Она подошла к Садияру. Ноги ее в кружевных чулках, нежно обнимавших ее тонкие лодыжки, мягко сидели в маленьких лодочках туфель на высоких каблучках. Садияр, не отрываясь, смотрел на них, удивляясь, как, откуда, и когда научилась она, его невеста, так уверенно стоять на каблуках, так кокетливо выставлять вперед правый носок и, чуть приподняв подол платья, дразнить его видом своих стройных ног. Хумар знала, что красива, и потому, остановившись недалеко от Садияра, она с гордой улыбкой посмотрела ему в глаза. Ну как, нравлюсь я тебе, говорили ее сияющие глаза, улыбающиеся губы, за которыми жемчугами сверкали ровно в ряд поставленные зубы. Садияр молчал, он не знал, была ли Хумар лучше, красивее тех барышень, которых он встречал в Москве и Петербурге, но он твердо решил, что ни один мужчина не должен увидеть Хумар в этом наряде. Сердце его этого не выдержит.
...
Когда у Садияра родился сын Зия, отец его, старый Исрафил-ага, очень болел. Он слег еще до свадьбы, прошлой зимой. Вначале казалось, что он просто сильно простыл, но слабость, разливающаяся по всему телу, и кашель, усиливающийся с каждым днем, не давали ему возможности подняться. И даже летом, когда все ждали, да и сам Исрафил-ага на это надеялся, что с теплом наступит перелом и болезнь отступит, этого не случилось.
Приехавший к свадьбе Садияр испугался, увидев отца таким изменившимся. На его осунувшимся, резко похудевшем лице чернели глазные впадины, из глубины которых тускло смотрели на людей полные грусти глаза. Никто не взялся бы теперь определить их цвет. Это в молодости глаза светятся, играют всеми цветами радуги. У Исрафил - аги они поблекли, даже на солнце в них не зажигалась искра. Но даже эти потухшие глаза заблестели от радости, когда он дрожащей рукой обнял и прижал к губам голову своего сына, и не было в тот момент более счастливого человека на свете, чем Исрафил-ага.
Всю свадьбу Исрафил-ага, одетый в новый, но, правда, чужой наряд, раздобытый откуда-то Сугрой (вся одежда его за время болезни стала настолько ему велика, что он сам удивился - его ли эти брюки галифе из тяжелого сукна), гордо восседал в окружении родных и друзей на мягких подушках во главе праздничного стола с яствами в большом шатре, раскинутом во дворе его дома. Ни разу не пожаловался он на боль. Она, казалось, на время покинула его. Снова властно звучал его окрепший голос, приглашающий гостей, торопящий подростков, прислуживающих на свадьбе, чтоб они скорее меняли блюда с остывшей едой на дымящиеся подносы с белоснежным рисом и мясом, приготовленным то с зеленью, так, что оно таяло во рту, то вместе со всевозможными сладкими сухофруктами: кишмишом, курагой, сливой, от запаха которых кружилась голова...
...В другой раз Исрафил-ага снова был безмерно счастлив, когда Сугра зашла к нему с известием, что у Садияра родился сын. Тут он заплакал. Плакала вместе с ним и Сугра. Плакали они долго. Плакали и смеялись. Смеялся Исрафил-ага, ведь он победил смерть, и теперь она ему была не страшна. И улыбались отныне его глаза, устремленные на всех, кто входил в его комнату, и на солнце, каждое утро стучавшееся в его окно. Так и умер он спустя несколько месяцев с улыбкой на устах.
Глава двенадцатая.
Листья в садах уже опали, и холодные туманы все чаще по утрам опускались с гор в долину, но дом Садияра еще строился. Так долго в Сеидли не строился ни один дом. И весь он из себя был какой - то странный, большой и неуклюжий, с колоннами, витыми лестницами, трубами и широкими балконами на заднем фасаде, смотрящем в сад. А крыша, высокая, шатровая, покрытая красной черепицей, сверкала над селом. Все, приезжающие в Сеидли по верхней дороге, только обогнув Черный утес, сразу же замечали крышу дома Садияр-аги.
