Капитан, хоть и выпил изрядно, трезвости ума не утратил. Слушал внимательно, кивал. Разлил на столе пиво и, макая палец, принялся рисовать карту. Трактирщик вносил поправки. Оба увлеклись. В конце концов, Агильберт размазал карту ладонью, обтер руку о рубаху трактирщика и угостил пивом. Тот выпил, шумно рыгнул и с заметным облечением удалился.
Прибавилось девиц. Явились две из местных, пришла Эркенбальда — острый нос, острый взгляд, растрепанные белые волосы. Бросила злой взгляд на монаха. Иеронимус сидел в углу, сутулясь над кружкой пива, но Эркенбальда была уверена — вот уж кто не пропускает ни взгляда, ни слова из всего, что происходит вокруг. Иначе зачем ему здесь торчать, трезвому среди пьяных?
А солдаты уже порядочно набрались. Расплескивая пену из кружек, стучали ими по столам и протяжно распевали во всю мощь солдатских глоток:
Di-i-ich, mein Heimatsta-a-a-l Kuss ich ta-ausendma-a-al…
При последнем слове капитан вдруг обеими руками схватил сидящую рядом тощую деревенскую девицу и жадно поцеловал в губы. Девица облизнулась и победоносно оглядела собравшихся.
Раздался громовой хохот. Смеялись все, даже кислое личико Эркенбальды сморщилось в улыбке. Только Хильдегунда не пошевелилась. Сидела и молчала. Длинная черная прядь попала в кружку с пивом, но женщина не обращала на это внимания.
Хильдегунда была подружкой капитана. Больше двух лет таскалась с отрядом, исходила пешком все дороги между Неккаром и Рейном, нажила немного денег, но еще больше потратила. Родился у нее ребенок, но умер, не прожив шести месяцев.
Была Хильдегунда рослой, широкой в кости и плохо кормленой. Лицо у нее простое, скулы такие широкие, что на глаза наезжают. Не глаза, а щелки. Два богатых дара у Хильдегунды: голос и густые черные волосы. Благочестивые люди говорят, что красивые волосы — верный признак ведьмы, ведь любуясь своей красотой, женщина поддается суетным мыслям и легко становится добычей дьявола.
Хильдегунда не была уверена в том, что не проклята на веки веков, но обсуждать это боялась даже с отцом Валентином, хотя вот уж кто легко прощал женщинам все их грехи. Иеронимус фон Шпейер вызывал у нее ужас, и нового капеллана Хильдегунда тщательно обходила стороной. Сейчас он сидел почти напротив нее, и она не решалась поднять на него глаз.
Сидела неподвижно, приоткрыв рот, и глядела на капитана. А тот снял со своего плеча руку соседки, бухнул кружкой о стол и запел, перекрывая застольный шум. Грустно запел, как будто оплакивал что-то:
Lasst uns trinken, lasst uns lachen Konig Karl kommt nach Aachen…
Хильдегунда вскинула голову, подхватила.
Постепенно все прочие голоса смолкли. Только эти два остались. То сливались, то расходились они: мужской — высокий и сиплый, как будто пропыленный, и женский — низкий, из глубины души исходящий.
Платье на Хильдегунде сбилось, открыв плечо, худое, слегка загнутое вперед. Поет, наматывает на палец черный локон, а узкие глаза стали наглыми. И красива была Хильдегунда в те минуты так, что взгляд не отвести.
Lasst uns kampfen, lasst uns sterben, — речитативом проговорила женщина. И вместе с капитаном они заключили:
Konig Karl nennt seinen Erben..
Мгновение висела ошеломленная тишина. А потом капитан уперся кулаком в бедро и расхохотался. До слез, оглушительно. И остальные, точно по команде, ожили, заерзали, загалдели.
На скулах девицы проступили красные пятна, рот растянулся, и лицо сразу стало уродливым.
— Ты всегда меня брала пением, — сказал Агильберт. — И как это у солдатской подстилки может быть такой дивный голос?
— А может, дьявол ее телом владеет? — спросила Эркенбальда, наклоняясь через стол. — Если беса изгнать, она тут же и падет мертвая. Не дано человеку петь так сладостно.
