— Ну, и что это доказывает? — безразлично спросил он. — Нет, славно, конечно, что этого недоделанного Гитлера вы задержали. Пусть посидит еще годок, авось поумнеет… Но отчего ты, Макс, решил, что здесь есть какая-то связь с этими физиками? Мало ли о чем этот Булкин мог натрепаться. Всему верить прикажешь?… В общем, иди и занимайся своим взрывником, — закончил Голубев. — Физиков — отставить. Это приказ, и не вздумай его обсуждать.
Приказ начальника обсуждать я не стал, зато очень медленно и очень внимательно стал рассматривать голубевское лицо. Молча и в упор. Вдох — выдох, вдох — выдох. Своего рода психическая атака.
Генерал достал из кармана синенький платок, угрюмо промокнул лысину и наконец не выдержал моего взгляда.
— Макс, ну не мой это приказ! Неужели тебе не ясно до сих пор?!
— А чей приказ? — не отставал я.
— Чей надо! — Голубев ожесточенно задергал подбородком вверх и вбок, так что начальственная лысина несколько раз указала мне куда-то в район потолка.
Выше потолка, как известно, водилась у нас одна-единственная инстанция. Бог, царь и герой в одном лице.
— Но почему? — я все еще пытался постигнуть высшую логику.
— Потому, — устало отозвался генерал. — Потому что не надо, понимаешь, нагнетать. Мне и так уже дали по лысине за мою инициативу. Убийств с целью ограбления у нас, оказывается, может быть сколько угодно. А вот ядерных физиков в количестве больше одного убивать у нас уже не могут. Мы не должны, понимаешь, впадать в панику и будоражить народ. Дестабилизировать, понимаешь, ситуацию…
Несмотря на обилие руководящих «понимаешь» я ни черта не понимал. Что дестабилизировать? Что нагнетать? Почему будоражить? Если я и понял сейчас, то только одно: генерал Голубев прикрывать меня больше не станет. Подчинюсь я — хорошо. Нет — пусть пеняю на себя.
— Осознал? — поинтересовался у меня Голубев. — Или желаешь еще что-то сообщить?
Теперь больше ничего сообщать я не желал. Ни про Алма-Ату, ни про лебедевского внука, ни даже про письмо от покойника, полученное мною утром.
— Осознал, — покорно подтвердил я. — Дело я закрою. Но на всю канцелярию мне потребуется время. Рапорты, отчеты…
— Даю полдня, — строго предупредил Голубев.
— Два дня, — я специально завысил ставки, чтобы нам легче было прийти к разумному компромиссу.
— День, — вздохнул генерал. — И ни секундой больше.
— Полтора, — вздохнул я. Вдохнул и выдохнул. — Меньше никак не получится. Столько бумажек, понимаешь…
— Ладно, иди, — махнул рукой Голубев. — Тут еще это самоубийство… — пожаловался он. То ли мне, то ли в пространство. Генералу, как видно, тоже еще предстояло заниматься своими бумажками. Списывать одну человеко-единицу. Самоубийства у нас в Управлении не поощрялись, потому как требовалось доискиваться до причин. Я не исключал, что непонятная смерть Потанина со временем превратится в героическую гибель в ходе боевой операции. В письме, спрятанном в бардачке моей машины, почти наверняка можно было бы найти подлинные причины происшествия…
Но только Голубеву, похоже, они опять-таки были без надобности. Понимаешь.
Я лихо повернулся кругом и покинул генеральский кабинет. Сонечка Владимировна уже сидела в приемной возле телефонов и профессионально-заученными движениями полировала свои ногти.
— Кошмар какой, — сказала она мне без выражения. И было непонятно, имеет ли она в виду смерть Потанчика или какой-то непорядок в своей пилочке для ногтей.
— Ужас, — коротко ответил я. Ответ мой годился в обоих случаях. Сонечку Владимировну, по крайней мере, он удовлетворил, и она возобновила свои занятия.
А мне предстояло возобновить свои. И побыстрее. Полтора дня я отвоевал у генерала не для писанины.
