День Иштар был посвящен у нас непосредственно уходу за жопой. Приходящая потаскушка из храма Инанны умащала ее розовыми маслами, растирала, добиваясь нежнейшей и чувствительнейшей кожи, совершала массаж, иглоукалывание и другие нужные процедуры.
Дабы не повредить жопе, Ицхак накупил атласных подушек и не позволял мне сидеть на жестких конторских табуретах.
Вообще с моей жопы сдували пылинки, чего не скажешь обо мне самом: я продолжал вкалывать, как проклятый, поскольку обработка данных полностью оставалась моей обязанностью.
* * *
Фирма наша очень быстро стала процветать. Дела шли все лучше и лучше. Ицхак трижды поднимал зарплату.
Бывшая золотая медалистка Аннини, которая из толстой девочки превратилась в толстую женщину-бухгалтера, аккуратно вела наши дела и уже несколько раз преискусно отбивала атаки налогового ведомства, которое пыталось уличить нас в сокрытии доходов.
Я был доволен. Матушка моя была довольна (мнением батюшки давно уже никто не интересовался).
Однажды посетив меня и хлебнув очень дорогого сливового вина, матушка призналась мне, что уж отчаялась увидеть меня дельным человеком.
Как всегда, матушка с ее склонностью устанавливать ложные связи, приписала мой успех в жизни исключительно своим заслугам. Ведь процветание моей жопы началось с того самого дня, как она прислала мне это бесценное сокровище – раба Мурзика. Раб же Мурзик взял мое хозяйство в твердые умелые руки и тем самым позволил мне вырваться на необозримые просторы творческой инициативы.
По матушкиной просьбе, я рассказал ей все о нашей фирме. Об однокласснице Аннини, отличнице и бухгалтере, о неинтересном менеджере и о начальнике, который все это и задумал, – то есть об Ицхаке, друге детства.
– Ицхак? – переспросила матушка, сдвигая в мучительном воспоминании выщипанные тонкие брови. – Изя? Помню, конечно. Милый мальчик. На твоем одиннадцатилетии он подложил мне на стул кремовую розочку…
Она качала головой, умилялась на себя и свою материнскую заботливость, очень быстро опьянела от сливового вина и сделалась чрезвычайно многословна. Она рассказала мне и внимавшему из угла Мурзику о том, каким чудесным ребенком был я двадцать лет назад. А еще лучше – двадцать пять. И о том, сколько трудов неустанных, ночей бессонных, забот безмолвных и так далее.
На прощанье я обнял ее. Она испачкала мне щеку помадой.
Мурзик, выждав, пробрался к ней поближе и, гулко пав на колени, чмокнул матушкину ногу в сандалете на подошве «платформа». От неожиданности матушка дрогнула, но тут же снова расплылась в улыбке.
– А, – молвила она. – Ну, береги моего сына. Он у меня такой беспомощный…
– Пшел, – прошипел я Мурзику. – Прибери посуду…
Матушка еще раз придушила меня запахом крепкой косметики и тяжеловесно упорхнула.
Из множества отвратительных привычек Мурзика самым гнусным было обыкновение петь во время мытья посуды. Громко, не стесняясь, он исполнял заунывные каторжные песни. Привык, небось, в забое глотку драть. Иные были совершенно непристойны, о чем Мурзик не то не догадывался, не то позабыл.
Вот и сейчас, прибирая за моей матерью тарелки и грязные бокалы, он выводил на весь дом со слезливым энтузиазмом:
– Некому бамбук завити-заломати, некому молодца потрахать-поебати…
Слушать это было невозможно, поэтому я, хлопнув дверью, ушел на работу.
* * *
Я тоже хотел написать диссертацию. Что, у нас один Ицхак такой умный? Да и чья, в конце концов, жопа сделалась для фирмы «Энкиду» настоящим рогом изобилия?
Ответ: жопа коренного вавилонянина, налогоплательщика и избирателя, представителя древнего вавилонского рода, давшего родной державе пятерых жрецов Мардука и одного еретика-уклониста, поклонявшегося Атону из Мисра…
То есть, моя.
Правда, для диссертации одной жопы мало. Но и без жопы диссера не напишешь. Кстати – тоже мудрость предков.
