Люди тем не менее продолжали говорить, что никому не разрешается входить в эту комнату и что это келья отшельника, могила, склеп. Шушукались и о том, что у него имеются "колоссальные" суммы, лежащие у Лафита, причем будто бы эти суммы вложены с таким условием, что могут быть взяты оттуда полностью и в любое время, "так что, - добавляли кумушки, господин Мадлен может в одно прекрасное утро зайти к Лафиту, написать расписку и через десять минут унести с собой свои два или три миллиона". В действительности, как мы уже говорили, эти "два или три миллиона" сводились к сумме в шестьсот тридцать или шестьсот сорок тысяч франков. Глава четвертая ГОСПОДИН МАДЛЕН В ТРАУРЕ В начале 1821 года газеты возвестили о смерти епископа Диньского мириэля, прозванного монсеньером Бьенвеню и почившего смертью праведника в возрасте восьмидесяти двух лет. Епископ Диньский - добавим здесь одну подробность, опущенную в газетах, за несколько лет до кончины ослеп, но он радовался своей слепоте, так как сестра его была рядом. Заметим, кстати, что на этой земле, где все несовершенно, быть слепым и быть любимым - это поистине одна из самых необычных и утонченных форм счастья. Постоянно чувствовать рядом с собой жену, дочь, сестру, чудесное существо, которое здесь потому, что вы нуждаетесь в нем, а оно не может обойтись без вас, знать, что вы необходимы той, которая нужна вам, иметь возможность беспрестанно измерять ее привязанность количеством времени, которое она вам уделяет, и думать про себя: "Она посвящает мне все свое время, значит, ее сердце целиком принадлежит мне"; видеть мысли за невозможностью видеть лицо, убеждаться в верности любимого существа посреди затмившегося мира, ощущать шелест платья, словно шум крыльев, слышать, как это существо входит и выходит, двигается, говорит, поет, и знать, что вы центр, к которому направлены эти шаги, эти слова, эта песня; каждую минуту проявлять нежность, чувствовать себя тем сильнее, чем слабее ваше тело, стать во мраке и благодаря мраку ярким светилом, к которому тяготеет этот ангел, - все это такая радость, которой нет равных. Высшее счастье жизни - это уверенность в том, что вас любят; любят ради вас самих, вернее сказать - любят вопреки вам; вот этой уверенностью и обладает слепой. В такой скорби ощущать заботу о себе - значит ощущать ласку. Лишен ли он чего-либо? Нет. Свет для него не погас, если он любим. И какой любовью! Любовью, целиком сотканной из добродетели. Где есть уверенность, там кончается слепота. Душа ощупью ищет другую душу и находит ее. И эта найденная и испытанная душа - женщина. Чья-то рука поддерживает вас - это ее рука; чьи-то уста прикасаются к вашему лбу - это ее уста; совсем близко от себя вы слышите чье-то дыхание - это она. Обладать всем, что она может дать, начиная от ее поклонения и кончая страданием, не знать одиночества благодаря ее кроткой слабости, которая является вашей силой, опираться на этот негнущийся тростник, касаться руками Провидения и брать его в объятия - великий боже, какое это блаженство! Сердце, этот загадочный небесный цветок, достигает своего полного и таинственного расцвета. Вы не отдали бы этого мрака за весь свет мира. Ангельская душа здесь, все время здесь, рядом с вами; если она удаляется, то лишь затем, чтобы вернуться к вам. Она исчезает, как сон, и возникает, как явь. Вы чувствуете тепло, которое все приближается, - это она. На вас нисходит ясность, веселье, восторг; вы - сияние среди ночи. А тысяча мелких забот! Пустяки, занимающие в этой пустыне огромное место. Самые тонкие, едва уловимые оттенки женского голоса, убаюкивающие вас, заменяют вам утраченную вселенную. Вы ощущаете ласку души. Вы ничего не видите, но чувствуете, что кто-то боготворит вас. Это рай во тьме. Из этого рая монсеньор