Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Наоборот

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Гюисманс Жорис-Карл / Наоборот - Чтение (стр. 4)
Автор: Гюисманс Жорис-Карл
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      В чем-то художник напоминал средневекового примитивиста, в чем-то Альбрехта Дюрера или курильщика опиума. И дез Эссенту была по душе эта картина, нравилось, что подробны детали, что разнообразен и впечатляющ общий вид. И все же чаще останавливался он у соседних полотен.
      Они были подписаны именем Одилона Редона.
      В позолоченных рамках из простого грушевого дерева возникало самое невероятное: голова в меровингском стиле, выглядывающая из кубка; бородач, полужрец, полуритор, с пальцем на громадном пушечном ядре; мерзкий паук, и в брюхе у него человеческое лицо. А вот рисунки -- словно и вовсе бред сумасшедшего. К примеру, одна из огромных игральных костей с выведенным на ней грустным человеческим глазом; или мертвый пейзаж -- потрескавшаяся земля, выжженное поле, вулкан, от которого ввысь устремляются облака пара, бледное застывшее небо; или кошмарное видение, навеянное не то чтением научных фолиантов, не то визионерским проникновением в доисторическое прошлое; или чудовищная растительность на скалах; а порой -- средоточие валунов, глыб льда и людей с обезьяноподобными лицами, с резким выступом челюстной кости и надбровных дуг, скошенным лбом и плоским черепом человека начала четвертичного периода -- плотоядного и бессловесного современника мамонтов, гигантских носорогов и медведей. Эти образы были ни на что не похожи. Они не вписывались в рамки изобразительного искусства, создавали совершенно особую фантастическую реальность -- мир горячки и бреда.
      Изображение совершенно безумных глаз вместо лиц, а также тел, терявших привычные очертания, словно они были увидены сквозь графин с водой, напоминали дез Эссенту о ночных кошмарах, которые видел он, лежа в бреду, когда в детстве болел брюшным тифом.
      Дез Эссента охватывало странное волнение. Сходное переживание вызывали у него некоторые из "Пословиц" Гойи или рассказов Эдгара По, галлюцинации и кошмары которого Редон как бы сделал своими.
      Дез Эссент не верил своим глазам: о чудо, горячка и буйство красок отступали и среди скал в кольце солнечного света беззвучно являлась сумрачная и скорбная Меланхолия!
      Но вот, словно по волшебству, скорбь уступала место неземной грусти и томной печали. Дез Эссент не мог оторвать взгляд от того, сколь невесома и призрачна зелень мягкого карандаша и гуаши, наложенная на беспросветный мрак гравюры.
      Итак, Редоном дез Эссент занял почти всю прихожую, а в спальне повесил беспорядочный набросок Теотокопулоса -- Христа, написанного странно, в болезненном вдохновении -- с использованием гипертрофии цвета и энергичных мазков, -- в той манере, когда художник был одержим желанием не походить более на Тициана.
      Живопись, где зловеще доминировала маслянисто-черная и густо-зеленоватая палитра, вполне отвечала планам дез Эссента относительно обстановки спальни.
      Обустроить же ее, по мнению дез Эссента, можно было только двумя способами: либо превратить в альков, место ночных услад, либо -- в келью, уединенное пристанище для дум и покоя.
      В первом случае людям утонченным, возбудимым и быстро утомляющимся лучше всего подходит стиль рококо: 18-й век окружил женщину атмосферой неги, передав грациозность дам в линиях мебели -- дрожь и истому блаженства повторив в узорах резьбы по дереву и меди, сладость блондинки подправив убранством точным и ясным, а пряность брюнетки смягчив лакричными, водянистыми и даже тягучими тонами ковров.
      Именно так в своей парижской квартире он некогда устроил спальню, куда, для особой остроты ощущений поместил громадную, вдобавок белую, лакированную кровать: старый развратник как бы издевается, поднимая на смех ложноневинных и мнимо-стыдливых грезовских недотрог, а также иронизируя по поводу якобы чистоты подростковой и девичьей постельки.
