Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Опрятность ума

ModernLib.Net / Научная фантастика / Гуревич Георгий Иосифович / Опрятность ума - Чтение (стр. 2)
Автор: Гуревич Георгий Иосифович
Жанр: Научная фантастика

 

 


Возражение 4. По Дарвину.

Если бы телепатия существовала, природа давно использовала бы её. Антилопа слышала бы мысли притаившегося льва. И не нужен слух, не нужно обоняние, язык не надо вырабатывать обезьянам в процессе очеловечивания. И так понимали бы друг друга.

Контрвозражение 4.

Мне эти рассуждения по Дарвину кажутся очень серьёзными. Вероятно, они и справедливы отчасти, но неверны в целом. Их нельзя распространять на весь животный мир.

Конечно, чтобы передавать мысли, нужно прежде всего иметь мыслящий мозг. Но мозг — позднее изобретение природы. Чувства — зрение, слух, обоняние — гораздо древнее.

Сначала дикторский текст, а потом уже передача в эфир.

Червяк передаёт червяку боль, лев льву — голодную ярость, а человек человеку — образы и слова.

На каком языке? Мысли иностранца поймёшь ли?

И возможно, лев для антилопы иностранец.

Как видно, на каждое возражение находится контрвозражение — сомнения не разбивают основного: имеется биологический агрегат по имени мозг; работая, он выделяет энергию, часть её утекает в пространство, её можно в принципе улавливать, по ней настраивать похожий механизм — другой мозг.

И что я доказал (себе?). Доказал, что телепатия правдоподобна, может существовать в природе. Но существует ли?

Это только первая проблема. За ней следует вторая: что именно передаётся?

Передаётся только волнение (настроение толпы), только вопль о помощи или ещё и содержание мысли — образы, слова.

Вот я стучу сейчас на пишущей машинке. Стучу! Стук — побочное явление. Я могу устроить так, чтобы машинка в соседней комнате, воспринимая мой стук, автоматически включалась и начинала печатать. Но что она будет печатать? Абракадабру? Чтобы та, чужая, машинка повторяла мой текст, надо мне каждую букву соединить со струной. Если “А” вызывает звук “ля”, а “Б” — “си”, а “В” — си-бемоль следующей октавы, вторая машинка, резонируя, сумеет повторять мой текст буква за буквой.

Не вызывает сомнения, что мысли человека сопровождаются электрическим шумом (аналогия стука машинки). Вопрос в том, есть ли в том шуме мелодия. Соответствует ли каждой мысли точный спектр?

Каждой мысли — спектр? Пять тысяч спектров, и у всех людей одинаковые? Едва ли!

Но положение облегчается, если спектр соответствует не мыслям и образам, а буквам и краскам. Звуков около полусотни, все многообразие мира глаз складывает из трех цветов — красного, зеленого, фиолетового. Полсотни звуков и три цвета могут иметь несложный телепатический код, единый для множества людей. Это уже правдоподобно.

Как же мы мыслим: картинами или цветовыми точечками, подобно художникам-пуантилистам? Мыслим идеями или словами, состоящими из букв?

Как мыслю я? Идеями или словами?

Классическое представление об учёном-искателе: астроном, вперивший взгляд в небо, проникает мысленно в тайны отдалённого мира, такого отдалённого, что он видится блёсточкой на небе.

В моем положении что-то комическое, не поэтическое. Я сижу перед зеркалом, пальцем стучу себя по лбу. Вот она, тайна из тайн, — в одном сантиметре от моего пальца. Я мыслю, но не ведаю, как мыслю. “Как ты мыслишь?” — вопрошаю я своё Я. Молчит моё Я.

Здоровому помогают больные. Нужное мне объяснение нахожу в учебнике психических болезней, глава XVI — “Шизофрения”. Описывается синдром Кандинского. Синдром — учёный термин, обозначает всю сумму болезненных признаков и ощущений общего происхождения. Так вот, при синдроме Кандинского психические больные слышат собственные мысли — набегающие, запоздалые, иногда через час или день, как бы записанные на магнитофон. Мысли произносит их голос, голос знакомых или чаще глухой, невыразительный шёпот. Слова произносятся, буквы, фонемы…

Эту подсказку искал я. Люди думают звуками, словами. И если каждому звуку отвечает некий спектр электрических колебаний, он может быть передан слуховым нервом и принят слуховым нервом другого человека. А спектры цветовые будут передаваться и приниматься зрительными нервами.

