- Вот, возьми, - только и сказал он, протягивая Лейли грушу и лишь затем, начал поглаживать ушибленное плечо. Ничего не сказала Лейли, только хитро засияли ее глазки, когда она с наслаждением впилась своими маленькими зубками в сочную мякоть плода, только сок тек по подбородку. Не укрылось это от глаз Айши.
- Так, как же зовут тебя, герой? - повторила она, смеясь. - Подойди сюда.
- Гудрат.
- Гудрат? Красивое имя. А чей ты сын?
- Эйваза, - просто ответил мальчик, и все похолодело в душе у Айши.
- Какого Эйваза? - спросила она, хотя уже знала ответ.
- У нас в селе только один Эйваз, мой отец.
Побледнела Айша, но затем кровь ударила ей в голову, и огнем запылала ее лицо. Знала, слышала, что женился давно Эйваз, что жена его была не местная, привезли ее из Салахлов, и что живет он со своей семьей в родительском доме. Знала Айша от своей матери Яшмы-ханум и о том, что у Эйваза было двое детей, второй ребенок, дочь, родился после долгого перерыва совсем недавно, еще года нет. Знала, но услышать имя его здесь не ожидала.
За все это время, что прошло после той злополучной ночи, когда Гуламали силой увез ее из родного села, завернутую в бурку, с Эйвазом она виделась только один раз. И было это примерно через год после смерти Садияра. Тогда она приехала навестить приболевшую тетушку, Бадисабу-ханум, жену Гара Башира, совсем забыв, что дом их по-соседству с родительским домом Эйваза.
Вечерело, когда Айша выходила от тетушки, и тут, в воротах, столкнулась с ним. Эйваз тоже пришел по просьбе своей матери справиться о здоровье тетушки Бадисабы. Мгновенье посмотрели они в глаза друг другу и, ничего не сказав, опустили их. Молча посторонился Эйваз, давая ей возможность пройти. Так же, опустив глаза, прошла мимо него Айша. Ни он не повернулся, ни она не оглянулась, чтобы узнать, смотрит ли он ей вслед.
Глава третья
В селе вдова, если она еще достаточно молода, одна долго не остается. Село само, в лице его старейшин, решает дальнейшую судьбу этой женщины. И выходит она с их благословения замуж или за одинокого родственника мужа, или вдовца, не важно, молод он или стар, главное, чтобы он был в состоянии содержать ее и ее детей, если они есть, и стать ей опорой в этой нелегкой жизни. Не должна молодая женщина долго оставаться одна, считали люди, грех это перед Аллахом. И в Сеидли всегда придерживались этого правила. Лишь на судьбе Айши оно не отразилось. Никто в селе не посмел ей сказать об этом, никому в голову даже не пришло подумать, а что дальше будет с Айшой. Были и в Сеидли, да и в других селах вокруг вдовцы, молодые и старые, но ни один из них не посмел послать сватов к вдове Садияр-аги. Да и Айша после смерти мужа как-то сникла вся, жила, как в тумане, вся ее жизнь, казалось, осталась там, вдали, до того дня, когда со скрипом к ней во двор въехала повозка со страшным грузом, и потухли вмиг для нее все краски мира. Скрип этот до сих пор стоял у нее в ушах, и затыкала она их крепко руками своими, когда по ночам часто слышала его снова и снова, и громко в голос рыдала она тогда, словно раненая волчица, потерявшая своих детенышей.
Лейли было уже десять лет, когда Сугра-ханум, подождав, когда Айша закончит свой рассказ о поездке в Вейсали, вдруг внезапно сказала:
- Айша, я давно хотела серьезно поговорить с тобой.
- Да, Ана, слушаю.
- Мне тяжело как матери мужа твоего начинать этот разговор, но это мой долг.
Айша сразу же поняла, о чем будет разговор, и хотела встать, чтоб не дать ей даже возможности начать этот разговор. Сугра-ханум поняла ее намерение и жестом, не терпящим возражения, повелела ей не двигаться и слушать.