      Ну, а если спальня -- приют отшельника -- а именно таким хотел сделать ее дез Эссент, порвав с опротивевшим ему прошлым, -- то и обставить ее следовало в отшельническом духе. Это, однако, было непросто, потому что дез Эссент не собирался превращать комнату в монашески неуютную молельню.
      Всесторонне все обдумав, он решил, что для достижения цели необходимо предпринять следующее: во-первых, грустную мебель украсить легкомысленными безделушками, то есть сообщить комнате, которая убрана сурово и однообразно, легкую печать излишества и мягкости; и, во-вторых, повторить театральный эффект, когда лохмотья на сцене выглядят как роскошное облачение, только устроить этот эффект от противного -- то есть добиться, чтобы изысканные одежды походили на лохмотья. Иначе говоря, придать вид картезианской кельи отнюдь не келье.
      Сделал он вот что: дабы подделать спальню под заурядное церковное помещение с крашенными желтой охрой стенами и коричневыми цоколями и плинтусами, он покрыл стены шафранным шелком, а снизу обил их темноватыми фиолетовыми панелями из амарантового дерева. Получилось неплохо: комната -издали, разумеется,-- и впрямь напоминала монастырский покой. Потолок затянули, чисто-белым шелком а ля побелка, однако ее белизна вышла умеренной. Пол же удалось сделать похожим на монастырский, благодаря ковру в красную клетку -- нарочито тусклую, чтобы ковер казался потертым.
      Наконец, дез Эссент поставил в спальню узкое железное ложе, лжеодр кеновита. Было оно выковано и покрыто эмалью в допотопные времена, а на его спинках красовался орнамент с тюльпанами и виноградными листьями, как на лестничных перилах в старинных особняках.
      В качестве ночного столика дез Эссент использовал старую скамеечку для молитвы, причем на нижней перекладине нашлось место для ночной вазы, а сверху -- для молитвенника. У стены напротив он установил скамью для церковнослужителей с резной спинкой и ажурным навесом, а в подсвечники вставил свечи из настоящего церковного воска, потому что терпеть не мог стеариновые свечи, газовые и керосиновые лампы, сланцевые светильники, словом, современные осветительные приборы, слишком яркие и резкие.
      И под утро, положив голову на подушку, он на сон грядущий любовался своим Теотокопулосом, а также наблюдал за тем, как мрачные и жесткие тона делают нейтральной, усмиряют кричаще-желтую расцветку драпировок, и воображал, будто находится за сотни лье от Парижа, вдали от мира, в самой тесной келье какой-то обители.
      Рисовалось это ему без труда, потому что он вел жизнь в чем-то почти монашескую. Так что положительными сторонами всякого затворничества он воспользовался, а отрицательными -- строгим подчинением настоятелю, отсутствием комфорта, теснотой, тревожащим душу воздержанием от дел -пренебрег. Монастырскую келью он превратил в удобную теплую комнату, а жизнь сделал тихой, спокойной, благополучной, занятой и свободной.
      Как своего рода изгой, он созрел для отшельничества, пресытившись светом и ничего более не ожидая от него. Как своего рода монах, он был готов к затворничеству, устав от мира и стремясь к уединению, чтобы сосредоточиться на своих мыслях и порвать с миром глупцов и пошляков.
      И все же к состоянию благодати дез Эссента бесспорно не влекло. Тем не менее он чувствовал искреннюю симпатию к монастырским затворникам, покинувшим мир, который не прощает ни вполне оправданного презрения к себе, ни желания замолить, искупить обетом молчания день ото дня растущее бесстыдство мирской болтовни.
      ГЛАВА VI
      Дез Эссент сидел в глубоком кресле с подголовником и читал старый ин-кварто, положив ноги на ярко-красную подставку для дров. Его домашние туфли были слегка теплыми от огня. Поленья, треща, полыхали в гудящем пламени. Дез Эссент захлопнул книгу, положил ее на стол, потянулся и, закурив, погрузился в сладкие грезы и воспоминания о прошлом. Они несколько стерлись в последние месяцы, но возникли снова, как только ни с того ни с сего ему вспомнилась некая фамилия.
