— Станислав Леонидович, — начал я, стараясь говорить как можно мягче. Хотя, конечно, сейчас любая моя мягкость показалась бы скрежетанием железа о стекло. — Скажите мне, были ли у нее враги? Как вы думаете?
Вопрос мой так поразил Боровицкого, что он смог, наконец, сфокусировать на мне свой взгляд.
— Враги? — с ужасом пробормотал он. — Что ты такое несешь, Лубянка? Какие у нее могли быть враги?! Да не было у нас в редакции ни одного человека, кто бы Машеньку не любил. Я ей всегда говорю… вернее, говорил… о, черт!
Редактор отодвинул стакан так, что он чуть совсем не улетел со стола, и мне лишь с трудом удалось его подхватить и вернуть на место.
— И все-таки, — сказал я. — Может, кто-нибудь за пределами редакции. Кто-нибудь из тех, о ком она писала…
Боровицкий поглядел на меня, как на сумасшедшего. Как на такого надоедливого психа, что мотается по присутственным местам, метет коридоры тесемками от кальсон и бормочет всякий вздор.
— Шел бы ты, Лубянка, отсюда, — просящим тоном произнес он. — Ну какие, к дьяволу, еще враги за пределами? Она ведь не Женька Кулебякин, она ведь наукой у нас ведала, а не жульем… — Боровицкий снова коснулся рукой стакана. Чувствовалось, что пить он уже больше не может. И не пить — не может. Самое лучшее, самое порядочное, самое правильное, о я просто обязан был бы сейчас сделать, — это на цыпочках выйти из редакторского кабинета и раньше завтрашнего дня здесь вовсе не показываться…
Но я остался.
Потому что я не верил в совпадения. И я не мог удовлетвориться версией об обычном, рядовом ограблении, которую уже успели выдвинуть коллеги майора Окуня, эти умники из МУРа.
— Черт бы побрал… — застонал Боровицкий. Он опять смотрел мимо меня, куда-то в угол кабинета. — Черт бы побрал эти проклятые сережки… Но ей их так хотелось, так хотелось…
Я сразу сообразил, о чем это он. Убийца снял с Машиного пальца золотое колечко и вырвал из Машиных ушей действительно очень дорогие сережки с изумрудами — коллективный подарок редакции по случаю двадцатипятилетия. Кроме того, с места происшествия исчезла еще и Машина кожаная сумочка, в которой — кроме губной помады, зеркальца и ручки с блокнотом — было всего тысяч пятьдесят денег. Наших деревянных тысяч и никаких иных…
Дзы-н-н-нь!
Я вздрогнул. Главный редактор «Московского листка» все же смахнул со стола стакан, и тот со звоном разбился о паркет. Боровицкий медленно выполз из-за стола, присел на корточки и машинально стал сгребать осколки ладонью, тут же порезавшись в кровь. Последние несколько глотков водки наконец-то оказали на него желаемое воздействие. Хотя и все равно недостаточное: взгляд его хотя и затуманился слегка, но выключиться Станиславу Леонидовичу по-прежнему никак не удавалось. Я осторожно освободил ладонь Боровицкого от стеклянных осколков, выбросил их в ведерко, после чего обильно полил глубокий порез водкой и залепил подвернувшимся скотчем.
Тут только Боровицкий вновь обратил на меня внимание.
— Ты еще не ушел, Лубянка? — спросил он тихо-тихо. — Тебе интересно, что ли? Ну уйди, пожалуйста… Я бы тебе дал в морду… — Он попробовал поднять руку, но та бессильно упала. Тогда он попробовал встать — с тем же результатом. Я бережно приподнял его и усадил в редакторское кресло; Станислав Леонидович оказался легким и к тому же не стал сопротивляться. Или уже не мог. Только мучительно кривил губы и смотрел на меня из-под очков, как жертва на палача. В такие минуты ощущаешь себя такой непроходимой сволочью, что так и тянет себе надавать оплеух.
— Я сейчас уйду, Станислав Леонидович, — твердо пообещал я. — Только помогите мне. Вспомните последние несколько дней перед этим… Маше, может быть, кто-то угрожал? Может быть, ее что-то беспокоило?