Строил дом русский архитектор по своим чертежам. Такое было впервые, обычно приглашали известного в округе Уста Пири или же, если денег было не так много, не менее известного в селе Гудрата киши, строившего небольшие, но добротные дома, и самое главное, не торопившего с оплатой. А некоторым, например, Топал Мардану, потерявшему в Порт- Артуре ногу, лихо подпрыгивающему на своей деревяшке, вечно куда-то спешащему, Гудрат построил хлев для скота с амбаром почти бесплатно, получив в подарок молодого черного барашка с небольшими рожками, которого тут же во дворе Топал Мардана и зарезали, приготовив угощение для всех. Так они отпраздновали окончание работ и благословили его порог.
- Да не убудет в этом хлеву молодняка, пусть будет вдоволь молока у твоих коров. Чтоб всегда был хлеб в доме твоем! - говорил, поднимая стакан с прозрачной, как девичья слеза, тутовой водкой, Гудрат.
- Аминь, - вторил ему быстро захмелевший Топал Мардан со слезами на глазах. - Отныне двери моего дома навсегда открыты перед тобой. Перед тобой и детьми твоими. У меня не было брата, бог не дал. Но отныне ты мне брат, Гудрат киши. Дай я тебя поцелую!
...
Русский архитектор, а звали его Алексеем, хотя фамилия у него была явно не русская - Корх, был человек не старый, лет сорока с небольшим. Ходил он всегда в черном сюртуке и в ослепительно белых сорочках. Как он в этом далеком селе умудрялся постоянно стирать и гладить свои рубашки, оставалось для всех секретом. Но, каждый раз, когда он, стройный, чисто выбритый, с тонко подстриженными рыжими усиками, далеко выбрасывая вперед свои худые ноги, почти бегом шел к бакалейной лавке Аллахверди, перед которой, чтобы обменяться новостями, собирались деревенские старики - аксаккалы, мужчины, пользующиеся особым уважением в обществе, а на почтительном расстоянии от них стояли молодые люди, без права сесть в присутствии старших, все невольно приподнимались. Он торопливо проходил мимо них, приподнимая шляпу в знак уважения и признательности, только потом, купив пачку крепкого турецкого табака, специально привезенного для него из Тифлиса помощником Аллахверди, раз в месяц выезжавшим туда за товаром, и разломав пачку и наполнив кисет, он наконец расслаблялся: садился на стул, поставленный в тень специально для него лавочником Аллахверди, рядом со старым Газанфаром, набивал свою английскую трубку, медленно, со смаком раскуривал ее, и, наконец, выпустив клубы дыма из ноздрей и, казалось, даже из ушей, блаженно закрывал глаза. Аромат дорогого табака кружил голову, и все, улыбаясь, с одобрением кивали головами, а архитектор, или как его здесь в селе называли между собой "Урус Саша", словно очнувшись, виновато улыбаясь протягивал им кисет и на своем непонятном языке что-то говорил, и каждому было ясно, что его угощают.
Сельские жители - люди гордые, и не каждый может добиться их расположения, не с каждым будут они раскуривать табак, не каждое угощение они примут, но кисет архитектора они принимали с удовольствием, чувствуя его искренность и доброжелательность. Возвращался кисет ему уже полупустым. Умиротворенность, которая охватывала всех тянувших свои самокрутки, передавалась и ему, и он, откинувшись на спинку стула, как бы издали с улыбкой смотрел на своих соседей. Они что-то говорили, он согласно кивал им головой, не понимая ничего, хотя со временем отдельные выражения и слова он стал понимать, но какое это все имело значение? До такого взаимопонимания люди идут очень долго, иногда всю жизнь. Годами живут они рядом, изучают характер и поведение друг друга, подлаживаются друг под друга, норовят угадать желание другого. Но даже после многих лет не решаются они на откровенность с соседом, чтобы рассказать о том, что лежит на их душе. Ни радостной вестью, чтоб не сглазили, ни горем, чтоб не радовать врагов. Да и не принято это было в селе. Здесь каждый жил своей судьбой и благодарил бога за нее.