Бьенвеню и переселился в иной рай. Извещение о его смерти было перепечатано местной монрейльской газетой. На следующий день Мадлен появился весь в черном и с крепом на шляпе. В городе заметили его траур, и начались толки. Обыватели решили, что это проливает некоторый свет на происхождение Мадлена. Очевидно, он был в каком-то родстве с почтенным епископом. "Он надел траур по епископу Диньскому", говорили в гостиных; это предположение сильно повысило Мадлена в глазах монрейльской знати, и все немедленно прониклись к нему уважением. Микроскопическое сен -жерменское предместье городка решило снять карантин с Мадлена, по всей видимости, родственника епископа. Мадлен заметил возросшее свое значение по более низким поклонам старушек и более приветливым улыбкам молодых женщин. Как-то вечером одна из видных представительниц этого маленького "большого света", считавшая, что ее преклонный возраст дает ей право на любопытство, отважилась спросить у него: - Скажите, господин мэр, покойный епископ Диньский был, вероятно, в родстве с вами? - Нет, сударыня, - ответил он. - Почему же вы носите по нем траур? - снова спросила старушка. - Потому что в молодости я служил лакеем у него в доме, - ответил он. Было замечено еще одно обстоятельство: каждый раз, когда в городе появлялся юный савояр, мэр звал его к себе, справлялся о его имени и давал ему денег. Маленькие савояры рассказывали об этом друг другу, и в городе их перебывало очень много. Глава пятая ЗАРНИЦЫ Мало-помалу все проявления неприязни исчезли. Вначале Мадлен, согласно неписаному закону, которому всегда подвластен тот, кто преуспевает, был окружен грязными сплетнями и клеветой, затем их заменили злобные выходки, затем только злые шутки, а затем прекратилось и это; уважение сделалось полным, искренним, единодушным, и, наконец, настало время, - это было около 1821 года, - когда слова "господин мэр" произносились в Монрейле -Приморском почти с таким же благоговением, с каким слова "его преосвященство" произносились в 1815 году в Дине. Люди приезжали за десять лье, чтобы посоветоваться с Мадленом. Он решал споры, предупреждал тяжбы, мирил врагов. Каждый для защиты своей правоты приглашал его в заступники. Казалось, душа его заключала в себе весь свод естественных законов. Это была какая-то эпидемия преклонения перед ним, которая в течение лет семи, заражая одного жителя за другим, наконец охватила весь край. Только один человек в городе и во всем округе не поддавался этой болезни, несмотря на все добрые дела дядюшки Мадлена, словно какой-то инстинкт, непоколебимый и неподкупный, стоял на страже и не давал ему покоя. В иных людях и в самом деле как бы таится инстинкт животного; природный и неистребимый, как всякий инстинкт, он внушает симпатии и антипатии, неумолимо отделяет одну породу существ от другой, никогда не колеблется, не смущается, не дремлет и не изменяет себе; он ясен в своей слепоте, безошибочен, властен, не подчиняется советам разума, разлагающему воздействию рассудка и, независимо от того, к чему приводит людей судьба, тайно уведомляет человека-собаку о близости человека-кошки, а человека-лису - о близости человека-льва. Иной раз, когда Мадлен проходил по улице, спокойный, приветливый, осыпаемый всеобщими благословениями, какой-то высокий человек в рединготе серо-стального цвета и в шляпе с опущенными полями, вооруженный толстой палкой, внезапно оборачивался и провожал его взглядом до тех пор, пока мэр не скрывался из виду; потом, скрестив руки и медленно покачивая головой, он поднимал верхнюю губу к самому носу, - многозначительная гримаса, которую можно было бы истолковать так: "Кто этот человек? Я уверен, что где-то видел его прежде. Во всяком случае, меня-то он не проведет". Этот суровый, почти угрожающе суровый