Видимо, Боровицкому очень хотелось, чтобы я поскорее ушел. Поэтому он не стал больше спорить и объяснять, насколько глупы мои вопросы.
— Нет, — произнес он почти трезвым голосом. — Никто… и ничего…
Я понимал, кем меня считает главный редактор «Московского листка». Тупым, безжалостным тихарем, да что там тупым — просто непроходимым кретином. Обычный грабеж в подъезде не предполагает никаких прелюдий: он может и должен быть внезапным. Шла по лестнице Маша Бурмистрова — зарезали и ограбили Машу, был бы на ее месте кто-то другой в колечке и в сережках — было бы то же самое. Станислава Леонидовича, похоже, МУРовская версия убедила. Но вот меня — нет. Потому что даже самый недотепистый грабитель едва ли станет убивать девчонку из-за пары сережек: он их просто отнимет — и дело с концом. Такая публика носит ножи не для того, чтобы ими пользоваться, а только для того, чтобы пугать. Мокрое — совсем иная статья, которая охотнику за сережками, колечками и сумочками совершенно без надобности. И еще. Только уж самый неопытный грабитель-любитель станет высматривать себе добычу в этом доме на Рублевке. Поскольку в особнячке том, как всем известно, проживают граждане не слишком большого, мягко говоря, достатка. То есть взять с них особенно нечего. Но как раз версия с убийцей-дилетантом никакой критики не выдерживает: перед тем, как отправиться в редакцию «Листка», я успел созвониться с Сережей Некрасовым. Тот уже знал про это дело и уверен был в одном: любителем здесь и не пахнет.
Убивал знаток своего дела, мясник с хорошо поставленным ударом…
Так что, вполне вероятно, ограбление — просто умелая маскировка. А это значит… Я вспомнил газетку с последним Машиным анонсом, которая лежала в моем бардачке. Как там она называлась? Ну да: «Русский атом». И вот теперь автора нет в живых, и одного из героев — тоже. И судьба тех, что на фотографии, — абсолютно не ясна… Веселенькие дела.
— Хорошо, — сказал я Боровицкому, всем своим видом показывая, что вот-вот направляюсь к выходу, — я вас понял. Нет, никто и ничего. Ну так скажите хотя бы про этот будущий цикл Машиных статей. Вы хоть что-нибудь про них знаете?
Станислав Леонидович страдальчески поглядел на упрямого гэбэшного осла, задающего вопросы то бестактные, то безмозглые.
— Да оставьте все вы меня в покое, — пробормотал он в пространство. — Что ты заладил… Машенька не любила показывать недоделанные работы, у нас это вообще не принято. Идею я одобрил, в принципе. И редколлегия была за. Бурмистрова пообещала… — На этом месте Боровицкий тяжело закашлялся и сквозь кашель произнес странную фразу, от которой мне стало не по себе. Ни с того ни с сего вспомнился Партизан со всеми его фокусами… Да нет. Чушь, бред, наваждение…
Редактор «Московского листка», несмотря на все выпитое, заметил, как я напрягся, услышав эту последнюю фразу.
— Это такое профессиональное выражение, — объяснил он. — Никакого криминала, Лубянка. — Губы Боровицкого на мгновение искривила полуулыбка-полугримаса. — Ну, гвоздь номера, сенсация… понятно?
— Понятно, — ответил я, хотя абсолютной ясности у меня все равно не было. Только слабые намеки на нее.
— Теперь уйдешь, наконец? — спросил Боровицкий. — Ты… ведь… — Взгляд его снова заскользил по кабинету, глаза за очками окончательно сделались стеклянными и бессмысленными. Кайф наконец-то пришел, а вместе с ним — и забытье.
— Ухожу, — сказал я и в самом деле вышел за дверь.
Станислав Леонидович уже никак не прореагировал на мой уход.
В приемной зареванная секретарша ворошила какие-то бумаги, раскладывая их по многочисленным яшикам стола. Когда я входил в приемную двадцать минут назад, она куда-то отлучалась и была убеждена, что редактор в кабинете один. Поэтому теперь она разглядывала меня, словно космического пришельца. Даже перестала на время хлюпать носом.