Меня интересовала тема взаимосвязи точности прогнозов жопы с видимостью Мардука. Какова динамика колебаний погрешности в прогнозировании с точки зрения яркости Мардука? Не божества, конечно, а планеты. Недаром жопа в большей мере присуща тем людям, в чьем гороскопе ярко светит Мардук – податель благ и сытости. Память об этом запечатлена, согласно темпоральной лингвистике, в таких поговорках, как «жопу наел» и «хоть жопой ешь».
Я просидел над вычислениями всю ночь. Наутро – это был день Набу – я отпросился у Ицхака и понес жопу домой, отдыхать. Ицхак лично проводил меня, следя за тем, чтобы я не попал с недосыпу под машину. И хоть я понимал, о чем на самом деле ицхакова забота, а все равно был растроган.
Мой шеф и одноклассник сдал меня с рук на руки Мурзику. Молвил строго, глядя на Мурзика поверх своего вихляющего длинного носа:
– Нерадивое говорящее орудие, внимай.
Говорящее орудие подняло глаза – сонные, без малейшего проблеска мысли.
Ицхак вручил ему меня.
– Вот твой господин, – торжественно изрек Ицхак.
Мурзик перевел тупой взор на меня. Я ответил ему столь же тупым взором. Передо моими глазами всё медленно плыло, я хотел спать.
– Твой господин, – медленно, раздельно произносил Ицхак, будто разговаривал с иностранцем или умалишенным, – не спал всю ночь. Сидел на стуле и мял жопу.
– Не жопу мял, а утруждал свой ум, – возразил я, но слабо.
Ицхак бессовестно пользовался моим состоянием. Он не обратил никакого внимания на слабый протест. Вместо того продолжал речь, обращенную к моему рабу:
– Тебе надлежит уложить господина в постель. Жопой вверх! Не забудь накрыть одеялом. Жопе должно быть комфортно.
– Комфортно… – прошептал сраженный Мурзик.
Ицхак подвигал носом, как муравьед. Эта мимическая игра сопровождает у него мыслительные процессы.
– Жопе должно быть тепло, – пояснил он Мурзику. – К вечеру вызови для господина девку из храма.
– А храмовую-то зачем? – спросил Мурзик. – К нему любая с охотой пойдет… и свободная, и какая хочешь…
– Любая, может, и пойдет, да не всякая подойдет. Жопе нужно сделать массаж, – пояснил Ицхак. – Квалифицированный массаж. Фирма платит. Иначе в день Мардука твой господин может ошибиться. Мы повысили точность на восемь процентов и не имеем права снижать показатели.
Последняя фраза предназначалась мне. Для того, чтобы пробудить мою совесть.
Сделав такое наставление и окончательно запугав моего раба, Ицхак удалился.
Мурзик довел меня до дивана и позволил упасть. Затем снял с меня ботинки и штаны, накрыл колючим шерстяным пледом – у меня не было сил протестовать и требовать атласное одеяло – и удалился.
И я провалился в небытие, полное графиков и цифр.
– Господин! – кричал у меня над ухом Мурзик. – Господин!..
Я приоткрыл один глаз. Мурзик стоял над диваном, держа в одной руке мой магнитофон, а в другой стакан с мутной желтоватой жидкостью.
– Что тебе, говорящее орудие? – вопросил я, недовольный.
– Ох… господин! – вскричал Мурзик плачуще. – Ох! Вы очнулись!
Я пошевелился. Руки у меня онемели.
– Я спал, – сказал я. – Зачем ты меня разбудил, смердящий раб?
– Вы говорили во сне, господин, – сказал Мурзик. – Выпейте.
И протянул мне стакан.
Я взял, недоверчиво понюхал. Мутная жидкость оказалась сливовым вином. Я выхлебал вино, громко глотая.
Мурзик забрал стакан. Постепенно он успокаивался.
Я потер лицо ладонями.
– Сколько времени?
– Шестая стража.
– Ну я и выспался… – сказал я. – Ничего не помню. Как провалился куда-то.
– Знать бы, куда, – многозначительно проговорил Мурзик.