Зайдя в свой кабинет, я сделал три дела. Во-первых, забрал из ящика стола запасную обойму к своему «Макарову». А во-вторых и в-третьих, позвонил. Оба звонка были на редкость неудачными. Покойный Юраша, сын Лебедева и саратовской Ольгуши, не проявил, увы, должной изобретательности при выборе имени сына. Справочный компьютер выдал мне двадцать семь Петров Юрьевичей Селиверстовых необходимого мне возраста, прописанных на территории города Москвы. В ближнем Подмосковье этих возможных внуков обнаружилось еще тринадцать. Итого: сорок. Число не такое уж большое, но если в твоем распоряжении всего полтора дня — то громадное. Все мои попытки дозвониться до Селиверстова-из-мавзолея и кое-что выяснить вообще ничем не кончились. Сначала номер Кости-мумии был занят, а затем неожиданно освободился, но сделался безлюдным. Словно бы все там превратились тоже в мумии, не умеющие поднять телефонную трубку. Дисциплина, ничего не скажешь.
Оставалось еще одно дело — письмо от Потанина. Прочесть его было необходимо, но чисто по-человечески делать этого мне не хотелось. О мертвых коллегах принято либо хорошо, либо ничего. Я догадывался: после письма никакого хорошо уже не будет. На это уже указывали предсмертные потанинские извинения, переданные через посредство словоохотливого Пенька.
Нашел, понимаешь, посредничка.
Я спустился к автомобильной стоянке, забрался в свой «жигуль» и открыл дверцу бардачка. Сперва в руки мне попалась газета «Известия», и я, стараясь отсрочить процедуру чтения возможной исповеди покойника, для начала развернул газету. Никаких особенных новостей. Еще две версии взрыва памятника Первопечатнику. Одна из них, в принципе, соответствовала моей общей партизанской гипотезе. Немотивированная агрессивность. Захотел — и взорвал в свое удовольствие. Журналист задавался вопросом, считать ли такого взрывника человеком психически нормальным, и затруднялся с ответом. И я бы затруднился, если все-таки не знаешь толком цели. А знаешь только про безоболочные бомбы и про тротиловый эквивалент, растущий раз за разом, как на дрожжах.
Был еще скупой репортаж с некоего Конгресса журналистской солидарности. Участники Конгресса призывали всех пишущих-снимающих объединяться против преступного беспредела и требовать снятия, для начала, шефа московской милиции генерала Кондратова. В качестве одной из жертв беспредела называлась сотрудница «Московского листка» Мария Бурмистрова. В том, что произошло обычное ограбление, уже никто не сомневался. Кроме меня. Но меня-то как раз на Конгресс не пригласили. Да я, кстати, и не журналист.
Более ничего занимательного в этом номере «Известий» не обнаружилось. Все остальное место занимали итоги референдума (оказывается, на нем победил Президент!) и хроника парламентской жизни. Жизнь была смешная, но поскольку мой друг депутат Безбородко на сей раз не был упомянут ни единой строкой, хроника меня не заинтересовала… Все, пора. Дальше тянуть нельзя. Я сделал несколько профилактических дыхательных упражнений и вскрыл конверт.
Как и ожидалось, письмо Потанина многое объясняло в череде необъяснимых событий, которые пару дней преследовали меня. Горькая правда была проста и незамысловата. Дело было, собственно, не только в том, что две недели назад из Потанчика сделали предателя. В конце концов, любая разведка испокон веков старалась, по возможности, перекупать сотрудников министерств безопасности других государств. В случае успеха новоявленный шпион, как правило, знал, какая держава наложила на него лапу. В случае с Потанчиком, к сожалению, не было даже такой определенности. Более того, по достоверным данным — они занимали в письме целую страницу, — люди, превратившие Потанина в агента-двойника, оказались очень странными и весьма непредсказуемыми вербовщиками. Стратегической информации им не требовалось. Проникновения в секреты ПГУ — тоже. Для начала от Потанчика попросили информацию неожиданную, но почти и не секретную. Примерно на двух третях страницы Потанин вдумчиво разбирал все неожиданные вопросы…
Я очень внимательно перечел эти две трети и, вслед за Потаниным, ничегошеньки не понял. Вначале их интересовал, например, архив Берии, к тому моменту уже почти рассекреченный. Их интересовали упоминания о любом закрытом строительстве в Москве-Подмосковье, имевшем место у нас в начале 50-х — и никак не позже. Окружение Хрущева их тоже интересовало. И многое в таком же духе.
