Несчастный скиталец, или невероятныя приключения Гастона Э Сю, кавалера дю Леруа.
(роман в письмах)
письма от лица Гастона написаны Тарасом Витковским
письма от лица его сестры Эмилии – Еленой Хаецкой
Письмо Гастона первое
Южный Галадор. Поместье «Три ручья»
Мишелю д'Арэ, баронету
Дорогой друг!
Я несказанно быв удивлен, получив твое письмо, переполненное изъявлениями наидружеских чувств. Признаться, ты единственный не позабыл беднаго Гастона. Увы, я даже всплакнул.
Ты спрашиваешь меня о новостях? Вздор. Какие могут быть у меня новости? Самыя пустяковыя.
Во многочисленных сражениях между Галадором и Вастрийской империей люди погибают редко. Шутка ли: за четырнадцать лет войны было с обеих сторон убитыми не то сто тридцать четыре, не то сто тридцать шесть человек. Не считая, конечно, наемников, ополченцев и прочей дряни, каковая будто нарочно сама лезет под копыты!
Мне удивительно повезло в сражении при Аруке. Я не попал в плен. Двое вастрийских всадников, как из-под земли выскочивших, вдоволь намяли мне боки своими мечами, зело похожими на ломы. Я накрепко запечатлел их в памяти своей – из-под измятых, сбившихся на сторону забрал видны были их лица – туповатыя и почти ребяческия. Они совсем уж были готовы уволочь меня в плен, словно бы безчувственный куль, не случись меж ними ссоры из-за моей каурой кобылы, которая – клянусь честью – этого не стоила. А меж тем из-за леска показался наш разъезд, и доблестные победители мои предпочли убраться восвояси.
Твоего же покорнаго слугу ближайшим обозом переправили в курортный наш городок – Марсалену, в заведение лекаря Шипулера. В каковом заведении за мной денно и нощно волочатся четыре подагрическия старушки. Я же, стеная, сбегаю от них на бульвар, весьма грязный по случаю оттепели, где и фланирую промеж инвалидных колясок.
Все здесь мне опротивело. От сюрпризов здешней погоды заныли бы косточки хоть и у водяного, к сырости приученного. Хваленая целебная вода отдает протухшим яйцом. Сестры-сиделки злобны и невозможныя уродки. А в моем нумере водятся в изобилии свирепые клопоканы, кои употребляют мышьяк и сулему как бы деликатесныя лакомства.
От дожжей ломота в ребрах страшная – просто невозможно. Лечусь я знаменитыми припарками лекаря Шипулера. Каковыя припарки, если не свели меня в могилу, то сделали совершенным ипохондриком, в чем тебе и признается
твой искренний друг
Гастон дю Леруа
Шипулера заведение,
третий день весенних праздников
P.S. Не мог бы ты прислать мне с оказией два пузырька пачулей? Мартос, мой слуга, коего я повешу, если он не отравит меня раньше, уверяет меня, что в здешних лавках нет любимаго моего сорту.
Заранее благодарю
Гастон
Журнал Эмилии Э Сю, м-ль дю Леруа
Милая тетрадка моя, подруга и советчица! С кем еще поговорить, когда некому излить душу? Жизнь наша в имении самая простая, а премудрости хозяйствования не настолько требуют ума, как сие воображает брат мой Гастон. Дед не любит его, заглазно всегда именует плюгавцем и еще похуже, напр., мокрицею в букольках, что не вполне справедливо. А я? Люблю ли я моего брата Гастона или, к примеру, деда нашего, чрезвычайно заслужонного кавалера, коего и покойная Ее Величество ласкала? В книге, которую прислала мне драгоценная моя Уара, верная подруга совместнаго счастливаго детства нашего, много говорится о чудесах и радостях любви и дружбы. Некоторые страницы нарочито загнуты моей милой Уарой, дабы я обратила на них сугубое внимание.
Сейчас, поскольку есть у меня свободное время (а утренние часы всецело мои, и ненасытное хозяйничанье не смеет их пожрать!), лутше предамся мечте и попытаюсь привести в порядок мысли мои.
