Херувим возмущённо передёрнулся.
— А вы что же, меня за англиканца принимаете?
Рабочий день кончился; бар начал наполняться мужчинами, жаждавшими духовного облегчения. Пиво текло рекой, крепкие напитки тщательно отмеривались в маленькие стаканчики. Портер, стаут [146], виски были для этих людей эквивалентом путешествия за границу и мистического экстаза, поэзии и воскресного дня в обществе Клеопатры, охоты на крупную дичь и музыки. Херувим заказал ещё порцию.
— В какой век мы живём! — сказал он, качая головой. — Варварский век! Люди пребывают во мраке неведения относительно основных предписаний религии.
— Не говоря уже о предписаниях гигиены, — сказал Спэндрелл. — Какая вонь от сырой одежды, и все окна закрыты!
Он вынул носовой платок и приложил его к ноздрям. Херувим содрогнулся и воздел руки.
— Боже мой, что за платок! — воскликнул он. — Какой ужас!
Спэндрелл внимательно посмотрел на платок.
— А по-моему, он очень неплох, — сказал он. Это был большой шёлковый платок, красный, с чёрным и розовым узором. — И к тому же отнюдь не дешёвый.
— Но цвет, милостивый государь! Цвет!
— А мне нравится его цвет.
— Но не в это время года, между Пасхой и Троицыным днём. Немыслимо! Литургический цвет теперь белый. — Он вытащил свой белый как снег носовой платок. — А посмотрите на носки. — Он поднял ногу.
— А я-то удивлялся, почему у вас такой вид, точно вы собираетесь играть в теннис.
— Все белое, — сказал херувим, — церковь предписывает, чтобы между Пасхой и Пятидесятницей облачения были белыми. Не говоря уже о том, что сегодня праздник святой Наталии-девственницы. А белый — это цвет всех девственниц, которые не были мученицами.
— А по-моему, все они были мученицами, — сказал Спэндрелл. — Конечно, если оставались девственницами достаточно долго.
Вращающаяся дверь открывалась и закрывалась, открывалась и закрывалась. Снаружи было одиночество и сырые сумерки, внутри — блаженство быть с людьми, соприкасаться, общаться. Херувим принялся говорить о маленьком святом Гуго из Линкольна и о святом Пиране из Перранзабуло, покровителе корнуэльских горняков. Он выпил ещё виски и признался Спэндреллу, что перелагает в стихи жития английских святых.
— В день дерби будет дождь, — предрекала компания пессимистов у стойки. Они были счастливы, потому что их было много, в желудках у них стояла хорошая погода, а в душе от пива сиял солнечный свет. От сырой одежды шёл удушливый запах; все оглушительно смеялись и разговаривали. Дыша в лицо Спэндреллу винным перегаром, потрёпанный херувим декламировал:
Идёт по бурным по волнам,
Не спотыкаясь и не падая…
Четыре порции виски почти излечили его от подёргиваний и гримасничанья. Он перестал смотреть на себя со стороны. Та часть его «я», которая все время наблюдала его со стороны, заснула. Ещё несколько порций виски — и не останется и той, которую можно наблюдать.
К Касситеридским островам
Пиран из Перранзабуло…
— Это было главное чудо Пирана, — объяснил он, — он прошёл от «Конца Земли» [147] до Сциллийских островов [148].
— Надо полагать, это был мировой рекорд? — осведомился Спэндрелл.
Херувим отрицательно покачал головой.
— Был ещё один ирландский святой, так тот прошёл по воде до самого Уэльса. Не помню только, как его звали. Мисс! — позвал он. — Сюда! Ещё виски.
— Однако, — сказал Спэндрелл, — вы, как я вижу, не пренебрегаете и благами мира сего. Шесть порций виски…
— Всего только пять, — возразил херувим. — Это будет пятая.
— Ну что ж, пускай пять и — литургические цвета. Не говоря уже о святом Пиране из Перранзабуло. А вы действительно верите, что он дошёл до Сциллийских островов?
— Да, верю.