Синдром Кандинского — ощущение открытости мыслей. Мысли больного произносятся вслух кем-то в его мозгу; ему кажется, что мозг его прослушивается кем-то. Шизофреники, стало быть, испробовали то, что я хочу изобрести.

Взял я этого Кандинского в библиотеке. Участник русско-турецкой войны, ординатор больницы Николая-чудотворца в Петербурге, и жил-то всего сорок лет.

Описания больных интересны мне. Своеобразная репетиция. Эти шизофреники ошибались, считая, что их мысли прочитываются, но они чувствовали себя открытыми. Чувствовали себя так.

Как воспринимали открытость? По-разному, в зависимости от темперамента. Некоторые стыдились. Старались вообще не думать, чтобы невидимые шпионы ничего не подслушивали. Один бойкий молодой человек, врач между прочим, вступил в перепалку с невидимыми “штукарями за простенком”, дразнил их, отругивался, даже открытки им посылал. Многие преисполнились величайшего самомнения. Ещё бы: они особенные, избранники, в их мозгу центр таинственных передач, штаб тайных действий. Был один: считал свой мозг штабом восстания, себя — главой заговорщиков, собирающихся свергнуть китайского богдыхана, установить в небесной империи демократию. Целый роман построил с приключениями.

Открытость сама по себе ни плоха, ни хороша. Кому-то на стыд, кому-то на гордость.

Так обстоит дело с воображаемым синдромом.

В технике нужно ещё открыть эту открытость.

Пока идёт благополучно. И на этом этапе доказал (себе), что возможна содержательная телепатия, слова могли бы передаваться побуквенно, своеобразной азбукой Морзе, а образы — цветными точками, наподобие телевидения.

Могли бы! Но передаются ли?

И если передаются, то как: электромагнитными волнами или неведомой энергией?

Как открыть неведомое и как его усилить?

А может быть, усиливать не неведомое, а заведомое: чувствительность слуховых и зрительных нервов?”

В одном из стенных шкафов нашлась старенькая пишущая машинка, видимо, та, что упоминалась в записках. Стуча одним пальцем, потом двумя, постепенно набирая темп, Юля перепечатывала строчку за строчкой, каллиграфическим почерком вписывала формулы. Зачем? Чтобы не пропали идеи отца. И просто так, для себя. Юле казалось, что она беседует с отцом; при жизни не успела, сейчас, казня себя, искупает вину. Интересный человек оказался: вдумчивый, рассудительный, требовательный к себе и самостоятельный. Ах, упустила Юля такого отца! Как хорошо было бы проводить вечера вместе, неторопливо рассуждая о людях и науке. И если бы рядом жила, лелеяла бы, не кинула в полное распоряжение хищницы-соседки, может, и выходила бы. Променяла отца на гам общежития, на беспорядочное расписание, на возможность всю стипендию потратить на кофточку.

Поздно умнеем мы! Поздновато!

И сейчас, как бы заглаживая вину, Юля остатки отпуска целиком посвятила памяти отца. Сидела над пыльными бумагами от рассвета до сумерек. Только под вечер, когда от неразборчивых строк и формул начинала трещать голова, Юля выходила проветриться. И обязательно с викентором на лбу. Занимательно было мимоходом заглядывать в чужие мозги. Юля сама с собой играла в отгадывание. Идёт навстречу человек, кто он, о чём размышляет? А теперь включим аппарат. Ну как, правильно угадала?

Вот спешит на станцию девушка, востроносенькая, голоногая, тоненькие каблучки выворачивает на корнях. “На свидание торопишься, девушка? Не беги, пусть потомится под часами, поволнуется…”

Включила.

