– Старшие офицеры… В комнате, где дамы… И такие звуки…
Сир помрачнел:
– Вдруг сейчас войдут солдаты?
Солдаты вошли. Это были те самые новенькие, которых я должна была отличить от нормальных людей. Они пришли знакомиться, и по их тону, по их поведению, по всем неуловимым движениям глаз и рук было ясно до тоскливого крика: они совершенно нормальны. Они пришли в клуб развлекаться, не подозревая о той дымке романтизма, которая окутала эти облезлые стены, и сразу стало скучно. Они что-то говорили и смеялись. Но было скучно. В них не было чего-то самого главного, и они не понимали этого.
И тогда с невероятной ясностью я увидела, что никогда больше не будет здесь рыцарства и настоящего веселья, потому что новеньких очень много, гораздо больше, чем чудаков, танцевавших с нами на новогоднем балу…
Я спустилась вниз и подошла к Сиру. Он стоял на пороге и смотрел на снег.
– Вы куда?
– Я больше не приду, – сказала я. – Спасибо… за все.
Он внимательно посмотрел на меня и вдруг догадался.
– Ждите здесь.
И быстро ушел.
Я с тоской посмотрела ему вслед. Было больно думать, что все кончилось так внезапно и быстро. Еще не растаял снег. Но все кончилось. Исчезло обаяние. Их больше, их намного больше, и они не поймут.
Вернулся Сир и повел меня в залу – за руку. Там были построены во фрунт все новенькие.
Чужие, ухмыляющиеся лица. Сир наклонился ко мне.
– Кто из них тебя обидел?
У меня закружилась голова. Это ужасно, когда перед тобой стоит шеренга, и ты можешь на любого указать пальцем – «этот».
– Никто, – сказала я. – Меня никто не обижал.
Насмешливые и злые взгляды вслед. И один взгляд – недоуменный, грустный.
Глава вторая
Ты мной питаешься, Витус. Ты, как и моя жена, не можешь понять, что человеком нельзя питаться систематически. Человеком можно только время от времени закусывать. Впрочем, вполне возможно, что в данное время и тобой самим уже с хрустом питается какой-нибудь твой близкий дальний родственник или прицельно облизывается дальний знакомый…
«Петр Ниточкин к вопросу о матросском коварстве»
Хатковская и я сидели на уроке биологии. К девятому классу все, что происходило у доски, перестало нас интересовать. Поэтму мы с ней читали: она – мемуары Коленкура, я – «Избранника судьба» Шоу.
«Избранника судьбы» мне принесла Наталья после того, как мы втроем углубились в литературу о Наполеоне. Я смотрела на картинку: молодой худой генерал с мрачным лицом сидит на столе, широко расставив ноги; одной рукой опирается о стол, другую упер в колено – и думала о том, что такого Наполеона я люблю. Хотя он и не похож на нашего Сира.
Вдруг до нас донесся жгучий спор.
– Не, – настаивал Митяйчик, – а все-таки кто произошел раньше: курица или яйцо?
– Теплов выйти из класса!
– Не, я выйду, но вы скажите…
Хатковская повернулась ко мне и с неожиданно вспыхнувшим вдохновением начала рассказывать:
– На совершенно пустынной голой земле, когда не было еще жизни, под черным небом лежало одинокое яйцо…
И класс внезапно стих, прислушиваясь.
– Тишина стояла в мире, – задушевно говорила Хатковская. – Вдруг раздалось громкое ТЮК! – и появилась первая курица…
Нас выгнали из класса.
– Не унывай, Мадленище, – сказала мне Хатковская. – Подумаешь! Пойдем лучше в наш сОрти и немножко побеседуем.
Сорти – это сортир на четвертом этаже. Он почему-то навевает на нас философское настроение. Его окно выходит на глухую стену. Под стеной – мусорные баки. Над стеной – серое низкое небо. Веет Достоевским и хочется говорить о смысле жизни. Мы садимся на подоконник и «немножко беседуем». Хатковская рассказывает, между прочим, что вчера вечером ей хотелось посмотреть фильм, а родителям – хоккей, и она устроила истерику со слезами, а потом убежала в другую комнату и полоснула себе руку бритвой.