человек принадлежал к числу людей, которые даже при беглой встрече внушают наблюдателю тревогу. Его звали Жавер, и служил он в полиции. В Монрейле -Приморском он исполнял тягостные, но полезные обязанности полицейского надзирателя. Он не был свидетелем первых шагов Мадлена. Своей должностью он был обязан протекции Шабулье, секретаря графа Англеса министра, состоявшего в то время префектом парижской полиции. Когда Жавер появился в Монрейле -Приморском, Мадлен успел уже стать крупным фабрикантом с большим состоянием и из дядюшки Мадлена превратиться в господина Мадлена. У некоторых полицейских чинов бывают особые лица: выражение их представляет странную смесь низости и сознания власти. У Жавера было именно такое лицо, но низость в нем отсутствовала. Если бы человеческие души были доступны для глаза, то, по нашему глубокому убеждению, все явственно увидели бы одну странность, а именно - соответствие каждого из представителей человеческого рода какому-нибудь виду животного мира; и это помогло бы легко убедиться в истине, пока еще едва прозреваемой мыслителем и состоящей в том, что - от устрицы до орла, от свиньи до тигра все животные таятся в людях и каждое в отдельности -в отдельном человеке. А бывает и так, что даже несколько в одном. Животные суть не что иное, как прообразы наших добродетелей и пороков, блуждающие пред нашим взором призраки наших душ. Бог показывает их нам, чтобы заставить нас задуматься. Но так как животные - это всего лишь тени, то бог не одарил их восприимчивостью в полном смысле этого слова; да и к чему им это? Наши души, напротив, существуя реально и обладая конечной целью, получили от бога разум, то есть восприимчивость к воспитанию. Правильно поставленное общественное воспитание всегда может извлечь из души, какова бы она ни была, то полезное, что она содержит. Разумеется, все сказанное верно лишь в отношении видимой земной жизни и не предрешает сложного вопроса о предшествующем и последующем облике существ, которые не являются человеком. Видимое "я" никоим образом не дает мыслителю права отрицать "я" скрытое. Сделав эту оговорку, продолжаем. Итак, если читатель на минуту предположит вместе с нами, что в каждом человеке таится представитель животного мира, нам будет легко определить, что представлял собой полицейский надзиратель Жавер. Астурийские крестьяне убеждены, что среди волчат одного помета всякий раз попадается щенок, которого мать сразу же убивает, потому что иначе, если б он вырос, то непременно сожрал бы остальных волчат. Придайте этому псу, детенышу волчицы, человеческое лицо, и перед вами Жавер. Жавер родился в тюрьме от гадалки, муж которой был сослан на каторгу. Когда Жавер вырос, он понял, что находится вне общества, и отчаялся когда-либо проникнуть в него. Он заметил, что общество беспощадно устраняет из своей среды два класса людей: тех, кто на него нападает, и тех, кто его охраняет; у него был выбор только между этими двумя классами; в то же время он чувствовал в себе задатки моральной стойкости, порядочности и честности, которым сопутствовала необъяснимая ненависть к цыганской среде, откуда он вышел сам. Он поступил в полицию. И преуспел. В сорок лет он был полицейским надзирателем. В молодости он служил на юге надсмотрщиком на галерах. Но прежде чем перейти к дальнейшему, поясним, что именно мы имели в виду, употребив выражение "человеческое лицо" в применении к Жаверу. Человеческое лицо Жавера состояло из вздернутого носа с двумя глубоко вырезанными ноздрями, к которым с двух сторон примыкали огромные бакенбарды. Вам сразу становилось не по себе, когда вы впервые видели эти две чащи и две пещеры. Когда Жавер смеялся, что случалось редко, смех его был страшен: тонкие губы раздвигались и обнажали не только зубы, но и