— Искренне соболезную, — проговорил я, обращаясь к секретарше.
— Вы тоже из милиции? — она все-таки догадалась, что я не призрак и не влетел в кабинет главного через окно. Ее интерес сразу уменьшился.
— Из Минбеза, — кратко ответствовал я. — Зайдите-ка к Станиславу Леонидовичу. Может, ему нужна помощь…
— А-а, Лубянка, — почти равнодушно протянула секретарша, утерла глаза и скрылась за дверью кабинета.
Недолго думая, я сел на ее секретарское место, пододвинул к себе городской телефон и набрал нужный номер. Пошли гудки, и я уж подумал, что сиеста в Управлении затянулась, как трубку, наконец, взял Филиков.
— Слушаю, — проговорил он недовольно и зевнул.
— Не спи, Дядя Саша, — строго сказал я, — капитализм проспишь и не заметишь.
— Замечу, замечу, Макс, не волнуйся, — обнадежил меня Филиков. — На наш век капитализма хватит. А прикажут — так будем бороться со всеми его тлетворными проявлениями. «Сникерсами», памперсами и юнкерсами.
Я, однако, не расположен был сейчас пикироваться и играть в слова.
— Вот и хорошо, — быстро ответил я. — Теперь скажи мне: есть ли из архива какая-нибудь информация для меня? — Еще днем, вернувшись от Куликова, я загнал в поисковую систему три полученных фамилии — Сокольского, Бредихина и Григоренко. За час должны уже быть готовы результаты.
— Ага, — ответил Филиков после некоторой паузы, во время которой я слышал слабое щелканье компьютерной клавиатуры. — Ты только трех заказывал?
— Трех, — подтвердил я.
— Тогда записывай адреса своих стариканов, — объявил Филиков и быстро-быстро начал мне диктовать.
— Стоп-стоп, не гони, не успеваю, — прервал я филиковский галоп. — Повтори еще Бредихина… Разогнался, понимаешь.
Филиков не стал вредничать и медленно повторил, хотя и не преминул добавить, что при таком возрасте моих клиентов мне следовало бы поторопиться. Если я уже не опоздал.
— В каком это смысле? — поинтересовался я.
Дядя Саша любезно объяснил, что информация в поисковой системе обновляется обычно раз в три месяца, что в условиях высокой смертности…
— Ты располагаешь информацией поновее? — сердито осведомился я. — У тебя свои источники? Тогда скажи.
Филиков догадался, что несколько переборщил со своими шуточками.
— Макс, может быть, тебе помощь нужна? — спросил он уже серьезно. — Я сейчас свободен, могу и…
— Справлюсь, — сообщил я. — Дедушки старые, авось не станут оказывать вооруженного сопротивления. Но за любезность — спасибо.
— Может быть, все-таки мне приехать? — проговорил Филиков озабоченным тоном. — Я слышал, что вчера на улице Толстого один такой старичок уже не стал кому-то оказывать сопротивления. И теперь не окажет никому и никогда.
— Не каркай, — сказал я мрачно. — Сказал, что справлюсь, — значит, справлюсь!
На самом деле помощь народного умельца и грамотного стрелка Дяди Саши мне бы не помешала. Но мне также не особенно нравилось, когда кто-то вмешивается в мои дела. Пусть и с благородными целями. В конце концов, я же не лезу с советами по Дяди-Сашиной операции «Тминное поле», и он как-то без меня обходится с этим чертовым «Метастазбанком». И я сам обойдусь. Каждый, знаете ли, за себя, и только Бог — за всех сразу.
— Тогда ариведерчи, — несколько обиженно произнес Филиков.
— Чао, — ответил я и отключился.
Через час я уже был на Люсиновской, где в доме номер 72, по моей информации, проживал Сокольский Борис Львович, доктор физико-математических наук, профессор и прочее. Первый в моем списке, несмотря на алфавитную очередность, на которую я плевал. Потому что бдительный склеротик Куликов назвал мне именно Сокольского первым делом. Если, конечно, он ничего не перепутал вследствие возраста и напряженной работы на циклотроне.