— Причащайтесь, таинство, — сказала официантка, пододвигая ему стакан.
Херувим расплатился и покачал головой.
— Всюду кощунство, — сказал он. — Каждое слово наносит рану святому сердцу Иисусову. — Он выпил. — Новую кровоточащую рану.
— Занятно вам жить на свете с этим вашим святым сердцем!
— Занятно? — возмущённо отозвался херувим.
— Ну конечно: все время переходить из бара в алтарь, из исповедальни — в публичный дом. Идеальная жизнь! От такой жизни не соскучишься. Завидую вам.
— Смейтесь, смейтесь! — Он говорил как мученик при последнем издыхании. — Если бы вы только знали, как трагична моя жизнь, вы не стали бы мне завидовать.
Вращающаяся дверь открывалась и закрывалась, открывалась и закрывалась. Люди, жаждавшие Бога после пребывания в духовных пустынях фабрик и контор, входили сюда, как во храм. Разлитое по бутылкам и бочонкам на берегах Клайда и Лиффи, Темзы, Дуро и Трента, таинственное божество открывалось им здесь. Брамины, выжимавшие и пившие сок сомы, называли его Индрой; жующие коноплю йоги — Шивой. Мексиканские боги пребывали в пейотле. Персидские суфиты обретали Аллаха в ширазском вине, самоедские шаманы наедались мухоморов и исполнялись духом Нума.
— Ещё виски, мисс, — сказал херувим и, снова обращаясь к Спэндреллу, почти со слезами поведал ему о своих горестях. Он любил, он женился; они сочетались таинством брака — на это он особенно упирал. Он был счастлив. Они оба были счастливы.
Спэндрелл поднял брови.
— Ей нравился запах виски?
Его собеседник грустно покачал головой.
— У меня есть недостатки, — признался он. — Я был слаб. Проклятый напиток! Проклятый! — И, внезапно превратившись в фанатика трезвости, он вылил виски на пол. — Вот! — с торжеством сказал он.
— Благородный жест, — сказал Спэндрелл. Он подозвал официантку. — Ещё порцию виски этому джентльмену.
Херувим запротестовал, но без особой горячности. Он вздохнул.
— Я никогда не мог устоять против этого искушения, — сказал он. — Но я всегда жалел об этом после. Я искренне раскаивался.
— Не сомневаюсь. Одним словом, вам ни на минуту не становилось скучно.
— Если бы она поддержала меня, я бы излечился от этого порока.
— Ах, помощь чистой женщины? — сказал Спэндрелл.
— Вот именно, — кивнул херувим. — Именно в этом я нуждался. Но она покинула меня. Сбежала. Или, вернее, не сбежала. Её соблазнили. Сама она этого не сделала бы. Её соблазнила эта гнусная змея, этот… — Он добавил несколько эпитетов из несложного словаря унтер-офицера. — Попадись он мне только в руки, и я сверну ему шею, — продолжал херувим. С пятой порцией виски дух битв вселился в его кровь. — Грязная сволочь! — Он стукнул кулаком по стойке. — Знаете этого художника — его картины висят в Галерее Тейт — Бидлэйка? Так вот, это его сын. Уолтер Бидлэйк.
Спэндрелл поднял брови, но ничего не сказал. Херувим продолжал свои излияния.
В ресторане Сбизы Уолтер обедал с Люси Тэнтемаунт.
— Почему бы и вам не поехать в Париж? — говорила Люси. Уолтер покачал головой:
— Нужно работать.
— А я просто не могу дольше двух месяцев оставаться на одном месте. Делаешься такой затхлой и вялой. И потом, это невыносимо скучно. В ту минуту, когда я сажусь в аэроплан на Кройдонском аэродроме, я точно рождаюсь снова; совсем как в Армии спасения.
— А сколько времени продолжается новая жизнь? Люси пожала плечами:
— Столько же, сколько прежняя. К счастью, запас аэропланов практически неистощим. Я всецело за прогресс.