- Я старше тебя, и мой долг это сказать тебе. Я много прожила на этом свете, и я тоже вдова. Но я овдовела, когда сын мой был уже взрослым мужчиной, опорой мне и моего очага. Ни одного дня я не знала нужды, не думала о хлебе насущном. Он, Садияр мой, его семья и дети его были мне опорой. А с того дня, как его убили, и я, мне казалось, умерла, ты заставила меня жить. Ты, спасенная им и спасшая его самого. Подарившая ему этот, казалось, навсегда потерянный для него мир. Да, ты, вернувшая мне моего сына, заставила жить и меня. Все последние годы жизни моего сына я видела огонь счастья в его глазах. Смеялись они, глядя на тебя и на Лейли. Сколько раз я, тайком от вас, разжигала над огнем озарлик - траву от сглаза, чтоб миновали вас несчастья, но все же не уберегла вас от беды. Злая судьба сильнее меня оказалась. Ныло сердце мое, предчувствуя беду, а когда она случилась, я успокоилась. Отравить хотела себя в тот день, умереть вместе с Садияром, сыном моим. В ту ночь, что провели мы у его изголовья, помнишь? Если бы ты оставила меня хотя бы на миг одну, все бы кончилось. Но ты всегда была рядом, а когда выходила, оставляла Лейли.
- Я знала это, Ана. Не надо об этом. Не говори.
- А под утро я закрыла глаза, может, вздремнула, не знаю, но... увидала Садияра. Он сидел напротив меня, позади своего тела, что лежало здесь же, на ковре. Я чуть не вскрикнула, но он приподнял руку, как бы предостерегая меня, и показал глазами в твою сторону. Ты, полусонная, сидела у стены, наклонившись над своей дочерью, которая спала, положив голову тебе на колени. Я думала, он боится, что вы проснетесь и испугаетесь. Но только когда ты, уже после, пришла ко мне и попросила разрешить Лейле уехать с твоими родителями в Вейсали, до меня дошло, что хотел мне сказать Садияр, и я по-настоящему испугалась. Он, Садияр мой, боялся тогда за тебя, боялся, что ты что-то можешь с собой сделать. Молчи, я знаю, что это так. Я видела твои глаза, они были мертвы в то время. Ты не жила почти. Отныне я была в ответе за тебя. Потому я и живу по сегодняшний день. И никогда не начала бы этот разговор, если бы не мои годы. Я уже стара для этого мира, я знаю. Давно уже Исрафил-ага, муж мой покойный, зовет меня, а я все не соберусь.
- Не дай бог Ана, сто лет тебе жизни. О чем это ты опять говоришь.
- Не перебивай, меня. Смерть не страшна мне. Я свое отжила. Каждый человек всегда живет в двух жизнях - в прошлом и будущем. Настоящее - лишь дверь в одну из них, какую откроешь, там и живешь. В детстве для нас открыта лишь одна дверь, в будущее, потом, со временем, мы, оглядываясь, видим позади себя другую дверь, в прошлое, где осталось много для нас родного, близкого, там остались наши боль и слезы, но там рядом и наша радость, наша молодость и сила, и если эту дверь хоть раз приоткрыть, то она больше уже никогда не закроется. И будешь ты отныне жить и оглядываться на эту дверь, а потом наступает время, когда прошлое начинает преобладать над будущем. И живет уже человек весь в прошлом, и смерть его становится избавлением для него и в то же самое время, долгожданной встречей с тем, что ему дорого и кто ему дорог. Там он снова молод, полон сил и здоровья. Не болят уже больше раны, и не грустит от разлуки сердце. И солнце согревает его остывшую душу... Но не могу я уйти просто так, оставив тебя одну. И хотя отошла ты душой, оттаяла, все равно боюсь я за тебя. Тяжело в этом мире одной, особенно теперь, когда мир перевернулся. - Замолкла на время Сугра, затем, тяжело вздохнув, посмотрев прямо в глаза Айши, продолжила. - Ты перед сыном моим, перед памятью его чиста. Как мать твоего мужа, я благодарю тебя за то, что не уронила чести моего сына, верна была памяти его.
