собственных. Признание того, что наступил конец.
Хакон уже собирался признать это, крикнуть Эрику «Прощай!» и броситься на пики, когда из-за их спин, снизу, послышался новый звук. Он начался совсем тихо. Единственное слово, произнесенное шепотом. Постепенно его подхватывали все новые и новые голоса. Звук нарастал, и вскоре в нем слились десятки голосов. И с каждым мгновением их становилось все больше. Это был уже не шепот, а рев. Люди в лохмотьях, облепленные соломой и испражнениями, неслись вверх по лестнице, выкрикивая это слово, которое из символа отчаяния превратилось в знамение их надежды.
— Тартар!
Легионы ада рвались из своего узилища. Выставляя перед собой костяные ножи, люди подныривали под острия пик, нанося удары снизу вверх. Солдаты на лестнице спотыкались и падали, ругаясь и тщетно пытаясь увернуться от костяных лезвий, бивших по их лицам. Оставшиеся на ногах бросились бежать. Призраки следовали за ними по пятам.
Затаившиеся в нишах скандинавы не ждали приглашений.
— Пошли! — махнул сыну Хакон, и они последовали к свету за движущимися кучами лохмотьев.
* * *
Фуггер правильно оценил ситуацию: перед ним находится пороховой бочонок. Еретики, евреи — все испуганные пленники нового Папы — почти отчаялись. Однако зверское обращение и резко уменьшившееся число тюремщиков придали им мужества. Немец был уверен, что они последуют за человеком, который возьмет на себя роль вождя. Они примут его сигнал.
Приблизившись к командиру, Фуггер вытащил из складок плаща пистолет. И тут, когда он уже шагнул вперед, от входа в Тартар донесся пронзительный крик.
Первым оттуда выскочил Люций, который потерял свой плащ и снова остался в одной нижней рубахе.
— Ружья, сюда! — завопил он.
Четыре стражника с мушкетами развернулись, выполняя его приказ, и выстроились у узкого выхода.
Наступила решающая минута — и Фуггер понял это. Нажимая на спусковой крючок, он увидел, как колесико ударило по кремню и рассыпало искры на полке.
— Смерть тиранам!
Пистолет выстрелил — и стражник упал. Избитые арестанты увидели шанс отомстить и набросились на завербованных капитаном преступников, которые творили над ними насилие. Тюремный двор содрогался: повсюду закипело множество яростных схваток. Только перед женской тюрьмой Фуггер различил признаки организованного противодействия: там стоял Хельцингер и его солдаты с полудюжиной мушкетов. Но в ту минуту, когда они опустили дула, готовясь стрелять в толпу, из здания вырвались жуткие серые фигуры, вооруженные костяными ножами. Последние капли дисциплины испарились.
Позади Фуггера кто-то распахнул ворота мужской тюрьмы. Калеку чуть было не затоптали. Толпа с криками бежала вперед. Кто-то вырвал пистолет из его покалеченной руки. Поверх голов толпы Фуггер увидел в дверях знакомую фигуру.
— Хакон! Я здесь! — завопил немец, но его не услышали. Он увидел, как скандинав обвел взглядом толпу, а потом подал кому-то знак. Эрик выскочил на ступени, держа на руках сверток лохмотьев. Фуггеру понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что именно держит молодой человек. С осознанием пришли и слезы.
— Моя дочь! О, мое дитя!
Хакон начал проталкиваться к воротам. Бой закончился — началось отмщение. В прежде густой толпе теперь зияли значительные бреши, и Фуггер пробирался к выходу из тюрьмы. Он оказался там одновременно с остальными.
Непослушными губами Фуггер произнес:
— Она жива?
Из лохмотьев вынырнула рука — грязная и окровавленная — и сжала его плечо.
— Не уходи, отец! — тихо попросила Мария. — Расскажи мне еще что-нибудь.
Ворота уже были распахнуты. Мертвые стражники лежали в грязи. Фуггер поспешно провел своих спутников к лошадям. Они сели в седла и, пришпорив скакунов, пустили их прямо в толпу, вырывавшуюся из разверстых ворот. Над головами бывших арестантов Хакон увидел извивающееся полуголое тело, поднятое на пиках: золотисто-рыжие волосы развевались, нижняя рубаха была залита кровью. В одном из зданий тюрьмы вспыхнул огонь. Все громче звучали страшные крики людей, объединенных желанием мстить.