Вращающиеся двери храма неведомому Богу закрылись за ними. Спэндрелл и его спутник очутились в холодной дождливой темноте.
— Уф! — Херувим вздрогнул и поднял воротник непромокаемого плаща. — Словно прыгнул в бассейн для плавания.
— Или словно после Фенелона [149] почитать Геккеля [150]. Для вас, христиан, весь мир — развесёлая пивнушка.
Они прошли несколько шагов по улице.
— Слушайте, — сказал Спэндрелл, — вы что, собираетесь идти домой пешком? Да ведь вы на ногах не держитесь.
Прислонившись к фонарному столбу, херувим покачал головой.
— Мы подождём такси.
Они ждали. Шёл дождь. Спэндрелл с холодной гадливостью рассматривал своего спутника. Пока они были в пивной, эта тварь забавляла его, служила ему развлечением. Теперь вдруг он почувствовал к ней отвращение.
— А вы не боитесь попасть в ад? — спросил он. — Там ведь вас будут поить кипящим виски. У вас в животе будет вечный рождественский пудинг. Вы бы посмотрели на себя сейчас! Мерзость какая-то…
Шестая порция виски привела херувима в покаянное настроение.
— Знаю, знаю, — простонал он. — Я отвратителен. Я достоин презрения. Но если бы вы знали, как я боролся и стремился и…
— Вот такси. — Спэндрелл подозвал машину.
— Как я молился, — продолжал херувим.
— Где вы живёте?
— Оссиан-Гарденс, номер сорок один. Я не сдавался… Машина подъехала. Спэндрелл открыл дверцу.
— Ну, полезайте, пьяная тряпка, — сказал он, вталкивая своего спутника внутрь. — Оссиан-Гарденс, номер сорок один, — сказал он шофёру. Тем временем херувим дополз до сиденья. Спэндрелл уселся рядом. — Гнусный слизняк!
— Говорите, говорите. Я заслужил это. Вы имеете полное право презирать меня.
— Знаю и без вас, — ответил Спэндрелл. — Только не воображайте, пожалуйста, что я ещё буду вас ругать для вашего удовольствия. Хватит. — Он откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Невероятная усталость и отвращение снова охватили его. «Господи, — сказал он про себя, — Господи, Господи, Господи!» И, словно насмешливое эхо, в ответ на его мысли раздалась молитва херувима. «Господи, помилуй меня, Господи!» — повторял плаксивый голос. Спэндрелл разразился смехом.
Оставив пьянчужку на пороге его дома, Спэндрелл вернулся в такси. Он вспомнил, что ещё не обедал.
— Ресторан Сбизы, — сказал он шофёру. «Господи, Господи!» — повторял он в темноте. Но ночь была пуста.
— А, вот и Спэндрелл! — воскликнула Люси, обрывая своего собеседника на полуслове. Она подняла руку и помахала ему.
— Люси! — Спэндрелл поднёс её руку к губам. Он сел за их столик. — А знаете, Уолтер, я только что разыгрывал роль доброго самаритянина по отношению к вашей жертве.
— Моей жертве?
— К тому бедняге, которому вы наставили рога. Карлинг — так, кажется, его зовут? — (Уолтер отчаянно покраснел.) — Он носит свои рога в точности так, как это принято делать. Вполне традиционно. — Он взглянул на Уолтера и с удовлетворением отметил признаки замешательства на его лице. — Когда я встретил его, — злорадно продолжал он, — он топил своё горе в виски. Великое романтическое средство. — Было облегчением выместить на ком-нибудь своё тяжёлое настроение.
XVIII
В Порт-Саиде они сошли на берег. Борт парохода железной стеной уходил в пропасть. Внизу на грязных, медлительно перекатывающихся волнах качался катер; провал между его шкафутом и концом трапа то уменьшался, то увеличивался. Человеку со здоровыми ногами ничего не стоило спрыгнуть в лодку. Но Филип колебался. Если прыгнуть искусственной ногой вперёд, можно упасть от толчка; а если искусственной ногой оттолкнуться от площадки трапа, пожалуй, не допрыгнешь до катера. Военный, спрыгнувший раньше, вывел его из затруднения.