- Прекрати Ана, я сгораю от стыда. Мы никогда не говорили на эту тему. Оставь все это, прошу.
- Никогда не говорили, это правда, но разве я не женщина. Не слышу я разве, как рыдаешь ты по ночам, уткнувшись в подушку, как ноет твое молодое тело.
- Ана, прекрати. Пожалей меня.
- Это неправильно, Айша. Ты полностью отдала свой долг перед сыном моим, и сейчас ты свободна. Ты должна снова построить свою жизнь. Ты одинокая женщина, значит, ты наполовину человек. Одинокий мужчина тоже сирота. Только вместе мужчина и женщина становятся целым. Опорой они служат друг другу. Я уже стара, ты знаешь, и я боюсь за тебя. Не могу я умереть спокойно, пока ты не устроена. Ты честь моего сына. И я не хочу, чтобы кто-то посмел оскорбить его после моей смерти. Одинокая женщина, соблазн для каждого. Всякий может тебя оскорбить. Рядом с тобой должен быть мужчина, который по шариату будет отвечать за тебя, станет тебе опорой и мужем.
Молчала Айша, сидя, опустив голову, перед своей свекровью. Слезы градом катились из ее глаз. Озноб охватывал все тело ее, когда она представляла себе, что пережила эта женщина, что передумала, через что перешагнула, если решилась на такие слова. И Сугра -ханум не смотрела на Айшу, как в пустоту продолжала она свою речь.
- Ты красивая, дочь моя. И дети от тебя родятся красивыми. В тебе дремлет много жизней, погубить которые ты не вправе. Аллах этого не простит, ни тебе, ни мне.
Глава четвертая.
Почему Сугра-ханум начала этот разговор, Айша понимала. Случилось это еще прошлой осенью; погода в тот день была пасмурной, тяжелые тучи грязными лохмотьями свисали с неба и, смешавшись с туманом, поднимавшимся с реки, образовали такую густую завесу, что с пяти шагов ничего нельзя было разглядеть. Люди старались, если есть возможность, отсидеться в доме. В такую погоду гулять опасно, особенно по дороге. Словно из ниоткуда на узких деревенских улочках, что вьются серпантином по склону горы, вдруг возникает повозка, и лошади, испугавшись, шарахаются в сторону, и, если там, не дай бог, обрыв, пусть даже небольшой, срываются туда, увлекая за собой незадачливого седока. Поэтому стук в дверь в этот день для Айши и ее свекрови стал неожиданностью. В доме никого, кроме них, не было. В другие дни с ними оставалась и Сакина, которая после гибели своей хозяйки Хумар так и осталась в этом доме. Теперь она ухаживала за старой Сугрой. Сакина так и не вышла замуж и уже больше не мечтала об этом. Всю свою нерастраченную материнскую любовь она отдала маленькой Лейли, когда была еще с ними, а после ее отъезда скучала. Заперла комнату маленькой хозяйки, в которой бережно хранила ее детские платьица, любимые игрушки и ее первые туфельки. Словно священный ритуал, раз в неделю, Сакина убирала в этой комнате пыль, все бережно перекладывала, перевешивала, проветривала. Никто не смел ее в этот день беспокоить, даже Айша, не говоря уже о старой Сугре. И чаще, чем Айша, уезжала она навещать свою ненаглядную воспитанницу. Вот и теперь ее не было дома. Два дня как уехала в Вейсали.
На стук к дверям подошли обе женщины. Раньше во дворе была собака, и она первая возвещала о приходе чужака. Это был Топлан, старая собака Садияра, но уже два года как она околела. Сколько лет ему было, никто не знал, казалось, Топлан был всегда. Все привыкли к нему, его постоянному присутствию на дворе. Особенно сторожить ему было нечего, - в селе воровства никто не припоминал, но его присутствие вселяло уверенность в сердца женщин. Летом он все время проводил в тени деревьев, а зимой, в погожие дни, почесываясь, грелся на солнце перед крыльцом дома. Айша первой обратила внимание, что пища, которую вечером она положила в его миску, осталась нетронутой. Она удивленно поискала Топлана глазами, но его нигде не было. И тогда она, уже предчувствуя беду, подошла к конуре, что стояла на углу дома, и которую построил еще Садияр, осторожно, словно боялась спугнуть кого-то, заглянула внутрь. Пес был мертв.