– Знаешь, Мадлен, кровь пошла такими тяжелыми каплями… – задумчиво сказала она и, закатав рукав, показала туго перевязанную руку. Мусорные баки философически ухмылялись и, по-видимому, намекали на то, что вечного не существует и только они, баки, вечны под этой глухой стеной.
Прозвучал звонок с урока. Хатковская сползла с подоконника, взмахнула Коленкуром и сказала мне:
– Ну что… пошли на дельце.
И мы отправились к кабинету военного дела. По пути к нам присоединилась Кожина. Последнее время она почти не предается болтовне. Обыкновенно она стоит где-нибудь в коридоре, спокойно и просветленно улыбаясь среди всеобщего крика и бега, и читает огромную книгу – мемуары Наполеона, написанные на острове Святой Елены. «Читает» – это сильно сказано. Скорее, она созерцает страницы, молчаливо возвышаясь над толпой.
– Наша бонапартисточка, – сказала Хатковская.
– Уйди, корявая, – отозвалась Наталья.
Последние всплески этой склоки застали нас уже в строю. Саня-Ваня привел на занятия мужа нашей директрисы, полковника Головченко, черноглазого жизнерадостного человека, весело смотревшего на наши стройные фигуры.
Саня-Ваня ходил орлом, искоса поглядывая на Головченку. Наконец он отрывисто бросает:
– Здравствуйте, товарищи юнармейцы!
После паузы ему отвечает дружный лай девичьих голосов:
– Здра!!! жла!!! трищ!!! йор!!!
– …щенство! – предательски выскакивает хриплый мужской голос.
Саня-Ваня медленно темнеет. Глаза его скользят по вытянувшейся шеренге и останавливаются на безмятежной физиономии Митяйчика.
– Юнармеец Теплов!
– Я! – хрипло и усиленно-подобострастно орет Митяйчик.
Сомнений не остается.
– Выйти из строя!
– Есть!
Вот где пригодилась клубная выправка! Такой отменный прусский шаг можно увидеть только в фильмах про нацистов.
Митю выгоняют вон.
Головченко удовлетворенно кивает и, отстранив Саню-Ваню, говорит бодрым голосом отца-командира:
– Принять стр-роевую стойку!
Наши девушки, косясь на напрягшегося в углу Саню-Ваню, убившего много сил на обучение нас строевой стойке, вытягиваются. Как же – помним. «Грудь вперед! живот убрать! руки чуть согнуть в локтях и на бедра».
– Стоп, – говорит Головченко удивленно-весело. – Это какой идиот научил вас так выставлять локти?
Я чувствую содрогающееся плечо друга. Стоящая рядом Хатковская трясется от смеха. Она стала вся красная, глаза крепко зажмурены, по щеке катится слеза. Я потихоньку сую ее кулаком в бок. Она тяжело вздыхает и открывает глаза.
Головченко с удовольствием говорит:
– Руки свободно висят вдоль корпуса. – И вдруг рявкает: – Р-равняйсь!
Головы дергаются, я вижу горящее ухо Хатковской.
– О! – восторгается Головченко. – Головку так! и замерли!
Он идет вдоль строя, удостаивая каждого ласковым словом:
– Чудесно! О! Вот так! Очень хорошо! Немного выше подбородок! И замерли!
Саня-Ваня, обретший дар речи, злобно говорит из угла:
– Тебе что сказали? Подбородок выше!
В нашем классе почти нет мальчишек. У нас девчонский класс. И это определило наши отношения с майором.
– Юнармеец Кожина!
– Я, – с отвращением говорит Наталья.
– Отставить, – после краткого раздумья говорит Саня-Ваня. – Юнармеец Алексеев! Выйти из строя на пять шагов!
Димулео старательно тянет носок. Лицо его становится невыразительным и унылым. На пути Дим-Дима стоит полковник. Полковник стоит спиной к Дим-Диму и не видит его. Димулео тактично ставит занесенную ногу вбок и обходит полковника по кривой.