Здесь я вклеиваю нарисованную мною два года назад пастельку – вид моей комнатки. С тех пор ничего не переменилось. Все те же полки с сушоностями, все те же старинные банки стекла зеленаго и синего, а также и стекла с разводами наподобие радуги; все те же покойные кресла, обитые ситцами; мой рабочий стол, моя почтовая бумага, перевязанная лентою… О прочем, напр., о постели, я умолчу – вдруг сия тетрадка попадется в чьи-л. нескромныя руки?
Собирать и высушивать различные питательные и целебные растения – вот моя страсть. Иному смешно предполагать подобную страсть в молодой девушке, коей я являюсь, но какое мне дело до злых языков! Удивительно и преглупо устроены люди! (Это дед так говорит.) Еслиб я занималась приворотными зельями или варила отраву для докучных мужей ради скорейшаго освобождения их развратных жен от узов постылаго брака, – вот сие выглядело бы в глазах МНОГИХ весьма почтенно. Но коль скоро ничем подобным я не пробавляюсь, а только о том моя забота, как излечивать простуду, либо ломоту в костях особливою припаркою, то сие никому и не забавно и оттого выглядит скучно.
БОТВИНЬЯ – есть разновидность окрошки. Изобретателем сего супа считается известный (?) землеходец, посетивший и отдаленнейшие рубежи, Арман де Кот-сюр-Ботвин. Изследованные им растения, и поныне обитающие в непроходимых и труднодостижимых джунглях, весьма иногда полезны бывают в пищеварении. На практике обыденной кухни их обыкновенно заменяют крапивою. Арман де Кот-сюр-Ботвин был пожран плотоядным суккулентом, о чем остались свидетельство и рисунок с натуры.
(Извлечено из «Календаря Новейшая Стряпуха», каковой календарь нарочно был выписан мною год назад из Любенсдорфа).
Не забыть!!! Пересказать сей отрывок деду с целью позабавить его и убедить насчет «Новейшей Стряпухи» – что это небезполезный предмет, но поучительный. Дед мой – личность весьма презамечательная, уклада, однако ж, стариннаго и оттого во всем непременно должен знать мораль, а коли из предмета никакой морали извлекаемо быть не может, то и предмет оный дедом разсматривается наподобие хлама.
Соус ореховый с древесной капустою
(из того же календаря, для памяти)
Истолочь в ступе орех (лутше «мертвая голова» или «лешачий катышек») вкупе с чесноком. Прибавить к порубленной др.капусте. К сему присовокупить: воды горячей 2 меры, сметаны или сливок – 1 мера. Варить на слабом огне с пряностями, каковые сыщутся под рукою у рачительной хозяйки, но предпочтительнее иных – перец, горькая павлушка свежая или сушоная, бутон винтики душистой и корень двойчатый ароматный (1/2).
Милый друг мой Уара!
Сколь любезно с твоей стороны не забывать подруги лутших, быть может, наших лет, т. е. детских, погребенной в глуши провинциальной! Книгу «Услады дружества, или Собрание различных чувствительных, равно и нравоучительных случаев» получила и много провела над нею сладостных минут. Не есть ли присылка тобою этой книги сама по себе некая услада дружества?
Вновь берусь за тетрадь мою и с немалым угрызением совести гляжу на незаконченное черновое письмо к любезной Уаре моей. Заботы и вихорь коловращения житейскаго поглотили меня полностью. Увы, слабовольное создание! Неужто никогда я не исправлюсь?!!
Обнаружив некоторое воровство в винных погребах наших, дед изгнал взашей ключницу. Уличенная во всем, ключница сперва отрицала свое деятельное участие в краже, а затем, под громами и молниями, метаемыми дедом, стояла молча, но с самым подлым при этом видом. Наконец она высказалась в том смысле, что употребляла краденую наливку отнюдь не в целях наживы, т. е. продажи кому-либо на сторону, но вследствие преступной страсти, коей воспылала к нашему же эконому. От эконома сего, по мнению деда, и прежде никакой экономии, кроме растрат, не было, а тут еще открылось злоупотребление со стороны ключницы! Та же имела дерзость, говоря о «страсти», поглядывать в мою сторону, как бы ища сочувствия. Неужто сия отъявленная особа с красным носом и бегающими глазками полагает найти во мне понимание своей низменной похоти, выразившейся в краже наливок? Я с негодованием отвергаю самую мысль о подобном! Говоря коротко, эконом быв отдан в солдаты, а РАЗВРАТНАЯ КУРИЦА (как дед поименовал ключницу) отправилась куда глаза глядят – по справедливому мнению деда, в какое-нибудь непотребное место.