Горе для дома Садияра было неподдельным. Собаку все любили. Топлан был первый, кто принял Айшу, как свою хозяйку, когда Садияр впервые привез ее на рассвете, завернутой в бурку, и ни разу после этого на нее не залаял. Особенно плохо было Сугре, еще одна нить, что связывала ее с памятью сына, оборвалась, и пустота в ее душе стала еще глубже. Другую собаку они так и не завели. Теперь, стоя у запертой двери, они с тревогой смотрели друг на друга.
- Кто там? - наконец спросила Айша.
- Не бойтесь. Это я, Шямсяддин, уполномоченный, - раздался голос из-за двери.
- Кто?
- Ваш новый начальник милиции.
- Что вам надо?
- Может, откроете дверь, на улице моросит.
Айша вопросительно посмотрела на Сугру-ханум. Они слышали, что в село из Казаха в последнее время часто приезжал новый начальник милиции. И не только к ним, но и во все села в округе. Говорили о нем разное, - странный он какой-то. Немного хромал, но, несмотря на это, много ходил пешком, в каждое село, старался зайти, с людьми говорил часами, слушал всех внимательно, а сам говорил мало. Сугра-ханум кивнула, Айша открыла дверь.
На пороге стоял молодой человек, лет тридцати, не больше. Худощавый, высокий, в серой гимнастерке, выглядывающей из-под кожаной куртки. Сбоку висела деревянная кобура с маузером. На голове старая, мятая кепка, с которой на воротник падали капли воды. Несмотря на экипировку, вид милиционера все равно был не воинственным. В нем больше чувствовался мальчишка, чем взрослый мужчина. При виде Айши, которая, открыв дверь, теперь стояла перед ним в легкой домашней одежде, с непокрытой головой, черные волосы заплетенные в одну тугую косу, покоились на ее высокой груди, он еще больше растерялся.
- Извините, - сказал он и неожиданно почему-то снял с головы кепку. Вид его, стоявшего с непокрытой головой на пороге, под дождем с кепкой, которую он теребил в руках, был такой смешной, что Айша вдруг засмеялась. Засмеялась так, как не смеялась уже давно. Громко, звонко, от всей души, так, как могла смеяться только она. Сугра тоже улыбнулась, а затем задумчиво посмотрела на Айшу. Айша не видела этого взгляда. Вид этого мужчины, молча мокнувшего под дождем, вода теперь заливалась ему под воротник, развеселил ее, она стояла и, прижав ладони к лицу, пыталась как-то успокоиться.
- Прекрати, Айша, как не стыдно,- укорила ее Сугра. - Не видишь, человек совсем намок. Проходи, сынок, что застыл на пороге.
Только переступив порог и очутившись в тепле, Шямсяддин почувствовал, как он продрог. Сугра принесла полотенце, и пока он, сняв мокрую куртку, растирал волосы, она заметила, что старая, застиранная и в двух местах штопанная гимнастерка его, почти наполовину мокрая.
- Извините, я на минутку, - снова начал он, но был остановлен Сугрой.
- Подожди пока, не к спеху. Согрейся вначале. Айша, чаю принеси гостю. А ты проходи в комнату, вот сюда.
Айша вышла, в дверях она оглянулась, и взгляды их с Шямсяддином встретились.
* * *
Начальник местного отделения милиции Шямсяддин Шахсуваров был в районе человеком новым. Сюда его перевели из Баку, как молодого, перспективного кадра, преданного делу революции, страстно верующего в справедливость и необходимость происходящих перемен. Горожанин, сын путевого инженера и медсестры, он после окончания ремесленного училища не пошел учиться дальше, а, увлекшись идеями большевизма, добровольно записался в Красную Армию.