— Дано, — сказал Иеронимус из своего угла.
Эркенбальда метнула на него взгляд.
— Тебе почем знать?
Иеронимус пожал плечами.
— Знаю и все.
— Ты могла бы зарабатывать на жизнь пением, — сказала Эркенбальда, обернувшись к черноволосой.
— Тогда платите! — пьяно крикнула Хильдегунда. — Платите за мой голос, вы!..
— Возьми, — забавляясь, сказал капитан и пустил по столу монету. Женщина прихлопнула монету ладонью, сунула в кошель, спрятанный под юбками, мелькнула на мгновение ослепительными белыми ногами.
— Дурак ты, Агильберт, — равнодушно отозвалась она, одергивая на себе платье. — Вот соберу себе приданое и выйду замуж.
Хохот грянул со всех сторон. Громче всех смеялись женщины. Одна из деревенских поперхнулась и кашляла, покуда Шальк не огрел ее по спине кулаком.
Хильдегунда покраснела еще гуще, упрямо нагнула голову.
— А что вы думали? — повторила она. — Не век же мне с такими, как вы, путаться.
— Блядей замуж не берут, — выкрикнул Шальк.
Женщина повернулась к нему.
— Я не всегда буду блядью.
— Милая, — раздельно проговорил капитан, — не все быльем порастает.
— А вот и нет, — запальчиво сказала женщина. — Я знаю способ. Мне тетка говорила.
— Зашьешь ты свою дырку, что ли? — спросил Радульф.
— Можно вернуть девственность, если… — начала женщина и запнулась, чувствуя, что все глаза обратились к ней.
Шальк уже не смеялся — тихо всхлипывал.
— Говори, — приказал капитан.
— Трудно вымолвить, — призналась Хильдегунда, багровая, как свекла.
— Делать не стыдно, а говорить боишься?
— Так говорить — не делать… Нужно… переспать с монахом.
Сказала — и страх охватил ее.
В трактире стало тихо. И в этой тишине слышно было, как под столом храпит кто-то из солдат, упившись насмерть.
Рыжий капитан внимательно поглядел на женщину, медленно растянул губы в нехорошей улыбке.
— Хорошо, Хильдегунда. Я отдам тебе кошелек, тут шестьдесят гульденов, все мои сбережения… — Он снял с пояса увесистую мошну, вытряхнул на стол. Несколько монет упало на пол, и рыжий пренебрежительно толкнул их ногой. — Все будет твоим, забирай хоть сейчас.
Темные глаза женщины вспыхнули, в них загорелся золотистый свет. Она встала. Глубоко вздохнула. От ее дыхания колыхнулся огонек свечи. Обошла стол, наклонилась над деньгами, провела по ним кончиками пальцев.
Капитан накрыл ее руку своей широкой ладонью.
— Но сначала верни себе невинность, — сказал он.
— Ты обещаешь? — И вскинула глаза.
— Да. Если ты действительно переспишь со служителем божьим.
Капитан повернулся к Иеронимусу, которого все это время демонстративно не замечал, и впервые за вечер посмотрел ему в глаза.
— Наш капеллан тебе подойдет?
Женщина наконец решилась взглянуть на монаха.
— Да… если у него есть все, что у других мужчин.
— Вы ведь не откажете бедной девушке, святой отец? — чрезвычайно вежливо спросил капитан у монаха. И надвинувшись всем своим внушительным телом, прибавил угрожающе: — Тебе ведь еще не оторвали яйца, святоша?
— Не оторвали, — сказал Иеронимус, еле заметно улыбнувшись.
— Ну так сделай любезность Хильдегунде. Посмотри, какая она славная да хорошенькая. И безотказная, можешь поверить.
Капитан взял женщину за плечо и сильно дернул за ворот платья, открывая маленькие острые груди. Иеронимус протянул руку и коснулся их ладонью — осторожно, как будто боялся уколоться.
Агильберт следил за ним, едва не облизываясь.
— Сколько на тебя гляжу, святой отец, столько удивляюсь, — заметил он. — Впервые встречаю такого монаха.