десны, а вокруг носа широко расползались свирепые складки, словно на морде хищного зверя. Когда Жавер бывал серьезен, это был дог; когда он смеялся, это был тигр. Далее: узкий череп, массивная челюсть, волосы, закрывавшие лоб и свисавшие до самых бровей, над переносицей звездообразная неизгладимая морщина, словно печать гнева, мрачный взгляд, злобно сжатые губы, вид начальственный и жестокий. Этот человек состоял из двух чувств, очень простых и относительно хороших, но доведенных им до крайности и сделавшихся поэтому почти дурными, - из уважения к власти и из ненависти к бунту; а в его глазах воровство, убийство, все существующие преступления являлись лишь разновидностями бунта. Он был проникнут слепой и глубокой верой во всякое должностное лицо, от первого министра до сельского стражника; он чувствовал презрение, неприязнь и отвращение ко всем, кто хоть раз преступил границы закона. Он был непреклонен и не признавал никаких исключений. О первых он говорил: "Чиновник не может ошибаться. Судья никогда не бывает неправ". О вторых он говорил: "Эти погибли безвозвратно. Ничего путного из них выйти не может". Он всецело разделял доходящие до абсурда убеждения тех людей, которые приписывают человеческим законам какой-то дар создавать или, если хотите, обнаруживать грешников и которые изгоняют низы общества на берега некоего Стикса. Он был стоически тверд, серьезен и суров, печален и задумчив, скромен и надменен, как все фанатики. Взгляд его леденил и сверлил, как бурав. Вся его жизнь заключалась в двух словах: наблюдать и выслеживать. Он проложил прямую линию на самом извилистом пути в мире, он верил в полезность своего дела, свято чтил свои обязанности, он был шпионом, как бывают священником. Горе тому, кому суждено было попасть в его руки! Он арестовал бы родного отца за побег с каторги и донес бы на родную мать, уклонившуюся от полицейского надзора. И он сделал бы это с чувством внутреннего удовлетворения, которое дарует добродетель. Наряду с этим - жизнь, полная лишений, одиночество, самоотречение, целомудрие, никаких удовольствий. Олицетворение беспощадного долга, полиция, понятая так, как спартанцы понимали Спарту, неумолимый страж, свирепая порядочность, сыщик, изваянный из мрамора, Брут в шкуре Видока - вот что такое был Жавер. Вся его особа изобличала человека, который подсматривает и таится. Мистическая школа Жозефа де Местра, которая в ту эпоху приправляла высокой космогонией стряпню газет так называемого ультрароялистского толка, не преминула бы изобразить Жавера как символ. Вы не видели его лба, прятавшегося под шляпой, вы не видели его глаз, исчезавших под бровями, вы не видели его подбородка, потонувшего в шейном платке, вы не видели его рук, закрытых длинными рукавами, вы не видели его палки, которую он носил под полой редингота. Но вот являлась необходимость - и изо всей этой тьмы, словно из засады, вдруг выступал узкий и угловатый лоб, зловещий взгляд, угрожающий подбородок, огромные руки и увесистая дубинка. В свободные минуты, которые выпадали не часто, он, ненавидя книги, все же читал их, благодаря чему не был совершенным невеждой. Это проявлялось в некоторой напыщенности его речи. Как мы уже сказали, у него не было никаких пороков. Когда он бывал доволен собой, то позволял себе понюшку табаку. Только это и роднило его с человечеством. Легко понять, что Жавер был грозой для того разряда людей, который в ежегодном статистическом отчете министерства юстиции значится под рубрикой: Темные личности. При одном имени Жавера они обращались в бегство, появление самого Жавера приводило их в оцепенение. Таков был этот страшный человек. Жавер был недремлющим оком, постоянно устремленным на Мадлена. Оком, полным догадок и подозрений. В конце концов Мадлен заметил