Хакон покачал головой.
— Ты это имел в виду, Фуггер, когда говорил, что нам следует прятаться на виду?
Фуггер в ответ ухмыльнулся:
— Не совсем. В Монтальчино?
— Да. В Монтальчино. И так быстро, как только способны эти клячи. Верно, парень?
Но Эрик не прислушивался к словам отца. Он был чересчур поглощен тем, что произносили истерзанные, прекрасные губы его любимой.
* * *
— «Спешат они пролить кровь невинную». Исайя, кажется.
— Исайя? При чем тут к дьяволу Исайя, Фуггер? И вообще, я хочу пролить не невинную кровь, а кровь виновного.
— Но ты ведь собираешься тащить с собой мою Марию, рисковать ее кровью.
— Преисподняя и ее черти! Она может остаться здесь! Я же сказал!
— Я не желаю снова расставаться с моим Эриком!
— Это совсем ненадолго, милая.
— Нет! И потом, это Джанни Ромбо обрек меня на ад. Я хочу встретиться с ним снова. Я ему глаза выцарапаю!
Огромный кулак ударил по столу.
— Тогда, клянусь ранами Христовыми, отправляемся все вместе!
— Но куда, скандинав?
— Во Францию. Мы договорились с Жаном и Анной, что встретимся в Париже…
— Начиная с третьего дня после праздника Святого Алоизия в каждый следующий день, у Собора Парижской Богоматери, между полуднем и тремя часами дня. — Фуггер хмыкнул. — Я всегда считал, что этот план — глупость. Если Джанни раньше их успел к перекрестку, что наиболее вероятно, то он может уже ехать со своей добычей в Рим. Или везти ее в Лондон. А Жан с Анной могут оказаться где угодно, если они преследуют его.
Хакон мрачно улыбнулся:
— Места встречи, каким бы безумным оно ни было, надо придерживаться. Франция — это последнее место, о котором нам известно, что они там были, потому что Жан наверняка последовал за Джанни до перекрестка. А Париж не хуже других городов годится для того, чтобы собрать сведения. К тому же туда от Луары всего три дня езды. И из Лондона — тоже. Так что если ни у кого не найдется более удачного плана…
Все по очереди покачали головой — даже, в конце концов, Фуггер. Когда он со вздохом сдался, Хакон встал и поднял руку. Каждый положил свою ладонь сверху.
— Итак, наш отряд сформирован. По крайней мере, большая его часть. Вопреки всем исчадьям ада и мечам Франции мы разыщем Жана и Анну. Вчетвером против всего мира, если понадобится.
— Впятером.
Они не услышали ее приближения, потому что она не пожелала быть услышанной. Она стояла в тени дверного проема и слушала их со слезами на глазах. Лицо ее покраснело от мучительной борьбы разума и чувств.
— Впятером, — повторила она, подходя к застывшим от изумления друзьям и кладя свою руку поверх остальных.
— Бекк! — встревоженно проговорил Хакон. — Ты достаточно здорова, чтобы куда-то ехать?
— Да. Моя дочь хорошо меня вылечила. Я не задержу вас. Кроме того, я по-прежнему стреляю из мушкета лучше всех вас. Мне нужно быть на месте, чтобы не дать вот ей вырвать глаза моему сыну.
И Ребекка положила вторую руку на плечо девушки и чуть сжала его, останавливая ее протестующий возглас.
Их руки под ее ладонью. Сила их дружбы, ощущавшаяся в этом круговом рукопожатии. Бекк не хватало этого в те недели, когда она, отвернувшись от них, пыталась вернуться к иудаизму, к племени, которое она отвергла так давно, взяв в мужья Жана Ромбо. И теперь, слыша их голоса и ощущая эту силу, Бекк понимала: она находится именно там, где ей следует быть.
— Итак, я поеду с вами в Париж, в Лондон. На край земли. Я попытаюсь помешать моим мужчинам убить друг друга — моим сильным и гордым мужчинам. Я постараюсь поступить правильно.