“…Предел, к которому стремится отношение ? xк ? y. Предел, к которому стремится… Геометрически выражается углом наклона касательной. Вторая производная равна нулю в точках перегиба… перегиба… Производные-то я знаю. Вот интегралы — это гроб. Двойной, тройной в особенности. Попадётся интеграл Эйлера, сразу положу билет. А производные — моё спасеньице. Минимум — минус, максимум — плюс…”

— Наоборот, девушка.

— Что “наоборот”? Я вслух говорила, да? Да, вслух, я волнуюсь ужасно. У нас режут подряд, не считаясь. Как же вы сказали: минимум — не минус?

— Вы запомните правило: если чаша опрокинута, из неё все выливается. Максимум на кривой — это минус, минимум — плюс.

— Из опрокинутой выливается. Спасибо, запомню. Держите кулак за меня.

— Ни пуха ни пера!

— Идите к черту!

Ритуал выполнен, таинственные духи экзаменов ублаготворены, двойка заклята, тройка обеспечена.

А вообще-то смутно знает эта девочка предмет. Не надо бы ей ставить тройку. Юля не поставила бы.

Плывёт навстречу солидный сухощавый гражданин в пенсне. Портфель несёт бережно, себя несёт бережно. Лицо такое сосредоточенное, самоуглублённое. Вот у этого дяди интересные мысли, наверное.

Включила.

“Фу, как печёт! Доберусь до дому, приму чайную ложечку, полторы даже. Не надо бы закусывать жирным, знаю же про кислотность. Сода тоже не панацея, от неё кислотность все выше. Сколько показал последний анализ? Через месяц опять кишку эту глотать. Фух!”

Вот тебе и дядя интересный! А вид такой проникновенный!

И Юля выключает прибор поспешно. Ведь она не только слова слышит, ей и ощущения передаются — в желудке костёр, по пищеводу ползёт тепло… Страдать ещё из-за этого любителя жирной закуски!

“Для врачей, вероятно, полезен папин прибор, — думает она. — Не надо выспрашивать, внешние симптомы искать. Чувствуешь боли больного”.

Постепенно она научилась отличать людей с мышлением логическим, словесным и с образным (художественные натуры). Логики мыслили словесно и редко сообщали что-либо содержательное, проходя мимо. Прохожие были как книга, раскрытая наугад. Мало вероятности, чтобы две строки, выхваченные из текста, заинтересовали сразу. Но натуры художественные всегда показывали интересное. Их мозг был полон иллюстрациями. Картинки можно рассматривать даже и в наугад раскрытой книге.

Головы детей были интересны в особенности. Они были набиты картинами, как галерея, как телевизор, точнее. Юля часами простаивала у решётки детского сада. Вот шестилетний малыш уселся верхом на скамейку: машет флажком, кричит: “Ту-ту!” А что у него в голове? Законченная картина железной дороги. Скамейка — это паровоз, он сам в темно-синей форме с молоточками на петлицах, но сидит верхом на котле почему-то и держится за трубу. Рельсы бегут навстречу, льются под колёса голубыми канавками, расступаются телеграфные столбы. “Ту-ту!” Труба гудит, вскипает белый пар над свистком. Вот и платформа, наполненная народом. “Ту-ту!” Граждане, отойдите от края платформы — это опасно! Рука хватается за рычаг. Так-так-так, так-так… так! Замедляется перестук на стыках. Стоп! Двери открываются автоматически. Осторожнее, граждане, детей толкаете. Детей в первую очередь!

— Ну а ты чем расстроен, малыш? Почему глаза трёшь кулачками, подхныкиваешь?

— Фе-едька меня толкну-ул! Он здо-ро-овый и толкается!

— Ничего, скоро ты вырастешь, ещё и не так толкнёшь Федьку!

Прислушивается. Перестаёт хныкать. Улыбается все увереннее.

…У каждого целая фильмотека в голове, аппликации из картинок жизненных, книжных, телевизионных, и так воображением перекрашено, что не всегда разберёшь, что откуда.

“Ну а ты, лохматая собачонка, бегущая навстречу с поджатым хвостом, тоже воображаешь что-нибудь?”

Мир нечёткий, размыто-тускловатый, но густо пропитанный запахами. Запахи резкие, выразительные и очень волнующие: аппетитные, ласковые, тревожные, зовущие, пугающие.

