Подчинились.
В базилике душно было, как в бане. Господа епископы все красные, распаренные. Осипшими голосами осведомились, какова же воля государева.
– Завтра вам воля будет, – сказал им на то Флавиан. Все-таки патриций он был римский, а нос задирать – тому при дворе хорошо обучают. – Сейчас спать идите.
Назавтра двери оставили широко раскрытыми. Собрали всех. Епископы уже приготовились крик поднять, уже и огненные взоры метали, прожигая друг друга насквозь…
Начал комит Леон – Лаврикий отчаялся разобраться и сидел теперь потухший.
Леон для начала рявкнул:
– Тихо!
И взвод легионеров в раскрытых дверях замаячил.
– Государство римское гарантирует вам полную свободу высказываний, святые отцы, – более любезным тоном продолжал комит.
– А солдаты зачем? – спросили его возбужденно.
– Солдаты представляют здесь римский народ и нужны для того, чтобы вас до смертоубийства не допустить, – ответил комит со сдержанным злорадством. – Я отвечаю в этом городе за порядок среди гражданских лиц. Мне совершенно не нужны здесь трупы епископов.
И уселся рядом с Лаврикием, демонстративно положив меч в ножнах себе на колени.
Повисла похоронная тишина.
– Ну так продолжайте, – уже наилюбезнейше обратился к епископам Леон. Он был доволен.
Флавиан, прошумев плащом, встал. Гремя сапогами, вышел вперед. С хрустом развернул послание от Констанция и огласил долгожданную волю государеву. Повелел государь отцам церкви, чтобы веровали они следующим образом…
Ну, о чем тут спорить было? Велено и все тут.
Однако Леон с Лаврикием рано торжествовали. Отцы церкви оправились на удивление быстро. От чего-то там отказались, вроде как даже подчинились приказанному, но тут же, сыскав в прочитанном распоряжении множество прорех и щелок, начали эти прорехи расковыривать и расшатывать.
«А Сына мы называем подобным Отцу».
Впились.
И опять посыпалось и понеслось: «Сын», «Отец», «сотворен», «не сотворен»…
Наконец, встал один и обратился к Леону с нижайшей просьбой удалить из базилики «вон того и еще того», если комиту действительно дорого спокойствие города и он не желает здесь епископских трупов.
Комиту спокойствие было дорого. Потому указанных с заседания попросили – сперва вежливо, после настойчиво.
Настороженные сидели Леон и Лаврикий, неприятностей ждали. Флавиан же в зубах ковырял – только что из Арелата, с такого же сборища, навидался, наслушался.
– Подобен Отцу? – ярился кто-то хриплым разбойничьим голосом. – Подобен? В каком это смысле? И до каких пределов?
Тот, который просил Леона епископов удалить, ответил с вызовом, что «по воле, по хотению, но не по существу» – вот как подобен.
Тотчас же опять поднялся всеобщий крик и гвалт. Орали все одновременно, Десятник, который с солдатами у входа маялся, всунул голову в дверной проем: не случилось ли чего? Комит ему рукой махнул.
Десятник рукоятью меча начал в щит бить. Еле спорщиков замолчать заставили.
– Хватит! – крикнул Леон, вскакивая. Его трясло. – Галдеть в кабак идите. В казарме и то приличнее себя ведут.
Епископы замерли с раскрытыми ртами. Они же только начали…
– Мы должны выработать формулу, – запальчиво начал один. И этот тоже осип, кричал не хуже прочих.
Десятник высказался в том известном смысле, что «караул устал». И Леон с Лаврикием не без удовольствия разогнали собор. Разобиженные, уходили епископы из базилики. Очень уж городские власти их сегодня обидели.
Через день до Леона донесли, что несколько отцов опять собрались вместе, что-то там постановили между собой и готовы вновь открыть баталию. Ну, богословские споры, «подобен», «не подобен» – это пожалуйста, только не у меня в городе. А вот административное самовольство, ими проявленное (и о таком донесли), – это уже много серьезнее. И как есть он, Леон, чиновник на государственной службе и покой Империи для него превыше всего, то и допустить, чтобы из вверенного ему города исходили беспорядки, он никак не может. Эти-то, которые после разгона опять сошлись, отлучили и низложили нескольких своих противников. В частности, предали анафеме епископа Евдоксия и самоуправно сместили его с Антиохийской кафедры, а вместо него избрали из своей среды какого-то Аниана.