Дом 72 расположился неуклюжей многоэтажной розовокирпичной буквой Г на пересечении двух оживленных магистралей — в месте, очень удобном для пешеходов и совершенно некомфортабельном для автолюбителей. Я отмотал возле этой буквы Г целый круг почета, но так и не нашел подходящего места для парковки своего «жигуля»: где-то асфальт был вскрыт и в траншее копошились пропыленные дорожные рабочие, где-то всю полезную площадь занимали аляповатые киоски, доверху заполненные водкой и шоколадом, а почти рядом с необходимым мне подъездом, где в самый раз было бы приткнуть мою усталую тачку, красовался наглый запретительный кирпич. Пришлось отматывать еще метров пятьсот, сворачивать вбок и оставлять «жигуль» близ ржавой кругляшки Даниловского рынка. Место здесь было бойкое, народ бродил инициативный, торговый, интересующийся всяческой техникой, и — будь у меня, допустим, новенькая иномарка — я побоялся бы оставлять ее здесь без должного присмотра. Но с «жигуля» здешним делаварам взять особенно нечего. Резина лысоватая, в салоне пусто, дворники я предусмотрительно снял и затолкал в бардачок к запасной паре. В общем, не машина, а сплошной памятник Нищему Автомобилисту. На такие не покушаются. К ним возлагают цветочки.
С этими светлыми мыслями я добрел до третьего подъезда, сел в лифт и только в лифте вспомнил вдруг о двух кусочниках с Волоколамского — очкастом и толстом, одышливом, — которые сегодня утром польстились-таки на мою развалюху. Воспоминания эти не доставили мне никакой радости, но я подавил в себе импульс немедленно вернуться и отогнать свое четырехколесное сокровище подальше от рыночной клоаки. Возвращаться — плохая примета. Тем более я уже приехал.
Компьютер не соврал: на темно-коричневом дерматине двери тускло отсвечивала красивая золоченая табличка: «Проф. Сокольский Б.Л.» На лестничной площадке стандартной московской многоэтажки среди обшарпанных либо глухих цельнометаллических дверей с глазницами-перископами это старорежимное украшение выглядело неуместным. Как чеховское пенсне на морковном носу жэковского слесаря-сантехника. Профессорская табличка обязана была украшать огромную дверь в каком-нибудь дореволюционном особняке на Тверской, причем вместо стандартного электрозвонка там должна была присутствовать серебристая цепочка колокольчика. Дерни за веревочку — дверь и откроется… Увы и ах.
Вздохнув, я вернулся к реальности и придавил указательным пальцем обычную пластмассовую кнопку. Самого звонка я не услышал, однако за дверью немедленно залаяла собака, послышалось хлопанье шлепанцев и бормотанье «Сейчас, сейчас…» Затем дверь приоткрылась, и в щель просунулись сразу две головы: гладкая — любопытной таксы и кудлатая — самого хозяина.
— Борис Львович… — начал было я.
— Да-да, проходите, — не дал мне договорить кудлатый Борис Львович. — Я вас заждался.
Недоумевая, я вошел в профессорскую квартиру, миновал узкий коридорчик, заставленный какими-то коробками, и очутился в большой комнате. Комнате, тоже заставленной странной мебелью — видимо, старинной и дорогой, но в стандартной городской квартире — неудобной и нелепой. Любопытная такса сопроводила меня, гостеприимно гавкнула и улеглась на потертый пуфик у самого порога. Хозяин же, бестолково пометавшись по квартире, залез в один шкаф, потом в другой, получил по лбу внезапно открывшейся дверцей третьего, ругнулся, а потом радостно сказал: «Ага!» Очевидно, нашел.
— Вот, возьмите, — с этими словами он сунул мне прямо в руки толстенную папку, перевязанную шпагатом. — Симочка говорила, что вы там сами разберетесь. Тем более что все разложено по циклам. Отдельно — евангельский, отдельно — орлы и черепахи, отдельно — рыбы и насекомые, а интимная лирика — в самом низу.