— Мне нравится твоя подружка, — сказал монах. — Она благочестива и набожна. Почему бы не помочь ей ступить на путь добродетели?
Все присутствующие снова захохотали, но Агильберт заметил, что Иеронимус говорит вполне серьезно, и потому даже не улыбнулся.
Монах неторопливо снял рясу и остался в чем мать родила. Оказался он крепкого тяжеловесного сложения, с намечающимся брюшком.
Капитан смерил его взглядом с ног до головы, одобрительно хмыкнул и сдернул с девицы юбку одним быстрым движением.
Женщина тихо ахнула, прикрылась рукой.
— Что… прямо здесь? — спросила она в ужасе.
— Почему бы нет? Я должен видеть, что святой отец выебал тебя по всем правилам. Нет ничего проще, чем поболтать наедине, а потом сказать, что дело сделано. За что я отдаю денежки? За то, чтобы ты почитала «отче наш» в компании отца Иеронимуса? Нет, пусть уж все по-честному.
Остальные одобрительно загудели.
— Но… увидят, — пролепетала Хильдегунда.
Капитан рассмеялся.
— Когда ты валишься на солому со мной или с кем-нибудь из моих молодцов, бог все равно видит тебя, куда бы ты ни скрылась, — сказал он назидательно, точно цитируя проповедь. — Так какая разница, увидят ли тебя при этом люди?
С этими словами он подхватил Хильдегунду на руки и уложил на стол, голой спиной в пенные пивные лужи.
Женщина уставилась в низкий потолок, неподвижная, как доска. Живот ввалился так, точно приклеился к спине, подбородок и груди выставились наверх.
На мгновение Иеронимусу показалось, что сейчас пирующие солдаты начнут откусывать от нее по кусочку, но тут Агильберт подтолкнул его к девушке.
— В пизде зубы не растут, — сказал он, — не бойся, отец Иеронимус.
Монах встал ногами на скамью, перебрался на стол. Постоял на коленях над распростертой женщиной, вздохнул и осторожно лег на нее. Она была холодной и очень костлявой.
В трактире загремели пивные кружки. В такт орали солдаты:
Eins, zwei — Plunderei
Когда они в пятый раз дошли до:
Sieben, acht — gute Nacht… — женщина глубоко вздохнула и обняла монаха за шею. Иеронимус поцеловал ее в лоб, как ни в чем не бывало встал. Обтерся. От пива отказался. Невозмутимо нагнулся за своей одеждой.
— Доброй ночи, — сказал он собутыльникам и вышел за дверь под рев поздравлений.
Женщина села на столе, подгребла под голое бедро деньги, плюнула в сторону Агильберта.
— Ты порвал мое платье, — сказала она.
— Другое купишь, — отозвался рыжий. — Ты теперь богата, сучка.
— Порвал платье, — повторила она. — Как я теперь уйду отсюда?
— Как пришла, — сказал капитан. — Забыла, в какой канаве я тебя нашел?
— Не забыла, — сказала Хильдегунда с ненавистью.
Кое-как натянула на себя юбку, приладила на груди порванный лиф.
— Я ничего не забываю, — добавила она и аккуратно сложила монеты в кошель, не оставив и те, что валялись на полу.
— Потише, а то выебу, — пригрозил капитан. — Еще слово, и пустим тебя по кругу. Пропадет тогда твоя невинность. Где еще найдешь такого сговорчивого монаха?
Женщина повернулась и вышла в ночную темноту. Постояла, пока привыкнут глаза, прижала юбку к бедрам, чтобы не хлопала на ветру. Разглядев поблизости темную фигуру, испугалась.
— Это я, — проговорил мужской голос, и она узнала Иеронимуса. — Не бойся. Он много денег дал тебе?
— Не твое дело.
Монах пожал плечами.
— Смотри, чтобы Агильберт наутро не передумал.
— Я умею постоять за себя, — заявила Хильдегунда.
— Не сомневаюсь. Но тебе лучше уйти прямо сейчас.
Женщина помедлила, потом спросила:
— Как ты думаешь, я действительно возвратила себе невинность?
— Я думаю, что ты раздобыла себе неплохое приданое, Хильдегунда.