это, но, видимо, не придал этому никакого значения. Он ни разу ни о чем не спросил Жавера, не искал с ним встречи и не избегал его; казалось, он с полным равнодушием выносил этот тяжелый и почти давящий взгляд. Обращался он с Жавером, как со всеми, приветливо и непринужденно. По нескольким случайно вырвавшимся у Жавера словам можно было заключить, что, побуждаемый характерным для этой породы людей любопытством, которое вызывается столько же инстинктом, сколько и волей, он тайно разыскивал все следы, какие только мог оставить за собой в прошлом дядюшка Мадлен. Очевидно, ему удалось узнать - иногда он намекал на это, - что кто-то наводил где-то какие-то справки о некоем исчезнувшем семействе. Как-то раз он сказал вслух, разговаривая сам с собой: "Теперь, кажется, он у меня в руках!" После этого целых три дня он был задумчив и не произносил ни слова. Должно быть, нить, которую он уже считал пойманной, порвалась. Впрочем, человеческое существо не может не ошибаться - такова необходимая поправка к некоторым словам, иначе смысл их мог бы показаться чересчур непреложным; сущность инстинкта состоит именно в том, что он может поколебаться, сбиться со следа и потерять дорогу. В противном случае инстинкт одержал бы верх над разумом и животное оказалось бы умнее человека. Очевидно, Жавер был отчасти сбит с толку полнейшей естественностью и спокойствием Мадлена. Но однажды странный образ действий Жавера, видимо, произвел впечатление на Мадлена. И вот при каких обстоятельствах. Глава шестая ДЕДУШКА ФОШЛЕВАН Как-то утром Мадлен шел по одному из немощеных монрейльских переулков. Внезапно он услышал шум и увидел на некотором расстоянии кучку людей, Он подошел к ним. У старика крестьянина, которого Звали дедушка Фошлеван, упала лошадь, а сам он очутился под телегой. Этот Фошлеван принадлежал к числу тех немногих врагов, какие еще оставались в это время у Мадлена. Когда Мадлен поселился в Монрейле, Фошлеван, довольно грамотный крестьянин, бывший прежде сельским писцом, занимался торговлей, но с некоторых пор дела его шли плохо. Фошлеван видел, как этот простой рабочий богател, а он, хозяин, постепенно разорялся. Это наполняло его сердце завистью, и он при всяком удобном случае старался чем-нибудь повредить Мадлену. Затем наступило банкротство, и старик, у которого от всего имущества осталась только лошадь с телегой, не имевший к тому же ни семьи, ни детей, вынужден был стать ломовым извозчиком. При падении лошадь сломала обе ноги и не могла подняться. Старик оказался между колесами, и упал он так несчастливо, что телега всей своей тяжестью давила ему на грудь. Она была основательно нагружена. Дедушка Фошлеван испускал душераздирающие вопли. Его пытались вытащить, но безуспешно. Неловкое движение, неверное усилие, неудачный толчок - и ему был бы конец. Высвободить его можно было лишь одним способом - приподняв телегу снизу. Жавер, случайно оказавшийся здесь в момент несчастья, послал за домкратом. Но вот подошел Мадлен. Все почтительно расступились. - Помогите! - кричал старик Фошлевая, - Добрые люди, спасите старика! Мадлен обратился к присутствующим: - Нет ли домкрата? - За ним пошли, -отвечал один крестьянин. - А скоро его сюда доставят? - Да пошли-то в самое ближнее место, в Флашо, к кузнецу, но на это понадобится добрых четверть часа. - Четверть часа! -вскричал Мадлен. Накануне шел дождь, земля размокла, телега с каждой минутой увязала все глубже и все сильнее придавливала грудь старика Фошлевана. Все понимали, что не пройдет и пяти минут, как у него будут сломаны все ребра. - Нельзя ждать четверть часа, -сказал Мадлен крестьянам, стоявшим вокруг. - Ничего не поделаешь! - Да ведь будет поздно! Разве вы не видите, что телега уходит все глубже? - Как не видеть! - Послушайте, - продолжал Мадлен, - пока еще под телегой довольно места, можно подлезть под нее и приподнять ее спиной. Всего полминуты, а за это время беднягу успеют вытащить. Найдется здесь человек с крепкой спиной и добрым сердцем? Кто хочет заработать пять луидоров? Никто в толпе не сдвинулся с места. - Десять луидоров! - сказал Мадлен. Присутствовавшие смотрели в землю. Один из них пробормотал: - Тут нужна дьявольская сила. Как бы тебя самого не придавило! - Ну же! -настаивал Мадлен. -Двадцать луидоров! Опять молчание. - Желания-то у них хватает...