В Сеидли не было принято роптать на неудачи. Во всем мужчины видели волю всевышнего, спорить с которым было бесполезно. С удивлением, даже с презрением смотрели они на человека, пытавшегося рассказать им, что-либо о своих семейных делах, о жене своей или детях. Такие разговоры прерывались, иногда грубо, так, что говоривший, поняв свою оплошность, краснел и быстро удалялся. Часто они уходили навсегда, но некоторые через какое-то время возвращались, но еще многие годы окружающие, хоть внешне это и не показывали, помнили и осуждали их проступок. Но все равно, в селе секретов не бывает, тут каждый знал все о семье другого. Знал настолько хорошо, что иногда путался, не помня, это случилось в его доме или у соседа? И все это происходило благодаря их женам, матерям, тещам, тетушкам и бабушкам, всем тем, кто постоянно снуют в поисках последних сплетен по соседям, принимают своих подруг, сестер и соседок, зашедших утром на минутку за солью и просидевших весь день под чинарой за славной и сладкой беседой, от которой проясняется голова и по всему телу разливается сладкая истома от услышанного. Гости стараются оставаться незамеченными, но как назло все чаще попадаются на глаза хозяину дома то на кухне, то в комнатах и дворах, и тогда они в смущении прячутся за чадрой. А вечером, а чаще перед сном, жена его под большим секретом, умоляя никому не говорить, сообщит ему интимные подробности жизни многих соседских семей. Рассказы эти бывают порой настолько откровенны, что распаляют мужчин, и жены их в эти ночи с удивлением обнаруживают в поведении мужей уже забытую по отношению к ним страсть. Но все же, говорить об этом вслух среди мужчин было не принято.
Вместе со всеми на камне, что стоял под чинарой, всегда сидел Дали Гурбан, сельский дурачок. Говорили, что родился он нормальным, но мать не уберегла его, простыл он на морозе и застудил мозги свои. Врачи как-то по чудному называли его болезнь, но сельчанам оно ничего не говорило. Все было просто, маленький Гурбан сошел с ума, так и прозвали его - Дали Гурбан. Сейчас ему было далеко за пятьдесят. Роста он был среднего, несколько худоват, но сила в руках чувствовалось на расстоянии. Голова его была вся седая, нечесаная, но одежда всегда была чистой. Пока была жива мать, она ухаживала за ним. Ее глаза всегда с любовью глядели на Гурбана, навсегда оставшегося для матери ребенком. Когда мать умерла, три года назад, сестры его, хоть и были давно замужем, стали заботиться о нем. Все в селе уважали Дали Гурбана и жалели его. Он никому не причинял вреда, всегда был рад помочь. Особенно любил он детей, и они в его присутствии успокаивались. Как заплачет в селе дитя, там появляется Гурбан, берет малыша на руки и ходит кругами. Молодые мамаши вначале боялись, не хотели подпускать его близко, но вскоре сами стали звать его.
- Гурбан, не посидишь с нашим малышом, а мы пока тандир разожжем?
И Гурбан с радостью принимался за дело. А после с удовольствием принимал угощение, чувствуя, что заслужил сегодня свой кусок хлеба, честно заработав его. Особенно уважал он Садияра, хоть и младше он был его. Садияр всегда защищал Гурбана, когда деревенские мальчишки пытались дразнить его.
-А ну, разбежались все прочь! - чуть повысив голос, произносил Садияр, и вмиг исчезали мальчишки, хотя Гурбан не сердился на них, и улыбка не сходила с его уст.
...
"Урус Саша" сам каждый раз крутил Гурбану самокрутку и насыпал ему табак щедро, не жалея, и не в какой-то клочок газеты, как делали многие, а в настоящую английскую папиросную бумагу, которую покупал вместе с табаком. Раньше он никогда не обращал внимания на таких людей, как Гурбан. Ну, сумасшедшие, да и бог с ними, мало ли их вокруг, а меня бог миловал, и слава богу! Но его удивляло, как терпеливо и долго мог слушать несвязные речи сумасшедшего Садияр, какой добротой светились его глаза при этом.