Вдруг среди этих запахов чудище: великан на розовых столбах, белозубая пасть, вытаращенные глаза в тёмной шерсти. Заметил, уставился, вот-вот ударит своими розовыми столбами, пришибёт насмерть.

Взвизгнув, собачонка кидается в сторону.

Юля смущена. Это она оскаленный великан с вытаращенными глазищами.

Такое искажённое представление! А люди считают её хорошенькой.

Куры же, хоть и кудахтали болтливо, ничего не показали Юле. То ли картин не было в их курином мозгу, то ли по физиологии своей птичий мозг слишком отличался от человеческого, совсем иные сигналы посылал, не переводимые на наш код.

Прослушивать детские головы было интересно всегда, взрослые не всегда, а иногда даже и неприятно.

Юля отключила викентор, завидев на углу группу бездельничающих парней. Такого наслушаешься о себе!

А один раз было так: идёт навстречу женщина средних лет, одета прилично, впрочем, все сейчас одеваются прилично. Лицо не слишком интеллектуальное, губы намазаны ярко, немножко поджаты. Чувствуется уверенность в себе. Эта в жизни сомнений не знает. Юля загадала: кто она? Наверное, маленькое начальство: кассирша на вокзале или парикмахерша из модного салона. Нужный всем человек, привыкла очередь осаживать.

И в мозгу женщины Юля увидела себя. И услышала комментарий:

“Вот ещё одна вертихвостка. Ходит, дёргается, думает, что на неё все смотрят. А на что смотреть: ноги как палки, коленки красные… цапля в юбке…”

Час целый стояла Юля перед зеркалом, даже всхлипнула. Ну почему же “цапля в юбке, ноги как палки”? Нормальные спортивные ноги, загорелые. Надо же! За что обидели?

Сама себе ответила:

“Кто суёт нос в чужую дверь, прищемить могут”.

В первый раз усомнилась тогда она в отцовском изобретении. А во второй раз — на вечеринке по поводу Мусиной помолвки.

Юля чуть не прозевала эту помолвку. Все сидела над черновыми записями на даче, в общежитие не заглядывала весь август. А там её ждала открытка от Муси, туристской спутницы, о том, что им надо повидаться обязательно и очень срочно, во что бы то ни стало, потому что есть один секрет сверхсекретнейший, а какой, Юля не угадает ни за что.

Юля действительно не угадала. И отцовский аппарат ничего не сумел бы вычитать по открытке. Но Муся сама жаждала раскрыть тайну — при первом же телефонном разговоре сообщила секрет. Секрет в том, что она выходит замуж. За кого? Ни за что не угадаешь. За Бориса — их инструктора. Да-да, за Бориса! И они уже ходили в загс, подавали заявление. Когда распишутся, будет самая настоящая свадьба, а сейчас, кроме того, ещё и помолвка, как в старину бывало. Только с помещением задержка: сама Муся — в общежитии, у Бориса комнатёнка шесть метров, гостей не назовёшь.

Почему-то Юля почувствовала лёгонький укол, совсем легчайший. Нет, Борис ей не нравился: крепкий парень такой, спортивный, но очень уж молчаливый, все кажется, что ему и сказать нечего. Борис не нравился Юле, но она считала, что нравится Борису… И Виктору из театрального, и Семе-эрудиту, и бывалому Мечику.

Всем нравилась, а предложение сделали неповоротливой Муське.

Но Юля тут же пристыдила себя, обругала “воображалой”, кинулась расспрашивать обо всех подробностях, предложила активную помощь в организации… и даже после минутного колебания предоставила дачу для вечеринки. Подумала было, что неделикатно через три недели после смерти отца устраивать веселье в его доме… Но отец был такой добрый. Умирая, заботился о её счастье. Наверное, и для счастья другой девушки предоставил бы комнаты. Если так нужно для счастья Муси…

Два дня они бегали по магазинам, закупали закуски и деликатесы. Муся все искала крабы, потому что у её сестры на свадьбе был салат с крабами. Мусе казалось, что без крабов и помолвка не помолвка. Крабов так и не нашли, но Юля спасла положение, сотворив по старинному, от матери заимствованному рецепту экзотический салат с кетой и апельсинами — такого даже у Мусиной сестры не было. Вино, как полагается, обеспечили мужчины, а Виктор принёс, кроме того, магнитофон и раздобыл ленты с фольклорными туристскими песнями: “Умный в горы не пойдёт”, “Связал нас черт с тобой верёвочкой одной”, и “Про пятую точку”, и “Бабку Любку”.