Как далеки подобные люди от истиннаго понимания любви и дружбы! Но не всякому дано усладить свою душу чтением «Усладов дружества», откуда не могу сейчас не переписать в заветную тетрадь свою одного рассказа.
Чувствительный однополчанин, ИЛИ истинная дружба выше полюбовничества
Некий офицер именем Аруэ, быв на войне, получил изрядную рану и совершенно бы погиб, еслиб не один его однополчанин, кавалер благородный, хотя и несколько легкомысленный в том, что касалось до женского пола. (Впрочем, сие и извинительно вследствие молодости и счастливаго нрава). С того примечательнаго дня между обоими кавалерами – а имя второго было Аржан – завязалась самая нежная и преданная дружба. Бок о бок, наподобие братьев, прошли они чрез все невзгоды военные, после чего воротились в столицу, где каждый предался тем занятиям, к коим лежало сердце, и сообразно средствам и возможностям.
Спустя неколикое время кавалер Аруэ обзавелся любовницею, дамой весьма пригожей, веселой и ласковой. Будучи доверчив и прост, Аруэ не преминул познакомить свою даму с лутшим другом своим, и вскорости кавалер Аржан, не видя в том никакого зла, вошед в любовныя сношения с полюбовницею друга своего. Аруэ же ни о чем не подозревал.
И вот как-то раз, быв на улице, кавалер Аруэ вдруг ощутил такую печаль по своей даме, что немедленно отправился к ней и спустя короткое время уже входил в ея дом – без всякаго, однако, предуведомления. Каково же было его удивление, когда глазам его предстала полуобнаженная дама в недвусмысленных объятиях кавалера Аржана! Все трое смутились и замолчали, как бы онемев, не в силах найти слов для объяснения. От сильнаго волнения у кавалера Аруэ открылась старая рана, и, обливаясь кровью, упал он на постель неверной возлюбленной своей.
Тотчас друг его, кавалер Аржан, принялся рвать волоса на голове своей и стенать: «О, милый мой Аруэ! Для того ли вынес я тебя с поля боя? Неужто ради того, чтобы нынче же предать в когти лютой погибели? Неужто легкомыслие тех, кто всей душою тебя любит, сделается причиною столь плачевной участи?» – и проч. Так рыдая, друг и полюбовница кавалера Аруэ принялись врачевать его раны, поить его бульоном и целебными отварами, покуда тот не изцелился.
А изцелившись, простил обоих.
Вчера пришло печальное письмо – в столице скончалась дедова сестра, добрейшая наша тетушка Лавиния. Известие это я встретила горькими и вполне искренними слезами, ибо весьма опечалилась утратой; дед, однако, счел недостойным стараго офицера проливать слезы, хотя бы и о сестре своей; но вид приобрел строгой. За обедом он весьма охотно пил наливку и при том бранил тетю Лавинию, говоря, что она была глупа.
– Уважайте, по крайней мере, в ней сестру свою! – пыталась я возражать. – Имейте почтение к старости и смерти!
– Вздор! – рявкнул мне дед, стуча об пол палкою. – Что до старости, то я и сам немолод и ничего в этом почтеннаго не зрю. А смерть, по мне, и вовсе никакого не заслуживает уважения! Еслиб Лавиния пала на поле боя, от вражеской лихой шашки иль с косматым копьем в груди! А так – от дряхлости, вызванной ленью, в окружении дармоедок и трясущихся мосек!..
Говоря сие, он сам яростно тряс головой и дважды плюнул на скатерть.
Напрасно указывала я, не без справедливости, что тетя Лавиния, смиренная старая дева и самое мирное существо, какое только можно себе вообразить, никак не могла-б погибнуть от удара шашкою и проч. Дед решительно ничего не желал слушать, сердился все больше и под конец аттестовал меня, вкупе с покойною тетушкой, ДУРАМИ.