Я принял папку — отчасти машинально, отчасти следуя принципу «дают — бери», но все-таки счел нужным сообщить:
— Тут какое-то недоразумение…
— Вы разве не из журнала «Юность»? — в свою очередь удивился профессор. — Симочка мне точно сказала, что придут из отдела поэзии за новой подборкой для номера…
— Я совсем из другого отдела, — скромно объяснил я, демонстрируя свое служебное удостоверение профессору. — И у меня всего пара вопросов.
Борис Львович вцепился в мою минбезовскую красную книжечку и стал ее рассматривать с живейшим интересом. Я же вгляделся, наконец, в лицо доктора наук Сокольского и почувствовал, что обалдеваю.
— Вы Сокольский? — на всякий случай переспросил я кудлатого хозяина. — Борис Львович?
— Ну, а кто же еще? — пробормотал профессор, продолжая вертеть в руках мои служебные корочки, словно не видел никогда ничего подобного.
Физику-атомщику Сокольскому должно было быть восемьдесят четыре года, этому же было раза в два меньше, то есть немногим за сорок. Кто-то определенно сошел с ума. Или я, или компьютерный банк данных.
— Вы — физик, доктор наук? Работали с Курчатовым? — уцепился я за последнюю соломинку. Если хозяин скажет да, стало быть, — свихнулся я. К счастью, самого худшего не произошло.
— Так вы к деду? — сообразил кудлатый. — Ну просто мистика какая-то!
Он загадочно улыбнулся, а я, наоборот, насторожился. В мистику я не верю. Верю в здравый смысл и еще в то, что плохих людей на свете почти столько же, сколько и хороших. Хотя у немного поменьше.
— В каком это смысле? — деловито осведомился я.
— Видите ли, господин Лаптев, — Сокольский-внук наконец-то вернул мое удостоверение, и я увидел, что улыбка на его лице всего лишь печальная, а никакая не загадочная, — мой дед всю жизнь боялся, что за ним придут. Сперва — из ГПУ, потом — из НКВД, потом — из МГБ и так далее. И вот за ним в конце концов пришли из Министерства безопасности, а дед-то уже — тю-тю. Уже не достанете.
— Когда? — быстро спросил я.
— Полтора месяца назад, — пожал плечами кудлатый внук. — Инсульт. Дед почти не мучился, не успел.
Я припомнил пессимистические прогнозы Филикова. Дядя Саша как в воду глядел. Остается выяснить только насчет фотографии. Я вытащил свою улику из внутреннего кармана и издали показал Сокольскому-младшему.
— Я пришел вовсе не за вашим дедом, — уточнил я, — а за его советом. Но, может быть, хотя бы вы припомните этот снимок? Или есть какие-то альбомы… архивы?… — В двух словах я объяснил, что мне, собственно, надо.
Сокольский изучил обрывок и отрицательно помотал головой:
— Нет, такой у деда не было. Я как раз в прошлом месяце разбирал его бумаги для Политехнического музея и просмотрел все. Нет. Борис Львович не любил фотографироваться и вообще презирал искусство фотографии. Да и с Курчатовым… Я так понял, вас и Курчатов интересует?
— В каком-то смысле, — не стал возражать я.
— Да и с Курчатовым, — продолжил внук, — дед мой работал всего ничего, потом его перевели и… Короче говоря, ничем, увы, не могу вам помочь. Скорее всего, деда вовсе не было на этом снимке.
Минус один, скорбно подумал я, про себя нехорошо помянув куликовский склероз. Если так и дальше пойдет, я останусь на бобах со всеми своими версиями и догадками.
— Простите, Борис Львович, — сказал я, — но, быть может, вы плохо смотрели? Может быть, такой снимок все-таки завалялся в дедовских бумагах? Если вы позволите, я все же хотел бы взглянуть на эти бумаги. Или они уже в музее?
— К сожалению, это невозможно, — произнес самый младший Борис Львович. — Последней волей деда была просьба передать все в Политехнический. И если по каким-то причинам передать не удастся, все эти бумаги надлежало сжечь, как не представляющие никакой исторической ценности. Дедушка, знаете ли, был большим педантом.