— Обопритесь на мою руку, — предложил он, заметив замешательство Филипа.
— Благодарю вас, — сказал Филип, перебравшись на катер.
— Неудобный способ, — сказал военный. — Особенно если у вас недостаёт ноги. Не так ли?
— Да, неудобный.
— Потеряли на войне? Филип покачал головой.
— Несчастный случай, когда я был мальчиком, — кратко объяснил он. Кровь прилила к его щекам. — А вот моя жена, — пробормотал он, обрадовавшись возможности прекратить разговор. Элинор прыгнула и опёрлась на его руку, чтобы восстановить равновесие, они прошли в другой конец катера и сели там.
— Почему ты не дал мне сойти первой и помочь тебе? — спросила она.
— Ничего, обошлось и так, — отрывисто ответил он тоном, не допускавшим дальнейших разговоров на эту тему. Она удивлённо спросила себя, в чем тут дело и почему он всегда стыдится своей хромоты?
Сам Филип вряд ли смог бы объяснить, почему его так расстроил вопрос военного. Ведь в том, что в детстве его переехало телегой, нет ничего предосудительного. А в том, что он непригоден к военной службе и потому не участвовал в войне, нет ничего непатриотического. И все-таки вопрос военного почему-то расстроил его, как расстраивали его все подобные вопросы и все слишком прямые упоминания о его хромоте, кроме тех случаев, когда он сам намеренно заговаривал об этом.
Мать Филипа, беседуя как-то с Элинор, сказала о нем:
— Какое несчастье, что именно с Филипом произошёл такой случай. Филип с самого рождения был каким-то далёким от всех. Он всегда слишком легко обходился без людей. Он слишком любил замыкаться в себе, в своём молчании. Не будь этого несчастья, он, может быть, научился бы выходить из своего внутреннего одиночества. Но этот случай создал искусственную преграду между ним и миром. Начать с того, что он не мог принимать участия в общих играх, а значит, меньше соприкасался с остальными мальчиками, чаще бывал один, читал книги. К тому же его нога (бедный Фил!) была лишним поводом для застенчивости. Чувство неполноценности. Дети бывают так безжалостны: в школе иногда смеялись над ним. А позже, когда он стал интересоваться девушками, как мне хотелось, чтобы он мог ходить на танцевальные вечера и на теннисные площадки! Но он не мог ни вальсировать, ни играть в теннис. А ходить просто для того, чтобы смотреть, ему, конечно, не хотелось. Из-за своей сломанной ноги он держался вдали от девушек одного с ним возраста. И не только физически — психологически тоже. Мне кажется, он всегда боялся (конечно, он в этом никому не признавался), что девушки тоже будут смеяться над ним, как ребята в школе, или предпочтут ему другого, не имеющего такого недостатка. Впрочем, — добавила миссис Куорлз, — нельзя сказать, чтобы он очень много внимания обращал на девушек.
— Да, конечно, — рассмеялась Элинор.
— Но у него не создалось бы привычки нарочно избегать их. Он не стал бы так упорно избегать всякого личного общения — и не только с девушками, с мужчинами тоже. Единственное, что он признает, — это интеллектуальное общение.
— Словно он считает себя в безопасности только в мире идей, — сказала Элинор.
— Потому что только там он чувствует себя на высоте. Бояться и чувствовать себя неуверенно вне этого интеллектуального мира вошло у него в привычку. Это нехорошо. Я всегда старалась подбодрить его и заставить больше соприкасаться с миром; но он не поддаётся, он забивается в свою скорлупу. — Помолчав немного, она добавила: — Единственно, что в этом есть хорошего — я хочу сказать: в его несчастье, — это то, что оно спасло его от войны, может быть, от смерти. Его брат был убит на войне.