Фамилия Берия торчала здесь, как заноза. Как опознавательный знак и отблеск долгожданного света в конце тоннеля.
В начале 50-х наш бывший министр госбезопасности уже вовсю контролировал Атомный проект.
Оба убитых физика и укрывшийся Лебедев в начале 50-х работали в группе Курчатова. Что же это могло означать?
Многое — или почти ничего.
Я стал читать потанинское послание дальше и очень скоро выяснил, что дня четыре назад исторические персонажи перестали вдруг волновать новых потанинских хозяев. Зато заинтересовал один ныне здравствующий персонаж, коллега дорогого Потанчика.
Максим Анатольевич Лаптев — вот как звали объект интереса. Я прикинул, что смена интересов совпала с одним прискорбным событием: убийством физика-пенсионера Георгия Фролова и безуспешными (как теперь уже ясно) поисками в квартире на улице Алексея Толстого.
Не сдержавшись, я выругался вслух. Выходит, нападение очкарика и толстяка на Волоколамском уже не было случайностью? Я прервал чтение и полез в свой бардачок. Трофейный блокнот этих молодчиков валялся там, куда я его и положил. Только теперь я впервые изучил его внимательно. Точно: на одной из страниц обнаружились приметы моего «жигуля» вместе с номером. Стало быть, ждали они не кого-то, а именно меня! Хорошо еще, что Потанчик-информатор точно не знал мой маршрут и оповестил своих новых хозяев лишь о шоссе и приблизительно о времени. Иначе, подозреваю, Куликов из Курчатовского института сейчас был бы не в Индии, а в лапах потанинских хозяев. Впрочем, пришло мне в голову, еще неизвестно, успел ли Куликов отъехать в эту самую Индию.
На душе стало совсем скверно.
Я стал читать дальше, хотя это и было мучительно. Помнится, группенфюрер Булкин еще только вчера интересовался у меня, не мазохист ли я. Он самый, Булкин, ты угадал.
Кстати, группенфюрер был послан в Саратов именно по наводке Потанчика, который наверняка знал время и гостиницу. И телефонограмма, едва не стоившая мне жизни, послана была Потаниным.
Вывод был очевидным: мой коллега, ныне покойный, работал на тех самых добрых людей без особых примет. Оставался пустяк: идентифицировать поскорей этих добряков. Но тут-то как раз Потанчик в своем письме и давал слабину. Он высказывал только предположения — целый ворох, в котором немудрено было запутаться. Я процедил ворох через ситечко здравого смысла, которое всегда ношу с собой.
Среди гипотез первой величины не было привычных — ЦРУ и Моссада. Зато была Стекляшка!
Причем Потанин не исключал участия диких: по манерам, по квалификации. Для кадровых парней с Рязанского даже попытка вербовки человека Голубева могла быть чревата. И, напротив, диким нечего было терять, а свое бывшее ведомство они могли подставлять с легкостью. Мачеху, выгнавшую тебя на улицу, не жалко.
Молодец, Поганя, мысленно сказал я. Ход твоих мыслей мне нравится. Ты сволочь, ты предатель, ты чуть меня не подвел под пули, но сейчас ты молодец… Я поймал себя на мысли, что к мертвецу я по-прежнему обращаюсь, как к живому, вздрогнул и принялся читать дальше. Как видно, Поганя искренне старался искупить свою вину передо мною и стремился указывать любую мелочь, подмеченную им в ходе общения с добрыми людьми. В своем письме Потанин, впрочем, называл их не так, как группенфюрер, а коротко и страшновато: они люди без лиц, зато с татуировками. Последних Потанчик заметить, по понятным причинам, не мог, зато знал о них я. Право же, покойный мог бы стать неплохим напарником мне в этом деле — не хуже, чем коротышка Юлий.