На этот раз слезы навернулись на глаза Хакона, однако его голос остался звучным.
— Значит, наш отряд действительно возродился. И где бы они сейчас ни находились, с какой бедой ни столкнулись, пусть почувствуют: мы идем им на помощь.
И они отозвались в один голос:
— Воистину так.
Глава 14. ГРЕХИ ОТЦОВ
— Benedic me, Domine, quia peccavi in cogitatione, verbo et opere. Меа…
— Прости меня, сыне, ибо я говорю только на языке этой страны. Я — бедный приходской священник и не знаю латыни.
Джанни посмотрел на решетку, разделявшую каморки исповедальни. Позади нее была видна темная тень священника, склонившего голову, чтобы слушать. Вздохнув, Джанни вспомнил о том, как шел сюда от Тауэра, минуя один храм за другим для того, чтобы попасть в Собор Святого Павла. Он подумал, что в главном храме государства должен найтись человек, у которого достанет ума и аскетической опытности, чтобы выслушать его исповедь, а потом назначить строгую епитимью за его грехи. Однако даже здесь он встречает только невежество! Неудивительно, что это королевство так далеко отошло от истинного света, коль скоро здесь даже пастыри не в состоянии говорить на священном языке.
Из тех четырех языков, которыми он владел, английский был наименее любимым, а этот священник, судя по его резкому говору, к тому же пользовался одним из тех странных диалектов, которые, похоже, меняются через каждые две улицы! Джанни захотелось уйти, но с момента его последней исповеди прошло немало времени — тогда, в Риме, ему было прощено убийство старого еврея. Теперь на его руках появилась новая кровь — конечно, то была кровь врага, еретика, но все равно кровь. Однако стоит ли говорить обо всем этом человеку, который, вероятно, никогда не покидал келий Собора Святого Павла?
Но возможно, это тоже было частью его искупления. Приблизив лицо к деревянным планкам, Джанни повторил те же слова по-английски:
— Тогда простите меня, отче, согрешившего мыслью, словом и делом. Со времени моей последней исповеди прошло четыре недели.
— Какие грехи ты совершил, сын мой?
Такое отсутствие тонкости! Такая прямота! До чего же это по-английски!
— Первый грех — гордыня. Я многое сделал для святого дела и радуюсь этому.
— Значит, теперь ты сожалеешь о содеянном?
— Конечно нет! Я проливал кровь только врагов Христа. Но мне не следовало бы гордиться их смертью, мне следовало бы служить только скромным сосудом Господа.
— Понимаю. И гордыня — твой единственный грех?
— Самый большой.
Наступило молчание, а потом этот странный голос снова хрипло спросил:
— А как же гнев?
— Гнев?
— Ты сказал, что пролил кровь врагов Христа. Они пробудили в тебе гнев?
— Конечно. Иначе я не смог бы их убить.
О чем говорит этот невежественный человек?
— И ты хотел бы наказать всех грешников этого мира? Здесь, в Лондоне? Возможно, твоих родных?
— Родных? — Разговор принимал странный оборот. — Мы говорим здесь о моих грехах, отче, а не о чужих.
— А разве грехи отцов не ложатся на тебя?
Джанни с трудом проглотил вскрик. Опять эта английская прямота! Он избегал говорить о своей семье, особенно на исповеди. Ему не удавалось подобрать нужные слова. Даже его исповедники в Риме не могли осознать всей глубины тех грехов. А вот этот невежественный англичанин, который не говорит на латыни и, похоже, плохо владеет даже своим родным языком, говорит о грехе его семьи!
Священник понизил голос, заставив Джанни наклониться ближе к решетке.
— Полно! Тебе ведь известно про грехи отцов. Разве они не пали на тебя?
Джанни тряхнул головой и сел прямее. На него нахлынул гнев. Он хотел говорить совсем не об этом.
— Возможно. Но вы не в силах разрешить меня от них. Только Бог может это сделать.
— Возможно, если бы мне стало понятно, каковы они…
— Это просто. Мой отец служит сатане. Молчание было довольно долгим, а потом священник спросил:
— Как?
— Почему нам нужно об этом говорить, святой отец?
— Как?