Она еще немного помолчала прежде чем сказать:
— Ты погубил свою душу.
Иеронимус хмыкнул — его позабавила убежденность, прозвучавшая в голосе женщины.
— Не думаю.
— Да, погубил. И все ради падшей женщины.
— Многое зависит от того, как ты распорядишься своими деньгами, Хильдегунда.
— Лучше бы мне оставаться бедной.
— Бедность и добродетель редко ходят рука об руку.
— Разве не в бедности возвышается душа?
— Душа возвышается в достатке, — сказал Иеронимус. — Бедность — слишком тяжелое испытание, и слабым оно не под силу.
Женщина стояла неподвижно. Ветер шевелил ее распущенные волосы. Вдруг она подхватила юбки и бросилась бежать.
Иеронимус смотрел ей вслед и улыбался.
БАЛЬТАЗАР ФИХТЕЛЕ
Шел себе и шел человек по лесной дороге, нес лютню за спиной, и еще был у него при себе нож. Одет был в дрянную мешковину, рожу имел круглую, веселую, сложение богатырское. Из Хайдельберга шел он и с гордостью сообщал о себе — «literatus sum». Вот и взяли его в Свору Пропащих, как подбирали по дороге все, что плохо лежало.
Вечером хорошо послушать, как врет Фихтеле. Только не нужно чрезмерно наливать ему из фляги, а то петь возьмется. Ничего более ужасного и косноязычного, чем пение студента, невозможно себе представить. А глотку ему заткнуть чрезвычайно трудно.
Dir, mein lieber schatz, Geb ich hanttruvebratz, Damit du dich erinne An minne…
В лесу сыро, темно августовскими ночами. И так тихо, что слышно, как собаки лают в деревне, до которой еще полдня ходу. Раскладывали костер побольше. Докуда хватает свету, там и стены, а за стенами — ночь, волки и кое-что похуже, лучше и не думать.
— Расскажи еще про Хайдельберг, — просит Эркенбальда.
Она теперь большая дама, спит с капитаном, о Хильдегунде ни слова.
— Чудно, — говорит простодушный Ремедий Гааз. — Ведь мы были в Хайдельберге прошлой весной. А Фихтеле послушать — совсем другой город. И где были мои глаза, коли я всех этих чудес не разглядел?
Все хохочут.
Будучи в Хайдельберге студентом, наведывался Фихтеле к одной замужней даме. Жила она в богатом доме при небольшом садике. Садик располагался с западной стороны, и Фихтеле никогда там не бывал. Слишком открытое место, неровен час увидят соседи. Потому с наступлением ночи прокрадывался в дом к любезной своей конкубине, сиречь возлюбленной, и она принимала его в темной комнате окнами на восток. И вместе любовались восходом луны…
— Только любовались? — спрашивает Гевард.
Рослый детина Гевард, весь в шрамах. Казалось, весь мир ополчился извести солдата, но никак не добьет — живуч ландскнехт.
— Да нет, не только, — не смущается Фихтеле.
Тут же со всех сторон шиканье: не мешай рассказывать!
— И вот однажды, когда я развязал завязки на корсаже у моей дамы, и две прелестных пленницы выскочили на волю из своей узкой темницы…
— О чем это он? — шепотом спрашивает Ремедий у Геварда. — Уже две бабы? Была же одна.
— За сиськи ее ухватил, — поясняет Гевард.
— …как заскрежетал замок, и в дом вошел господин законный супруг моей дорогой подруги.
Эркенбальда тихо вздохнула, откусила от хлеба, который держала в руке.
— Увидев нас вместе в объятиях друг друга, сильно разгневался он и повелел неверной жене своей идти наверх, в супружескую спальню, а ко мне обратился с такими словами: «Признаешь ли ты, что как вор проник в мой дом и попытался опозорить имя мое и жены моей?» Ну, я признался немедленно и со слезами предался в руки господина мужа подруги моей. «Ибо я грешен перед вами, и теперь вы можете вершить надо мною суд, как вам будет угодно». Он взял меня за руку и вывел в сад. Тот самый, что размещался с западной стороны дома. Там поставил у стены и велел пройти вперед, отсчитавши десять шагов. «И ближе, чем на это расстояние, не приближайся к моему дому», — добавил. Я повиновался, а затем, как заяц, метнулся в сторону и бросился бежать, не веря спасению своему. Такого страха он на меня нагнал.