Правда, оборвал я сам себя, половину партии, как минимум, Потанчик сыграл не на моей стороне.
Последние страницы письма были самыми горькими, ибо в них, соответственно, и содержалась история вербовки. Прочитав, я понял: многие оскорбительные слова, которыми я успел запоздало наградить самоубийцу, были не вполне справедливыми. Или даже вовсе несправедливыми.
Мы с Дядей Сашей ошибались самым фатальным образом, полагая, будто Потанчик был под каблуком жены и получал от нее оплеухи и подзатыльники. На самом деле в те дни, когда Потаня, пришипившись, бродил по нашему коридору и криво улыбался в ответ на наши шуточки, за его женой и младшим сыном тенью ходили два добрых человека. Вопрос был поставлен: или — или. Или беспрекословное подчинение, или немедленная смерть жены и сына. Бедняга упустил тот момент, когда еще можно было бы подать знак кому-нибудь из нас, а группы поддержки, как известно, он лишился еще раньше…
Я снова выругался вслух. Ну почему, почему он молчал?! Ведь из любой безвыходной ситуации общими усилиями можно было бы найти выход. Но тут он сам оказался один, в замкнутом пространстве и принужден был играть в чужую игру, зная о своем заведомом проигрыше.
Телефонограмма в Саратов было последним, что сделал Потанин для них. А потом он понял, что у него есть только один выход. Если исчезнет сам Потанин, то его близких они непременно оставят в покое. Как только он узнал от дежурного прапорщика, что я, по счастью, цел и невредим, он сел писать это письмо. Потом доехал до моего дома и лично положил свое послание в почтовый ящик. Потом… остальное известно.
Я медленно свернул потанинское письмо, положил его обратно в конверт, а конверт — обратно в бардачок. Туда же я, подумав, отправил свой «Макаров» вместе с запасной обоймой. Такой же, из которого… Ладно. О мертвых — хорошо либо ничего. Извини, Потанчик. Сейчас меня беспокоят уже живые…
Мотор, чувствуя мое настроение, завелся сразу, и я поехал. Маршрут мой был коротким — можно было воспользоваться метро. Но я уже был за рулем, а коней на переправе не меняют. Доедем так.
Центр города сегодня был тих и спокоен: ни тебе пикетов, ни демонстраций, да и обычных пробок, возникающих нипочему, мне не попалось. Я ехал и думал. Мысли мои были длинными, путаными, крутились они вокруг одних и тех же фактов, но мне все никак не удавалось преодолеть путаницу и связать факты воедино.
Итак, добрым людям, черт бы их побрал, нужен Лебедев.
Лебедев работал с Курчатовым.
Курчатов возглавлял Атомный проект.
Но дальше-то, дальше что? Проект тот давно быльем порос. Курчатов уже в могиле тридцать с лишним лет. Сталина, Берии, Хрущева вместе с его партийным окружением — тоже нет. Что же нужно добрым людям? Старые кости?
Возможно, ответ мне мог бы дать один человек. Валентин Лебедев.
Но чтобы получить ответ, надо хотя бы сформулировать вопрос…
Я припарковал «жигуль» в неположенном месте недалеко от Пашкова дома и извилистым путем пробрался в читальный зал для научных работников — самый неудобный, неопрятный из-за постоянного непрекращающегося ремонта. Из-за того же ремонта библиотека сократила число счастливцев, допущенных к ее фондам, но я-то знал: меня обслужат вне очереди. С тех пор как Ленинка приобрела новую аббревиатуру и превратилась в РГБ, я стал считать ее ведомством, созвучным нашему. А где созвучие — там и родство.
Самое любопытное, что к аргументам моим прислушались, и я, показав минбезовское удостоверение, сразу получил то, что хотел. Стопу книг, посвященных жизни и творчеству И.В. Курчатова.
— Только поаккуратнее, — предупредила востроносая библиотекарша, косясь на высокую горку томов.
— Ну что вы, — галантно проговорил я и тут же чуть не уронил верхнюю книжицу, которая спланировала на стойку, прямо под востренький носик библиотекарши.