Катер отплыл к берегу. Пароход, казавшийся раньше огромной, нависающей стеной из окрашенного в чёрный цвет железа, теперь, когда они отъехали от него, приобрёл очертания большого океанского пакетбота. Неподвижно застывший между морем и ослепительной синевой неба, он напоминал рекламу тропических рейсов в витрине пароходной конторы на Кокспер-стрит.
«С его стороны было нетактично задавать мне подобный вопрос, — думал Филип. — Какое ему дело, пострадал ли я на войне или где-нибудь ещё? Как эти кадровые армейцы носятся со своей войной! Что ж, будем благодарны судьбе, что она избавила меня от этой бойни. Бедный Джоффри!» И он стал вспоминать покойного брата.
— И все-таки, — продолжала миссис Куорлз после долгого молчания, — в известном смысле было бы даже лучше, если бы он пошёл на войну. Нет, не подумайте, что во мне говорит патриотизм. Но если бы знать наверное, что его не убьют и не изувечат, война принесла бы ему пользу. Да, конечно, для него это было бы тяжело, болезненно, но все-таки полезно: война могла бы разбить его скорлупу, освободить его из добровольной тюрьмы. Освободить эмоционально; его интеллект и так достаточно свободен. Пожалуй, даже слишком свободен, на мой старомодный вкус. — И она грустно улыбнулась. — Ему не хватает другой свободы: он не умеет свободно двигаться в мире людей, не может избавиться от своего безразличия.
— Но ведь это безразличие у него в характере, — возразила Элинор.
— Отчасти. Но привычка усилила его. Если бы ему удалось избавиться от этой привычки, он стал бы много счастливей. Он это знает, но ничего не может с собой поделать. Если бы кто-нибудь ему помог… Но война — это была последняя возможность, и обстоятельства не дали воспользоваться ею.
— Слава Богу!
— Что ж, может быть, вы и правы.
Катер пристал. Они сошли на берег. Стояла ужасающая жара, мостовая была раскалена, воздух насыщен пылью. Скаля белые зубы, сверкая чёрными влажными глазами, жестикулируя, как танцовщик, какой-то оливковый джентльмен в феске уговаривал их купить ковры. Элинор предложила прогнать его. Но Филип сказал:
— Не стоит тратить сил. Слишком жарко. Пассивное сопротивление: сделаем вид, что мы не понимаем.
Они шли, как мученики по арене; и, как голодный лев, джентльмен в феске носился вокруг них. Если не ковры, тогда, может быть, искусственный жемчуг? Нет? Тогда настоящие гаванские сигары по полтора пенса за штуку? Или целлулоидный гребень? Или поддельный янтарь? Или почти настоящие золотые запястья? Филип продолжал отрицательно качать головой.
— Красивые кораллы. Красивые скарабеи, очень старинные. — Обольстительная улыбка стала похожей на звериный оскал.
Элинор заметила мануфактурный магазин, который она искала. Они пересекли улицу и вошли.
— Спасены! — сказала она. — Сюда он не посмеет войти. Мне даже жутко стало: а вдруг он начнёт кусаться. Бедняга! Надо будет что-нибудь у него купить. — И она обратилась к приказчику, стоявшему за прилавком.
— Пока ты покупаешь, — сказал Филип, предвидя, что Элинор будет выбирать бесконечно долго, — я схожу за папиросами.
Он вышел на раскалённую улицу. Человек в феске дожидался его. Он бросился к Филипу и схватил его за рукав. В отчаянии он решил пойти с последнего козыря.
— Красивые открытки, — конфиденциально шепнул он, вынимая из внутреннего кармана конверт. — Очень неприлично. Всего десять шиллингов.
Филип смотрел непонимающим взглядом.
— Не говорю по-английски, — сказал он и заковылял по улице. Человек в феске не отставал.
— Tres curieuses, — сказал он. — Tres amusantes. Moeurs arabes. Pour passer le temps a bord. Soixante francs seulement [151].
Но лицо Филипа оставалось все таким же непонимающим.