Гражданская война в России в то время почти закончилась, только в Закавказье да в Средней Азии то тут, то там вспыхивали очаги сопротивления, которые безжалостно подавлялись регулярной Красной Армией. Неравны были силы, но редко сдавались добровольно ушедшие в горы и леса, как это было в Закавказье, или в пустыни и степи, как это было в Средней Азии, местные жители, чьи сердца не принимали новой власти. Много знатных сынов Азербайджана погибло в этих бессмысленных стычках, а уцелевшие были высланы новой властью в далекие края, в Сибирь или еще хуже, на Соловецкие острова. Живым оттуда никто не возвращался.
Шямсяддин служил хорошо. Присяге был верен. Много дорог прошел он за эти годы в составе Красной Армии, мерз в тайге, изнывал от жары в Туркестане, трижды был ранен, но каждый раз, подлечившись, возвращался в строй. Сколько раз предлагали ему демобилизоваться, но отказывался Шямсяддин, решив связать свою судьбу с армией. Ни разу не усомнился он в правоте творимого дела, пока однажды в Даш Салахлы (в селе, что раскинулось у подножия горы, знаменитой на всю округу своим плачущим родником Дамджылы, что мелким, моросящим дождем столетиями капает из-под свода пещеры в каменную ванну, а затем тонкой струйкой стекает в долину) не пришлось ему участвовать в расстреле "враждебных элементов". Взвод, в котором он служил помощником командира, в тот год направили в Казах, небольшой городок, расположенный на полпути из Гянджи в Тифлис. Уже на третий день его приезда их направили в это село. Пришло сообщение, что местные кулаки хотят поднять бунт против Советской власти. Сообщил об этом один из местных, подлостью решивший угодить новой власти. Сообщил тайно, быть узнанным, и тогда не жить ему и его родным отныне в этих краях, проклянут его люди. Правда была в его донесении или нет, не узнал никто, а может, просто мстила подлая душа своим более удачливым соседям, завидовал он им всегда, завидовал во всем, и вот настал наконец для него счастливый миг отмщения. Настало его время. И если в первые годы Советской власти, такие люди еще скрывались, стыдились, боялись людского гнева, постепенно они приобретали власть. С каждой новой жертвой, с каждым высланным из родных мест человеком крепла их сила, и, наконец, уже в тридцатые годы, подняли они свои головы, и ужаснулись тогда люди, глядя на них. Не боялись эти люди отныне никого, забыли Аллаха, продав душу свою дьяволу. Но не светило этим нелюдям отныне Солнце. Тьма поглотила их душу. Их и их потомков. Плакали в будущем горькими слезами их потомки за позор предков своих. А сами они судимы были дважды - людским и божьим судами.
Именно в тот день, перед ноябрьскими праздниками 1924 года, усомнился Шямсяддин в правоте своей. Людей, а их было трое, вели через все село к зданию сельсовета, расположенному на небольшой площади, рядом с единственной на селе керосинной лавкой Джабраила. Сейчас лавка была закрыта, а сам Джабраил вместе с двумя своими товарищами, так же избитыми, с опухшими лицами и в окровавленной одежде проходил мимо нее. На лавку свою он даже не оглянулся. Не отрываясь, смотрел он на жену свою и на детей, что бежали рядом, и ничего не понимал. За что Аллах прогневался на него, что плохого сделал он этим пришлым людям в военной форме, что оторвали его от семьи. Разве грешно честно торговать? Это единственное ремесло, которым он владел. И отец его, и дед были купцами, и никто никогда не попрекал их этим. Что надо было от него этим людям, он так и не понял. Не слышал он ни о каком заговоре, да и о самой Советской власти он знал немного. В стороне он был от этого всего. Но не все равно было людям, которые допрашивали его. А когда боль стала невыносимой, заплакал от обиды Джабраил и сдался. Со всем согласился он, только бы не возвращалась эта боль. И его действительно оставили в покое. Успокоился Джабраил, думал, все плохое кончилось, и разберутся люди во всем и отпустят его домой. Не отпустили, а вели его сейчас на расстрел, и не верилось ему, что это может случиться.