— Политехнический отказался? — немедленно понял я.
— Вот именно, — развел руками новый хозяин квартиры. — Они сказали, что у них и так нет помещений и фонды ломятся от экспонатов. А Сокольский — все-таки не Курчатов. Так что бывайте здоровы!
— Сожгли? — догадался я.
— Пришлось, — кивнул внук. — Как и было завещано. Может быть, я и зря это делал… Но дед успел взять с меня слово…
Ясно, подумал я. Внук — человек чести. Все пересмотрел, а потом честно спалил. Выполнил, значит, последнюю волю.
— А вы сами тоже физик? — полюбопытствовал я.
— Ну что вы! — развел руками внук. — К физике меня никогда не тянуло. Я — визажист.
— Это что-то, связанное с цветами? — деликатно осведомился я, рискуя ненароком выявить опять свою гэбэшную дурь.
— Это что-то, связанное с лицом, — вежливо снизошел к моей глупости Борис Львович-внук. — Наука или искусство, как вам будет угодно. Нет ничего более поддающегося трансформации, чем человеческий облик. Лицо способно постоянно меняться, в этом его прелесть. Вот смотрите…
Он взял с ближайшего столика пару женских заколок для волос, какую-то коробочку, пахнущую терпкой парфюмерией, на несколько секунд отвернулся от меня, что-то такое сделал со своим лицом, затем повернулся и…
Передо мной был уже другое человек, почти не напоминающий моего собеседника. Вглядевшись, я понял, что в самом лице изменилась лишь какая-то малость: чуть опустились уголки губ, на лбу возникло несколько складок, вьющиеся волосы перестали налезать на лоб. Однако этих ничтожных и мастерских изменений оказалось вполне достаточно.
— Гениально, — сказал я вполне искренне.
— Пустяки, — отмахнулся безо всякого самодовольства Сокольский. — Рутина. Но от клиенток отбоя нет, — он провел рукой по лицу и восстановил свой прежний облик, я даже не успел понять как. — Женщине, знаете ли, постоянно хочется разнообразия, изменчивости. Один день ей нравится быть такой, другой день — другой. Пластическая хирургия делает лицо раз и навсегда, а визажист может сделать целую палитру новых лиц — и все без скальпеля. Мы можем очень многое… Правда, моей Симочке, — тут голос Бориса Львовича предательски дрогнул, — на это на все наплевать. Все пишет и пишет. Даже в зеркало не взглянет, а уж на меня…
От дальнейшего невольного вмешательства в личную жизнь визажиста меня спас звонок в дверь. Такса соскочила со своего пуфика и, радостно гавкая, кинулась в прихожую. Туда же зашлепал и хозяин квартиры, бормоча на ходу слова извинения. По дороге он зацепился рукавом за угол резного буфета, с трудом высвободился и добрался до дверей уже без приключений. Я проследил за ним взглядом, любопытствуя, не сама ли поэтесса Симочка пожаловала. Но, судя по возбужденным возгласам, это были наверняка клиентки — в количестве трех штук. И в возрасте от тридцати и выше.
— Борис Львович, Борис Львович! — защебетали они прямо с порога. — Мы знаем, что вы сегодня не принимаете, но тут такой случай…
Две дамы из трех были достаточно миловидными, зато третьей, самой шумной, не помогла бы и пластическая хирургия. Я догадался, что пора откланяться. С нулевым, заметьте, результатом. Если не считать своего минутного приобщения к тайнам визажизма.
Я просочился мимо дам к выходу и пальчиком поманил Бориса Львовича на лестничную площадку. Любознательная такса устремилась было за нами следом, но хозяин строго цыкнул на нее, и гладкая мордочка втянулась обратно за дверь.
— Простите за беспокойство, — сказал я.
— Какое уж там беспокойство, — Сокольский бросил взгляд на профессорскую табличку. — Надо бы, конечно, ее снять, но рука не поднимается. Дед ее собственноручно повесил, как только переехал сюда пять лет назад из большой квартиры на Тверской, тогда еще Горького. Там-то она смотрелась симпатичнее…
«Ага», — подумал я, радуясь собственной проницательности. Чуяло мое сердце, что золоченая табличка знавала лучшие времена.