И включил магнитофон. Я мутно уставился на него. Из колонки донеслось бурчание. Потом визгливый, противный голос заговорил на непонятном языке. Несколько раз речь прерывалась стонами, вздохами и шорохом, как будто кто-то ворочался на кровати. Дважды лязгнули пружины. В голосе было что-то отвратительное и в то же время знакомое.
Наконец я понял. Это был мой голос.
– Я… говорил во сне? – спросил я Мурзика.
– Да… – Он опять начал бояться. – Вы… это… Вас господин Ицхак привел. Велел уложить. А вы совсем мутные были, сонные или что… Может, опоил вас кто? – предположил Мурзик испуганно.
– Я работал, – сказал я, рассердившись. – Обрабатывал данные.
– Ох, не знаю… – закручинился Мурзик совершенно по-бабьи. И головой покрутил. – В общем, он привел вас и велел уложить жопой кверху.
Для стороннего наблюдателя наш разговор, возможно, выглядел бы совершеннейшей дикостью. Какие-то толки в сообществе рехнувшихся гомосеков.
– Я послушался господина Ицхака, господин, – продолжало присмиревшее говорящее орудие. – Я уложил вас на диван жопой кверху и накрыл одеялом. И вы заснули. Сперва вы спокойно стали, потом заворочались. Я подумал, что надо бы девку из храма вызвать, как господин Ицхак велел. И тут вы вроде как заговорили. Я услыхал, как вы с дивана что-то говорите, и говорю: «А?» А вы что-то непонятное сказали. Я опять говорю: «А?» А вы… Тут я подумал: ведь не понимаю ничего, а вдруг распоряжение какое важное… Ну и ткнул в эту штуку, в магнитофон ваш, чтобы записать, а потом, чтобы вы послушали и растолковали, о чем приказ был. Чтобы не ослушаться по непониманию…
– Что, Мурзик, – сказал я злорадно, – очень назад на биржу не хочешь?
– Так… – Тут Мурзик заморгал, зашевелил широкими бровями. – Так мне с биржи один путь – на какие-нибудь копи, либо галеры, а кому туда охота…
– Никому не охота, – согласился я. – Дай-ка я еще раз прослушаю.
Он перемотал пленку и снова включил. Отрешившись от того, что голос такой противный, я вник. И ничего не понял. Язык, на котором я что-то с жаром толмил и даже как будто сердился, был совершенно мне незнаком.
Тут уже и я растерялся.
– Мурзик, а что это было?
Он затряс головой. Он не знал. Самое глупое, что я тоже не знал.
– Может, это вы по-семитски? – предположил Мурзик. – Надо бы дать господину Ицхаку послушать.
– Господин Ицхак такой же семит, как я – плоскорожий ордынец. Одна только спесь, – проворчал я. – У них в семье семитский язык уж три поколения как забыли…
Я стал думать. Это не семитский язык. И не ашшурский. И не мицраимский. Это вообще не язык. То есть… то есть, ни слова знакомого. Даже не ухватить, где там глагол, а где какая-нибудь восклицательная частица…
Я велел подать мне телефон и набрал номер Ицхака, бессердечно оторвав того от ужина.
– Очнулся, академик? – невежливо сказал Ицхак. И сразу озаботился: – Ну, как наша дорогая? Не помял?
– Слушай, Ицхак, – сказал я. – Тут такое дело… Приезжай немедленно.
И положил трубку.
Я здорово его напугал. Он примчался на рикше. Клепсидра-пятидесятиминутка еще свое не отбулькала, а Ицхак уже вываливался из неуклюжей тележки, сплетенной из упругого ивового прута. Рикша, весь потный, заломил полуторную цену. Я слышал, как они с Ицхаком шумно торгуются у меня под окнами.
Наконец Мурзик открыл Ицхаку дверь. Мой шеф-одноклассник ввалился, отирая пот со лба – будто он вез на себе рикшу, а не наоборот – и устремил на нас с Мурзиком дикий взор светлых глаз.
– Ну?! – закричал он с порога. – Что случилось?!.
– Проходи, – молвил я, наслаждаясь. – Садись. Мурзик, приготовь нам зеленого чаю.
Мурзик с каким-то вихляющим холуйским поклоном увильнул на кухню. Загремел оттуда чайником.