Другие двое шли молча и смотрели себе под ноги. Старший из них, Гаджи Рагим-ага, тяжело передвигал ноги, замучила его подагра, каждый шаг ему давался с трудом. И в тот день, когда забирали его, жена его Саялы парила ноги ему. После таких горячих ванн боль на время утихала, а если еще помазать ноги мазью, что приготовила и прислала сестра Джаваир, да укрыться на ночь теплым одеялом, становилось так хорошо, что забывал он о годах своих. Сейчас боль была столь ужасной, что скорей хотелось ему дойти до места, чтобы вся эта мука наконец закончилась. Его особо не допрашивали, просто он родился Агой, хозяином этого села, а значит, врагом новой власти.
Третий, самый молодой, Фирудин, был лет тридцати от роду, сильный, высокий мужчина. Его били дольше всех, правый глаз его уже не открывался, и вся щека его была сплошным синяком. Знали его в селе как крепкого, зажиточного крестьянина, не боявшегося сказать правду, даже если кому-то это не понравится. Он шел молча, опустив голову, только иногда он поднимал ее и тихо, почти шепотом, говорил:
- Это все, дело рук Маиса. Оклеветал он меня. Нет вины на мне.
Слова из его разбитых губ были едва различимы, но слышали их все, кто шел рядом с ним, и передавали друг другу. В селе все знали их старую вражду, не раз Маис, в прошлом, посылал сватов своих в дом родителей Сафуры, кареглазой девчонки, но каждый раз получал отказ. Не хотела она выходить за него, не верила она словам его, глазам его болезненно-блестящим. А когда узнал Маис, что обручилась Сафура с Фирудином, всячески искал он с ним ссоры и однажды добился этого. Но жестоко был избит он Фирудином. Так, что пролежал он в постели неделю, и на свадьбе их он единственный в деревне не присутствовал.
Искали глазами люди Маиса, но не было его среди народа. Не посмел прийти он на площадь. Ни в тот день, ни на следующий не показывался. А вскоре из села уехали и другие близкие родственники Маиса, никто в селе не хотел подавать им руки. Поняли они, что никто отныне не позовет их на свою свадьбу, никто не придет к ним на поминки, и самим им, когда придет время, а оно обязательно придет, никто этого не избежит, придется без посторонней помощи тащить на кладбище своих покойников. Разъехались они в разные места, кто в Баку, кто в Тифлис, в какой другой город или село, разбрелись они по свету, прочь от родных мест и дорогих их сердцу могил. И ничто их больше не связывало друг с другом.
Но больше всего поразило Шямсяддина отношение людей, которые высыпали на улицы, проводить в последний путь своих сородичей. Все женщины плакали, мужчины сжимали кулаки. И глаза их были широко открыты от удивления, вопросительно смотрели они друг на друга, бежали, натыкаясь друг на друга, вперед, заглядывали в немом вопросе в глаза мужчин, что шли в сопровождении конвоя, и ничего не понимали в происходящем. Впервые Шямсяддин задал себе вопрос, что это за "враждебные элементы села", если воют с горя женщины, плачут дети и растеряны мужчины. Почему столько ненависти, презрения в глазах девушек, что смотрят на него. Почему он, протянув пустую флягу и попросив наполнить ее водой, не нашел ни одной протянутой в его сторону руки. Пустота воцарилась вокруг, и в этой тишине Шямсяддин подошел к колодцу, опустил ведро, зачерпнул воды. Набрав флягу, он положил ее рядом, и нагнулся к ведру напиться. В это мгновение рядом с ним пробежал мальчуган, ударом ноги он сбросил флягу в колодец и, пока Шямсяддин сообразил, что случилось, умчался прочь, затерявшись в толпе.