В перерыве Хатковская говорит мне:
– А ты заметила, что их высокоблагородие третируют их благородие?
– Дуры, – флегматически замечает Кожина, не поднимая глаз от своего фолианта.
– Между нами, Мадлен, – говорит Хатковская, толкая меня локтем, – я подозреваю, что ПОЖИЛАЯ ЗАМУЖНЯЯ ЛЕДИ… – Опасливо косится на Наталью, но Наталья выше этих мелких выпадов. Легкая улыбка превосходства играет на ее лице. – Наша леди влюблена… Правда, в покойника… Да, но все-таки – Наполеон…
В этот момент Димулео сделал жест, означающий пронзение кинжалом, и печально сказал над предполагаемым трупом Натали:
– Ей было пятнадцать!
В ответ она пырнула его со словами:
– Ему было одиннадцать!
Я отомстила за своего друга, сказав над телом Натали:
– Ей было шестьдесят!
Она сказала, что треснет меня Наполеоном по башке.
Хатковская сказала: «Прощай, пожилая влюбленная!» – и благородно ретировалась.
Димулео подошел к Наталье вплотную, дернул на груди пиджак и задушевно сказал:
– Бей, сволочь!
– Прелесть моя, – нежно ответила Натали.
* * *
Нас было трое: Кожина, Хатковская и я. Мне всегда казалось, что люди чаще дружат по трое, чем по двое, и в дружбе всегда присутствуют Атос, Портос и Арамис. Атос вносит в дружбу благородство, Портос – доброту, Арамис – некое «себе на уме», не позволяющее полностью раствориться в друзьях и забыть, что ты – отдельный человек. Это не мешало мушкетерам любить Арамиса. И мы с Натальей любили Хатковскую. В нашей дружбе Арамисом была она.
Если судить по книгам и фильмам о школе, то можно подумать, что на наше становление влияли наши мудрые учителя. И что они нас воспитывали. Не берусь утверждать, что наша школа – типичнейшая. Но я берусь утверждать, что на наше становление влияли только наши друзья и книги, которые мы тогда читали. Мысль о том, что учитель не имеет возможности проникнуть в мою душу, казалась мне восхитительной. Учителя были нам чужие.
Наши друзья, наши дурачества, прогулки, наши книги – все, чем мы отгораживались от казенной скуки, давившей нас со стороны учителей, пытавшихся оказать влияние на наше формирование, воспитание, становление, мировоззрение…
– Мадлен, наша пакость, – ласково говорит Хатковская и берет меня под руку. – Мадлен, вы шкура…
– Партайгеноссе Хатковская! – говорю я. – Еще немного – и я потребую сатисфакции!
– Сатисфакция! – смакует Хатковская. – Отменно идиотское слово. Нет, сатисфакция – это, конечно, самое главное.
– Дети мои, – говорит Наталья. От Наполеона научилась. А может быть, от Франсуа.
После короткой паузы Хатковская задумчиво говорит:
– Хорошо бы нам всем сменить фамилии и отныне зваться Кожиными. Мы тогда сможем выступать в цирке. Послушай только, как это звучит: «Кожины под куполом цирка!» А потом мы залезем к ней на плечи. И посмотрим, кто первый не выдержит. Возможно, это будет канат…
Я замечаю на лице Натали блаженную улыбку.
– Ты чего?
– Я представила себе летящую вниз Хатковскую… – говорит она и раскрывает Наполеона.
– Между прочим, Мадлен, – ядовито говорит смертельно оскорбленная Хатковская. – Наталья, по-моему, – громко шепчет, – Наталья не умеет читать. Она просто смотрит в книгу с умным видом.
– Уйди, корявая.
– Нет, ты скажи: как звали маршала Даву?
– Уйди, я сказала!
– Нет, я молчу, хотя его звали Никола, а кто был начальник штаба?[2] Ага, не знаешь!
Наталья величественно удаляется.
Прилетает Димулео. Последнее время он ходит по коридору с растопыренными руками и говорит:
– «Фоккеры» в хвосте… У-у-у… ТА-ТА-ТА! – И больно тыкает пальцами в спину. (Это пулеметная очередь).