— Molto artistiche. — Человек в феске решил перейти на итальянский. — Proprio curiose. Cinquanta franchi [152]. — Он посмотрел на безнадёжно пустое лицо Филипа. — Hubsch, — не унимался он. — Sehr geschlechtlich. Zehn Mark [153]. — (Ни один мускул не дрогнул.) — Muy hermosas, muy agraciadas, mucho indecorosas [154], — снова попробовал он. — Skon bref kort. Liderlig fotografi'bild. Nakna jungfrun. Verkligsmutsig [155]. — Филип — явно не скандинав. Может быть, славянин? — Sprosny obraz [156], — льстиво сказал человек в феске. Не подействовало. Может быть, португальский поможет? — Photographia deshonesta [157], — начал он.
Филип расхохотался.
— Нате, — сказал он, протягивая ему полкроны. — Вы их заслужили.
— Ну как, нашёл папиросы? — спросила Элинор, когда он вернулся в магазин.
Филип кивнул.
— И кроме того, я нашёл единственный путь для реального объединения в «Лигу наций». Единственный общий для всех интерес. Наш зубастый друг предложил мне непристойные открытки на семнадцати языках. Он попросту губит свои таланты в Порт-Саиде. Его место в Женеве.
— К вам две дамы, сэр, — сказал курьер.
— Две? — Барлеп поднял тёмные брови. — Две? — Но курьер упорно настаивал на том, что их две. — Что ж, проводите их сюда. — Курьер ушёл. Барлеп почувствовал некоторое раздражение. Он ждал Ромолу Сэвиль, ту самую, которая написала:
С рожденья мира ласки я познала,
С бессмертными пила любви фиал,
В объятьях Леды лебедя сжимала,
Парис со мной в блаженстве утопал.
И вдруг она приходит с дуэньей! Как не похоже на неё. Две дамы.
Обе двери в его святилище открылись одновременно. В одну дверь вошла Этель Коббет с пачкой гранок. В другую вошли две дамы. Остановившись на пороге, Этель принялась их разглядывать. Одна из дам была высока и необычайно худа. Другая, почти столь же высокая, была полней. Обе были далеко не молоды. Худая дама производила впечатление увядшей девы лет сорока трех — сорока четырех. Полная дама была, может быть, немного старше, но зато сохранила цветущую свежесть вдовушки. У худой дамы было жёлтое костлявое лицо, волосы неопределённого Цвета и серые глаза; одета она была весьма шикарно, но не по парижской моде, а по более моложавой и легкомысленной моде Голливуда — в светло-серое и розовое. Другая леди была блондинка с синими глазами и длинными серьгами и бусами из ляпис-лазури под цвет глаз. Одетая более солидно и по-европейски, она была увешана не очень драгоценными украшениями, слегка позвякивавшими на ходу.
Обе леди вошли в комнату. Барлеп притворился настолько погруженным в работу, что он даже не слышал, как открылась дверь. Только тогда, когда дамы приблизились к столу, он поднял глаза от бумаги, на которой он что-то с ожесточением писал. И с каким изумлённым выражением он это сделал, с каким извиняющимся и смущённым видом! Он вскочил на ноги.
— Ах, простите. Простите ради Бога… Я не заметил. Я был так занят. — Он говорил в нос: у него был сильный насморк. — Так поглощён работой…
Он обошёл вокруг стола, улыбаясь своей самой тонкой и самой духовной улыбкой в стиле Содомы. Но про себя он восклицал: «Господи, Боже мой! Какие жуткие бабы!»
— А которая из вас, — спросил он, улыбаясь поочерёдно то одной, то другой, — разрешите узнать, которая из вас мисс Сэвиль?
— Ни одна, — сказала полная дама довольно низким голосом, но задорным тоном и с игривой улыбкой.
— Или обе, если вам угодно, — сказала другая. У неё был высокий металлический голос, она говорила резко и отрывисто, с какой-то головокружительной скоростью. — Обе, и ни одна.
И две дамы одновременно разразились хохотом. Барлеп смотрел и слушал, и сердце у него падало. В какую дикую историю он попал! Они ужасны. Он высморкался, он закашлялся. От их присутствия его простуда усилилась.