Всю оставшуюся жизнь потом Шямсяддин благодарил бога за то, что не дал он ему участвовать в казни. Васенин, командир их отделения, выделяя солдат, скользнул только по нему взглядом. Солдаты, что стояли рядом с Шямсяддином, справа и слева, тяжело вышли вперед и, щелкнув затворами, подошли к командиру. Шямсяддин остался на месте. Как в тумане, следил он за событиями, что разворачивались перед ним. Ничего не слышал он, словно заложило уши ему ватой. Проходили рядом люди, говорили что-то, он видел, как двигаются их губы, но ничего не слышал он. Словно в синематографе двигались все в безмолвии, как в том фильме, что пришлось ему еще до войны смотреть в Баку, в зале, который был открыт летом на набережной. Пианист, который должен был играть во время показа фильма, в обед напился, опьянел и заснул, да так сильно, что пытаться пробудить его было бессмысленно, а замену ему найти не смогли. Так и решили крутить фильм без музыки. И сейчас Шямсяддин только смотрел, и хотя сухими были глаза его, слезы заливали его душу. Он смотрел, но ничего не видел. Уже после, глубокой ночью из разговора солдат он представил себе всю картину казни, в которой сам же и участвовал, но так ничего и не увидел.
Всех троих осужденных подвели к стене, повернули и хотели завязать глаза, но ни один из них не согласился. Все трое стояли и спокойно смотрели в лица своих убийц. А незадолго до этого, старый Гаджи Рагим-ага поднял руку и позвал к себе красного командира. Васенин, рыжий, весь в веснушках рязанский мальчишка, обремененный властью, под которой задыхался, подошел к нему. Через переводчика Гаджи Рагим-ага, годящийся всем стоящим перед ним солдатам в дедушки, передал свою просьбу разрешить ему и его товарищам совершить намаз, в последний раз отдать свой долг перед Аллахом, и не смог, ошалевший от этой просьбы Васенин, отказать ему. А потом прибежали откуда-то мальчишки с кувшинами с водой для омовения и маленькими ковриками для совершения намаза.
Хотя и не наступило еще время очередного намаза, все люди, что стояли вокруг, преклонили колени вместе с тремя мужчинами, в последний раз произносящими с детства заученные слова священной молитвы, просящими в своем последнем слове у Аллаха спасения не для себя, а мира и благополучия для своих родных, которых оставляли здесь. И вместе с ними молились их сельчане, надеясь на чудо. Но чуда не произошло. Дрожали винтовки солдат перед лицами этих трех мужчин, прятались солдаты за прикладами винтовок, только бы не встречаться взглядом с ними, иначе, знали они, не будет им успокоения, во сне будут преследовать их глаза осужденных, и тогда Гаджи-Рагим-ага поднял голову. Высоко в небе над селом, вытянувшись ровным клином, с плачем проносились журавли. Один из них, отстав от общей стаи, быстро маша крыльями, пытался нагнать остальных.
- Журавли улетают, пора, - сказал он своим товарищам, которые тоже посмотрели вверх.
И только в этот момент раздался оружейный залп.
* * *
В полной тишине покидал взвод село, растерянными были лица солдат, спинами своими, вспотевшими от напряжения, чувствовали они полные ненависти взгляды людей. Не такой им представлялось классовое возмездие. Там, в России, все было по-другому, праздник был на селе, когда казнили помещика, раскулачивали врагов. А тут рыдали, стонали, молили и все до расстрела. А после - замолкали все, даже дети. И только когда пыль от последнего солдата опустилась далеко за окраиной села, заголосила деревня. Не понять чужому солдату мудрость народа, когда плачет он вместе с осужденным, идущим на смерть, чтоб не чувствовал он своего одиночества, а потом он, народ, плачет от боли и бессилия перед этой тупой силой, режущей по живому, и делят горе между всеми поровну, ибо для одного человека эта ноша непосильна. Но как бы больно ни было, не показывает он этого врагу своему, пусть не радуется сердце его.
Как шахидов, похоронило село своих убитых односельчан. И стыдно было всем, не могли смотреть они в глаза их близких за то, что не смогли уберечь их родных от расправы.