Помимо известия о кончине тетушки прибыли и другие вести, напр., та, что столичный дом свой она отказала Гастону. Чтож, сие только справедливо, ведь ко мне переходит все имение наше; что до Гастона, то ему, конечно, городской дом гораздо приличнее. Впоследствии я могла бы даже делать ему визиты.
Но какая драгоценная вещь была доставлена мне вместе с письмами! Это – альбом тети Лавинии, изящнейшее творение ее бесконечно милых старческих ручек. Я до сих пор словно бы вижу перед собою сию почтенную старушку в ее причудливом чепце с различными бантами и шелковыми и бархатными цветами. Милая тетушка! Как превосходно умели ея хрупкие пальцы с их запахом корицы вывязывать самыя различныя банты! Мне никогда, невзирая на все старания, не удавалось вполне вникнуть в тайны сего искусства, а премилая старушка, детски радуясь сему, тихонько смеялась, наподобие кудахтающей курочки-наседки… Но – полно, Эмилия! Полно вспоминать тетю Лавинию, иначе при мысли о ее кончине слезы потекут из глаз твоих, и чернила расплывутся…
Тетушкин альбом занимает отныне почетное место на столе моем. Опишу его. Он переплетен в темно-красный бархат, поверх которого золотыми нитями вышито: «Лавиния» (!!!). Внутри содержатся засушонные цветки и, сообразно временам года и приличному настроению, различные стишки, заметки и изречения, например: «Трепещет на ветру пожелтелый лист, зная, что, может быть, следующий же безпощадный порыв унесет его с ветки, унесет в неизвестность… навсегда! Не так ли и человек в ожидании судьбы своей?» Как сие верно и тонко подмечено! Отныне я не стану уж просто смотреть на осенние листья, как бывало прежде, глазами обыденности, но постоянно буду помнить о сходстве участей наших и об иных аллегориях… И так – во всем! Конечно, бедная тетя не сама все это придумала, но ведь отыскала по книгам и дала себе труд переписать, да еще таким изящным почерком!
Мне чрезвычайно понравились также портреты собачек тетушкиной кисти (пастель). Таковых портретов восемь, и все они выполнены со смыслом и изящно, также сообразно временам года. А именно. Тетя держала двух белых собачек, прозваньями Зимка и Снежка, двух коричневых – Брюшко и Медок, двух жолтеньких – Дождика и Милушку и наконец двух черненьких – Ябку и Грушку. Каждую собачку она изобразила на фоне соответствующего пейзажа, причем в ошейники вделаны камни, такоже приличествующия сезону, а сбоку приклеены засушонные цветы и листья, наподобие гербария, снизу же сделаны примечания, напр.: «майоран обозначает ненавистницу мужчин» или «камнями весенними назовем сапфир и брильянт; первый означает раскаянье, второй – невинность». Я хочу нарочно переписать все это и прислать Уаре вкупе с коллекцией рецептов приготовления разнообразнейших сортов пудингов, кою собираю уже не единый год и коя составляет предмет моей, быть может, излишней гордости.
Милая Уара!
Не поверишь, должно быть, если скажу, что уже три месяца как пытаюсь окончить мое письмо к тебе и, перебелив, снести наконец на почту. Но всякий день вспоминаю тебя и никогда не забываю.
Как проходит жизнь твоя? Ты ведь тоже нечасто балуешь меня весточками. Впрочем, мысленно я нередко сообщаюсь с тобою, и это порой ПОЧТИ заменяет мне живую беседу.