— Дело в том, — сказала полная дама, лукаво склоняя голову набок и слегка шепелявя, — дело в том…
Но её прервала тощая дама.
— Дело в том, — сказала она, выпаливая слова с такой быстротой, что можно было только удивляться, как она вообще успевает их выговаривать, — что мы образовали сотрудничество, комбинацию, почти заговор. — Она рассмеялась острым, пронзительным смешком.
— Да, жаговор, — сказала полная дама, игриво шепелявя.
— Мы две части двойственной личности Ромолы Сэвиль.
— Я играю роль доктора Джекиля, — вставила полная дама, и обе снова захохотали.
«Заговор, — подумал Барлеп со все возрастающим ужасом. — Уж именно что заговор!»
— Доктор Джекиль [158], alias Рут Гоффер. Разрешите представить вам миссис Гоффер.
— Тогда как я предштавлю вас миштеру Хайду, alias мисс Хигнет.
— Тогда как обе вместе мы представимся вам как Ромола Сэвиль, о чьих скромных стихах вы отозвались так лестно.
Барлеп пожал руки обеим дамам и сказал что-то об удовольствии от встречи с авторами, чьим творчеством он так восхищается. «Как мне теперь от них отделаться? — спрашивал он себя. — Столько энергии, столько силы и воли! Нелёгкое это будет дело — избавиться от них». Он внутренне содрогнулся. «Они точно две паровые машины», — решил он. И они будут приставать к нему, чтобы он печатал их гнусные стишки; их непристойные стишки — потому что теперь, принимая во внимание возраст этих дам, их напористость и их внешность, стихи казались ему просто непристойными. «Суки!» — сказал он про себя, чувствуя к ним неприязнь, точно они обманом что-то у него выудили, воспользовались его наивностью и надули его. Как раз в это мгновение он заметил мисс Коббет. Она с вопросительным видом протягивала ему корректуру. Он покачал головой.
— После, — сказал он ей с достоинством. Мисс Коббет повернулась и вышла, но он успел заметить на её лице выражение насмешливого торжества. Черт бы её побрал! Это просто невыносимо.
— Нас так взволновало и восхитило ваше любезное письмо, — сказала полная дама.
Барлеп изобразил францисканскую улыбку.
— Так приятно, когда можешь сделать что-нибудь для литературы.
— Мы так редко находим отклик.
— Да, так редко, — отозвалась мисс Хигнет. И, выпаливая слова с быстротой человека, старающегося произнести «на дворе трава, на траве дрова» как можно быстрей и с минимальным количеством ошибок, она изложила историю их деятельности и огорчений. Выяснилось, что они живут вместе в Уимблдоне, что они уже более шести лет выступают под фирмой «Ромола Сэвиль» и что за это время их творения были напечатаны всего девять раз. Но они не теряют мужества: они знают, что их час ещё придёт. Они продолжают писать. Они написали очень много. Может быть, мистеру Барлепу будет интересно просмотреть написанные ими драмы? И мисс Хигнет открыла чемоданчик и выложила на стол четыре толстые, перепечатанные на машинке рукописи. То были исторические драмы, написанные белым стихом. Они носили следующие названия: «Фредегонда», «Герцог Нормандский», «Семирамида» и «Жиль де Рец».
Наконец они ушли, взяв с Барлепа обещание прочесть их драмы, напечатать цикл сонетов и как-нибудь побывать у них в Уимблдоне и пообедать с ними. Барлеп вздохнул и, придав своему лицу каменное выражение, вызвал мисс Коббет.
— Вы получили гранки? — спросил он точно откуда-то издали, не глядя на неё.
Она протянула ему гранки.
— Я позвонила им, чтобы они поторопились с остальными.
— Очень хорошо.
Наступило молчание. Его прервала мисс Коббет, и Барлеп, хотя он не глядел на неё, по её тону чувствовал, что она улыбается.
— Какой удар для вас эта ваша Ромола Сэвиль.