      И снова ему совершенно отчетливо было видно, как смутился его приятель д'Эгюранд, объявив на собрании закоренелых холостяков, что вот-вот женится. Кричали, отговаривали, доказывали, что спать вдвоем в одной постели омерзительно. Не вразумили. Д'Эгюранд потерял голову: свято верил, что будущая супруга умна, нежна и якобы на удивление преданна.
      Из всей компании лишь один дез Эссент, едва узнав, что невеста намерена поселиться в конце нового бульвара, в только что построенном доме с комнатами в форме ротонды, выступил в его поддержку.
      Дез Эссент был убежден, что неординарная личность легче переживет большое горе, чем мелкие бытовые неприятности. А поскольку ни у жениха, ни у невесты не было средств к существованию, то дез Эссент, подговаривая приятеля, прекрасно видел, чем все это закончится.
      И действительно, д'Эгюранд приобрел круглую мебель, выгнутые карнизы для штор, консоль с выемкой и ковры в форме полумесяца. Все было сделано на заказ и стоило втридорога. Денег жене на наряды уже не хватало, и апартаменты ей разонравились. Супруги сняли обычную, недорогую, с прямоугольными комнатами, квартиру, но круглая мебель к ней не подошла, стала раздражать и оказалась причиной раздоров. Взаимное чувство, поостывшее от совместной жизни, с каждым днем угасало. Во время выяснения отношений супруги обвиняли друг друга в том, что кушетки и столики не придвигаются вплотную к стене и, сколько их ни ставь на место, ездят из стороны в сторону; кричали, что жить в такой обстановке невыносимо. Денег на ее изменение не оставалось, да и изменить уже ничего было нельзя. Ссоры вспыхивали теперь по любому поводу: то ящики перекошены, то горничная под шумок деньги крадет. Словом, жизнь и впрямь стала невыносимой. Муж искал утешений на стороне, жена изменами пыталась развеять скуку и уныние. С обоюдного согласия они отказались от квартиры и разъехались.
      "Расчет был точный", -- сказал себе тогда дез Эссент с удовлетворением стратега, предусмотревшего все неожиданности и выигравшего сражение.
      Поразмышляв, как ловко расстроился брак именно благодаря его горячей поддержке, он подбросил в камин дров и снова задумался.
      Нахлынули новые воспоминания в том же духе.
      Несколько лет тому назад встретил он на улице Риволи сорванца лет шестнадцати, с виду бледного, но себе на уме и, как девушка, хорошенького. Он с трудом сосал папиросу, бумага которой прорывалась от крупного табака. Паренек чертыхался и тер о штанину спичку, одну, другую, но они не зажигались. Он перепробовал весь коробок. Заметив, что дез Эссент на него смотрит, он поднес руку к козырьку фуражки и вежливо попросил прикурить. Дез Эссент угостил мальчишку роскошной ароматизированной папиросой и, заговорив с ним, попросил рассказать о себе.
      История мальчика была проста. Звали его Огюст Ланглуа, работал он в картонной мастерской, мать умерла, отец нещадно его бил.
      Дез Эссент задумчиво слушал.
      -- Пойдем выпьем что-нибудь, -- предложил он. Он отвел мальчика в кафе и заказал ему крепкий пунш. Тот пил молча.
      -- Слушай,-- сказал вдруг дез Эссент,-- хочешь повеселиться вечером? Плачу я. -- И привел паренька на улицу Монье, в дом особы, именовавшей себя мадам Лора. На четвертом этаже в комнатах с красными обоями, круглыми зеркалами и канапе она содержала целый цветник прелестниц.
      Теребя в руках фуражку, Огюст ошеломленно смотрел на женщин, как по команде раскрывших крашеные рты:
      -- Ах ты, деточка! Ах, милашка!