Глава пятая
Вскоре взвод расформировали и отослали солдат его по различным частям. Шямсяддин снова оказался в Баку и, как один из немногих солдат, владеющих грамотой, был направлен на учебу в школу красных командиров. Учеба давалась ему легко. Через год, сразу после учебы, молодому офицеру предложили работу в Баку, при штабе, но Шямсяддин отказался. А когда он узнал, что в Казахе гачаги - ушедшие в горы мстители - убили начальника милиции, он подал рапорт с просьбой направить его в этот район. Ему хотелось снова вернуться к этим простым, но гордым людям, перед которыми он чувствовал свою вину, хотел делом своим заслужить их прощение.
Оружие его, маузер, всегда висело сбоку, на ремешке, но ни разу за все время своей работы не вынул он его оттуда. Вначале сельские жители сторонились его, слишком кровавой была власть, которую он олицетворял, но постепенно искренность и честность Шямсяддина, неподдельный интерес его к их повседневным делам, стремление в меру своих сил помочь им, облегчить их нелегкий, крестьянский быт снискали ему уважение среди жителей окрестных сел. И постепенно привыкли люди к виду одинокого всадника, неспешно едущего в дальнее село, чтобы здесь, спешившись, долго ходить с одного двора в другой, наблюдая, спрашивая, советуя и помогая. Во все дела сельского жителя старался он вникнуть, даже если это не касалось его прямых обязанностей. Только в одном селе, Даш Салахлы, Шямсяддин больше никогда не был.
* * *
Участок его считался неспокойным, слишком много людей из окрестных сел были здесь в бегах. Леса и горы укрывали их, а без помощи местных жителей найти их там было невозможно. Особенно много беглого люда стало после того злополучного расстрела в Даш Салахлы. Многие, которые и не помышляли о кочевой жизни, после ужасной смерти Гаджи Рагим-аги покинули родные очаги, только бы не пасть от рук красных палачей. Если суждено нам умереть, рассуждали они, то хотя бы с оружием в руках. Не землю свою, унаследованную от отцов, не поля и угодья защищали они, не за деньги свои, не за золото и украшения цеплялись они, - грязь это, что прилипает к рукам, говорили они. Но честь свою не могли они уронить. И не могли они позволить какому-то безродному мальчишке, приехавшему бог знает откуда, понукать ими и словно скот гнать их на бойню. Свобода была им дороже жизни.
Шямсяддин знал, что на его участке существует несколько таких маленьких отрядов, один из них, как он слышал, возглавлял Гара Башир из Вейсалов. А спустя некоторое время судьба свела Шямсяддина с ним.
* * *
Зимой это было, снега, правда, еще не было, но дыхание его чувствовалось везде. Серые облака заволокли небо, стыло лицо на морозе, и торопился домой к себе всякий, оказавшись в этот неурочный час в поле или в дороге. Шямсяддин возвращался из своей очередной поездки домой, в Казах, когда на повороте, вынырнув из-за скалы, столкнулся лицом к лицу с группой всадников. Завернутые в длинные бурки и в папахах, надвинутых по самые брови, они производили тяжелое впечатление. Повернуть коня, попытаться спастись было поздно. Шямсяддин попридержал коня, пока они окружали его и взяли под уздцы лошадь. Сопротивляться было бессмысленно. Гара Башира Шямсяддин до этого не видел, а потому не знал, который из этих пяти человек знаменитый гачаг. А может, и не его люди это были, но Шямсяддин почему-то был уверен, что Гара Башир был среди них. Смерти, как Шямсяддин думал, он не боялся, не раз в боях он был близко от нее, но так явно он почувствовал ее приближение впервые. И похолодела душа его. Слабость разлилась по телу, и, чтобы не показать дрожь, охватившую его тело, Шямсяддин крепче сжал вожжи.
- Кто ты? - строго спросил его пожилой всадник.
Шямсяддин молчал, казалось, вопрос еще до него не дошел.
- Не Шямсяддин ли ты? - снова спросил он.
На этот раз Шямсяддин утвердительно кивнул, потом, кашлянув, сказал:
- Да, это я.
- Так это ты, знаменитый начальник!