Ицхак сказал мне, свирепея:
– Ты!.. Бесплатное приложение к заднице!.. Учти, мои предки были кочевниками и приносили кровавые жертвы!..
– Мои до сих пор приносят, – попытался я защитить вавилонскую честь, но по ухмылке Ицхака понял, что опять сморозил невпопад.
Он уже почти успокоился. Развалился на моем диване, как у себя дома, раскинул руки.
– Что случилось-то? – осведомился он. – Чего названиваешь на ночь глядя?
– Сейчас узнаешь. – Я хлопнул в ладоши и гаркнул: – Мурзик!
Мурзик, дребезжа чашками и сахарницей, вкатил столик на колесиках.
Мы с Ицхаком взяли по чашке. Медленно, значительно отхлебнули. Я встретился глазами с выжидающим Мурзиком и кивнул ему. Мурзик торжественно подал магнитофон.
– Жми, – распорядился я.
Толстый мурзиков палец вдавил холеную черную кнопку. Стереосистема выдала: «агх… ирр-кка! Энк л'хма!» – и так далее, все в таком же духе, с жаром, выразительно, с визгливым, каким-то дергающимся интонационным рисунком.
Поначалу Ицхак слушал с интересом. Сделал голову набок, как удивленная собака. Даже про чай забыл. А магнитофон все изрыгал и изрыгал малопонятные звуки. Ицхак соскучился. Отпил чаю, взял сахар, принялся шумно сосать.
Потом вдруг его осенило. Я понял это потому, что изменилось выражение его лица. На место фальшивой сосредоточенности пришла осмысленность.
– Это что… это твой голос, что ли? – спросил он меня.
– А! Наконец дошло, – сказал я, очень довольный. – Для начальника ты неплохо соображаешь. Анька бы сразу догадалсь.
Он отмахнулся.
– Лучше скажи, на каком это языке ты так разоряешься.
– Это я у тебя хотел спросить.
Повисло молчание. Я смотрел на Ицхака, а Ицхак смотрел на меня. Потом он аккуратно поставил свою чашку на столик и голосом полевого командира отрывисто велел моему рабу:
– Мурзик! Выйди!
Мурзик послушно слинял на кухню.
Ицхак повернулся в мою сторону. Пошевелил губами и носом. Мне показалось, что сейчас он начнет жевать свой нос.
Но Ицхак только проговорил – очень тихо:
– Баян… Ты хоть понимаешь, что произошло?
– Нет, – честно сказал я. – Я поэтому тебе и позвонил. Мурзик в штаны едва не наложил от страха, а я растерялся. Ты ведь у нас в классе был самый умный…
– Умный, да… – как-то стариковски уронил Ицхак. И замолчал надолго.
Мне надоело ждать, пока его семитские мозги разродятся какой-нибудь приемлемой гипотезой. И снова включил магнитофон. Ицхак послушал-послушал.
– Это не древнесемитский? – спросил я.
– Нет, – уверенно сказал Ицхак.
– Откуда ты знаешь?
На этот раз он не стал рассказывать о своих предках-скотоводах. Просто пожал плечами. И я сразу поверил ему.
– И не древнемицраимский?
– Нет. Я тебе как лингвист говорю. Разве ты сам не слышишь?
А что там было слышать? «Аргх… Крр-а! А! А-гха-гх'л!»
Мы сидели до глубокой ночи, вслушиваясь в эти полузвериные звуки. Мурзик так и заснул на кухне, свернувшись на полу перед газовой плитой. Потом Ицхак взял с меня слово, что буду молчать, и ушел. Он был очень встревожен.
* * *
На следующий день нам стало не до лингвистических изысков. На нас подали в суд.
Ицхак собрал всю фирму – всех троих сотрудников – в офисе. Мы чинно утонули в черном кожаном диване, сложив руки на коленях. Рядом со мной сидела Аннини. Я видел ее румяную толстую щеку с завитком черных волос, вдыхал резкий запах туалетной воды «Дыня Сарона», модной в этом сезоне. Аннини была очень взволнована. На нее никогда еще не подавали в суд.
Ицхак небрежно сидел боком на холеном офисном столе, сдвинув в сторону клавиатуру компьютера. По темно-лазурному экрану медленно ползли, чередуясь, быки и воины. Ицхак считал, что это патриотично.