Учтиво попрощавшись с хозяином и выслушав на прощание пожелание заходить, если мне, Лаптеву, понадобится его, Сокольского, профессиональная визажистская помощь, я пешком спустился вниз. Машина моя, припаркованная вблизи рынка, оказалась на месте и даже цела, не помята и не поцарапана. Вблизи нее, правда, вертелся лопоухий паренек в кожаной турецкой куртке, влюбленными глазами посматривая на фары моего «жигуля». В руке юноша баюкал нечто вроде портативной отвертки.
— Башку откручу, — грозно пообещал я, упреждая преступные намерения юного ворюги. Можно было бы, конечно, дождаться, пока он начнет делать свое черное дело, взять его с поличным, отвести в милицию и передать в руки коллег майора Окуня. Но сейчас у меня не было времени даже для того, чтобы просто накостылять наглецу по шее.
Паренек, признав во мне хозяина тачки, разочарованно сплюнул и, бросив прощальный взгляд на фары, удалился, посвистывая. Забираясь в салон своего автомобиля, я с горечью подумал о нашей молодежи, за которой мы совершенно не следим. У нас в Управлении существует, конечно, пресловутый отдел Ц, который, по идее, должен скрытно курировать молодежные объединения и даже внедрять туда свою агентуру. Однако в отделе этом работают, по преимуществу, бывшие сотрудники упраздненной пятерки и еще более бывшие комсомольские секретари. Попробуй-ка, внедри хоть одного из этих мордатых хоть куда-нибудь! Я хихикнул про себя, представив любого из цэшников в крутом рокерском прикиде. Картинка! Самая просторная кожаная куртка не вместит ни одного из этих пузанов. А платят цэшникам, между прочим, поболее, чем нам. Вероятно, с целью сохранения опытных кадров. Вдруг однажды придется восстанавливать пятерку? Так специалисты — вот они, даже раздобрели на казенных харчах. Удобно. Вообще в нашем Управлении сидят на хорошей зарплате о-о-очень много предусмотрительных людей в разных званиях. Они все предусматривают да рассчитывают, потому-то для работы у них совсем не остается времени. И приходится вкалывать нам с Филиковым. Капитализм, разделение труда…
К дому следующего физика, Бредихина, пришлось пилить через центр, выстаивая по десять-пятнадцать минут в каждой пробке. Проще и быстрее, честное слово, было бы доехать на метро, подобно тысячам других безлошадных москвичей; всего одна пересадка на «Боровицкой». Название станции неожиданно напомнило мне о редакторе «Московского листка», с которым мы так недавно расстались, и я твердо решил, что дело об убийстве Маши Бурмистровой я просто так МУРу не отдам. Хотя всякий мой официальный интерес к этому убийству только насторожит Петровку, а тогда жди от милицейских какой-нибудь мелкой подлянки: внезапной глухоты их телефонов, утери вещдоков и пр. Заколдованный круг получается.
Кстати, слово «круг» вновь пришло мне на ум уже по другому поводу. Когда я, старательно обогнув Преображенское кладбище, вырулил на Большую Черкизовскую и никакого дома номер пять, строение "в", не обнаружил. Пришлось спешиться, приткнуть своего «жигуленка» у какой-то галантерейной лавки на Преображенском валу, вернуться к станции метро и уже от станции «Преображенская площадь» начать свой анабазис. Номер пятый я нашел практически рядом с метро, однако чуть подальше был уже номер седьмой — безо всякого намека на какие-то побочные строения. Пришлось вернуться обратно к дому пятому и тщательно обследовать внутренние дворики. Дома пять, буквы "а" и "б", оказались в первом же таком дворике. Вид у обеих букв был какой-то нежилой, а свежевырытая траншейка, кучи щебня, досок и отделочного кирпича поблизости наводили на мысль о том, что запустение продлится недолго, хотя вряд ли оба здания и впредь будут предназначены для жилья. Скорее, здесь разместятся какие-нибудь офисы или магазины. В крайнем случае — казино, чья близость к станции метро сыграет свою положительную роль: гражданам, оставившим на зеленом сукне все до копеечки, будет гарантирован бесплатный жетон. Мелочь, а не так обидно.