Я сижу с ним за одной партой на математике. У него бледное, как луна, лицо. Восхитительная черная линия ресниц на этом лице плавно и круто поднимается к вискам, когда он опускает глаза. Глаза у Димулео загадочные: не видно ни зрачка, ни белка, две темных щели.
– Дим, – сказала я, – не надо «фоккеров в хвосте». Очень больно.
– Это жизненная необходимость, – ответил Димулео и погрузился в глубокое молчание.
Я раскрыла повести Конецкого. Где-то у доски что-то происходило. По крайней мере, оттуда доносился гул голосов. Вдруг Димулео забормотал. Он сыпал проклятиями. Негромко. Баском.
– Банда сволочей-с. Последние штаны пропили-с. У-у, свинские собаки… – После паузы: – И кожу твою натянут на барабаны…
– Дим, – нудно сказала я ожившему Димулео, – не надо «фоккеров». Пожалуйста, не надо. Пожалуйста.
– Когда ты так жалобно говоришь «пожалуйста, не надо» и смотришь своими фарами, ты можешь растрогать крокодила, – сказал растроганный Димулео. Но тут же прибавил: – Но самолет нельзя растрогать. Он сделан из железа. ТА-ТА-ТА! – И сунул железные пальцы мне в бок.
После уроков было собрание. Позаседали вволю. Я почти всего Конецкого прочла под доклад и сонные прения после него. Чудесная, удивительная женщина сидела с героем в кабачке и пила коньяк. Я думала о том, как это здорово, что эта прекрасная женщина сидит с героем. И как хорошо, что она сидит с ним в кабачке и пьет коньяк. Тут меня засекли с книжкой. Мне стало не по себе. Я спрятала книжку с женщиной в сумку и стала переживать. Наконец это нуднейшее из собраний кончилось, и мы пошли по домам.
Кожина решила усладить наш слух и запела. Я в знак протеста легла в сугроб. Мы устроили возню с визгом. Отдышавшись, мы сели в снег, и Хатковская сообщила, что у Натальи есть тоненькая книжонка про индейцев «Перо фламинго».
– Отменная глупость! – заявила Хатковская. – Такая банальная, скучная книжонка про индейцев…
– А кто написал-то?
– Да какой-то Керк Монро! Ни ума ни фантазии… Дэбил какой-то.
– Наталья, где ты откопала это «Перо»?
– А, на даче валялось…
– Дай почитать-то!
– Не стоит, Мадлен.
– Ну дай! Кожа! Ко-жа!
– Ну дам, дам, успокойся.
Наталья и я встали и принялись отряхивать снег с пальто. Хатковская, продолжая сидеть в сугробе, воодушевленно говорила:
– Нет, а хорошо бы достать полное собрание сочинений этого Керка Монро! Девочки, если вы увидите еще какую-нибудь книгу непревзойденного мастера слова, возьмите ее хотя бы на три дня, чтобы мы все могли прочесть. И надо бы найти биографию Монро в серии «Жизнь замечательных людей». Я напишу трактат «Монризм и мировая литература». Димулео нарисует его портрет. Он, наверно, был очень красив, этот Керк Монро. Слуша-ай, а он не предок Мерилин Монро? А Кожина-то, Кожина! Ярая монристка! Давай в программу «Кожина под куполом цирка» включим номер «Перо фламинго»!
Кожина разозлилась и ушла. Хатковская на минуту замолкает. Она больше не в состоянии говорить. Мы стоим, задыхаясь от смеха, и не сводим друг с друга глаз.
Подходит Мариночка, наша одноклассница.
– Вы чего здесь смеетесь?
Мы мгновенно становимся серьезными.
– Ты читала Керка Монро?
– Нет, а кто это?
Мы переглядываемся, негодуя.
– Как?!! Не знать Керка Монро! Ты Стивенсона-то хоть читала?
– Да…
Хатковская торжественно заявляет:
– Так вот, Стивенсон – жалкое подражание Керку Монро!
– А вы читали, да?
– Да! – гремит Хатковская.
Мариночка – тихая, спокойная, доверчивая девочка.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.