Болтая тощей ногой в ослепительно лакированном ботинке, Ицхак прочел нам иск, выдвинутый против фирмы «Энкиду прорицейшн» общественностью микрорайона во главе с детским дошкольным учреждением, располагающимся как раз напротив нашего офиса.
«…подрастающее поколение, юные вавилоняне, вынуждены еженедельно наблюдать, как на крыше так называемой обсерватории так называемой прогностической фирмы, взявшей себе гордое имя легендарного героя Энкиду, появляется – как они сами не стыдятся называть – ЖОПА, утыканная проводками. Это зрелище, само по себе отвратительное, усугубляется длительностью пребывания «жопы» на свободном обозрении всех налогоплательщиков микрорайона. Согласитесь, что вид обнаженной задницы и сопутствующих ей гениталий размером с козье вымя оскорбляет…» и так далее.
Дочитав до «козьего вымени», Ицхак устремил на меня пристальный взор. Я приготовился достойно ответить. Но Ицхак только круто взвел одну бровь и продолжил чтение иска. Это взбесило меня куда больше.
Закончив читать, он аккуратно убрал иск в глянцевую папочку и защелкнул замочком, чтобы не потерялось. Некоторое время все молчали. Потом Ицхак хмыкнул:
– «Вымя»!.. В бинокль разглядывали, что ли, эти сдуревшие старые девы?
За это я сразу простил Ицхаку и многозначительную паузу во время чтения, и поднятую бровь.
Мы стали обсуждать ответные действия. Ицхак сказал, что один из наших одноклассников, бывший троечник Буллит, является теперь преуспевающим юристом. Сошлись на том, что надо позвонить Буллиту и нанять его. Один раз он похоронил в куче компоста классный журнал, где сумасшедшая биологичка выставила одиннадцать двоек. Буллит, несомненно, заслуживал доверия.
Буллит явился на следующий день – адвокат. Высок, строен, подчеркнуто вежлив, нелюбопытен, немногословен. Пиджак с искрой, как у Ицхака, но зеленый. Если Ицхак, даже и одетый с иголочки, все равно производил неряшливое впечатление, то о Буллите этого никак не скажешь. Он и в робе выглядел бы подтянутым.
Они с Ицхаком уединились в кабинете. Из-за запертой двери лязгали замки сейфа, щелкали зажимы папок, деликатно постукивали клавиши компьютера. Пару раз они приоткрывали дверь и призывали к себе Аннини, но потом опять ее выпускали и запирались. Наконец они предстали пред народом, одинаково красные и торжествующие.
Ответный иск предусматривал выплату фирме круглой суммы – за нагнетание нездоровой атмосферы вокруг нашей прогностической деятельности. И отдельно – иск лично от моего имени, за нанесение морального ущерба.
Поначалу я обрадовался, но потом как представил себе, что это «вымя» будет обмусоливаться на процессе и еще, упаси Нергал, попадет в газеты…
Однако Ицхак велел мне молчать. Как начальник велел. И я замолчал.
Буллит забрал все бумаги, сложив их в свою глянцевую папочку, в точности такую же, как у Ицхака, защелкнул замочек и откланялся.
* * *
Поначалу мы ждали чего-то. Было тревожно, любопытно и даже, пожалуй, радостно – как во время революции. Казалось, уже наутро мы проснемся посреди кольца баррикад, окруженные знаменами и взаимоисключающими лозунгами: «Долой жопу!» и «Даешь жопу!»
Хотелось, чтобы в дверь властно постучали жандармы – меня на муки влечь. Чтобы яростно митинговали растрепанные женщины в сбившихся набекрень покрывалах: «Не дадим жопе растлить молодое поколение!» Чтобы толпа билась о закрытые намертво бронзовые двери вавилонского судотворилища. Чтобы судья с лазоревой, заплетенной в шестнадцать косичек, бородой бил молоточком по бронзовому столу и зычно оглашал приговор. Чтобы Ицхака вводили в кандалах…
Словом, хотелось острых переживаний. А их все не было и не было.