- Алексей, дорогой, мы просто люди, - говорил он в ответ на вопросительный взгляд своего русского гостя, - а он, уже ангел, безгрешный, чистый. В нем нет ни корысти, ни зависти. Мы все по сравнению с ним грешники! Грех - в душах наших и в делах. Но о них часто знаем только мы сами и надеемся, что все останется в тайне. Мы боимся бога, но не каемся в грехах наших, надеемся, что простит он нас, Ведь он милосердный, всепрощающий! Что улыбаешься, Алексей, разве не так?
- Все так, Садияр! Слушать тебя одно удовольствие! Но почему, скажи на милость, этот сумасшедший - ангел, а я, образованный, грамотный архитектор, потомственный дворянин, потомок князя Корха, наследника прусских королей грешник!
- Я не сказал, что ты, лично ты - грешник! Хотя, если хорошенько покопаться, то много чего можно там в душе найти, - смеясь успокоил своего друга Садияр, - просто, я говорю, что нам еще предстоит отвечать за свои поступки перед высшим судом и доказывать свою невиновность, а Гурбан уже получил свой пропуск в Рай. И причем давно. Так что еще неизвестно, кто в конечном счете выиграл!
Разговор этот, состоявшийся в первые дни приезда господина Корха в Сеидли, сильно запал в его душу. Алексей Федорович Корх, архитектор и художник, приехавший погостить к своему другу Садияру, после очередного обильного застолья вдруг превратился в подрядчика, взявшегося по просьбе Садияра за строительство его нового дома.
После того разговора Алексей Федорович изменил свое отношение ко многому и многим, особенно к сумасшедшему Гурбану. Все заметили, что в последнее время "Урус Саша" каждый раз подзывал его к себе, часто дарил ему разные безделушки, то расческу, то медную пуговицу с вытисненным на ней орлом, то губную гармошку, которая особенно понравилась Гурбану. Он теперь почти всегда дул в нее, уже наигрывая знакомые мелодии. И дети уже не смеялись над ним, а затаив дыхание, следили за его игрой. Они теперь даже заискивали перед ним, принося ему из дома что-то вкусное в надежде, что Дали Гурбан позволит им подержать в руках этот волшебный инструмент, не говоря уже о том, чтоб поиграть на нем.
Глава тринадцатая.
Солнце еще только вставало из-за склона горы, и по тому, каким чистым было небо, без единого облачка, и тысячи ароматов цветов и трав, смешавшись, пьянили людей и птиц, день обещал быть жарким. Закончив последние приготовления, Садияр дал команду, и повозки с божьего соизволения тронулись в путь. Часто потом Садияр вспоминал этот день, и бессильная злоба наполняла его сердце и сильнее стучала она в груди, но только стонал он от душевной боли, и только по ночам, вдали от людских глаз, давал он волю своим слезам и рыдал в голос за закрытыми дверьми.
Шел 1910 год. С границ Османской империи шли разные слухи. Не спокойно было там, но далеко было все это от мирного Сеидли. Не послушался Садияр совета своих друзей, отказавшихся в том году от выезда на яйлаги у озера Гейча и решивших поднять свои отары овец не в горы Дилиджана, а совсем в другую сторону, в горы Большого Кавказа, хоть и далеко это от родных мест.
- Не подобает бросать привычные пастбища отцов наших. Что мне бояться нескольких пришлых армян, - говорил он, - пусть они боятся меня. Я им дал место на нашей земле и не мне уходить с нее.
- Садияр, - повторяли друзья, - не езди туда, ради бога, береженного бог бережет. На следующий год все вместе поедем, когда все успокоится.
- Раз отступив, второй раз без боя не возвращаются. Не хотите воевать завтра, не уступайте сегодня, - упрямо твердил Садияр.
Но глухи были люди к его словам, и только дом Садияра поставил в тот год свои шатры на предгорьях, недалеко от Дилиджана, а мужчины погнали отару еще выше на луга.
...