      -- Да ты ж, мой сладкий, еще годами не вышел, -- добавила толстая брюнетка с глазами навыкате и горбатым носом, игравшая у мадам Лоры роль Прекрасной Иудейки.
      Дез Эссент был как дома. Он перешептывался с хозяйкой.
      -- Да ты не бойся, глупый, -- сказал он Огюсту. -- Выбирай, я угощаю. -- Дез Эссент легонько подтолкнул его, и мальчик уселся на диван между двух женщин. Красавицы по знаку хозяйки слегка прижались к нему, набросили ему на колени пеньюары, прижали чуть не к носу горячие и пряные напудренные плечи, и он застыл, покраснев, сжав губы, опустив глаза и посматривая на красавиц робко, искоса, однако невольно бросая взгляды на их прелести.
      Прекрасная Иудейка, Ванда, обняв его, шептала, что надо слушаться папу и маму, а сама медленно его поглаживала, а он сидел,'побледнев и бессильно запрокинув голову.
      -- Ты, стало быть, не для себя сегодня пришел, -- сказала дез Эссенту мадам Лора. -- Да где ты этого младенца подцепил? -- спросила она, когда Огюст вышел следом за Прекрасной Иудейкой.
      -- На улице, дорогуша.
      -- А ведь ты вроде не пьян, -- пробормотала хозяйка. И, подумав, добавила с материнской улыбкой: -- Все ясно. Тебе, шельма, молоденький молодит кое-что!
      Дез Эссент пожал плечами.
      -- Ничего тебе не ясно. Дело совсем не в этом, -- ответил он. -- Просто я хочу создать убийцу. Послушай-ка, что я об этом думаю. Мальчик невинен и достиг поры, когда начинает бродить кровь. Он может ухаживать за соседскими девушками, жить честно, развлекаться, короче, иметь свое убогое бедняцкое счастье. Так нет же, я привел его сюда и познакомил с роскошью, о которой он не подозревал и которую уже не забудет. И я стану дарить ее ему раз в две недели, приучу к наслаждениям, для его кошелька недоступным. И водить его сюда буду месяца три, чтобы приохотить, но, впрочем, не часто, чтобы и охоту не отбить. Итак, он ко всему привыкнет и уже не сможет без этого обойтись. Но тут подойдет к концу плата, которую я наперед сейчас внесу тебе на сие доброе дело. Тогда он займется воровством, чтобы вернуться сюда, и на все пойдет, чтобы только снова завалиться в шелка на диван!
      Начнет воровать, дальше -- больше, а там, надеюсь, и убьет, если жертва вздумает защищать свое добро. И цель моя, выходит, достигнута. То есть я, по мере сил и средств, создал мерзавца и вора, врага общества, которое и само мерзко, само грабит нас.
      Красотки, вытаращив глаза, смотрели на него.
      -- А вот и ты! -- сказал он, когда Огюст Ланглуа, смущенный и красный, прячась за спину Прекрасной Иудейки, вошел в гостиную. -- Ну, ладно, малыш, поздно уже, скажи дамам "до свидания". -- И когда они спускались по лестнице, дез Эссент объявил ему, что тот сможет бесплатно приходить к мадам Лоре раз в две недели. На улице он простился с ним. Юноша в ошеломлении смотрел на него.
      -- Мы уже больше не увидимся, -- сказал дез Эссент. -- Беги к своему драчливому отцу и запомни почти библейскую премудрость: поступай с другими так, как ты не хочешь, чтобы поступали с тобой. Будешь ей следовать, пойдешь далеко. Ну, прощай. И не будь неблагодарным -- дай о себе знать в газетах через судебную хронику.
      -- Ах ты, предатель маленький! -- шептал теперь дез Эс-сент, вороша угли в камине. -- Так и не встретил я твоего имени в разделе "Происшествия"! Правда, в своих расчетах я мог всего и не предусмотреть. Какие только не встречаются неожиданности: мамаша Лора была способна денежки прикарманить, а малого выставить; или одна из красоток влюбилась в него и стала принимать бесплатно; а может, Прекрасная Иудейка, дама более чем томная, отвратила нетерпеливого новичка слишком медленным приливом своей испепеляющей страсти. Впрочем, мальчик мог попасться, когда я уже был в Фонтенее. Газет мне здесь не доставляют, я об этом могу и не узнать.