Недавно случилось мне бывать на большом приеме в Любенсдорфе, где один знакомец наш, г.Ж* (не хочу называть его имя – причина сему станет тебе слишком понятна, когда ты дочитаешь письмо) устраивал чрезвычайно эксцентрический праздник. Сей г.Ж* вообще великий причудник и слывет оригиналом; отец его некогда дружен был с моим дедом – вот и причина для нашего знакомства, впрочем, весьма не близкаго. Тем не менее мы приняли приглашение и явились в Любенсдорф, дед – в старом своем заслужонном мундире, а я – в очень пышном светло-голубом платье с большим букетом живых цветов на груди. Цветы эти вставлены в маленькую золотую бутоньерку исключительно тонкой работы, причем внутри помещается влага, дабы букет сохранялся свежим на протяжении всего вечера. Такие бутоньерки, говорят, уже почти совершенно вышли из моды, и дамы предпочитают искусственные цветы живым – я, впрочем, нахожу сие предпочтение дурацким и следовать ему не намерена. Нет нужды изменять привычкам своим и хорошему вкусу в угоду пустоголовым ДУРАКАМ.
Разумеется, необыкновенность наряда моего (в том, что касается букета) тотчас была всеми отмечена, отчего присутствующие не преминули сотрясти воздух некоторым числом «приличных случаю» высказываний, вроде: «Столь свежему деревенскому цветку, возросшему среди буколик, хе-хе, натуральность, конечно, пристала более» и т. п. пошлости, а одна дама, состарившаяся в нескончаемой баталии с природным своим безобразием, заявила не без кислого вида:
– Живой цветок хорош, покуда свеж; но как вы полагаете поступить, милочка, когда он увянет?
– А у меня в нарочитой бутоньерке влажная тряпочка, – отвечала я, – так что если он и увянет, то не раньше, чем вашу тряпичную розочку слопает моль.
А дед добавил, разглядывая сию препротивную даму в упор:
– Мушки подобных размеров, сударыня, уж не сердечку по форме своей подобны, но седалищу – сиречь ЖОПЕ!
Это он высказал с прямотою и громкостию истиннаго гвардейскаго офицера былых времен!
Словом, мы с дедом едва не наделали скандалу. Дама сия оказалась одной из бывших любовниц г.Ж*, а под мушкою она таила весьма огромную бородавку, составлявшую наибольшее несчастие всей жизни ея. Она залилась слезами, и два лакея увели ея в сад, где усадили возле фонтана и начали обмахивать веером.
Мы же все приглашены были принять участие в судебном процессе над премиленькой пестрою кошечкой, коя провинилась в съедении любимой хозяйской канарейки. Кошку вынесли в позлащенной клетке, где несчастная преступница (виновная лишь в том, что следовала натуре своей) громко, жалобно мяукала. Была такоже сооружена небольшая, очень изящно расписанная синими цветами и играющими среди них мышатами, виселица, на которой предполагалось, сразу по окончании судилища, публично казнить кошку. Ужасно было видеть, как наши дамы и кавалеры разразились смехом и даже аплодисментами при виде этого отвратительного орудия пытки и казни, которое с торжественным видом вынесли два жирные, чванливые лакея! Г.Ж* нахлобучил добытый где-то старый парик, каких теперь уже не носят даже отставные полковые писари, и судейскую мантию, сильно траченую молью и иными невзгодами судьбы и, вышед перед гостями, зачитал обвинительный акт. Он показал также улики – желтое перышко, перегрызанную косточку птички и т. п. – сперва публике, а затем и кошке, причем та перестала мяукать и с видом крайней заинтересованности обнюхала и то, и другое, что было истолковано как полное признание ею своей вины, после чего кошку присуждено было повесить.
Напрасно указывала я на то, что кошка не могла поступить иначе, будучи кошкою. Напрасно указывала на несомненное сходство между поступком кошки и поступками, напр., наших офицеров и солдат, кои, будучи на войне, принуждены вступать в бой и даже убивать себе подобных, а также и лошадей и всех, кто подвернется. Доводы разсудка отнюдь никого не убедили – еще бы, ведь все они, честно говоря, жаждали только одного: КРОВИ! Полюбоваться на муки и смерть живаго существа! Вот ради чего они собрались, а вовсе не ради справедливости.
Тогда я прибегла к последнему средству и предложила внести выкуп за преступницу, объявив, что беру ея на поруки. Это предложение встретило куда более благосклонный отклик; тотчас составились фанты, и мне предложено было, в качестве выкупа, прилюдно поцеловать г.Ж*. Что я и проделала, превозмогая, ради кошки, отвращение. После чего мне торжественно вручили клетку с заточенной в ней кошкою. Я же успела про себя рассудить, что она, должно быть, знатная мышеловка (так оно впоследствии и оказалось).