- произнес чей-то голос. Мадлен обернулся и узнал Жавера. Он не заметил, когда тот подошел. - А вот силы не хватает, - продолжал Жавер. - Чтобы поднять на спине такую телегу, надо быть страшным силачом. Пристально глядя на Мадлена, он произнес, отчеканивая каждое слово: - Господин Мадлен! В своей жизни я знал только одного человека, способного сделать то, что вы требуете. Мадлен вздрогнул. Равнодушным тоном, но не сводя с Мадлена глаз, Жавер добавил: - Это был один каторжник. - Вот как! - отозвался Мадлен. - Каторжник из Тулонской тюрьмы. Мадлен побледнел. Между тем телега продолжала медленно уходить в землю. Дедушка Фошлеван хрипел и вопил: - Задыхаюсь! У меня ребра трещат! Домкрат! Сделайте что-нибудь! Ох! Мадлен оглянул толпу. - Неужели никто не хочет заработать двадцать луидоров и спасти жизнь бедному старику? Ни один из присутствовавших не шевельнулся. Жавер продолжал: - В своей жизни я знал только одного человека, который мог заменить домкрат. Это тот каторжник. - Ох! Сейчас меня раздавит! - крикнул старик. Мадлен поднял голову, встретил все тот же ястребиный, не отрывавшийся от него взгляд Жавера, посмотрел на неподвижно стоявших крестьян и грустно улыбнулся. Потом, не сказав ни слова, опустился на колени, и не успела толпа даже вскрикнуть, как он уже был под телегой. Наступила страшная минута ожидания и тишины. На глазах у всех Мадлен, почти плашмя лежа под чудовищным грузом, дважды пытался подвести локти к коленям, но тщетно. Ему закричали: "Дядюшка Мадлен! Вылезайте!" Сам старик Фошлеван сказал ему: "Господин Мадлен! Уходите! Видно, уж мне на роду написано так умереть! Оставьте меня! Не то и вас задавит!" Мадлен ничего не отвечал. Зрители тяжело дышали. Колеса продолжали уходить все глубже, и теперь Мадлену было уже почти невозможно вылезти из-под телеги. Вдруг вся эта громада пошатнулась, телега начала медленно приподниматься, колеса наполовину вышли из колеи. Послышался задыхающийся голос: "Скорей! Помогите!" Это крикнул Мадлен, напрягший последние силы. Все бросились на помощь. Самоотверженный поступок одного придал силу и мужество остальным. Два десятка рук подхватили телегу. Старик Фошлеван был спасен. Мадлен встал на ноги Он был смертельно бледен, хотя пот лил с него градом. Его одежда была разорвана и покрыта грязью. Все плакали. Старик целовал ему колени и говорил, что это сам господь. А на лице Мадлена было какое-то странное выражение блаженного неземного страдания, и он спокойно смотрел на Жавера, все еще не спускавшего с него глаз. Глава седьмая ФОШЛЕВАН СТАНОВИТСЯ САДОВНИКОМ В ПАРИЖЕ Фошлеван при падении вывихнул себе коленную чашку. Дядюшка Мадлен велел отвезти его в больницу, устроенную им для рабочих в здании его фабрики; уход за больными был там поручен двум сестрам милосердия. На следующее утро старик нашел на тумбочке возле кровати тысячефранковый билет и записку, написанную рукой дядюшки Мадлена: "Я покупаю у вас телегу и лошадь". Телега была сломана, а лошадь околела. Фошлеван выздоровел, но его колено перестало сгибаться. Заручившись рекомендациями монахинь и местного священника, Мадлен устроил старика садовником при женском монастыре в квартале Сент -Антуан в Париже. Вскоре после этого случая Мадлен был назначен