Спланировав, книга раскрылась на середине, и я с ходу обнаружил явное нарушение библиотечных правил.
— Имейте в виду, — быстро проговорил я. — Подчеркивания — не моя вина, это уже кто-то постарался до меня…
Тут до меня дошло, что за фразу подчеркнул неизвестный мне читатель. «За все время существования Атомного проекта сам Сталин только раз вмешался в дела Берии»… Слова «только раз вмешался» были подчеркнуты дважды, а рядом красовалось сразу два жирных восклицательных знака. Я жадно проглядел остальной текст на странице, надеясь узнать о подробностях вмешательства. Но подробностей не было. Не было в принципе. То ли автора книжки эта тема не заинтересовала, то ли он просто ничего об этом эпизоде не знал.
— Безобразие, — согласилась со мною библиотекарша. — Хорошо, что вы заметили. А с виду такая приятная, интеллигентная девочка…
— Какая девочка? — я чуть не выронил и остальные книжки.
— Не помню точно, как ее фамилия, — слегка удивилась моему внезапному любопытству дама из-за библиотечной стойки. — Но, если хотите, я сейчас отыщу ее формуляр… Вот, пожалуйста. — Через десяток секунд библиотекарша уже протягивала мне светло-коричневую карточку, почти всю исписанную. — Когда она в следующий раз придет, то заплатит штраф.
— Не придет, — пробормотал я. Формуляр принадлежал сотруднице газеты «Московский листок» Марии Бурмистровой.
Ретроспектива 9
6 августа 1970 года, Подмосковье
Никита Сергеевич пил на веранде чаек с абрикосовым вареньем, когда это произошло. Сначала вдалеке залаяли собаки, затем ветер донес треск мотоциклетных и автомобильных моторов, потом зашуршали тормоза и над каменным забором, окружавшим дачный участок, взметнулось серое облачко пыли. Хрущев с грустью подумал, что лет десять назад никаким машинам или мотоциклам не удалось бы поднять здесь столько пыли: в ту пору асфальтовую дорогу, ведущую к его даче, постоянно ремонтировали, поливали и подметали. Теперь, конечно, никто этим не занимается. Скажи спасибо, что хоть дачу оставили и пенсию положили в пятьсот рубчиков, новыми…
Тем временем за забором захлопали автомобильные дверцы, послышались приглушенные команды, и через узкую калитку просочилось десятка два угрюмых штатских, которые очень грамотно рассредоточились по территории, взяв дачное строение в плотное кольцо. Судя по шуму, донесшемуся из-за забора, снаружи дача тоже была окружена.
Нина Петровна всплеснула руками, чуть не смахнув со стола мужнину любимую чашку — большую, вместительную, с красными крапинками, которые делали чашку похожей на гигантскую божью коровку.
— Это что, Никита? — испуганно спросила Нина Петровна, глядя то на штатских, то на пыль над забором, которая все никак не хотела улечься. — Война началась? Нас арестовывать приехали?…
Дверь калитки снова открылась, во двор заглянул квадратный человек почти без шеи, осмотрел деловитых штатских, остался, похоже, доволен и снова исчез. Хрущев узнал квадратного человека.
— Не-а, — ответил он жене и неторопливо бухнул пару ложек варенья себе на блюдце. — Это не война, и арестовывать нас сегодня никто не собирается. Просто гость дорогой к нам приехал.
Нина Петровна засуетилась:
— Так, может, на стол накрыть, если гость?
— Обойдется, — спокойно сказал Хрущев, скушал немного варенья и отхлебнул из чашки. — Черт, остыл уже, — пожаловался он. — Сходи подлей-ка горяченького. Горячий чай в жару — самое милое дело. Ну, давай-давай, иди за кипятком.
Нина Петровна взяла в руки чашку с крапинками.
— А может, хоть вторую кружку для него принести? — неуверенно проговорила она. — Неудобно как-то, гость ведь.
Хрущев улыбнулся жене:
— Ну, принеси, если тебе так охота. Только он все равно пить из нее не станет. Боится, что отравят… А вот, кстати, и он сам.