Джанни стиснул зубы и, не разжимая их, процедил:
— Он вырастил меня в неведении Славы Христовой.
— Многие люди о ней не знают. Разве неведение — это грех?
— Да! Грешно не знать Господних заповедей. И из-за этого невежества пытаться причинить вред святой Матери-Церкви. Он согрешил с одной из блудниц сатаны! — Голос Джанни рвался сквозь решетку, словно пытаясь разбить ее. — Он был ее рыцарем, этой шлюхи, этой еретички, этой ведьмы, которая отвратила вашу страну от света Рима.
— Спокойно, сын мой, спокойно.
Снова наступило молчание, в котором каждый прислушивался к дыханию другого. В конце концов Джанни нарушил безмолвие:
— Но я искупил грех моего отца. Я вернул то, что было украдено. Я уничтожил все то, что содеял отец, и радуюсь этому!
Голос отозвался шепотом:
— Снова гордыня?
— Да! — яростно подтвердил Джанни. — Я горжусь тем, что разрушил его зло!
Ему надоело все это. Ему надоел этот недалекий священник. Он уже собрался было уйти, не получив отпущения грехов.
И тут голос зазвучал снова:
— А искупил ли ты грехи остальных членов своей семьи? Джанни попытался посмотреть сквозь деревянную паутину, которая разделяла две каморки.
— Да, я намерен искупить и их. Но моя мать родилась во грехе, принадлежа к племени убийц Христа. А моя сестра…
Ему представилась Анна — такая, какой он видел ее в последний раз. Ренар стоял перед ними обоими, разъяренный тем, что его лишили главной добычи — французского палача, их отца. И когда она отказалась отвечать, Лис пообещал получить приказ Совета подвергнуть Анну Ромбо пытке. При этой мысли Джанни затошнило, и поэтому он заставил себя отвечать не менее сурово:
— Моя сестра сама должна искупать их. И она это сделает — очень скоро.
— Как?
Джанни не понимал, почему сказал об этом священнику. Возможно, ему просто хотелось поскорее уйти. А возможно, он желал только избавиться от картин, которые повсюду преследовали его.
— Сначала с ней будет говорить иезуит. Иезуитский способ — мягкостью убедить виновную в ее ошибках. Это с ней не пройдет.
— А когда иезуит потерпит поражение? Что случится тогда?
В эту секунду Джанни ощутил на щеке нечто странное. Подняв руку, он недоуменно прикоснулся к своим слезам. Слабость заставила его согрешить — и он впал в ярость.
— Тогда послезавтра придет другой человек, который повенчает ее с дыбой! — Его губы прижались к решетке. — Он вздернет ее и переломает ей все тело. И его тоже ждет провал, потому что Анна ничего не выдаст. Ничего! Ничего! — У Джанни сорвался голос. — Ради мук Христовых, отче, отпустите мне мои собственные грехи и оставьте в покое мою семью!
Джанни с такой силой прижал лицо к решетке, что перекладины впились ему в кожу и намокли от его слез. Несколько секунд он прислушивался к молчанию по другую сторону.
— Отче?
И это слово будто подтолкнуло его. Внезапно Джанни все понял и в спешке оборвал занавесь.
Соседняя клетушка оказалась пустой, хотя, когда он провел ладонью по лавке, та еще сохраняла тепло. У себя за спиной, в дальнем конце нефа, Джанни услышал, как открылась и сразу же закрылась дверца, проделанная в огромных дубовых дверях собора. Джанни бросился к ней, не сразу справившись со щеколдой, и выбежал, растолкав в стороны тех, кто хотел войти в храм. Был ранний вечер, и вокруг оказалось немало гуляющих. Тот, кого он искал, затерялся среди них.
— Отец! — крикнул Джанни — совсем не так, как говорил в храме.
Стоявшие рядом люди отшатнулись — их обожгло мукой, прозвучавшей в голосе юноши.
Искать было бесполезно. Жан Ромбо исчез. Опустившись на каменную ступеньку и не обращая внимания на окружающих, Джанни беззвучно заплакал.