      Дез Эссент встал и прошелся по комнате.
      -- И все-таки жаль, если из этого ничего не вышло,-- вздох-нул он, -ведь мне удалось в точности поймать смысл и суть социального воспитания. Общество превращает своих члено в Огюстов Ланглуа тем, что не только не сострадает несчастным не воспитывает в них смирение, но, напротив, делает все, чтобы обездоленные лишний раз убедились, что судьба других сложилась лучше, незаслуженно лучше, что чем дороже радости, тем они более желанны и сладки.
      Следовательно, рассуждал дез Эссент, все горе -- от ума. Чем больше бедняги знают, тем больше мучатся. Развивать их ум и утончать нервы -значит растить в них и без того живучие страдания и социальную ненависть.
      Лампы стали коптить. Он подправил фитиль и посмотрел на часы: три утра. Снова закурив, открыл книгу, которую, замечтав-шись, отложил в сторону. Это была старая латинская поэма "De laude castitatis", сочиненная Авитусом, архиепископом города Вены в эпоху правления Гондебальда.
      ГЛАВА VII
      С той самой ночи, когда ему ни с того ни с сего пришло на память грустное воспоминание об Огюсте Ланглуа, он начал все больше и больше погружаться в прошлое.
      И теперь он уже ни строчки не мог понять из того, что читал; да и забросил чтение. Он словно пресытился книгами и картинами и отказывался воспринимать что-либо.
      Он варился в собственном соку, жил за счет собственного организма, как зверь в пору зимней спячки. Одиночество действовало на него, подобно наркотику; сначала взбодрило, возбудило, а потом погрузило в оцепенение и грезы и, разрушив его планы, сковав волю, отправило в мир мечты, и он, не оказывая сопротивления, с покорностью уступил этому.
      Беспорядочное чтение, уединенные думы от искусстве, стены фонтенейского дома, за которыми он хотел спастись от потока воспоминаний, -- все это было в один миг снесено. Хлынули воды прошлого, затопили и настоящее, и будущее, заполонили ум печалью, в которой, как обломки судна, потерпевшего кораблекрушение, плавали заурядные события нынешней его жизни, пустячные и бессмысленные.
      Он пробовал читать, но книги валились у него из рук, и он снова забывался, с тревогой и отвращением перебирая в памяти события прошлого. А оно все бурлило, все кружилось вокруг воспоминаний об Огюсте и мадам Лоре, эти воспоминания были неотвязны, маяча перед ним, как свая в воде. С чем только не сталкивался он тогда! Светские приемы, дерби, карты, плотские утехи, заказанные заранее и поданные в назначенный час, с первым полночным ударом часов, в его розовый будуар! И проплывали перед ним тени, лица, слышался шум слов, назойливых и неотвязных, как пошлый мотив, который до поры до времени, не в силах позабыть его, насвистываешь, а затем, не отдавая себе в этом отчета, в какой-то момент вдруг забываешь.
      Он забылся ненадолго и, вскоре, очнувшись, попытался с головой уйти в латинские штудии, чтобы напрочь освободиться от прошлого.
      Но было поздно. Почти тотчас хлынул новый поток, на этот раз -- детских воспоминаний, где выделялись годы ученья у отцов-иезуитов.
      Эти воспоминания были и далекими, и близкими, то есть виделись издали более чем выпукло, четко, ясно: перед ним возник мир тенистого парка, длинных аллей, газонов, садовых скамеек.
      А вот и школьная перемена: парк становится полон, в нем раздаются голоса учеников, смех учителей; иные, подоткнув сутану, играют в лапту, иные, стоя под деревьями, запросто разговаривают с мальчиками, словно с ровесниками.