Квадратный человек, вновь возникнув во дворе, услужливо попридержал тугую дверь калитки. В образовавшемся дверном проеме появился, наконец, высокий сухощавый человек с портфельчиком в руке. Несмотря на жаркую погоду, он был в теплом плаще, застегнутом на все пуговицы, и теплой осенней шляпе.
— Гляди, Нина, гляди! — Хрущев чуть понизил голос. — Он в галошах, слово даю! В любую погоду в галошах ходит, совсем не изменился за шесть лет. Комедия, да и только.
Нина Петровна поджала губы, рассматривая пришельца.
— А-а, вот кто к нам пожаловал, — сказала она.
— Он самый, — кивнул Хрущев.
— Постарел он, — не без некоторого злорадства сообщила Нина Петровна мужу. — Щеки ввалились, волосики повылезли, ковыляет, как инвалид. А ведь, между прочим, младше тебя.
— Так ведь и я не помолодел, — вздохнул Хрущев, поглядывая на медленно приближающегося к веранде человека в галошах. — Ладно, иди же за кипятком, кому говорю. Варенье сегодня отличное, сладкое, но от него пить еще больше хочется.
— Уже иду, — покладисто ответила Нина Петровна и, бросив напоследок недобрый взгляд на гостя, ушла в дом.
Заскрипела лестница, а затем человек с портфельчиком объявился уже на веранде. Квадратный телохранитель остался стоять внизу, бдительно озираясь по сторонам, как будто и впрямь боялся, что какой-нибудь злоумышленник сумеет прорвать двойное кольцо охраны. Сам гость Никиты Сергеевича шаркающей походкой проследовал к столу. При каждом шаге новенькая резина подошв издавала легкий визжащий звук.
— Привет, Никита Сергеевич, — поздоровался гость с хозяином дачи. — Сесть-то пригласишь?
— Привет, Михаил Андреич, — лениво произнес Хрущев. — Хочешь сесть — садись. Мебель на даче казенная, на каждом стуле, видишь, инвентарный номер. Поэтому стульям тут ты полный хозяин. Выбирай любой.
Между тем выбирать было не из чего. Кроме старого плетеного кресла, которое занимал сам Никита Сергеевич, у стола стоял одинокий колченогий табурет. Гость неприязненно покосился на табурет, но вслух ничего не сказал. А просто сел, поджав ноги, и взгромоздил портфельчик себе на колени. Из дома вышла на веранду Нина Петровна, поставила перед мужем дымящуюся чашку с крапинками, а перед гостем — стакан в сереньком алюминиевом подстаканнике, в каких обычно подают чай в пассажирских поездах. После чего, не проронив ни слова, гордо удалилась.
— Что это Нина твоя со мной не здоровается? — с деланным удивлением сказал гость. Голос его за прошедшие годы тоже ничуть не изменился: как был невыразительно-скрипучим, так и остался.
— Разве? — с не менее фальшивым удивлением проговорил хозяин. — Это ты просто не расслышал, Михаил Андреич. Здоровалась она с тобой. Глуховат ты стал к старости, на пенсию пора.
Хрущев с удовольствием отпил из чашки, потом, подумав, запустил чайную ложку прямо в банку с вареньем, съел, снова глотнул чая.
— Да ты пей чай-то, — словно спохватившись, добавил он. — Или у тебя свой, как обычно?
— Угадал, — скрипуче произнес гость, достал из портфельчика облезлый термос, отвинтил пластмассовую крышку, вытащил пробку. В воздухе запахло не чаем, а какой-то химической дрянью с больничным запахом. Хрущев сморщился.
— Ну и гадость! — буркнул он.
— Мочегонное, — важно объяснил человек в галошах. — Вот уже второй год пью чай с физалисом, очень хорошо помогает. — Он налил себе немного в пластмассовую крышечку, выпил, закупорил свой термос пробкой и приладил крышечку обратно.
— Мочегонное? — задумчиво переспросил Хрущев. — Кстати, а каким ветром тебя ко мне занесло? Не мочу же гнать ты ко мне приехал.
Гость скрипуче захихикал:
— Скажешь тоже! Да почему бы мне просто так к тебе не заехать, по старой памяти? Или не может Суслов к старому другу Никите в гости завернуть?