Сын Садияра Зия рос крепким мальчиком. Почти не болел. И летом, и зимой он спал, широко раскинув руки, как будто хотел обнять всю вселенную, что снилась ему по ночам. И как Хумар ни старалась накинуть ему на грудь теплое одеяло, укутать ноги, через минуту он снова недовольно сучил ножками, сбрасывая с себя ненавистное покрывало. Наконец родителям это надоело, и они оставили его в покое. Зие было уже пять лет, когда Хумар, встав как всегда рано утром, чтобы поставить самовар и приготовить завтрак, внезапно почувствовала тошноту. Вначале она не придала этому значения, но когда это повторилось, она с удивлением посмотрела в настороженные глаза свекрови. Что бы это могло значить?
А у Сугры больше сомнений не оставалось. Бог услышал ее молитвы! Хумар снова была в положении. Уже несколько дней Сугра всматривалась в лицо своей невестки, очень уж бледная она стала в последнее время. Осунулась вся, одни глаза светятся, а румянец едва проступает на щеках.
- Слава тебе господи, услышал ты мои молитвы!
- О чем это ты, мама?
- Как о чем, доченька! Радость - то какая! По всему видать, понесла ты!
Только теперь до Хумар дошло, о чем говорит ей Сугра, и зарделась она вся от смущения. Но новый приступ тошноты, казалось, вывернет ее наизнанку. Она почти повисла на заботливо ее обнявших руках Сугры. Странно, первый раз, когда она носила своего первенца, такой тошноты не было. Хумар не чувствовала никакого недомогания.
Садияру эту радостную весть Сугра сообщила только через неделю, когда у нее и Хумар, измученной непрерывными позывами тошноты, не оставалось и тени сомнения. На всякий случай, Сугра пригласила в дом еще несколько уважаемых женщин и успокоилась, когда они все бросились поздравлять ее невестку и желать ей удачного разрешения от этого приятного для каждой женщины бремени.
То, что сделал Садияр, услышав эту приятную весть, удивило Сугру. В тот же день в дом была нанята прислуга, старшая, незамужняя дочь садовника Бахрама, который уже пять лет ухаживал за цветами, что в изобилии росли вокруг нового дома Садияра, наполняя все вокруг пьянящим ароматом, поражая и радуя глаз буйством красок.
Звали ее Сакина, прошлой зимой ей исполнилось семнадцать, но из-за маленького роста ее все считали еще ребенком и не воспринимали всерьез. Даже сваты не брали ее себе на заметку. Да и она по своему характеру скорее напоминала шаловливого мальчонка, чем взрослую девушку. Ей поручили помогать Хумар во всем, не давая ей поднимать ничего тяжелого, одним словом, делать все то, за что раньше отвечала жена Садияра. Сугра с удивлением смотрела на все это, слегка ревнуя. - Подумаешь, какая принцесса, что, другие никогда не носили детей? Так она вся разленится от такой жизни. Где это видано, чтобы муж запретил жене за водой ходить?
И затаилась обида в душе у Сугры. Нас так не воспитывали, думала она, мы все сами делали, и за мужем смотрели, и детей рожали. Но не могла она перечить Садияру, ведь после смерти Исрафила, царство ему небесное, он был старшим в доме. И держал дом так, как положено. Один дом, что построил во дворе, недалеко от чинары, чего стоит. Вся округа, да что округа, сам вице - губернатор, будучи проездом в Баку, специально завернул сюда, чтоб полюбоваться этой красотой!
Обидно было Сугре, что не могла скрыть это от Хумар, и за все, что потом случилось, винила себя одну. До конца жизни она не простила себе этой ошибки.
...
Прежде, чем тронуться в путь, Садияр еще раз зашел в дом своей матери.
- Ана, что с тобой?
- Ничего. Просто не хочу ехать. Устала я.
- Ну как ты здесь одна останешься?
- Почему одна, слава богу, люди вокруг. Не в лесу живем. Если, что понадобится, всегда помогут.
Ничего больше не сказал Садияр, поцеловал мать и вышел.
- Ей, поехали, - услышала вскоре Сугра голос своего сына.