Фихтеле замолчал, пошевелил в костре ветку.
— Не понимаю я, — сказал Гевард. — Что такого страшного было в том наказании?
Фихтеле повернулся к нему, хмыкнул.
— В том-то и дело, что ничего. Этого и испугался.
— И что, больше не ходил к той женщине? — спросил Ремедий.
— Отчего же… Через три или четыре дня явился, больно уж хотелось мне обнять ее, мою красавицу. И снова началась наша любовь. Таясь, приходил к ней вечерами. И как-то раз снова застал нас вместе ее муж. У меня душа ушла в пятки, когда показался он на пороге. Лицо бледное под черной шляпой, на груди золотая цепь в три ряда, левая рука в перчатке, правую, без перчатки, в кольцах, ко мне тянет. У меня со страху слезы полились из глаз. Он говорит: «Подойди ко мне». Подошел. «В прошлый раз не говорил ли тебе, чтобы не приближался к этому дому ближе, чем на десять шагов?» — «Говорил, господин». — «Ну так идем со мной». Повернулся, за собой поманил. Я за ним, а у самого ноги от страха подгибаются. Вправе он убить меня в саду, никто с него не спросит, куда, мол, делся студент Бальтазар Фихтеле?
— Дальше-то что? Не тяни, — жадно сказал Радульф, еще один старый товарищ капитана. Агильберт с усмешкой покосился на него: до седых волос дожил солдат, а все так же любит сказки.
— Дальше? Привел он меня в сад и велел отойти от дома на двадцать шагов. Я воспрял духом. Больно уж легко удается отделаться от обманутого мужа. Он только расстояние увеличивает между мною и женой своею… Пробежал я эти двадцать шагов с поющим сердцем… и на последнем свалился в глубочайшую яму, локтей тридцать пролетел. Все кости себе переломал…
— Как же ты жив остался? — спросил Ремедий, видя, что рассказ окончен, а самое главное так и не прояснилось.
— Да разве это жизнь? — вопросом на вопрос ответил Фихтеле под всеобщий хохот и полез в кошель за игральными картами.
Через несколько дней Фихтеле натер ноги и теперь плелся, сняв сапоги. От холода весь посинел и чаще, чем следовало бы, наведывался к Эркенбальде с просьбой о фляжке дешевого рейнвейна. Женщина не отказывала, скупо улыбалась тонкими губами, цедила жидкое винцо. Фихтеле задолжал ей жалованье уже за полмесяца, но не слишком печалился — кто знает, настанет ли завтра утро.
— Хотите подкрепиться, святой отец? — привязался он к Иеронимусу, протягивая ангстер, фляжку формой и размером похожую на луковицу.
Иеронимус отказываться не стал, глотнул.
— А разводит винцо Эркенбальда-то, — сказал он, обтирая губы. — Экая ведьма.
Фихтеле забрал ангстер, завинтил пробку.
— И пес с ней, — беззаботно сказал он. — У вас нет мази от мозолей, отец Иеронимус?
— К сожалению, нет.
— А, бренное тело, значит, не врачуем? Только падший дух поднимаем на должную высоту?
— Когда есть возможность, врачую и тело, — сказал Иеронимус, не поддаваясь на полупьяную провокацию студента. — Как же случилось, что ты натер себе ноги?
— Так сапоги ворованные, — просто ответил Фихтеле. — Маловаты оказались.
— Тебе нужен совет?
— А что еще взять с вашего брата?
— В таком случае, либо не воруй что попало, либо заранее готовься к последствиям.
Фихтеле захохотал.
— Хороший же у ландскнехтов духовный пастырь. Не понимаю, за что они вас так ненавидят.
Иеронимус пристально поглядел своему собеседнику в глаза.
— Ненавидят? Ты уверен?
— Любили бы — не вешали бы напраслину.