— Не может, — спокойно возразил Хрущев. — И ты мне никакой не друг, Михаил Андреич. Помнишь, что Воронов мне сказал в шестьдесят четвертом на пленуме? У вас тут нет друзей! И прав был, паскуда. Поэтому не крути мне. Нет дела — проваливай, а есть — выкладывай. Через полчаса фильм хороший по телевизору, и я по твоей милости не желаю его пропускать.
Гость испытующе взглянул на посуровевшее лицо хозяина дачи.
— Как хочешь, — сухо проскрипел он. — Хочешь о деле — значит, будет тебе и дело.
Суслов открыл свой портфелишко, засунул туда термос и, покопавшись, извлек из другого отделения толстую книгу в глянцевой суперобложке и какую-то тощую папку. Книга называлась не по-русски — «Khrushev Remembers» и была заложена где-то на середине светло-сиреневым листком бумаги, какой обычно пользуются цековские референты. Обложку книги украшала фотография лысого мужчины одутловатого вида со звездой Героя Социалистического Труда, косо висящей на лацкане черного пиджака.
— Нехорошо получается, Никита Сергеевич! — гость строго поднял костлявый палец. — Совсем скверно, не по-советски.
— Нехорошо, согласен, — печально закивал в ответ Хрущев. — Более гадской фотографии трудно было придумать. И ведь есть у меня неплохие портреты! Генри Шапиро из ЮПИ подарил мне отличную карточку. Да и приятель мой, фотограф, Кримерман по фамилии, тоже нащелкал полно хороших снимков… Так нет, эти идеологические диверсанты сделали из меня урода, ни дна им, ни покрышки.
При словах Шапиро и Кримерман чувствительный Суслов болезненно поморщился;
— Я не о фотографии толкую, — раздраженно скрипнул он, — я обо всей твоей книге! Как она оказалась на Западе?
Хрущев пожал плечами:
— Я же тебе говорю — идеологическая диверсия. Я тут диктовал кое-что на магнитофон для памяти. Потом хватился, а некоторых пленок-то и нет! Кто-нибудь залез с улицы и увел. Враги, что ты тут скажешь.
Гость бросил пристальный взгляд на высокий каменный забор, окружавший дачу, однако возражать не стал, а просто уточнил:
— Стало быть, диктовал все-таки ты, верно?
— Я, — легко согласился Хрущев. — Пока еще память есть, хотел внукам своим оставить воспоминания. Это ведь не запрещено, товарищ Суслов? А, Михаил Андреич?
— Не запрещено, — со вздохом проскрипел Суслов. — Да только вот память тебя, Никита Сергеич, подводит иногда. — Он раскрыл книжку и заглянул в сиреневую бумажку. — Ты вот, допустим, написал…
— Рассказал, — немедленно поправил гостя Хрущев. — Рассказал на магнитофон. К выходу книжки я ведь отношения не имею?
— Пусть так, рассказал, — с непонятной покладистостью продолжил Суслов. — У тебя вышло, будто врага народа Берию расстреляли сразу же в день ареста.
— А как же иначе? — поднял брови Хрущев.
— Да вот так же иначе, — ехидно скрипнул гость, — когда перед расстрелом враг народа Берия успел сутки отсидеть на гауптвахте МВО, в особом карцере.
— Не знаю, — развел руками Хрущев. — Ну, может, генералы что напутали. Или, допустим, поторопились. Нам доложили заранее, а приговор привели в исполнение на другой день. Спешка, обычное дело…
Суслов раздвинул тонкие губы в язвительной улыбке.
— У тебя, оказывается, не только с памятью нелады, но и со зрением, и со слухом, — промолвил он. — Ты ведь лично беседовал с Берией в тот самый день, когда, если верить твоим мемуарам, подлеца уже шлепнули. Или ты с покойником общался? И насчет бомбы атомной тебе рассказывал тоже покойник?
Хрущев отодвинул от себя чашку с недопитым чаем так резко, что ложечка пронзительно задребезжала о стекло.