Всего набралось человек двадцать: все москвичи из туристской группы, да девушки из Мусиного общежития, да приятели Бориса, да знакомый Виктора — владелец магнитофона, да любительница туристских песен, неприятная девочка Галя. В последнюю минуту посуды не оказалось. У отца, конечно, не было сервизов, а одолжить негде — Юля ещё не познакомилась с соседями. Хорошо, что догадалась притащить мензурки из лаборатории — все разные, надбитые, совестно на стол поставить. Но вышло даже к лучшему — лишний источник веселья. Шутливые тосты: предлагаю выпить за жениха пятьдесят граммов, за невесту — сорок. Отмеривают, кричат “перелил”, “недолил”. За хорошую шутку наливали премию — десять граммов, за отличную — двадцать.

Вообще весело было. Пили, шутили, танцевали, слушали магнитофон, сами пели хором про пятую точку и про бабку Любку, ставшую туристкой. Разгорячившись, выходили в сад остыть; остыв, возвращались потанцевать — согреться. И Юля поспевала везде, всеми песнями дирижировала, всем шуткам смеялась, со всеми танцевала, была центром шума, как будто её помолвка была, а не Мусина. Но наречённые, кажется, даже довольны были. Сидели на кушетке молча, держась за руки с видом блаженно-отсутствующим.

Виктор, театрал, читал с выражением стихи и все смотрел на Юлю. Мечик, журналист, рассказывал свои сенсационные байки и тоже смотрел на Юлю. Сёма-эрудит тоже порывался привлечь внимание Юли, но его энциклопедические познания как-то неуместны были за весёлым столом. Тогда он предложил отгадывать мысли — захотел показать старый математический фокус с угадыванием дня и месяца рождения: “Напишите на бумажке, прибавьте, убавьте, умножьте, разделите, припишите, покажите…” Но шумные гости путались в арифметике, фокус не удавался, все смеялись над возмущённо оправдывающимся Сёмой.

— Постойте, я вам покажу настоящее отгадывание! — вскричала Юля.

Но движения у неё были нечёткие. Одевая викентор, она погнула застёжку, долго не могла наладить включение, потом причёску растрепала, прикрывая повязку аппарата. В общем, пока она приспосабливала прибор, гости уже забыли об отгадывании мыслей. Виктор, Мечик и Сёма завели разговор о летающих тарелочках, отгадывать там было нечего; девушки, перебирая пластинки, толковали о достоинствах синтетики, а Муся с Борисом сидели на кушетке, держась за руки, внимали гаму с блаженно-безразличным видом.

“Вот чьи мысли послушать надо, — подумала Юля. — Узнаю, что чувствуют влюблённые”.

И, лавируя между танцующими парами, пробралась к помолвленным.

“Хорошо! — услышала она от Муси. — Хорошо!”

Едва ли аппарат точно передавал ощущения другого человека, но Юля почувствовала исходящее от подруги тепло: не пыл огня, не откровенный зной солнца, даже не душный жар протопленной печи, а тепло вечерней ванны, мягкое и окутывающее. Вытянулась, распрямила усталую спину, успокоилась, нежится. И чуть кружится голова, приятно кружится, не так, как от вина, все плывёт покачиваясь, маслянистые волны убаюкивают. Хемингуэя вспомнила Юля: при настоящей любви плывёт земля.

“Хорошо!”

В этом блаженном потоке Юля слышала только Мусю. А Борис? То же чувствует? Так же плавает в тёплых волнах? Слияние душ?

— Муся, можно я приглашу Бориса на один танец, на один-единственный? Подруга кивнула. Она купалась в счастье, могла уступить пять минут. Доброта переполняла её.