— Что ты называешь напраслиной?
— Ну, например… Да нет, глупости. — Фихтеле хохотнул, поддел босой ногой камешек. — Шальк вчера врал. Будто у вас были какие-то интимные отношения с обозной шлюхой. Будто оттрахали ее, прости господи, у всех на глазах, а потом выгнали в холодную ночь.
Фихтеле подождал ответа, но Иеронимус молчал. Тогда студент сказал:
— Так это что… правда?
— Да, — сказал Иеронимус. — Это правда. Так что не наговаривай на Шалька.
Фихтеле дернул бровями, хмыкнул.
— Странный вы пастырь… Знаете, отец Иеронимус, я ведь много читал там, в Хайдельберге. Мы с моим другом наведывались к одному планетарию, и он пересказывал нам немало сочинений ученых мужей по науке чтения звезд. Говорил, что те или иные изменения констелляций созвездий производят строго определенные изменения в нраве человека…
— В таком случае, почему бы не молиться прямо на звезды? — спросил Иеронимус.
Фихтеле пожал плечами.
— Я не говорю, что разделяю его мнение. Он рассказывал, будто знался с почитателями Зороастра и от них получил многие знания…
— Зороастр родился смеющимся. Викентий из Бовэ в «Зерцале истории» полагает его сыном Хама и внуком Ноя, говорит, что свои знания он получил от дьявола.
— Вы верите этим сказкам, отец Иеронимус?
— Я верю в то, что предписывает мне моя религия и моя церковь, — сказал Иеронимус.
Фихтеле покачал головой.
— Да вы настоящий мракобес, как я погляжу…
Иеронимус ничуть не смутился.
— Возможно, — сказал он. — А что в этом плохого?
— Не знаю. Для вас, вероятно, ничего. А вы что, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО верите в то, что благодаря дьяволу Зороастр смеялся при своем рождении?
— А ты веришь в те истории, которые рассказываешь у костра?
— И да, и нет…
Иеронимус улыбнулся.
— Вот видишь.
— Если вы не донесете на меня святой инквизиции, я расскажу еще про того планетария.
— Не донесу.
— Ладно. Вот о чем мы спорили. Под какими зодиакальными знаками следовало бы рассматривать Бога и дьявола? Является ли Бог Раком, а дьявол Козерогом? Тому немало подтверждений. Ибо дьявол может быть отождествлен с Сатурном, господином Козерога, планетой неблаготворной, отбирающей, запирающей. Бог же — с благодатным Юпитером, императором, раздающим добро и щедро изливающим свет, а известно, что Юпитер — господин Рака.
Иеронимус слушал, не перебивая. Студент увлекся, говорил, захлебываясь.
— Но с другой стороны, можно возразить на это: сын Божий родился, как известно, первого января, то есть под знаком Козерога. Следовательно, Бог может быть также связан с Козерогом, с устремлением вверх, в горние выси. В то время как потаенное, низменное отдано во власть Рака — дьявола, чудовища, копошащегося на дне колодца…
Он победоносно поглядел на Иеронимуса. Монах сказал:
— Бог бесконечен и потому включает в себя свойства Козерога, как и свойства Рака. Дьявол же по природе своей ограничен и потому может проявляться либо в одной, либо в другой из названных форм. Где противоречие?
— Почему вы принижаете дьявола и его роль? — горячо спросил Фихтеле.
— Разве могло бы существовать добро во всем его блеске, не будь на земле зла, чтобы его оттенять?
— Бог устроил так, что и зло служит во благо Ему, — сказал Иеронимус.
— Так как бы существовало бы это самое добро, если бы не было зла? Как бы мы увидели свет, не будь рядом тени?
— Если бы существовало одно только добро, не было бы нужды его показывать и оттенять, — отозвался Иеронимус. — Добро может существовать без зла, но зло никогда не может существовать без добра. Не впадай в ересь, Фихтеле. От твоих рассуждений всего один шаг до дьяволопоклонничества.
С тех пор бранное слово, слетевшее с уст разобиженного студента, осталось за Иеронимусом как прозвище. И скоро все ландскнехты между собой называли его не иначе, как «Мракобес».