На углу проулка, скрываясь в тени и глядя сквозь толпу, Жан Ромбо смотрел на своего сына. Ему хотелось подойти, обнять Джанни, попытаться преодолеть пропасть, разделившую их, но он знал, что из этого ничего бы не вышло. Сочувствие быстро заставит юношу впасть в ярость, вернуться к своему «предназначению». Его исповедь убедила Жана в этом. Выследив Джанни от самого Тауэра, где постоянно наблюдал с того момента, как накануне бежал оттуда, Жан надеялся на то, что, возможно, убедит сына помочь освободить Анну. Когда он увидел, как сын входит в исповедальню, то решил, что им представится возможность поговорить. Но, услышав, как Джанни обращается к нему «отче» — какой бы смысл тот ни вкладывал в это слово, — Жан промолчал и воспользовался возможностью заглянуть юноше в сердце. И увидел там только ужас.
Джанни не поможет ему проникнуть в Тауэр. А ведь в тех стенах Анну ожидают муки дыбы..
Это место пугало Жана больше всего. Однако он не мог не пойти туда. И теперь, глядя, как его сын плачет перед огромным деревянным зданием Собора Святого Павла, мысленно Жан Ромбо увидел другого родителя — и другое дитя. Это дитя, возможно, было единственным человеком во всем королевстве, способным помочь ему сейчас.
— Прости меня, сын мой! — прошептал Жан вновь, обращаясь к своему ребенку через неизмеримую пропасть, разверзшуюся между ними.
А потом свернул в переулок, который вел к Темзе, и быстро зашагал к пристани, гдеперевозчики ссорились из-за пассажиров.
* * *
На холодном каменном полу его тело давно онемело. Хотя наставники Томаса уже давно не рекомендовали боль как способ сосредоточить ум, ему казалось, что это пустячное неудобство, напротив, весьма полезно. Он даже нарочно выбрал самое неудобное помещение в этой наполовину восстановленной башне Мартина, где больше никто не жил. Томас Лоули сделал это потому, что комната напомнила ему суровые монастырские кельи, в которых он научился любить Христа.
Сегодня ему никак не удавалось добиться ясности мыслей. Требования долга тонули в водовороте, сливаясь там с длинными черными волосами, черными глазами — с женщиной, которая спокойно парила над дорогой у стен павшей Сиены. Томас узнал ее в ту самую минуту, как только увидел ее на сожжении еретиков. И лишь после долгих часов молитвы ему удалось отделить ее образ от своего ответа. Как всегда, этот ответ заключался в слабости духа, в его прежней, греховной жизни. Когда Томас был солдатом, то вокруг него всегда было много женщин: они были доступными, из-за них дрались. Один раз он даже решил, что влюблен. Все это — заблуждения, дьявольский соблазн. Уже десять лет Томас избегал женщин. Десять лет он был солдатом Христа в Обществе Иисуса. Эта женщина, эта Анна стала просто напоминанием о прошлом. Наконец Томасу удалось отделить свою реакцию на ее прекрасную плоть и несомненную отвагу от желания спасти ее душу. К тому моменту, как он услышал шаги, поднимавшиеся по полуразрушенной лестнице башни к его комнате, он уже был готов ко встрече с ней.
«Теперь она больше не парит», — подумал Томас.
Анна стояла, повернув голову, и темные волосы вуалью закрывали ее лицо. На них остались следы грязи и соломы, под стать отметинам, испещрившим ее блузу и юбку. Она скрестила на груди руки, стиснула кулаки.
— Вы не сядете? — предложил Томас, указывая туда, где по одну сторону стола были поставлены два стула, развернутые друг к другу.
Девушка ничем не показала, что слышит. Только когда иезуит повторил свой вопрос и сделал шаг в ее сторону, узница повернула к нему лицо, такое же грязное, как и одежда. На правой скуле у нее красовался синяк, темный и опухший.
Томас указал на него.
— С вами дурно обращались. Мне очень жаль. Садитесь, пожалуйста. Пожалуйста.
«Так вот как это начинается, — подумала Анна. — Я слышала о том, как действуют палачи. Мерзкая камера. Стражники — жестокие, похотливые. Потом — добрый, мягкий мужчина. И наконец, тот человек, который так разъярился вчера и который вернется с разрешением мучить меня».