Борис танцевал плохо, водил, а не танцевал и потому думал о такте. Юля слышала, как он мысленно следит за мелодией, про себя отсчитывая: “Та-та, та-та-а, та-та, та-та-а…” Сам себе диктует: “Правее, сюда, сюда, поворот, ах ты, ногу отдавил… Из толкучки выбраться бы на простор, та-та, та-та-а…” Юля поняла, что так она не услышит ничего интересного, надо направить мысли партнёра:

“Муся очень любит тебя?”

“Ещё бы!” — Борис самодовольно усмехнулся.

“А ты её?”

“Само собой!”

Он не прибавил ни слова, поставил точку, но мысли его, направленные вопросом, потекли непроизвольно. Он же не знал, что аппарат выдаёт его.

“Что она привязывается, эта быстроглазая? — думал Борис. — Нравлюсь ей, что ли? Почему же не нравиться: я парень как парень и внешность ничего себе. Похоже, промашку дал в походе, не те “кадры клеил”, мог бы профессорскую дочку отхватить и дачу в придачу. “Дачу в придачу”, — смешно получилось, складно. Впрочем, с дачницей этой хлопот не оберёшься. Воображает о себе, претензий полно! Жить лучше с моей тёлкой. Влюблена по уши, ценит, ценить будет, все терпеть, все прощать. Так спокойнее. А тебя, быстроглазая, запомним, будем держать на примете…”

И это называется любовь!

Целый час ревела Юля в дальнем углу сада, за колодцем. Очень уж обидно было. Не за себя, не за Мусю даже — за то, что копеечное такое чувство называют любовью, принимают за любовь.

Нет, Мусе она ничего не сказала. Да Муся и не услышала бы и не восприняла бы, окутанная розовым облаком, а услышав, не поверила бы, рассердилась бы на клеветнические выдумки, ушла бы прочь, объясняя клевету завистью подруги-предательницы.

А если даже и поверила бы, выбралась бы из своего розового тумана, увидела бы жениха при дневном свете, поняла бы, что обманывается, что счастье — мираж? И что хорошего? Разве любовь — телевизор: чик — включила, неинтересно — выключила, перевела на другую программу. Нет у Муськи других на примете, и не нужны ей другие. Бориса она любит, а не кого попало. Разоблачение этой любви для неё горе: когда ещё исцелится, когда ещё другого полюбит! И есть ли гарантия, что другой будет светлее Бориса? Трезвость придёт, со временем Муся раскусит своего спутника. Но до той поры будут медовые месяцы, пусть воображаемые, но медовые. Зачем же урезывать срок хмельного миража?

Может быть, и всякая любовь — мираж. Юля не знает, ещё не набралась скептической житейской мудрости. Теперь наберётся, у неё аппарат, разоблачающий всякие миражи.

“Ах, папа, папа, мудрый и наивный, какую же жестокую штуку ты придумал! Жестокую и наивную! Помочь ты намеревался людям, хотел, чтобы не было недоразумений, как у тебя с мамой. Ты полагал, умный психолог, что вы не можете выяснить отношения словами, слова у тебя невыразительны, а если бы мама прочла твои умные мысли, она восхитилась бы, поняла, какой ты хороший. Да полно, обманывался ты. Мама отлично понимала тебя, но не сочувствовала, не одобряла. Она на мир смотрела иначе. Для неё Вселенная делилась на две части: внешнее и квартиру. И муж, по её ощущению, должен был трудиться во внешнем мире, чтобы наполнять квартиру вещами добротными и красивыми — гарнитурами, абажурами, сервизами для горки, эстампами для стенки, чтобы приличным людям можно было показать, похвалиться: вот какой муж у меня — талантливый добытчик, как все умеет доставать удачно и выгодно. А ты, я от мамы слыхала не раз, квартиру считал ночлежкой: приходил к полуночи, выспался — и прочь! Ты мог отпуск провести в лаборатории, ты мог премию потратить на приборы, ещё и зарплату прихватить. Не словесные были у вас недоразумения, брак был недоразумением. И, читая мысли, мог ты это понять ещё до свадьбы. И не был бы несчастлив в жизни, но и счастлив не был бы в первые годы. Что лучше: плюс и минус или ноль — спокойный, пустой, сплошной ноль?