Леон ничего против Аниана не имел. И к этому Евдоксию особой приязни не питал – от хриплых каркающих воплей «сотворен, сотворен» до сих пор в ушах звенело. Но Антиохийская кафедра – вот что важно. Довольно с Империи и Александрийской, где что ни год, то драки в храмах, поджоги, битвы и расправы.
И не мудрствуя лукаво, арестовал Леон этого Аниана, а прочим весьма настоятельно рекомендовал Селевкию Исаврийскую покинуть.
Недовольное ворчание разъезжавшихся епископов преследовало комита аж до самого Рождества.
* * *
В нескольких верстах от готской деревни, по той же речке, стояла другая, известная сборщикам налогов и администрации Августы Траяна (ближайшей ромейской колонии) как Бутеридава, а среди местных называемая чаще Македоновкой, потому что больше половины земель принадлежало здесь потомкам ветеранов Пятого Македонского легиона. Те получили ее много лет назад – кто от самого Траяна, кто от преемников его, и по завещанию оставили своим детям и внукам или же детям и внукам своих однополчан.
Сейчас-то те римляне почти совершенно сделались местными жителями. Во всяком случае, мытари из Августы Траяна обирали их так же свирепо, как и мезов, и это, как ничто иное, роднило легионеров с соседями-варварами.
С этой самой Македоновкой ульфилины вези состояли в весьма сложных и многообразных отношениях. Иногда брали оттуда жен. Вели торговлю, чаще меновую: вези – хорошие кузнецы, а глина для гончарного дела лучше была ниже по течению речки, как раз у Македоновки.
Не обходилось, конечно, и без неприятностей; расхлебывать же их вези храбро предоставляли своему епископу (на то и миротворец). Ибо нередко случалось так, что виноватыми оказывались как раз готы, а они страсть как не любили признавать себя таковыми. Тем более, что Ульфилу и в соседской деревне весьма чтили.
Постепенно местные христиане сделались его прихожанами. Правда, готский плохо понимали, но Ульфила после службы всегда оставался поговорить с ними на латыни.
На этот раз повод для посещения Македоновки был, прямо скажем, отвратительный: к берегу против ромейской деревни прибило дохлую корову. Женщины пошли на реку и увидели ее, рогами в ветвях ивы запутавшуюся. Визгу было и криков; после мужчины посланца к готам отрядили – пусть объяснят, за каким хреном такую пакость сделали.
Готы посланцу сказали, что виновного отыщут. Посланец уходить не хотел, требовал немедленного следствия и расправы. Виданое ли дело, чтобы дохлую корову по реке плавать пускали? Вдруг зараза?
Насилу посланца выпроводили.
Оставшись без посторонних, быстро выяснили, кто так неудачно порезвился: трое парней по пьяному делу. У одного корова сдохла, отец закапывать послал, а тот копать поленился и вместо того потеху устроил из коровьей смерти. Напился с друзьями и послал бедную тушу по реке.
Ульфила виновных на расправу односельчан оставил, наказав членовредительства не чинить, а сам отправился в Македоновку с извинениями.
Улаживал долго; македоновские возмущались, денег требовали за ущерб – шутка сказать, воду им испортили. Коровью тушу из воды выловили, на телегу погрузили – вот пусть епископ забирает к себе в деревню и там закапывает. А нашу землю поганить нечего.
Ульфила и с этим согласился.
Пока кротким словом разъяренных ромеев и мезов утихомиривал, пока обещал примерно наказать мерзавцев, два дюжих мужика под громкое гуденье мух тушу прилаживали к телеге.
И тут до ульфилиных ушей донесся новый звук. Детские вопли перемежались свистом прутьев. Неподалеку кого-то пороли.
Ульфила от обиженных ромеев кое-как избавился и пошел поглядеть, над кем расправу творят. Не одобрял епископ, чтобы детей били.
Увидел почти тотчас, как один из македоновских охаживал розгой мальчишку лет десяти. Сидел у себя на дворе, пристроившись на чурбачок, а паренька поперек коленей разложил, голой попкой наверх, головой вниз, себе в босые ноги. Ребенок голосил и норовил укусить мучителя за ногу.
Мать стояла тут же, со всех сторон облепленная малыми детьми: двое уцепились за юбку, третий сидел на руках. И все они, полуоткрыв рты, молча наблюдали.