Провожая меня и деда к карете нашей, г.Ж* с гаденькой улыбкою спросил: «Как же теперь прикажете поступить с виселицею, сударыня? Ведь она была построена нарочито ради сией птицежорки!». Я присоветовала ему повесить одного из своих жирных лакеев, после чего мы с дедом уехали.
На сем история вовсе не закончилась. Спустя неделю или более того нарочный привозит мне пакет из Любенсдорфа, где содержатся: письмо от г.Ж* с формальным предложением мне руки и сердца (воображаю, что за мерзкую жабу, должно быть, являет собою это сердце!) и портрет вышесказанного г.Ж* в качестве предполагаемого жениха. На сем портрете г.Ж* был представлен в чрезвычайно фривольном и гадком виде – в рубахе и штанах, без платка, с голой шеей! – он, изогнувшись, кормит лебедя! – ну не мерзость ли? Зря сие непотребство, дед мой, не дав посыльному и чаркой с дороги освежиться, прямо поперек письма начертал резолюцыю – в подражание покойной королеве, коя такоже в иных случаях не весьма церемонилась – причем, сия резолюцыя заключалась в единственном энергическом слове: «Отказать!».
С тем посыльный и отбыл.
Что за глупое приключение! Одно хорошо: кошка наша, названная за трехцветный окрас свой Кокардою, исправно ловит в подвале мышей, а вечерами радует веселой песенкою твоего верного друга
Эмилию дю Леруа.
P.S. Навек твой друг, в чем никогда не сомневайся!
О свойствах лица девическаго (надлежит ему от стыдливости краснеть)
Извлечено из «Целомудрия девическаго», сочинение Брунгильды Левенсдорф цу Штайнен, перевод с вастрийского
Украснение девиц есть достохвальный цвет и признак благонравия, и токмо один цвет в девицах приятен, т. е. краснение, которое от стыдливости бывает. И оттого в некоторых областях до сих пор в обычае давать девицам пред выходом их из дома в так наз. «люди» с сахаром и корицею вареное вино, дабы они пили сей суп винной и оттого могут быть зело красны. Однако ж надлежит помнить, что ПРИНУЖДЕННАЯ ЛЮБОВЬ И ПРИТВОРНАЯ КРАСКА НЕ ДОЛГО ПРОСТОЯТ. (Как это верно! – Э.)
Гастона письмо второе
На тот же адрес
Любезный Мишель!
От души благодарю тебя за пачули, коими я обоняние свое услаждаю посреди афронтов дорожных. Увы мне – проклятый Шипулер, несмотря на ясныя признаки моих недомоганий, нашел меня совершенно здоровым. Сей жестоковыйный жрец медицины, скупостью моего пенсиона удрученный, отказал мне в своем гостеприимстве. Мартос, мой нерадивый слуга, сбил ноги в тщетных поисках приличной гостиницы. Но что же? Все странноприимные домы по самую кровлю оказались забиты. Отцы многочисленных семейств вместе со своими грудными жабами, одышками и сухотками, устремились по весне в Марсалену, прихватив с собою также чахлых отпрысков, гистерических жен и хвореньких камеристок.
Я совсем уж было собрался отчаяться, в каковом бедственном положении и застигла меня эштафета из столицы. О, неожиданная новость! Помнишь ли ты, Мишель, тетушку мою Лавинию? Будучи еще недорослями из Пажескаго корпуса, захаживали мы с тобою с визитами в премилый особнячок на улице Говорящих Голов. В каковом особнячке тетка моя и обреталась, окруженная приживалками и гадкими бесноватыми собачками. Еще и Гуннар, здоровенный теткин лакей, пребольно за ухо тебя выдрал за какую-то шалость, помнишь ли? Несчастная моя тетушка после тяжкой хворобы покинула-таки юдоль скорби, не преминув при этом особнячок свой мне в наследство оставить. Ради каковых причин и еду я в столичный город, о тяготах и тщете жизни человеческой размышляя. И размышлениям сим изобильные дорожные колдобины зело сподручны.