Ты хотел прояснять и сглаживать, улаживать ссоры, вносить покой. Но твой прояснитель разоблачает, обличает, это аппарат-прокурор. Он развенчивает, обнажает, показывает нагие души, неприглядные в своей наготе, голую истину. Полно, истина ли это? Что есть истина о доме: фасад с резными наличниками или курятники на задворках? Что есть истина о художнике: отпечатанное издание или черновые, первоначальные наброски? Гоголь каждую страницу переписывал восемь раз, Толстой — тринадцать раз. “Изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды”, — сказал Маяковский. А мысли — руда словесной руды, черновик черновика. Слово — окончательное изделие, пустая порода остаётся в черепе. Так нужна ли эта пустая порода людям, зачем её обнародовать? Разве пустая порода — это истина о стали? Это не истина, папа, не разъяснение, даже не разоблачение, это очернение. Прибор-очернитель изобрёл ты, папа.

Так стоит ли хранить его на земле, этот прибор-очернитель, беспощадный и в плохих руках небезопасный? Колодец рядом, положить руку на сруб, разжать пальцы… Всплеск — и конец опасениям. Жалко твоих трудов, папа, но ведь ты ошибся, двадцать лет ошибался.

А я не ошибаюсь сейчас, не ошибусь, разжав пальцы?…”

Та ночь прошла, наступило духовитое утро, густо пропитанное ароматами смолы, хвои, цветов и сырой почвы, переполненное оглушительным щебетом, жизнерадостным гомоном суетливых пичуг, нарядное пёстрое утро с круглыми тенями листьев на дорожках, косыми лучами, пронизывающими кроны, и на сцене появилось ещё одно действующее лицо: Кеша, 26 лет, выглядит моложе своего возраста.

Худощавый, веснушчатый, с тонкой шеей, коротко стриженный, почти под машинку, он действительно выглядел мальчишкой. И разговаривал он как-то по-мальчишески оживлённо, с непривычной развязностью. Потом выяснялось, что это не развязность. Очень занятый, увлечённый, Кеша пренебрегал условностями, не думал, как он выглядит со стороны, как принято выглядеть.

— Кеша, — представился он по-мальчишески.

Юля удивилась: что за бесцеремонность? Она же не знала, что гостю не нравится его взрослое имя Иннокентий.

— Дача Викентьева эта? — спросил он. — Впрочем, я проявил ненаблюдательность. Вы, конечно, родная дочка. Очень похожи, как вылитая. Даже странно видеть черты Викентия Гавриловича в девушке. Я из того института, где Викентий Гаврилович работал последние годы. Мы очень интересуемся, не остались ли материалы…

— Нет, — отрезала Юля, — не остались.

Безбровое лицо посетителя выразило чрезвычайное удивление.

— Нам известно, — сказал он, помолчав, — что в последнее время Викентий Гаврилович работал над волнующей проблемой. Он был на пути — не скрою от вас — к дешифровке мыслительных процессов, к чтению мыслей, говоря проще. Вы понимаете, как это важно и нужно…

— Не понимаю!

Удивлённые глаза раскрылись ещё шире.

— Не понимаю, — повторила Юля. — Ну что вы уставились? Да, не понимаю, что нужно и важно читать чужие мысли. Мало ли у кого что копошится под черепом. Подглядывать и подслушивать некрасиво — так меня учили в детстве. Вот мой дом, резные наличники — любуйтесь, а курятники на задворках вас не касаются. И в комнаты я не зову — я ещё не прибирала с утра. И не хочу пускать в голову — там не-прибранные мысли. Для вас, постороннего, существуют слова, умытые, причёсанные, прилично одетые. А мысли мои оставьте в покое — это моя собственность.

Гость не был подготовлен к такой атаке.

— Но для науки очень важно во всех подробностях понять мышление. Тут полезны всякие сведения…

— Это уже не сведения, а сплетни, — прервала Юля. — А кто суёт нос в чужую дверь, может остаться без носа. Кто подслушивает, может услышать всякие пакости, и о себе тоже… — И добавила, боясь, что выдаёт себя запальчивостью: — Впрочем, отец ничего мне не говорил о материалах.