мэром. Когда Жавер впервые увидел Мадлена, опоясанного шарфом, дававшим ему власть над всем городом, он ощутил такой трепет, какой мог бы ощутить пес, который под одеждой хозяина почуял волка. С этой минуты он стал всячески избегать встречи с ним. Но когда служебные обязанности принуждали его являться к мэру и уклониться от этого было невозможно, он выказывал ему глубочайшее почтение. На благоденствие, созданное дядюшкой Мадленом в Монрейле -Приморском, кроме видимых признаков, о которых мы уже упоминали, указывал и другой признак, который, не будучи видимым, казался, однако, не менее показательным. Признак этот безошибочен. Когда население нуждается, когда работы не хватает, когда торговля идет плохо, налогоплательщик, вынужденный к тому безденежьем, невольно уклоняется от уплаты, пропускает все сроки, и государству приходится расходовать большие деньги на принудительные меры по сбору податей. Когда же работы вдоволь, когда край счастлив и богат, налоги выплачиваются легко, и взыскание их обходится государству дешево. Можно сказать, что для определения степени общественной нищеты и общественного богатства есть один непогрешимый барометр: это расходы по взиманию налогов. За семь лет расходы по взиманию налогов сократились в Монрейльском округе на три четверти, - тогдашний министр финансов де Виллель часто приводил этот округ в пример другим. Таково было состояние края, когда Фантина вернулась на родину. Все давно забыли ее. К счастью, двери фабрики Мадлена были гостеприимно раскрыты для всех желающих. Она явилась туда, и ее приняли в женскую мастерскую. Ремесло было для Фантины совершенно новым, она не могла проявить особого мастерства и зарабатывала очень мало, но ей хватало и этого; главная задача была разрешена: она жила своим трудом. Глава восьмая ГОСПОЖА ВИКТЮРНЬЕН ТРАТИТ ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ ФРАНКОВ ВО ИМЯ НРАВСТВЕННОСТИ Когда Фантина увидела, что может жить самостоятельно, она воспряла духом. Жить честным трудом -какая это милость неба! В самом деле, к ней вернулась любовь к труду. Она купила зеркало, радовалась, глядя на свою молодость, на свои красивые волосы и красивые зубы, о многом забыла, стала думать теперь только о Козетте и возможном будущем и зажила почти счастливо. Она сняла комнатку и омеблировала ее в кредит, в расчете на будущий заработок; в этом сказались привычки ее прежней беспорядочной жизни. Не решаясь выдавать себя за замужнюю женщину, она, как мы уже упоминали, всячески избегала говорить кому-нибудь о своей дочурке. В первое время она, как известно читателю, аккуратно платила Тенардье. Но писать она не умела, а научилась только подписывать свое имя, и ей приходилось для переписки с ними обращаться к писцу. Писала она часто. Это было замечено. В женской мастерской начали поговаривать о том, что Фантина "пишет письма" и что она "завела шашни". Никто не следит за поступками других так ревниво, как те, кого эти поступки касаются меньше всего. "Почему этот господин выходит только в сумерки? Почему по четвергам господин такой-то никогда не вешает на гвоздь ключ от своей комнаты? Почему он всегда ходит переулками? Почему та дама всегда выходит из фиакра, не доезжая до дому. Почему она посылает за почтовой бумагой, когда дома у нее "полным-полно" этой бумаги?" и т. п., и т. п. Есть особы, которые, ради того чтобы отыскать разгадку этих загадок, в сущности говоря, совершенно им безразличных, расходуют больше денег, тратят больше времени, делают больше усилий, чем могло бы понадобиться на десяток добрых дел; и все это бескорыстно, из любви к искусству, получая в награду за свое любопытство только удовлетворение этого самого любопытства и ничего больше. Они готовы следить за такой-то женщиной или за таким-то мужчиной