Анна села. Ей налили вина, предложили хлеба. Она начала жевать жесткую корку, а выпила очень немного. Она не ела уже сутки.
Томас наблюдал за ней. Когда был съеден второй черствый рогалик, он заговорил:
— Вам известно, почему вы оказались здесь, дитя? Еда помогла ей восстановить силы.
— Чтобы продолжить мои мучения. Чтобы ослабить меня перед тем, что меня ждет.
— Вы так плохо обо мне думаете?
— Я вообще никак о вас не думаю, сударь. Я вас не знаю.
— Мое имя — Томас Лоули. Я — член Общества Иисуса. Это вам что-то говорит?
На тарелке еще оставались крошки, и Анна стала подбирать их.
— Да. Мой брат учился в вашем ордене в Риме. Вы — янычары Папы Римского.
Это стало для него неожиданностью — услышать старинное оскорбление из ее уст. Томас даже рассмеялся.
— Возможно, мы — действительно воины Христовы, леди. Однако ваш необыкновенный брат не принадлежит к нашему ордену, потому что, кажется, считает наши методы недостаточно воинственными. Ваш брат хотел бы сжигать еретиков, чтобы спасти их от грехов. Мы же стремимся убеждать, а не принуждать.
Анна Ромбо впервые посмотрела ему прямо в глаза.
— Значит, вы хотели бы спасти меня от греха?
— Это стало бы для меня огромной радостью.
— Однако я не еретичка.
— И все же вы здесь из-за еретического дела.
— Я здесь по семейному делу, сударь, только и всего. И как я могу быть еретичкой, если никогда не была католичкой?
— Вас не крестили?
— Нет. Моему отцу не нравится то, что делают ради религии. А моя мать… — Анна помедлила, а потом смело заключила: — Моя мать — еврейка. Она говорит, что это значит, что я тоже еврейка. Так что теперь можете ненавидеть меня еще и за это.
— Ненавидеть вас?
Поразительная новость! Брат этой женщины ненавидел евреев с таким пылом, какого Томас еще никогда не встречал. А ведь он встречал немало людей, ненавидевших евреев. И вот теперь выясняется, что Джанни и сам был евреем!
Томас отошел от стола и посмотрел на простое деревянное распятие, висевшее в углу. Повернувшись к узнице спиной, он сказал:
— Вы знаете, что говорит о евреях наш дражайший глава, Игнатий Лойола? «Подумаешь! Быть в родстве с Господом нашим Христом и Госпожой нашей преславной Девой Марией!» — Иезуит снова повернулся к пленнице. — Нет, я не стану ненавидеть вас за это. Я вас чту.
Анна всмотрелась в лицо этого человека. Она знала, что оказалась здесь для допроса. Возможно, такова его манера: заманить ее, накормить, заболтать… Тем не менее он казался искренним. И тем больше у нее причин оставаться настороже. Однако Анне не удалось обуздать свой язык, потому что ее всегда раздражала самоуверенность религиозных людей.
— Но я тоже люблю историю о Христе. Не ту, которую рассказывает церковь. Его собственную историю, изложенную в его собственных словах!
— Дитя, не вам толковать Его слова. Это — дело Святой Церкви. Все остальное — ересь. Неужели вы не понимаете, что именно за этот грех вчера была сожжена женщина?
— Ну вот видите, — откликнулась Анна. — Значит, я все-таки еретичка.
Разговор пошел не так, как надеялся Томас. Пора менять подход.
— Как мне хотелось бы, чтобы у меня было время освободить вас от ваших ошибок! Увы, у нас с вами нет долгих часов, необходимых для этого. Тот, кто приказывает мне здесь, в Англии, — человек весьма нетерпеливый. Он хочет получить от вас сведения. И его методы весьма отличаются от моих.
Анна понизила голос:
— Разве это благородно с вашей стороны — угрожать мне, сударь?
— Я не угрожаю вам, дитя. Я объясняю, что произойдет. И я не в силах изменить этого. Если только вы не…
— Да?
— Если вы не скажете мне сейчас то, что нам нужно знать. Если вы это сделаете, то тем самым не только спасете свою жизнь — у нас может появиться время, которое необходимо для того, чтобы я мог спасти и вашу душу.