Весь этот разговор шёл на крыльце. Юля стояла на площадке, облокотившись на перила, гость — на нижней ступеньке. В комнаты его не приглашали, намекали, что надо уйти… Но, видимо, и Кеша обратил внимание на подозрительную запальчивость. Он переминался с ноги на ногу, медлил…

— Мы были уверены, что у Викентия Гавриловича есть практические достижения. Незадолго до… кончины он демонстрировал нам такие поразительные опыты…

— Папа просто умел отгадывать мысли. У него дар был такой, талант, особая наблюдательность, как у Шерлока Холмса.

— А вы не унаследовали этот талант?

— Только отчасти. Вот сейчас, например, я читаю в вашей голове, что вы мне не верите, придумываете, что бы ещё спросить. Верно же? А у меня ничего нет, никаких приспособлений… — Нечаянно Юля провела рукой по лбу. — И если бы вы сами обладали таким же даром, вы бы поняли, что мне некогда, у меня уборка, дел по горло…

Тут уж нельзя было не проститься.

Гость простился, взяв ни к чему не обязывающее обещание поискать записи покойного отца.

Дошёл до калитки, потоптался, потоптался там и почему-то вернулся опять.

— Я все думаю о ваших словах, — сказал он, — насчёт задворок, курятников, черновиков и прочего. Возможно, вы правы, в отношениях между взрослыми не нужны черновики, можно объясняться набело обдуманными словами. Но вот дети — они ещё не умеют выражать свои мысли. Их трудно понимать докторам и учителям тоже. У меня есть одна знакомая учительница, она никак не может научить детей думать. Они её не понимают, она их не понимает. Может быть, вы согласились бы проявить свой талант унаследованный, помочь моей знакомой разобраться в головах учеников.

И Юля сказала:

— Да!

Почему она так легко согласилась? Может быть, потому что сама она училась в педагогическом, её интересовали ребячьи головы. Потому, может быть, что птахи щебетали так жизнерадостно, в такое утро мир не казался безнадёжно грустным. И Юле самой не хотелось перечеркнуть двадцатилетние мечты отца, хотелось уважать и гордиться им, а не считать наивным прожектёром. Но только пусть ей докажут, что отец не ошибался, и докажут убедительно!

Школьники в темно-серой форме неслись вниз по ступеням и перилам, воинственно размахивая портфелями.

Они неслись с ликующими воплями, как будто их держали здесь не четыре часа, а четыре года по крайней мере, и вдруг неожиданно они вырвались.

Там и тут возникали потасовки, портфели сшибались в воздухе, сыпались на пол учебники и пеналы, веером разлетались тетради.

— Сумасшедший дом! — сказал Кеша. — Неужели и мы были такими? Видимо, были. Ведь я в этой же школе учился.

Его знакомая — Серафима Григорьевна, Сима — оказалась тощенькой чернявой женщиной с несвежей кожей и уныло-плаксивым выражением лица. “И что он нашёл в ней?” — подумала Юля невольно. Сима была очень мала ростом, даже и это осложняло ей школьную жизнь. В толпе её толкали бесцеремонно. Приняв за подружку, некий верзила-девятиклассник хлопнул её по спине, скороговоркой пробормотал: “Звините Серагорна” — и спрятался за товарищей. Сима вспыхнула и произнесла возмущённую речь. Она была уверена, что этот усатый проказник нарочно обознался.

— Я буду очень благодарна, если вы что-нибудь найдёте в их головах, — сказала она Юле унылым голосом. — Но, по-моему, они просто не хотят думать. Вбили себе в головы, что механика им не понадобится. И просто ленятся, не желают напрягать мозги.

В классе физики были столы, а не парты; учительница находилась на кафедре, на возвышении, где удобно было показывать опыты. Впрочем, кафедра Симе не нравилась, подчёркивала её малый рост, заставляла весь урок стоять на ногах, раздражала. Так, раздражённым тоном, учительница и начала урок.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4