Епископ вмешался, руку карающую остановил, когда она в очередной раз занеслась с прутом. Воспользовавшись нежданной удачей, мальчик сбежал, сверкнув задницей.
Крестьянин на Ульфилу кислым винным духом горестно дыхнул, но противиться не посмел. Не настолько был пьян, чтобы не понять, кто к нему на двор зашел. И потому лишь замычал невнятно, что знал бы только святой отец, за кого слово замолвить решил… Ведал бы Божий человек, к кому сострадание ощутил… И если достоин здесь кто сострадания, то уж никак не тот маленький негодник.
Ульфила сердился.
Вези не то чтоб совсем уж бессердечный народ, но, в общем-то, неласковый. А этот ромей явно хотел, чтобы его пожалели. Вошли в положение. Сопли с его рубленого носа вытерли (профиль у ромея – хоть монету чекань).
– Мальчишка-то сущая дрянь, – с пьяной печалью говорил крестьянин и головой покачивал. – Сын это мой. В кого уродился только, в дядьев, что ли, беспутных… И почему это я не могу поучить его, если нужно?
Епископ стоял над ним, слушал.
Мать мальчика повернулась, в дом ушла. Дети за ней побежали.
А крестьянин крикнул ей в спину, чтоб выпить принесла его святейшеству.
– Вина мы купили, – пояснил он, поворачиваясь к Ульфиле.
В тех местах, где вези осели, виноград не выращивали, и вино было большой редкостью. Так что крестьянин пытался оказать важному гостю почет и всевозможное уважение. И Ульфила это оценил, обижать человека не стал – вино принял, хотя обычно к хмельному не притрагивался.
Женщина стояла, сложив руки на поясе, смотрела, как пьет епископ.
– И мне еще дай, – велел ей муж, уступая епископу место.
Подала и ему.
Ульфила уселся на чурбачок, вторую чарку выпил. Солнце припекало изрядно, и хмель на непривычного к выпивке епископа начал оказывать пагубное действие.
Со сдержанным восторгом смотрели из-за забора несколько сторонних наблюдателей, как Авдей блаженного и праведного мужа вином накачивает.
Накачался Ульфила на удивление быстро. Сидель, держась обеими руками за чурбачок, и кивал, авдеевы откровения слушая.
Авдей рассказывал:
– Ну вот, значит, мерзавец этот, сынишка-то, ввел меня в ущерб страшный… Что надумал? Козу соседскую доил. Молоко воровал. Дома его, значит, мало кормят, надо чужое брать. – Кулаком погрозил отсутствующему паршивцу. – Соседка-то на бабу мою уж понесла, что та будто бы ведовством скотину ей портит. Не ладят они между собой, бабы-то. Вон, опять приезжал этот, за налогами-то, кровосос, так он говорил, будто в Риме опять кого-то за колдовство удавили. Говорил, спрятаться колдун тот хотел, в храм Божий – ну, нашей веры – проник, к алтарю сел, вроде как убежища искал. Так его прямо от алтаря оторвали и все равно удавили. Потому что колдун. А что, если и бабу мою бы так удавили? Мне без женщины никак, детей пятеро, – заключил крестьянин убежденно.
– Не знаю, – сказал Ульфила. – Я без женщины живу.
– Меня послушай, – сказал Авдей и значительно поднял палец. Ульфила уставился на этот палец – корявый, с землей под ногтем.
Крестьянин торжественно изрек:
– Баба – она только по молодости для утехи хороша, а как пошли эти сопляки, как горох из стручка, так и кончились утехи и начались заботы и огорчения. Может, оно и лучше – вовсе без бабы. – Он придвинулся ближе, наклонился, взял Ульфилу за рукав. – Знаешь, что. Забери ты у меня этого гаденыша, пока не убил его своими руками.
– Какого гаденыша? – Ульфила вдруг сообразил, что совершенно не понимает, о чем идет речь.
– Да Меркурина, которого я порол сегодня, – пояснил Авдей. – Может, ты из него человека сделаешь.
– Как я его заберу?
– Так мой же он сын. Я его продать могу, – сказал крестьянин. И тут до него самого вдруг дошло, что ведь и впрямь деньги может выручить за бездельного и вороватого мальчишку. – Правда, забери. Заплати, сколько стоит, и все, парень твой.
Видно было, что Авдей загорелся идеей сбыть сорванца епископу.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.