Анна никак не могла понять, является ли его откровенность простой уловкой. Не поднимая глаз, она пробормотала:
— Что вам нужно знать?
Томас вздохнул. Начало положено.
— Все, касающееся руки Анны Болейн. Все о ее магических свойствах, о ее способности проклинать и излечивать. Все о палаче, Жане Ромбо. О том, что ваш отец рассказывал вам о руке, о своих отношениях с королевой ереси и ведьмовства. Откройте мне свое сердце, и, поверьте, я почувствую, если вы утаите от меня хоть крупицу сведений. Говорите открыто и прямо — и я встану между вами и вашей судьбой.
Анна не знала, что ему можно рассказать. И в сущности, что особенного ей известно? Она попробует выдать ему что-нибудь. Но только не об отце.
— Я никогда не видела этой руки, но…
— Хотите увидеть ее сейчас?
Томас понял, что ему тоже хочется увидеть эту странную реликвию — здесь и сейчас, потому что он только мельком взглянул на нее, когда они выкопали ее во Франции, у перекрестка дорог. Для Томаса Лоули это были всего лишь останки, не более. Втайне он питал сомнения относительно собраний костей святых, наполнявших храмы Европы и продававшихся за груды золота. Однако иезуит никогда не сомневался в том, какую власть может возыметь над легковерными людьми подобный символ. Именно за это люди и платят деньги. За эту власть.
Томас прошел через комнату к простому дубовому сундуку. Открыв его, он извлек оттуда маленькую шкатулку, которую принес к столу. Ключ к ней висел на цепочке у него на шее. Иезуит вставил его в скважину и открыл крышку.
— Вот, дитя, — объявил он, отступая назад, чтобы наблюдать за лицом пленницы. — Вот источник всех этих трудов и страданий.
Дрожащими пальцами Анна оттянула край бархата — и вскрикнула от боли.
Это было ничто. Кисть руки, кости которой стали чистыми в результате распада мягких тканей плоти.
И это было… все. Дело не в скелете, не в символе и даже не в лишнем пальце, лежавшем рядом с тем, которому полагалось быть мизинцем, — нет, во внезапном, мгновенном, ослепляющем прикосновении: живая плоть дотронулась до мертвой кости, и обе Анны вдруг оказались вместе, соединившись через годы, через невозможное — но несомненное. Королева схватила Анну Ромбо — черные волосы и черные глаза. Королева не была застывшей, не стала плоским портретом на стене, она жила, дышала… умирала. Тонкая красная полоса пробежала по стройной шее, кость запястья у нее в руке разломилась, крик, начавшийся почти два десятилетия назад, оборвался.
Для Томаса ее болезненный вскрик был началом — и концом. Анна упала на стол, и волосы закрыли ее лицо. Под волосами он услышал рыдание.
— В чем дело, Анна? Ты почувствовала здесь зло? Королева-ведьма пытается захватить твою душу? Христос защитит тебя, дитя, тебе надо только верить в Него. Давай я спрячу ее от тебя. Давай!
Он потянулся через узницу к шкатулке и даже сумел закрыть крышку, хотя ему пришлось очень неловко изогнуть тело, чтобы случайно не прикоснуться к девушке. А когда иезуит попытался взять со стола дубовую шкатулку, то его колено, ослабленное раной и холодом от долгого соприкосновения с каменным полом, не выдержало. Томас Лоули услышал щелчок, вскрикнул и рухнул прямо на дочь французского палача.
Анна не слышала его слов, потому что не успела опомниться от потрясения. Внезапно она ощутила навалившийся на нее вес, прижавший ее к столу. Она выскользнула из-под него и встала в оборонительной позе, которой ее научили родители: нога заведена назад для пинка, руки опущены вниз для удара. Но Томас остался лежать там, где упал, свисая со стола и протягивая руку к больной ноге. Лицо его было искажено.
— Не бойтесь! — выдохнул он. — Это мое колено. Мне… ох!., мне необходимо лечь в постель.
Он попытался подняться и опереться на стул, но тот поехал в сторону, вызвав новый вскрик. Анна поняла, что страдания иезуита непритворны. И ей не важно было, что это враг. Он страдал. Она пошла к нему.