по целым дням, часами простаивать на перекрестках, в подъездах, ночью, в холод и в дождь, подкупать посыльных, подпаивать извозчиков и лакеев, задаривать горничную, давать на чай привратнику. Для чего? Да просто так. Из страстного желания увидеть, узнать, раскопать. Из непреодолимой потребности разболтать. А ведь часто эти разоблаченные секреты, эти обнародованные тайны, эти разгаданные загадки влекут за собой катастрофы, дуэли, банкротства, разоряют целые семейства, разбивают жизни, к великой радости того, кто "раскрыл все" без всякой выгоды для себя, повинуясь одному лишь инстинкту. И это очень печально. Некоторые особы бывают злыми единственно из-за того, что им хочется поговорить. Их беседы, болтовня в гостиной, пересуды в прихожей напоминают камины, быстро пожирающие дрова; они требуют много топлива, а топливо - это ближний. Итак, за Фантиной стали наблюдать. Многие завидовали ее белокурым волосам и белым зубам. Заметили, что в мастерской ей часто случалось отвернуться и смахнуть слезу. Это бывало в те минуты, когда она думала о своем ребенке, а возможно, и о человеке, которого любила когда-то. Рвать таинственные нити, привязывающие нас к прошлому, - мучительный и трудный процесс. Было установлено, что она пишет письма не реже двух раз в месяц, всегда по одному и тому же адресу, и оплачивает их почтовым сбором. Ухитрились узнать и адрес: "Милостивому государю, господину Тенардье, трактирщику в Монфермейле". Выпытали все в кабачке у писца, простодушного старика, который не мог влить в себя бутылочку красного вина без того, чтобы не выложить при этом весь свой запас чужих секретов. Словом, стало известно, что у Фантины есть ребенок. "Судя по всему, это шлюха". Нашлась кумушка, которая совершила путешествие в Монфермейль, повидалась с Тенардье и, вернувшись, сказала: "Я истратила тридцать пять франков, зато все узнала. Я видела ребенка!" Эта кумушка была мегера по имени г-жа Виктюрньен, блюстительница и опекунша всеобщей добродетели. Г-же Виктюрньен было пятьдесят шесть лет, и старость удваивала ее природное безобразие. Голос у нее был дребезжащий, а характер брюзжащий. Как ни странно, когда-то эта женщина была молода. В молодости, в самый разгар 93-го года, она вышла замуж за монаха, который, надев красный колпак, сбежал из монастыря и из бернардинца стал якобинцем. Она была худющая, злющая, скупая, упорная, вздорная, ядовитая, но все же не могла забыть покойного монаха, который сумел подчинить ее и согнуть. Во время Реставрации она стала святошей, столь ревностной, что священники простили ей ее монаха. У нее сохранилась землица, которую она собиралась отказать какой-то духовной общине, о чем кричала на всех перекрестках. Она была на очень хорошем счету в Аррасском епископстве. Вот эта-то самая г-жа Виктюрньен съездила в Монфермейль и вернулась со словами: "Я видела ребенка". На все это ушло немало времени. Фантина уже больше года работала на фабрике, как вдруг, однажды утром, надзирательница мастерской вручила ей от имени мэра пятьдесят франков и, заявив, что она уволена, посоветовала ей, также от имени мэра, уехать из города. Это случилось в тот месяц, когда супруги Тенардье, которые уже получали двенадцать франков вместо первоначальных шести, только что потребовали пятнадцать франков вместо двенадцати. Фантина была сражена этим ударом. Уехать из города она не могла, так как задолжала за квартиру и за мебель. Пятидесяти франков не могло хватить на то, чтобы покрыть долг. Она пробормотала несколько умоляющих слов. Надзирательница объявила ей, что она должна немедленно покинуть мастерскую. Фантина к тому же была посредственной работницей. Подавленная отчаянием и еще более стыдом, она покинула мастерскую и пошла домой. Итак, теперь ее проступок был известен всем.