Вверив свою судьбу наемному дилижансу и вознице угрюмому, порадовался я было отсутствием попутчиков. Ехать покойно, никто пустяков и вздору докучно не рассказывает – благодать! Ан не тут-то было. На станцыи при переправе подобрался к нам еще один пассажир. В приличной дорожной беседе он себя аль-Масуилом, государевым колдуном, именовал. По моему же разумению оный колдун более похож на ярмарочнаго прощелыгу из тех, что всяких гадов укрощают на потеху толпе. Одет он был в парчовый халат, зело обтерханный, с золотым и серебряным шитьем, весьма неискусным. В бороде у почтеннаго чародея крошки и иные остатки пищи щедро водились. А под грязною чалмою чело его избороздили думы тревожнаго свойства. Он все толковал об некоей опасности и важном государственном деле, якобы у него имевшемся. Скудность же своего багажа он объяснял лютостью здешних татей и происками неприятелей, каковые нарочито подстроили непогоду и отсутствие почтовых лошадей на станцыях.
– Но я непременно должен государю о злобных кознях доложить, чем заслужу его благоволение, а возможно, и конфузию крупную предотвращу, – говорил он, сверкая очами.
Я же, взирая на его неказистость, весьма потешался.
– Я рад, – продолжал он, – в обществе дворянина вояжировать, каковой дворянин шпагою и отвагою своею дерзкому моему врагу отпор не преминет учинить, в случае на меня нападения.
Хотел я сказать ему со смехом: «Что мне за дело?», но колдун уже меня не слушал. Бормоча под нос сущую тарабарщину, он извлек из-за пазухи сушеные гозинаки, коими зело неопрятно принялся угощаться.
Оказался он вздорным и неприятным попутчиком. Откинув главу и уставив горе немытую бороду, аль-Масуил немелодично храпел, отверзнув при этом рот и выставив на позор коричневые зубья свои. Поминутно он просыпался с криками: «Караул! Убивают!» – на что угрюмый возница всякий раз останавливался, подозревая разбой, и удирал без оглядки, бросив спящих на ходу лошадей своих. А государев колдун между тем под лавочку забиться норовил, судорожно за ноги мои хватаясь.
У меня же от свирепой дорожной тряски разболелись боки и разыгралась меланхолия. В довершение всех бед из чалмы сего бедоваго старца повыпрыгивали крупныя, словно перлы, блошки, причиняя мне немало горя.
Доведенный до отчаяния, я вынужден был обезопасить себя от дальнейших невзгод, колдуном вызываемых. И на следующей станцыи Мартос, мой слуга, коварством любого татя превосходящий, аль-Масуила в уборной комнате запер. В каковую комнату тот сам вперед очереди вбежал. Так что уехали мы без него, слушая только горестныя причитания, по округе разносившиеся.
Вот, пожалуй, и все куриозы, со мной приключившиеся. По дороге в столицу заверну я в родовое свое именьице, проведаю деда своего, старого ворчуна, и сестрицу Эмилию, каковая, должно быть, уже ходит в невестах. Пиши мне прямо туда. Отпиши, каковы у вас носят шляпы? В столице, я слыхал, носят те же, что и в прошлом году, только плюмаж непременно трехцветный. Так ли это?
Я же, пользуясь оказией, в знак моего к тебе любительства, отсылаю особую щеточку для бровей, в серебряном футлярчике. Оную щеточку купил при случае еще в Марсалене. Также образцы тесьмы золотой на обшлаги, какие сейчас все носят.
Твой Гастон
писано на станцыи Ивина Запруда
ледохода день семнадцатый
Тетрадь м-ль Эмилии дю Леруа
Друг любезный Уара!
Давно не случалось мне черкнуть тебе и нескольких строк, дабы утвердить мое к тебе и всему семейству твоему любительство
Репы сушоной – 1 мешок
Капусты древесной квашеной – 1 бочка с четвертью (кладовка малая, подле хлева, где новолетьем Дормидонтка околела)
Маркровка в уксусе с чесноком – 3 паруньки с верхами
Киселя дикого – 12 брикетов мороженых (в леднике)
Проверить!!!
Милая моя Уара, безценный друг!