Буллит присылал нам сводки с фронта. Сводки были скучные: акт, иск, справка, копия свидетельства о…
Я стал плохо спать. Мурзик трактовал это по-своему. Вздыхал и бубнил, что «на рудниках – оно несладко»…
Постепенно Мурзик приобщался к цивилизации. Читать он, понятное дело, не умел. Консервов шугался – не верил, что в банках действительно сокрыта еда. На объяснения продавцов – «видите, тут написано» – ворчал разные непотребства.
Свой долг квалифицированной домашней прислуги Мурзик исполнял так.
Проводив меня поутру на работу, первым делом заходил в подсобку мясной лавки и там грозно требовал, чтобы мясо рубили у него на глазах.
Чтоб натуральное. Чтоб он, Мурзик, своими глазами видел. И чтоб сомнений не было. То есть, чтоб ни капелюшечки сомнений не возникало даже. Не то потравят дорогого господина, а ему, Мурзику, потом… ТОГО!.. Мясник даже и не представляет себе – ЧЕГО!
Устрашив мясника и купив говядины какая покраснее, направлялся в зеленную лавку. Придирчиво брал морковь и капусту. Побольше.
Картошке в силу своей каторжанской косности решительно не доверял. Продукт привозной, им, Мурзиком, на зуб не пробованный. Мало ли что. Вдруг господину с того худо сделается? Мурзик очень не хотел обратно на биржу.
Все купленное мой раб кое-как споласкивал холодной водой и загружал в бак, где в дни большой стирки обычно кипятил белье. Варил до готовности мяса. Иногда солил.
И кормил меня.
Я ел…
А что из достижений цивилизации Мурзик любил, так это телевизор. У них на угольной шахте был один, в бараке. Ловил только одну программу, центральную, по которой весь официоз гоняют. Но и там порой мелькало что-нибудь стоящее. Например, футбол. Или жизнь пляжных девочек. В футбол и пляжных девочек на шахте, понятное дело, не верили. Больше потешались над тем, как горазды врать телеведущие.
В мое отсутствие Мурзик разваливался на моем диване и бессмысленно пялился в телевизор. Смотрел все тридцать две программы, включая одну эламскую и две ашшурских – те шли на незнакомых Мурзику (да и мне) языках. Выяснилось это следующим образом.
Когда я стал плохо спать, мой раб вдруг заявил глубокомысленно:
– Господин, на вас навели порчу.
Я поперхнулся. Мурзик глядел на меня торжествующе.
– Порча это у вас, – повторил он. – Все признаки, это… налицо.
Я, наконец, обрел дар речи.
– Мурзик, ты хоть соображаешь, что говоришь?
– Ну…
Тут-то я и догадался, чем он занимается, пока я вкалываю в фирме «Энкиду» и в прямом смысле слова подставляю свою жопу под все удары.
– Что, в ящик пялишься? Программу «Час Оракула» смотришь?
Мурзик побледнел. Понял – не то что-то сморозил. Но отпираться не стал. Смысла уже не было.
– Ну… И еще «Тайное» и «Сокровенное», и «Руки Силы», и «Треугольник Власти», и «Коррекция судеб»…
Меня поразила даже не наглость моего раба. Меня поразило, что слово «коррекция» этот беглый каторжник выговорил без запинки.
Я сел. Диван сдавленно хрипнул подо мною.
– Ты… – вымолвил я.
И замолчал надолго.
Мурзик опустился передо мной на колени и заглянул мне в лицо снизу вверх, как собака.
– Господин, – сказал он, – а что, если это правда?..
– Что правда?
– Ну, все эти… коррекции… Вы ведь тоже у себя на работе предсказаниями занимаетесь…
Я закричал:
– Я занимаюсь не предсказаниями, ты, ублюдок! Я занимаюсь прогнозированием! Понял? Прогнозированием! Наша методика, основанная на глубоком погружении в технологию древних, абсолютно научна!
Мурзик кивал на каждое мое слово. Когда я выдохся, сказал проникновенно:
– Так ведь эти, которые в телевизоре, то же самое говорят. Научная эта…
– Методика, – машинально подсказал я.