      Он вспомнил, как снисходительны были к своим подопечным отцы-наставники, не заставляя по пятьсот, а то и по тысяче раз переписывать один и тот же стих, а лишь делали помету на полях: "исправить ошибку"; не карали за беготню и невыученные уроки, но слегка журили; опекали настойчиво, но мягко и, стараясь угодить, разрешали гулять, где хочется, а также пользовались любым незначительным и не учтенным церковью праздником, чтобы добавить к школьному обеду пирожки и вино или устроить пикник. Словом, необременительное иезуитское иго означало не утруждать ученика, а говорить с ним на равных и относиться к нему, как к взрослому, но баловать, как дитя.
      И тем самым учителя приобретали власть над учениками и в какой-то мере придавали форму уму, который взращивали. Они, поначалу направив питомца и привив ему определенные понятия, позднее содействовали его развитию ловко и ненавязчиво. Они следили за дальнейшей судьбой своих подопечных, способствовали их карьере, рассылали им письма с различными наставлениями, как это делал доминиканец Лакордер в посланиях соррезским ученикам.
      Дез Эссент на собственном опыте испытал все это. Впрочем, он был уверен, что устоял. Он и в детстве был упрямцем, строптивцем, казуистом и спорщиком и не поддавался ни обработке, ни лепке. А когда закончил школу, то и вовсе стал скептиком. Встречи с законниками, нетерпимыми и ограниченными, беседы с аббатами и служащими храма свели на нет все усилия иезуитов, вооружили независимый ум, укрепили неверие.
      В общем, он почитал себя свободным от всякого принуждения и ни с кем не связанным. Правда, в отличие от выпускников светских лицеев и пансионов, сохранил добрые воспоминания о школе и учителях. Но именно теперь он вдруг засомневался, так уж ли бесплодно поле, вспаханное иезуитами, и не дают ли все же всходы посеянные ими семена.
      И в самом деле, вот уже несколько дней дез Эссент находился в самом смятенном состоянии духа и в какой-то миг даже невольно потянулся к вере, но, едва он стал рассуждать об этом, как эта тяга прошла; смятение, однако, не проходило.
      Впрочем, он прекрасно знал себя и был уверен, что не способен на действительно христианское смирение или покаяние; понимал, что никогда не ощутит тот самый миг благодати, когда, по словам Лакордера, "луч веры осветит душу и все рассеянные в ней истины сольет в одну"; и не испытывал ни малейшего порыва к самоукорению и молитве, без которых, если верить священникам, обращение к вере невозможно; и не взывал к милосердию Божьему, в котором, кстати, сомневался; и тем не менее к учителям своим относился с симпатией, а потому перелистывал их труды и интересовался богословием. Редкая сила убеждения, страстный голос умов высшего порядка нравились ему, даже заставляли усомниться в собственных разуме и силах. В фонтенейском затворничестве душа дез Эссента не знала ни свежих впечатлений, ни новых мыслей и чувств от встреч с людьми и внешним миром. Благодаря этому упрямому и в чем-то противоестественному заточению все больные вопросы, забытые было дез Эссентом за время парижских увеселений, снова встали перед ним.
      Способствовало тому, конечно, и чтение любимых латинских авторов, в ocнвном епископов и монахов. Монастырска обстановка комнаты, запах ладана и книги взволновали его и, оттеснив воспоминания о проведенной в столице юности, вернули в школьные годы.
      Да, во мне эта закваска с детства, думал дез Эссент, объясняя себе появление в Фонтенее иезуитского духа. Тесто, впрочем, так и не взошло. Но недаром меня всегда столь тянуло к духовным материям.