Верность памяти Сьюзен была у мисс Коббет результатом сознательных усилий, поэтому ничто не могло поколебать её. Она влюбилась в Барлепа, и верность памяти Сьюзен и той платонической духовности, которой Барлеп отличался в своих любовных делишках (вначале она верила, что все красивые слова, которые он постоянно твердил, были искренни), закалилась в постоянной борьбе против любви. Барлеп, человек в этих делах весьма опытный, увидев, как она относится к его первым платоническим авансам, сразу понял, что тут, говоря тем вульгарным языком, каким редко пользовался даже его дьявол, «нечем поживиться». Упорствуя, он только повредит своей возвышенно-духовной репутации. Он понял, что, несмотря на всю свою любовь, а может быть, именно благодаря ей (потому что, полюбив, она поняла, как легко было бы изменить памяти Сьюзен и чистой духовности, и, поняв опасность, всеми силами боролась с ней), Этель не позволит ему перейти, как бы постепенен ни был этот переход, от духовности к утончённой чувственности. А так как сам он вовсе не любил её, а испытывал к ней лишь то смутное мальчишеское желание, которое могла удовлетворить почти любая женщина, ему ничего не стоило проявить сдержанность и отступить. Он рассчитывал, что, отступив, он усилит её восхищение перед его духовностью, усилит её любовь. Барлеп давно убедился, что очень выгодно держать служащих, которые в него влюблены. Они работают гораздо больше и требуют гораздо меньше. Некоторое время все шло как по маслу. Мисс Коббет выполняла работу трех секретарей и курьера и к тому же преклонялась перед своим патроном. Но потом начались осложнения. Барлеп был чересчур внимателен к сотрудницам журнала. Одна из них, с которой он спал, решила сделать мисс Коббет своей поверенной. Вера мисс Коббет поколебалась. Она была возмущена изменой Барлепа памяти Сьюзен, его изменой своим идеалам; она возмущалась его сознательным лицемерием; а её любовь к нему только подогревала возмущение. Ей он тоже изменил. Она была возмущена и обижена. Возмущение и обида сделали её идеальную верность особенно пламенной. Её ревность выразилась в ещё большей верности памяти Сьюзен и идеалу чистой духовности.
Беатриса Гилрэй была последней каплей. Чаша терпения мисс Коббет переполнилась, когда Беатриса водворилась в редакции, больше того: Беатриса стала сама писать для журнала. Мисс Коббет утешалась тем, что Беатриса писала только короткие заметки, которых все равно никто не читает. Но все-таки обида была горькая. Она, Этель, гораздо более культурна, чем эта дура Беатриса, и к тому же гораздо более умна. Беатрисе разрешали писать только потому, что у неё есть деньги. Она вложила в журнал тысячу фунтов. Она работала безвозмездно, и к тому же работала как лошадь, именно так, как работала вначале сама мисс Коббет. Теперь мисс Коббет старалась работать как можно меньше. Теперь она отстаивала свои права, никогда не приходила ни на минуту раньше, никогда не уходила ни на минуту позже установленного времени. Она делала ровно столько, сколько полагалось. Барлеп был раздражён, обижен, огорчён; ему придётся или больше работать самому, или нанять второго секретаря. Как раз в это время провидение послало Беатрису. Она взяла на себя всю техническую работу, на которую теперь у мисс Коббет не оставалось времени. Чтобы вознаградить её за техническую работу и за тысячу фунтов, Барлеп разрешил ей писать. Разумеется, она не умела писать, но это не важно: все равно коротких заметок никто не читает.
Когда Барлеп переселился в дом Беатрисы Гилрэй, чаша гнева мисс Коббет переполнилась. В первую минуту она вздумала было предостерегать Беатрису от её нового жильца. Но её бескорыстная забота о репутации и девственности Беатрисы была слишком явно, хотя и против её воли, окрашена личной неприязнью к Барлепу. Единственным результатом её вмешательства был резкий отпор со стороны раздражённой Беатрисы.