– И древнее все… Смерть какое древнее… А на вас порчу навели, господин, все приметы налицо, как говорится, очевидно безоружным глазом… С лица бледный, спите плохо, беспокойно… Раздражительны, быстро утомляетесь… Вчерась по морде меня просто так заехали, для душевного расслабления – думаете, я не понимаю? У нас на руднике, еще в Свинцовом, был один варнак, его туда для наказания сослали, – он говорил: бывало, такая тоска накатит, пойдешь, зарежешь кого-нибудь – и легче делается…
У меня не было сил даже просто ему по морде дать, чтобы замолчал. Я вынужденно слушал. А Мурзик, насосавшись тех помоев, какими щедро поливали его из телевизора, невозбранно разливался соловушкой.
– Может, оно, конечно, и родовая это у вас порча, какая еще от дедов-прадедов в унаследование досталась, но мне-то думается – сглазил вас кто-то недобрый. Позавидовал да сглазил… Может, дворник наш? Ух, злющий да завидущий… Вы-то его и не замечаете… Так, вьется кто-то под ногами с метлой. А я примечаю: нехороший у него глаз, очень нехороший… Как глянет, бывало, вслед, так аж ноги подогнутся – такая сила у него во взгляде…
Я молчал, собираясь с силами.
И собрался.
Ка-ак разину рот!
Ка-ак взреву полковым фельдфебелем:
– Ма-а-а-лчаттть!..
И сам даже себе удивился.
Тишина после этого зазвенела, прошлась по всем стеклам, аж буфет на кухне тронула – рюмки звякнули.
– Ух… – прошептал Мурзик восхищенно. И принялся мои ботинки расшнуровывать.
Я улегся на диван и стал думать о чем-нибудь приятном. Что-нибудь приятное на ум не шло. А вертелись назойливо мурзиковы соображения насчет порчи.
Дворник – это, конечно, полная чушь. Это на Мурзика дворник смотрит неодобрительно. А на меня он вообще не смотрит. Не того полета птица. Дети в песочнице – они тоже не на взрослых смотрят, взрослые для них – только ноги в брюках, дети – они на детей смотрят.
Но вот проклятие… порча… Слова-то какие нехорошие… И этот странный сон, когда я вдруг заговорил на непонятном языке… На нас сразу после того в суд подали, и мы с Ицхаком почти забыли про тот случай. А случай – он, между прочим, с тех пор никуда не делся. На пленку записан.
Я велел подать магнитофон. Поставил кассету.
«Арргх!..» – с готовностью прогневался я из стереоколонки.
А тот я, что был простерт на диване, глядел в потолок и страдал. Да, что-то во мне ощутимо испортилось. Будто пружинка какая-то в механизме сдвинулась. И непонятно, когда и как.
– Арргх!.. – неожиданно выговорил я вслух в унисон записи. И тотчас же мне полегчало. Прибавилось решимости и уверенности. – Л'гхма! – рявкнул я. Глаза у меня засверкали.
Я не знал, что такое «л'гхама», но слово было энергичное. Радостное даже. Я попробовал на вкус еще несколько: «Ирр-кка! Энк н'хгрр-ааа!» И засмеялся.
Мой раб глядел на меня с благоговейным ужасом. Неожиданно я понял, что произношу эти слова без заминки. Они подозрительно легко сходили с моего языка. Как будто мне уже приходилось разговаривать на этом нечеловеческом наречии.
– Мурзик! – вскричал я, озоруя. – Гнанн-орра!
Устрашенный Мурзик безмолвно повалился на колени. А я, довольный, захихикал на диване. Я чувствовал себя грозным и ужасным. И Мурзик чувствовал меня таким же.
– А знаешь что, ты, говорящее орудие, – обратился я к своему рабу, – давай, тащи меня к своим колдунам-экстрасенсам. Я им покажу порчу и родовое проклятие, арргхх!..
* * *
Назавтра я сказался больным, довольно натурально похрипел в телефон Ицхаку, а когда он посмел усомниться, надрывно закашлялся. Ицхак озаботился моим здоровьем и велел мне как следует отлежаться.
Я сказал, что простудился, подставляя свою драгоценную жопу всем ветрам. Я сказал, что пострадал через усердие на работе. Я сказал, что мне, как заболевшему на боевом посту, полагается оплата за счет фирмы всех потребных мне лекарств.