АЛТАРЬ ДЬЕРЕКА
Небольшой монастырь открылся перед солдатами сразу за поворотом дороги. Несколько старых строений за стенами, сложенными в старину серым булыжником. Неприветлив, суров облик монастыря в долине Эльца в недельном переходе от Страсбурга, и монахи в нем под стать.
Когда ландскнехты остановились у кованых ворот, наглухо закрытых, немало времени прошло, прежде чем на стене, наполовину хоронясь за зубцом, показался монах. Приземистый, плотный, с квадратным лицом, стоял он, подбоченившись, и хмуро разглядывал солдат Агильберта.
Очень не нравились ему они.
Телега, крытая дерюгой и кожей, с разбитыми колесами. Если в скорости не починить колымагу, ахнет в какой-нибудь луже, и придется бросить груженое на нее добро.
Между кожаных занавесок чертячьим хвостом торчит отрядное знамя. Поганого оно цвета, красное, бандитское.
Невеселая гнедая лошадка тащила телегу. Дюжий парень, по облику, скорее, крестьянин, нежели солдат, заботился о бедной скотине, как мог. Выпряг, напоил, пустил пастись на монастырский луг.
Когда парень отошел от телеги подальше, чтобы помочиться, лошадка встрепенулась и пошла за ним, точно собачонка. Подобралась сзади, ткнула мордой в спину. Парень чуть не упал носом в землю. Замахнулся было на клячу, но передумал.
Растрепанная светловолосая девка крутилась у костра, думала наварить обед на всю ораву. Едоков же было (монах на стене прищурился, посчитал) всего одиннадцать душ, считая и девку. Бархатный лиф на женщине, темно-красного цвета, шитый розами, — сразу видно, что краденый. Юбка холщовая, и из-под юбки мелькают открытые от щиколоток худые ноги в кожаных башмаках. Вот один из солдат слишком близко прошел от девкиного мешка, сваленного на сухое место у тележного колеса, — ох, как глянула, как гаркнула!
Четверо солдат уже вцепились в колоду карт, едва только успели пристроить задницы на траву. В той компании верховодил маленького роста солдатик. До того похож на жулика, что, вернее всего, и вправду жулик.
Но вот рослый, с рыжими волосами, поднял голову, встретился взглядом с монахом, стоящим на стене. Встал, отряхнул штаны, руку положил на короткий меч, который ландскнехты прозывают «кошкодером», вздернул подбородок.
Монах опередил его, заговорил первым.
— Безбожники, грабители, сыновья дьявола, шлюхины отродья! — загремел он со стены, зорко следя, чтобы никто из ландскнехтов не схватился за аркебузу. — Да как вы посмели потревожить покой святой обители?
— Крапивное семя, обжоры, лицемеры, ханжи! — выпалил одним духом Агильберт. — Не нравимся мы вам?
— Нет! — рявкнул монах.
— Ну так прогоните нас отсюда!
И откинулся назад, горделиво повел плечами, покрасовался. Монах плюнул.
— Откуда идете?
— Из ада!
— Что вы там делали?
— Сковородки чистили для ваших задниц!
Монах фыркнул, довольный.
— От нас чего хотите?
— Еды, немного лекарств и крышу для ночлега.
Монах исчез — видно, ушел с кем-то переговорить. Прошло никак не меньше часа, прежде чем ворота со скрежетом раскрылись.
— Входите, входите, господь с вами, дети, — проговорил отец ключарь. Судя по мрачному выражению его лица, он охотнее послал бы ландскнехтов в преисподнюю.
Эркенбальда ступила на монастырскую территорию с таким победоносным видом, точно вошла в завоеванный город. Монах за ее спиной плюнул и наглухо закрыл ворота.
Монастырь и вправду оказался очень старым, не меньше трехсот лет истории насчитывали монастырские летописцы. Впрочем, последний грамотный монах скончался прошлой осенью, так что некому стало читать многочисленные книги с деревянными окладами, переплетенные в кожу и холст.
Пользуясь предоставленной ему свободой, Иеронимус зашел в монастырскую церковь до того, как там началась служба, сел на скамью в первом ряду.