Фантазируя на тему будущего здешнего казино, я чуть не пропустил искомое строение "в". Правда, и заметить этот дом было довольно мудрено. От постороннего наблюдателя здание было наполовину скрыто кучами строительного мусора, с одной стороны, и буйной зеленью — с другой. К тому же и табличка с номером и буквой успела то ли выцвесть, то ли проржаветь, и в результате прочесть что-либо на ней можно было лишь при изрядном напряжении сил.
Но я напряг свои силы и прочел. Убедившись, что передо мной и впрямь жилище господина Бредихина Николая Федоровича, я критически осмотрел дом. Когда-то, еще при царе Горохе, это было наверняка очень приличное деревянное строение на каменном фундаменте, накрытое добротной дощатой крышей. Однако со времен упомянутого монарха дом, похоже, толком и не ремонтировался — разве что поверх гниющих досок крыши кое-как настелили десятка два кривых жестяных листов, которые хороший хозяин предпочел бы скорее выбросить, чем позориться. Судя по всему, господин Бредихин хорошим хозяином не был. Потому его жилище давно уже напоминало ту самую избушку на курьих ножках, что когда-то повернулась к лесу передом и к нам задом — да так и замерла навсегда в этой неудобной позе. Чтобы найти дверь, пришлось протискиваться мимо мусорных куч, а затем подниматься по допотопной лестнице, по которой было страшно взбираться без помощи перил, однако опираться на хлипкие перила — еще страшнее. Благополучно добравшись все-таки до двери, я стал привычно озираться в поисках звонка или хоть дверного молотка, но, не найдя ни того ни другого, просто интеллигентно постучал по дверным доскам костяшками пальцев.
Тишина в ответ.
Я стукнул вторично: уже посильнее. Еще интеллигентно, но уже с некоторым раздражением. По-прежнему тишина.
Если передо мной действительно сказочная избушка, то положено стучать и в третий раз. Теперь я уже забарабанил кулаком, отгоняя предчувствия, что любой сильный удар может разнести в щепки весь этот прогнивший теремок. Дверь выдержала. Она, возможно, вынесла бы и удары ногой, но тут я сообразил: можно ради интереса попробовать потянуть дверную ручку на себя.
Просто, как все гениальное. И гениально, как все, что проще пареной репы. Дверь со скрипом отворилась. Из двери пахнуло сыростью.
— Николай Федорович! — проговорил я с порога.
Молчание. Только скрип потревоженной двери. Николай Федорович определенно не торопился подавать голос. Или не мог? Я с испугом подумал, что в такой избушке запросто можно обнаружить даже не труп хозяина, а уже его готовый скелет, обмотанный многолетней паутиной. Как в фильмах про Индиану Джонса. Я рискнул войти — и сразу погрузился из солнечного света в кладбищенский полумрак. Дверь за мною закрылась. Окна же здесь были не то занавешены на совесть (со времен немецкой бомбежки?), не то на совесть забиты фанерой. Непонятно, правда, для чего хозяину понадобилось использовать совесть таким образом. Но, в конце концов, дело вкуса. Я зашарил по стене в поисках выключателя, но только поцарапал палец; двинулся вперед наугад, растопыривая руки, словно неопытный слепец, пока не наткнулся на нечто. Нечто по габаритам походило на письменный стол и таковым оказалось. Я воспрянул духом: на столе могло быть что-то вроде светильника. Так и есть! Пальцы мои вскоре нащупали увесистое подножие какой-то конструкции с кнопкой у основания. Ну, была не была. Я нажал на кнопку и ощутил прилив радости. Ибо конструкция в самом деле оказалась лампой и даже работающей. Тусклый конус света выхватил из мрака несколько предметов. Я знал, что, как только мои глаза привыкнут, я смогу обозреть всю комнату. Терпение, Макс, подумал я. Скоро ты сам все увидишь. Либо небо в алмазах, либо скелет в шкафу.