Ицхак сказал, что купит мне микстуру. Очень горькую. А также лично придет ставить клизму. После этого я быстро завершил разговор.
Мурзик осторожно спросил разрешения набрать номер салона Корректирующей Магии «Белая Аркана». Он почему-то проникся особенным доверием к этому заведению. Номер запомнил, когда называли по телевизору.
Мурзик дозвонился туда и стал договариваться о посещении. Несмотря на то, что мой раб плохо понимал слова «пациент», «сеанс», «гонорар», а слов «экстрасенсорика» и «психика» не понимал вовсе, он сумел объясниться довольно бойко.
Адрес – в квартале Шуанна и время – через полторы стражи – повторил вслух, кося на меня темным глазом: как?
Я кивнул. Я был не против.
Я велел подать мне черный свитер и черные брюки, затянулся серебряным ремнем. Посмотрел на себя в пыльное зеркало. Видно было плохо, но я остался доволен.
От усталости я был бледен, как смерть. Мурзик с его внешностью застенчивого громилы выглядел вполне подходящим спутником для носителя родового проклятия. Я похлопал его по спине, и мы вышли из дома.
Салон Корректирующей Магии размещался на третьем этаже большого доходного дома в скучном спальном квартале Шуанна. На темной лестнице остро пахло кошками. Мы поднялись по вытертым ступеням. Мурзик шел впереди, я держал его за полу куртки, чтобы не споткнуться – в отличие от моего раба, я почти ничего не вижу в темноте. У железной двери без номера и каких-либо опознавательных надписей Мурзик остановился и нерешительно обернулся на меня.
– Что встал, – проворчал я. – Звони.
Мурзик надавил на звонок толстым пальцем. Сперва ничего не происходило. Потом послышались стремительные легкие шаги, и дверь распахнулась. Из темноты длинного коридора повеяло прохладой.
На пороге появилась белокурая девушка в одежде египетского мальчика: накрахмаленная набедренная повязка из тончайшего полотна и широкий круглый воротник, встопорщенный ее маленькими конусовидными грудями. Соски с озорным ехидством глядели из-под воротника. Воротник показался золотым, но присмотревшись, я определил, что это позолоченная пластмасса.
Девица оглядела нас с ног до головы, подняв круглые вызолоченные брови. Мурзик медленно покраснел.
После краткой, выразительной паузы девушка бросила:
– Идемте.
И повернулась к нам спиной. Острые лопатки торчали из-под воротника почти так же вызывающе, как грудки. Плавно переступая босыми ногами по темному старому паркету, она поплыла в недра коридора.
Из одной двери выбралась старая бабка в необъятном фланелевом халате. Тяжко пронесла большую кастрюлю, откуда поднимался дымок. Поглядела на нас неодобрительно, пожевала беззубым ртом. Из кастрюли пахло домашней пищей. Я вдруг сглотнул – после мурзиковой-то стряпни!..
Бабка сказала полуголой девице, наряженной египетским мальчиком:
– От мужчин стыдно, тьфу!..
И прошлепала по коридору в сторону кухни.
Мы протиснулись боком мимо вешалки, ломящейся от старых, полусъеденных молью шуб. Вернее, протиснулись девица и я, а Мурзик безнадежно запутался в шубах и своротил несколько. Когда я обернулся, мой раб лихорадочно водружал их на место, цепляя за прорехи в воротниках и за петли.
– Пошли, – прошипел я.
Девица уже стояла в открытых дверях.
– Входите, – молвила она.
И улыбнулась холодной улыбкой. Губы у нее были выкрашены блестящей сиреневой помадой.
Хозяйка салона, госпожа Алкуина, оказалась внушительной особой размером с добрую священную корову. Ее серебряные волосы длинными прядями падали на плечи. У нее были красивые густые волосы. И свои. Это был не парик, я потом потихоньку проверил.
Одета она была в парчовое платье с разрезами по бокам и на рукавах. Ее полные белые руки с длинными черными ногтями медленно перебирали колоду карт.
Завидев нас, она царственно улыбнулась, еле подняв уголки пухлых, густо накрашенных губ. Такую улыбку можно было бы назвать «тонкой», не будь ее рот столь устрашающе велик.