— Правильно я, значит, Москаленке маршала не дал! — с сердцем сказал он. — Трепло армейское, стукач паршивый, сволочь. Летчик, называется. Тьфу! Обещал ведь…
Суслов радостно захихикал. Смех его был еще более неприятен на слух, чем взвизги резиновых галошных подошв о пол или дребезжание ложечки.
— Зря ты генерала сволочишь, — заявил он, отхихикав свое. — На допросах бы Москаленко тебя не продал, не такой он человек. Но вот Юрий наш Владимирович такого друга фронтового ему подсуропил! Ресторан «Арагви», шашлычок, водочка, воспоминания пошли, слово за слово… С кем не бывает, Никита Сергеич, ты уж на Москаленко особого зла не держи.
— Не буду, — согласился Хрущев. — Ладно, говорил я в тот день с Берией. Дальше что?
Суслов проворно убрал книгу в свой портфельчик, но папку оставил.
— Дальше? — повторил он. — Вроде ничего. Скажи мне только, зачем к тебе позавчера физики из Дубны приезжали? Что это им от тебя, пенсионера, понадобилось? Или это тебе что-то от них понадобилось?
Никита Сергеевич прищурился.
— Вот вы чего заволновались, — с интересом проговорил он. — Боитесь, значит, что я отыщу бомбу, которую Иосиф спрятал, а Лаврентий не нашел…
— Мы ничего не боимся, — скрипнул в ответ Суслов. — Но если ты что-то узнал, ты должен нам сказать. Для твоего же собственного блага. Ты вот про дачу и пенсию говорил. Государство наше доброе, пока ты с ним по-хорошему. Если хочешь по-плохому, то ведь и дачу, и машину, и охрану с обслугой, и пенсию твою союзного значения — все запросто могут и отобрать. С врагами у нас не церемонятся, сам знаешь. Будь моя воля, я бы за одни мемуары тебе полпенсии вжжжик! — и срезал.
Хрущев задумчиво побарабанил пальцами по крышке стола. Ложечка в кружке с крапинками тихонько звякнула.
— А что, если ты прав, Михаил Андреич? — неожиданно спросил он. — Вдруг ту бомбу я и вправду нашел? Нашел и к себе на дачу сюда перенес? Смешно было бы, да? — Хрущев пошарил рукой под столом и внезапно выложил на столешницу два скрученных проводка, аккуратно подсоединенных к большой коричневой кнопке. Оба проводка уходили куда-то вниз. — И представь себе, Михаил Андреич, что кнопка взрывателя вот, у меня в руках. И еще представь себе, будто мне так обрыдли вы все: и ты, и Ленька, и Андропов твой умный, и все прочие пидарасы, — что я щас нажимаю на кнопочку… и ни нас с тобой, ни всей Москвы больше нет. Хороша сказочка?
Суслов, как загипнотизированный, уставился на коричневую кнопку.
— Ты… не можешь… — выдохнул он.
— Да вот запросто, — хмыкнул Хрущев. — Не веришь, что смогу нажать? Давай испытаем, коли не веришь.
Он без всяких колебаний надавил на кнопку. Суслов резко дернулся.
— Я самый непьющий из всех мужаков, — раздалось откуда-то из-под стола хрипловатое пение под гитару. — Во мннне есть мора-а-альная сила. И наша семья большинством голосов, снабдив меня списком на восемь листов…
Хрущев снова нажал на страшную кнопочку, и пение стихло.
— Что эт-то такое? — проскрежетал Суслов, не отводя глаз от проводов с кнопкой.
— Высоцкий, — объяснил гостю Хрущев. — Замечательный певец, хоть и хриплый. Мне ребята из Дубны специально привезли несколько пленок, я вчера весь день слушал на своем магнитофоне и сегодня слушаю. Там и про меня есть… Пришел Никита, он росточком был с аршин, при нем достигли мы космических вершин… — пропел он, неумело подражая голосу певца. — Хочешь, Михал Андреич, я тебе найду эту песню, сам послушаешь…
Суслов стал понемногу приходить в себя.
— Твои шуточки… они тебе дорого обойдутся, — злобно скрипнул он.