Повозки, обильно смазанные перед дальней дорогой, двинулись со двора в сторону моста через Архачай. Но даже теперь не встала Сугра. Так и осталась сидеть на тахте, хотя и разрывалась сердце, так хотелось ей поцеловать на прощание Зию, любимого внука. Так и не вылила вдогонку им воды, чтоб уберечь от сглаза, чтобы путь их был легким и чистым.
Глава четырнадцатая.
Повозки двигались медленно. Особенно осторожно ехала повозка, в которой полулежала на мягких подушках Хумар, отяжелевшая, тяжело дышавшая, плохо переносившая жару. Сакина ехала тут же. Как маленькая козочка, на ходу соскакивала она из повозки и бежала к ручью, чтоб наполнить маленький кувшин свежей водой для своей госпожи, или подбегала к маленькому Зия, что пытался один управлять повозкой, которая шла следом, отнимая вожжи у возничего. Сакина строго предупреждала его, что если он немедленно не отдаст кнут и не сядет назад в повозку, мать пожалуется на него Садияру, а он уж заставит его угомониться. Зия нехотя уступал, с ненавистью смотря на Сакину. Отца он не боялся, знал, как он его любит, но сердить его не хотел. Если отец был недоволен им, то он просто тяжело вздыхал, отворачивался от него и долго, иногда почти целый вечер, не говорил с ним. А это было хуже всего, лучше бы он крикнул на него или даже ударил.
Прошел почти месяц, как дом Садияра выехал на яйлаг в Дилиджан. За все это время к Сугре дважды приезжал человек с весточкой от сына с пожеланиями здоровья и благополучия. И каждый раз сердце у старой Сугры наполнялось щемящей тоской по внуку, и она, подав гонцу дымящийся, ароматный чай со всевозможными варениями и сладостями, без устали расспрашивала его о внуке, всячески избегая разговоров о невестке, хотя, когда гость в разговоре упоминал о ней, внимательно слушала, но ни разу не задала ни одного вопроса. Зато о Зие она могла говорить без конца.
А Зия очень уютно чувствовал себя вдали от постоянных, внимательно следящих за каждым его шагом глаз бабушки. С самого утра он бежал к пастухам, на попечении которых оставался молодняк; сотни маленьких ягнят, каждый вечер с нетерпением ждавших возвращения отары и со всего разбега бросавшихся к мягкому, теплому от набухшего молока вымени матери, которую они безошибочно, по только им самим присущим законам мгновенно отыскивали среди тысячи блеющих, толкающихся и натыкающихся друг на друга, возвращающихся с выпаса овец. Зия, хотя и был еще совсем ребенком, любил ухаживать за овечками, любил погонять их, размахивая маленьким хлыстиком и весело покрикивая:
- Ну, пошевеливайтесь! А ты куда?
И все пастухи не могли без улыбки наблюдать за его действиями.
В последнее время Зия стал оставаться у пастухов на ночь, и хотя Хумар всячески противилась этому, жалуясь мужу, что не может спокойно спать, если сына нет в палатке, Садияр только посмеивался над тревогами жены.
- Успокойся Хумар, что с ним случится? Ему там, рядом с ягнятами, быть интересней. Я его понимаю, помню сам, когда был маленьким, целыми днями играл с ними. Ничего, время придет, все образуется. Всему свое время.
Но Хумар не могла успокоиться, и каждый вечер бедная Сакина бегала к дальним кострам в поисках Зии, но, даже найдя его, привести его к матери было очень не легко.
...
В ночь, когда случилось несчастье, Садияра в лагере не было. С вечера он с русскими друзьями по учебе в Петербурге, ныне работающих в Тифлисе на разных должностях и приехавшими в Дилиджан по приглашению Садияра, сидели в шашлычной Османа, известного во всей округе своими бастурма и люля - кебабами, которые, раз попробовав, забыть было невозможно. Легенды об этом заведении рассказывали по всем селам и городам Закавказья. Знали об этой шашлычной и в Тифлисе, и в Эриване, и даже в далеком Баку, часто упоминали о ней, когда хотели похвастаться в кругу друзей, а часто и врагов, хорошим, изысканным вкусом. Именно сюда прискакал Айдын, молодой пастух, один из людей Садияра, оставшийся присматривать за молодняком. По тому, как рывком, отстранив преградившего дорогу человека, что прислуживал посетителям, он вошел в комнату, где за обильно накрытым столом сидели гости, Садияр понял, что случилось несчастье.