Вспоминаются мне часто былые наши совместные годы, заполненные невинными детскими играми. И хоть не назовешь старухами, ни даже и особами в почтенных летах тебя и меня, но немало уже растрачено нами лет и – увы! – кто может поручитьася, что не впустую
Ромашки махровой – 1 часть
Лютика ядовитого – 0,2 части
Лютика сладкого – 1 часть
Мяты горчичной (совокупно с усиками) – 3 части
В измельченном виде греть на паровой бане, настоять же сутки в темном месте, процедить и с медом употреблять перед едою, натощак. От припадков гистерических.
Проверить!!!
Чувствую некоторую вину пред тобою, любезный друг мой Уара, оттого, что так долго не давала о себе знать. К тому были особливые причины, и первая из них – нежданный приезд моего братца, кавалера Гастона. Наверное, ты хорошо помнишь сего дохлеца, от коего немало терпели мы в детские годы. В возрасте двух лет Гастон объелся черешнею, отчего получил сильнейшее отравление и несколько дней находился при смерти. Все последующие годы он ловко пользовался сим малозначительным обстоятельством и извлекал из него немалые выгоды. Его даже никогда не высекли ни за одну из злобных его каверз, ибо матушка наша, памятуя давний тот случай, вечно боялась лишиться первенца своего.
Не без облегчения проводила я брата в действующую армию, но увы! Даже и это обернулось не в мою пользу. Брат мой быв, разумеется, ранен, и вот он во всей красе, стенающий и безпримерно страдающий, явился к нам со всеми своими недомоганиями и вапёрами. Вволю наслушавшись, как он сетует то на одно, то на другое, терпение мое окончательно лопнуло, и я явилась туда, где в кресле-качалке, прикрыв лицо кружевным платком, изнемогал под бременем бытия Гастон, кавалер дю Леруа.
– Любезный брат! – вскричала я.
Ответом мне был лишь слабый стон из-под платка.
Тогда я сорвала этот платок и прямо спросила:
– Гастон! Вам двадцать с малым лет; назовите мне сейчас же хотя бы три различия между семидесятипятилетним старцем и вами!
Он приоткрыл на это глаз и молвил, явно мучаясь моим присутствием:
– Во-первых, мне не семьдесят пять лет…
Иных убедительных различий он представить не смог, и если мне доведется пережить моего брата (в чем я, кстати, сильно сомневаюсь: кто всю жизнь только и делает, что умирает, может предаваться сему занятию сколь угодно долго), то на могиле его велю написать одно-единственное слово: «Отмучился».
Обнимаю тебя и целую от всей души
Навек твой друг
Эмилия дю Леруа
Третье письмо Гастона на прежний адрес
Друг Мишель!
Вот я и в отчих пределах. Погощу здесь еще несколько ден, дабы вконец не разобидеть деда своего и сестрицу.
Признаюсь, только я завидел в окошко дилижанса родныя долы и поля, только свежий ветерок овеял мое лицо, как в груди моей шевельнулось нечто теплое, и из глаз крупныя слезы покатились. В сем восторге ко крыльцу усадьбы подъехавши, быв я встречаем дедом моим, благородным Эженом э Сю, храбрым гвардейцем покойной королевы и протчая…
В запыленном, объеденном молью парике своем он вышед на крыльцо в том же табачного цвета камизоле, в каковом отправлял меня на службу. Словно бы и не изменилось ничего, разве стало морщин поболее на лице его.
Оглядев мой дорожный костюм – нарочито скромный – он ни слова не сказал, только поджал губы многозначительно. Впрочем, мы облобызались по-родственному.
В дому, как и прежде, нет ванной комнаты, и омывать дорожную грязь мне пришлось в баньке, по сему случаю истопленной. Я же, отвыкший от сих древних диковин, более страдал, нежели мылся. Всякий раз, когда черноногая девка в холщовой исподнице плескала водою на пещ, глаза у меня вылезали изо лба. Когда же дрянная девка подступилась ко мне с терновым веником и чуть было не засекла до смерти, я спасся бегством. В ужасе зрел я в зеркале свою личность, сделавшуюся красной, словно бы вареный рак. От сего сраму не спасла меня и пудра.