      Выходило, что он сам себе не хозяин. Он пытался разубедить себя в этом и дать всему рациональное объяснение: видимо, церковь одна-единственная сохранила утраченные формы и линии, отстояла -- пусть и в нынешнем безобразном виде, неотделимом от аллюминия и цветных стекляшек, -- изящество утвари -- прелесть вытянутых, как петунья, чаш и гладкобоких дароносиц, и таким образом сберегла красоту былых времен. Не надо забывать, что большая часть бесценных сосудов, чудом уцелевших от зверств санкюлотов, поступила в музей Клюни из старых французских аббатств. В эпоху средневекового варварства именно церковь приютила у себя философию, словесность, собрания исторических документов. Она сберегла также и древнее пластическое искусство, сохранила для нас изумительные ткани и драгоценности; кстати, как их ни портят современные торговцы древностями, им не удается уничтожить их первоначальную красоту. Стало быть, вряд ли вызовет удивление, что он гонялся за старыми книгами, рылся, как и прочие собиратели, на развалах парижских букинистов, пропадал в провинции у старьевщиков.
      И, несмотря на все эти доводы, до конца разубедить себя дез Эссент не смог. Разумеется, вера продолжала ему казаться скучным обманом, но все же его скептицизм дал трещину.
      Странно, но факт: упорствовал он теперь гораздо меньше, чем в детстве, когда иезуиты были рядом, воспитывали и наставляли, когда он принадлежал им душой и телом и не знал никого, кто мог бы настроить его против них и увлечь чем-то посторонним. Им удалось-таки привить дез Эссенту любовь к божественному. Где-то глубоко в нем она пустила свои незримые корни, понемногу разрослась и вот теперь, в тиши уединения, оказывая воздействие на его замкнувшийся в тесном мирке навязчивых идей ум, расцвела пышным цветом.
      Дез Эссент стал разбираться в своих чувствах, проследил их развитие и, выявив их происхождение, убедился, что все в его прежней свободной жизни было обусловлено иезуитской выучкой. Так что тяготение ко всему искусственному и эксцентричному -- это, конечно, результат своеобразной вольницы занятий, почти неземной утонченности в манерах и квазибогословского склада мысли. Этот порыв, в сущности, -- не что иное, как восторженное искание идеала, неведомого мира и по-библейски чаемой грядущей благодати.
      Тут дез Эссент прервал свои размышления. Значит, сказал он себе с досадой, я заражен гораздо больше, чем думал. Даже и рассуждаю как казуист.
      Охваченный смутной тревогой, дез Эссент задумался. Если я прав и обращение к вере происходит не на пустом месте и требует определенной подготовки, то бояться, разумеется, нечего. Но пишут же романисты о любви с первого взгляда, а богословы -- об озарении. И если правы именно они, то бояться есть чего. Потому что бесполезно тогда анализировать поступки, прислушиваться к своему внутреннему голосу, принимать меры предосторожности. И бессмысленно объяснять мистическое. Ибо то, что произошло, необратимо.
      -- Ну и ну! Я совсем поглупел! -- сказал дез Эссент. -- Если так и дальше будет продолжаться, я от опасения заболеть и впрямь заболею.
      Он попытался сопротивляться. Воспоминания ушли. Появились, однако, новые симптомы недуга в виде богословских понятий. Вместо живых картин парка, уроков, воспитателей -- одни абстракции. И он помимо воли размышлял о противоречивом истолковании догм, о былых ересях, которые описаны в книге о церковных соборах отцом Лаббом. То доносились до дез Эссента отголоски еретических учений или споров, разделивших некогда церковь на восточную и западную. То Несторий отказывал Деве Марии в праве зваться Богородицей, потому что в таинстве воплощения зачала она якобы не Бога, а человека; то Евтихий объявлял, что божественным в Христе было совершенно поглощено все человеческое и Он имел лишь кажущуюся плоть; или другие спорщики доказывали, что Спаситель вообще не имел тела и что сие выражение, "Тело Господне", взятое из Священного писания, следует понимать в переносном смысле, то Тертуллиан бросал свое знаменитое, почти материалистическое: "Бестелесно лишь то, что не существует. Всякое сущее наделено присущим ему телом"; или возникал, наконец, веками длившийся спор о том, был ли распят один Христос, или на Голгофе претерпела крестные муки Единая и Нераздельная Троица? И все эти мысли осаждали и мучили дез Эссента. тогда как он машинально, словно твердя заученный урок, сам и задавал вопросы, и отвечал на них.