- Кто? - спросил он, и свет стал меркнуть в его глазах.
Айдын ничего не ответил. Рыдания душили его, и он только повторял без конца:
- Ага, ага, несчастье.
Медленно встал Садияр на ноги, сразу отяжелело его тело, но трезвой стала голова, как будто и не пил он все это время со всеми, вспоминая студенческие годы. И все его друзья вышли вместе с ним, молча, без криков и ненужных слов. Горе объединило их, сплотило еще сильней. И покатили их коляски в сторону, куда уже ускакал Садияр.
Как всякий человек, в чей дом пришло несчастье, Садияр спешил. В этой спешке человек как бы оправдывается перед самим собой, ложно успокаивая себя, что если он быстро дойдет до места, все уляжется, и многое, что могло бы случиться, не случится. Но это лишь иллюзия, ведь все, чего он боится, от чего хотел бы укрыться, потеряться в лесу, уплыть вдаль, лишь бы не слышать ничего, не видеть никого, кто может напомнить ему об этом, уже произошло. Эта наша спешка - лишь жалкое оправдание перед собой, своей слабостью, признание своего бессилия перед лицом произошедшей катастрофы. И все же, даже зная это, зная, что удары судьбы неумолимы, мы все равно спешим. Спешим навстречу своему несчастью.
Глава пятнадцатая.
Уже несколько дней в доме Левона Саркисяна шло приготовление к набегу. Все было расписано по минутам. Подобраны люди, обеспечено алиби. Уже знали, куда отогнать молодняк, где спрятаться самим, пока все не уляжется. Люди подобраны были приезжие, в основном, из турецких армян, недавно поселившихся в окрестностях Дилиджана. С их приездом в отношениях двух народов, что веками жили здесь бок о бок, образовался холодок. Всегда готовые помочь друг другу, люди стали подозрительно всматриваться в лицо соседа, настороженно прислушиваться к каждому слову. Но и среди местных были люди, не питавшие особо теплых чувств к соседям. Особенно выделялся Хаста Ашот, худой, небольшого роста, вечно кашляющий, болезненного вида немолодой армянин. Его блестящие, воспаленные глаза, казалось, постоянно были налиты кровью, когда он, особенно после обильного приема темно-красного, густого, словно застывшая на воздухе кровь, вина, смотрел на мусульманина. Ненависть, которую он испытывал, им не скрывалась, Ашот всегда искал малейший повод, чтоб подчеркнуть это, затеять драку. Уже не раз соседи делали ему по этому поводу замечания, но он не слушал их, и наконец, все, вначале за спиной, а затем уже и в лицо, стали называть его сумасшедшим, больным - Хаста. Он хорошо знал Садияр- агу, знал и ненавидел, как ненавидел всякого, кто был не только мусульманином, но к тому же умным, удачливым, богатым и счастливым. Когда Левон предложил Ашоту напасть на семьи мусульман, что расположились лагерем чуть выше озера Гейча, недалеко от Дилиджана, и пока мужчины в горах, увезти весь молодняк скота, который оставался под присмотром женщин и детей, да двух-трех старых чабанов, он согласился, не раздумывая. Он и подобрал остальных членов шайки из числа новоприбывших армян. Ненависть сплачивает, и они легко нашли общий язык. Да и Левон оказался не жадным, он согласился всего на двадцать процентов от прибыли, все остальное он отдавал Ашоту и его людям, при условии, что ни одна душа не узнает о нем и о его участии в этом деле.
...