Внутри церковь казалась меньше, чем выглядела снаружи. Толстые каменные стены стискивали узкий неф, словно снаружи давила на них злобная сила. Вечернее солнце вливалось в окна-бойницы, полосы света мечами скрещивался прямо над алтарем.
Фигуры на резном деревянном алтаре, казалось, вот-вот оживут в полутьме, чтобы в сотый, тысячный раз разыграть одну и ту же историю, запечатленную резцом мастера: слева — «Моление о чаше», в центре — «Распятие», справа — «Воскресение».
Грубоватая и вместе с тем чрезвычайно выразительная работа завораживала. Можно было без конца разглядывать крестьянские лица огорченных апостолов, перекошенные от ужаса физиономии римских легионеров, увидевших треснувшие скалы.
Зазвучали шаги. Иеронимус обернулся.
Ключарь отец Гервазий тяжкой поступью приблизился к нему, плюхнулся на скамью, шумно перевел дыхание.
— Буйная же досталась вам паства, отец Иеронимус.
— Не жалуюсь, — коротко отозвался Иеронимус.
— Да уж… — вздохнул отец Гервазий. — Нрав у вас сильный, сразу видать. Знаете, как они вас называют, когда вы не слышите?
— «Мракобес», — сказал Иеронимус и улыбнулся. — Они не так уж далеки от истины, отец Гервазий. У одного из них ноги стерты в кровь и, боюсь, обморожены.
— У песенника-то? — Отец Гервазий поморщился. — Святые угодники, как вы его терпите…
— Эй, эй, — сказал Иеронимус. — Парень нуждается в лечении, отец Гервазий.
— Он пьян, — мрачно сообщил отец Гервазий.
— Тем лучше, не будет брыкаться, если лекарство окажется жгучим.
— Вы уже откушали? — Отец Гервазий поспешно перевел разговор на другую тему.
— Благодарю вас, — сказал Иеронимус.
— Соскучились по уединению? — проницательно заметил отец Гервазий. — И то, тяжко каждый день ничего вокруг не видеть, кроме солдатских рож и обозных потаскух…
— Кстати, — вспомнил Иеронимус, — еще одна просьба, отец Гервазий. Пусть эта женщина, Эркенбальда, проведет ночь за стенами.
— Устав воспрещает, — омрачился отец Гервазий.
— Лучше нарушить устав, чем иметь на совести труп, — сказал Иеронимус. — Рейнская область кишит бандами, вроде нашей.
— Знаете что, отец Иеронимус, вам палец в рот не клади.
— А вы и не кладите, — посоветовал Иеронимус.
И заговорил о другом.
— Великолепный алтарь.
— Вам нравится? — поразился ключарь.
Иеронимус кивнул.
— Делал местный мастер, не так ли?
— Дьерек — так его звали.
— Он оставил свое имя?
Отец Гервазий заговорил доверительным тоном:
— История, которую так просто не забудешь… В обители долго спорили, оставлять ли в церкви алтарь, оскверненный памятью грешника. Потому что этот Дьерек совершил смертный грех. Наиболее суровые предлагали сжечь алтарь, а на его месте водрузить новый, не отягченный человеческими слабостями.
— Сжечь? — Иеронимус подскочил. — Чьи бы руки его ни касались, он существует во славу божью.
Ключарь поднялся.
— Я скажу отцу Пандольфу, что вы спрашивали об алтаре. Видите ли… Десять лет назад вновь возродился спор о судьбе дьерекова наследия, и прежний наш настоятель хотел уничтожить алтарь. Очень благочестив и строг был наш прежний настоятель. Отец Пандольф — вы его видели на стене, это он вел переговоры с вашим капитаном… Так вот, отец Пандольф, неистовый в своем благочестии, приковал тогда себя цепью к кресту на распятии этого алтаря, так что сжечь резное дерево можно было только вместе с отцом Пандольфом. Наш прежний отец настоятель, думаю, так бы и поступил, если бы его не хватил удар, так что он скончался на месте. Мы решили, что сие было знамение божье, и избрали отца Пандольфа новым настоятелем. Охо-хо…