      Несколько дней подряд его переполняли парадоксы, логические выкладки; мысли о противоречивом хитросплетении сложных определений из области самой тонкой и придирчивой небесной юриспруденции, которые подходили за счет игры слов для любого истолкования. Потом прекратились и абстракции. И под влиянием развешанных по стенам картин Моро в его воображении возникли образы пластические.
      Дез Эссент видел, как мимо него проходит крестный ход, как архимандриты и другие пастыри поднимают руку, благословляя коленопреклоненную толпу, и покачивают своими седыми бородами, читая молитвы. Увидел он, как тянутся в темные крипты молчаливые цепочки кающихся. Увидел, как устремляются к небу соборы, а в них с амвона читаются проповеди. Подобно де Квинси, который под влиянием опиума вспоминал при словах "consul romanus" целые страницы из Тита Ливия и воочию представлял себе торжественный церемониал императорского двора или планомерный отход римской армии, дез Эссенту при упоминании любого догмата вдруг с волнением рисовалась сияющая базилика и на ее фоне пастырь со своей многочисленной паствой. Шли века, собрание верующих уступило место современной службе, и это видение благочестивой череды времен погружало дез Эссента в бесконечность печальной и нежной мелодии.
      Здесь не требовались ни рассуждения, ни аргументы, ни доказательства. Страх и трепет охватили дез Эссента. Образы искусства отступили под католическим натиском рассудка. Дез Эссент затрепетал было и вдруг -- как бы восстал, в один миг взбунтовался. В голове у него забурлили чудовищные мысли! Они были связаны с хулой против святой воды и елея, о которой говорится в пасхальной книге для духовников. Сколь силен демон, противящийся Всемогущему Богу! Страшная сила может исходить от самого верующего, который со злобной, мерзкой радостью прямо в храме кощунствует, святотатствует, проклинает, богохульствует и начинает участвовать в колдовстве, черных мессах, шабашах, всяческой бесовщине. Дез Эссент решил, что святотатствует уже тем, что хранит дома предметы культа -- церковные книги, ризы, дароносицы. Сознание собственной греховности принесло ему чувство радости и гордости. Он испытал даже тайное удовольствие от этого святотатства, впрочем, святотатства невеликого или не святотатства вовсе: в конце концов, он любил эту утварь и не нарушал никаких правил. Так, из-за боязливости и осторожности он начал успокаивать себя, ибо был склонен во всем сомневаться и к тому же не находил в себе храбрости на явные злодейства и смертные грехи.
      Наконец мало-помалу рассеялись и эти помыслы. И дез Эссент как бы с духовных высот смог прозреть суть и того, как поколение за поколением церковь врачевала человечество. Она предстала перед ним и плачущей, и ликующей. Несла весть о жестокости и несправедливости жизни. Проповедовала терпение, покаяние, самопожертвование. Указывая на крестные муки Христа, старалась облегчить страдания. Обещала иную, лучшую участь и райское блаженство на том свете всем, кто обижен на этом. Призывала считать искупительной жертвой Господу страдания, несение обид и тягот, удары судьбы. Да, церковь находила чудные слова утешения, становилась матерью обижаемых, заступницей гонимых, грозой тиранов и сильных мира сего.
      И здесь снова возвращались сомнения. Очень хорошо, конечно, что церковь указывает на несовершенство этой жизни, но очень плохо, что тешит надеждами на жизнь небесную. Шопенгауэр оказывался более точным. Он, как и церковь, исходил из того, что жизнь гнусна и несправедлива. Он так же, как и "Подражание Христу", горько восклицает: "Что за несчастье -- земная жизнь!" И проповедовал одиночество и нищету духа, говоря людям, что, как бы ни складывалась их жизнь и чем бы они ни занимались, они останутся несчастными: бедняки, потому что от бедности -- горе и боль; богачи, потому что от богатства -- непроходимая скука. Однако он не придумывал никакой панацеи, не пытался сказками смягчить боль.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12