Бешено неслись кони. Только топот копыт и тяжелый храп их раздавались в ночи. Молчали, пригнувшись к их гривам, люди, в кровь искусали они губы свои, пытаясь унять нервную дрожь, боясь нарушить окружающую их тишину. И в молчании их было что-то страшное, зловещее. Черной была ночь, но еще черней были помыслы их. Зло витало над ними, жгло, калечило их души, ослепляло ненавистью. Казалось, камень зла сорвавшись с вершины и став причиной лавины несчастий, мчался теперь по извилистым тропам горных перевалов и вырывшись на просторы альпийских лугов, топтал уснувшие маки и гнезда полевых птиц с еще не вылупившимися птенцами. В страхе отлетали в разные стороны из-под копыт встревоженные птицы. Только одна из них не сдвинулась с места, не оставила своих еще слепых птенцов и, прикрывая их своими слабыми крыльями, была раздавлена бешено мчавшейся лошадью. И когда вдали показались первые костры, что горели всю ночь, чтоб отгонять волков и шакалов, от шатров дома Садияр-аги, охотничий азарт охватил их. Тишина ночи раскололась от криков и разбойничьих возгласов нападающих. Страх сковал сердца женщин, прижимавших к себе своих детей, оберегая их от надвигающейся беды. Подняли свои посохи старые чабаны, криками подбадривая себя и собак, в надежде, что пронесется мимо это несчастье. Но тщетной была эта надежда, темной тучей надвигалось зло на лагерь.
...
Зия быстро вскинул голову, когда раздались крики снаружи. Он узнал голос старого Алимирзы, главного чабана отца.
- Эй люди, вставайте, скорей, - кричал он, причитая - вахсей, кто это такие? Аллах, помоги нам!
Когда Зия выбежал из палатки, конь, мчавшийся впереди остальных, хотя сколько их было, в этой темноте никто не мог увидеть, только крики слышались отовсюду, ворвался в расположение мирно спавшего лагеря и, храпя от усталости и страха, крушил все на своем пути, разрывая толстые веревки, привязанные между шестами, на которых были развешаны на просушку густо просоленные овечьи шкуры.
В сердце у ребенка не было страха, он еще не знал его. Он схватил горящий сук из костра и бросился вперед к лошади, мчавшейся прямо на него. "После меня ты старший в доме. Тебе защищать мать"- стучали в его мозгу слова отца, когда он ткнул горящий сук в морду лошади. И в ту же секунду раздался выстрел. Зия упал после того, как перед ним взвилась на дыбы кобыла Хаста Ашота, да так высоко и так прямо, что на миг зависла в воздухе. Затем, потеряв равновесие, она стала заваливаться назад и, качнувшись, со всего размаха упала на спину, подмяв под себя незадачливого седока. Только и успел охнуть Хаста Ашот, когда огромная туша падающего животного подмяла его под себя, разламывая кости на груди и ногах. Последнее, что мог слышать Ашот в этой жизни, был свист воздуха, вырывавшегося из его легких, пробитых насквозь поломанными ребрами. Он хотел что-то сказать, но опять лишь услышал свист, а затем кровь, хлынувшая из горла, навсегда заставила его умолкнуть. Только глаза его, полные ужаса и боли, так и остались открытыми, устремленными в беззвездное, темное, как и вся его жизнь, небо.
Зия падал долго, очень долго. Целую вечность. Выстрела он не слышал, просто что-то больно кольнуло в груди и тут же отпустило. Зия даже испугаться не успел, но, увидев, как упал его враг, улыбнулся.
- Зи-я-я-я! - слышал он, как кричал кто-то издали. Наверное, мама, подумал он.
Хумар бежала к костру, не видя никого. От ее душераздирающего крика раненой львицы остановились даже кони нападавших, отшатнулись все в страхе. Но еще раньше ее доскакал до места трагедии Левон. Одного взгляда ему было достаточно, чтобы убедиться, что Хаста Ашот уже никогда не встанет. Он лежал, раздавленный, под отчаянно брыкающейся кобылой, поломавшей себе хребет об деревянную ограду. И мальчонка, кроха совсем, в белой сорочке, лежал недалеко от Ашота, крепко сжимая в руке дымящуюся головешку. Пятно на его груди очень быстро разрасталось.