В Милане Иван Васильевич принес в гостиницу газету «Вперед». Она издавалась известным русским эмигрантом, философом Петром Лавровичем Лавровым, давнишним знакомым Вернадского по Петербургу. Володя схватил газету и прочел в ней сообщение о циркуляре, запрещающем в России печатание на украинском языке. Иван Васильевич перечитал сообщение, и руки его беспомощно опустились, а газета свалилась на колени.
– Что это значит? – спрашивал сын. – Как это так и зачем?
И тогда Иван Васильевич рассказал ему историю Украины, историю борьбы украинцев за независимость, рассказал о тайном украинском обществе – Кирилло-Мефодиевском братстве, одним из вождей которого был дядя Анны Петровны.
Володя вернулся домой украинцем и оставался им по своим привязанностям и симпатиям всю жизнь.
В Петербурге, куда переехали к началу учебного года, Володя стал знакомиться с украинской литературой. Он добывал книги из библиотек, скупал у букинистов. Узнав о том, что есть много книг об Украине на польском языке, он сел за польский букварь и очень скоро выучился читать и говорить по-польски.
Вернадские поселились на Моховой улице. Иван Васильевич открыл на Гороховой книжный магазин, типографию под названием «Славянская печатня» и стал добиваться разрешения на издание газеты.
Ему так многократно отказывали, что он уже думал навсегда покинуть Россию и обосноваться в Праге, но Анна Петровна и слышать об этом не хотела. В конце концов Вернадский получил разрешение на издание «Биржевого указателя».
В книжном магазине Володя пользовался правом читать любые книги – и разрезанные и неразрезанные. Дома же в его распоряжении были десятки журналов, которые выписывал отец.
Корректором в газете и типографии работал Владимир Галактионович Короленко. Два года назад его исключили из Петровско-Разумовской земледельческой академии за подачу от имени товарищей коллективного требования, и теперь ему приходилось жить как попало. Он был на десять лет старше Володи и чем-то был внутренне занят.
Осенью 1876 года Володя, перешедший в Харькове уже в четвертый класс, впервые отправился в первую петербургскую гимназию. Вступать в чужой класс, где все уже передружились, тяжело и неловко, но класс оказался своеобразным, захваченным влиянием нескольких сильных и ярких индивидуальностей. На них класс равнялся.
Когда директор ввел в класс новичка и, представив его, ушел, никто не бросился к Володе с расспросами и советами, никто не донимал его косыми, любопытными взглядами, потому что этого не сделали ни Краснов, ни Ремезов, ни Энрольд, ни Зайцев – вожди класса.
Когда к концу первого дня новичок свыкся с лицами, с классной комнатой, с коридорами, к нему подошел мальчик с овальным, смуглым лицом, с блистающими глазами. Он сказал:
– Здравствуй, Вернадский! – и назвал себя.
Это был Андрей Краснов, самый оригинальный представитель индивидуальностей, подобравшихся в классе. Его медленные, но какие-то нервные движения, ясная красивая речь понравились Володе. Новый знакомый сразу заговорил с ним о прошлогоднем полете Тиссандье на воздушном шаре, описанном воздухоплавателем. Тиссандье первым в мире видел образование снега на больших высотах, и новый знакомый говорил, как он хотел бы сделать какое-нибудь открытие, найти или увидеть первым что-нибудь новое, невиданное.
Вспоминая годы юности, Владимир Иванович заметил о Краснове, что «он всегда был одной из тех натур, для которых обсуждение своих мыслей и планов и их развертывание перед другими являлось одной из форм творческого мышления. Об этих планах он мог говорить часами, и здесь, в беседе, у него рождались и формулировались мысли и желания».
При этом он откидывался назад, и очень своеобразно и высоко подымалась его голова.
Не прошло и одной недели, как новичок уже чувствовал себя своим в классе, знал по именам и фамилиям всех товарищей, а к концу года был уже другом Краснова и его, несомненно, талантливых и умных друзей – Ремезова, Энрольда и Зайцева.
Даже в столичной гимназии преподавание тогда в общем стояло низко, несмотря на привлекательность отдельных учителей, умевших преподавать и любить свой предмет. Несчастье крылось в самой программе обучения. В классических гимназиях большая часть времени тратилась на древние языки, латинские и греческий. Преподаватели этих языков по большей части не умели говорить по-русски. Они набирались из чехов, из немцев, держались строжайшим образом программ, и прекрасный мир Греции и Рима представал ученикам в искаженном и неприглядном виде. Таковы в первой гимназии были чех Ф. Зборил и немец Э. Кербер. Чуждые России, они только добросовестно выполняли предписания начальства, столь же, как и они, чуждого интересам страны, которой управляли. Такие преподаватели калечили не одно поколение Краснова и Вернадского, Зайцева и Ремезова. Но, к счастью, в тех же гимназиях шла большая духовная жизнь, независимая от гимназического преподавания, скрывавшаяся в недозволенных формах кружков, обществ, землячеств.
И в классе Вернадского существовал интерес ко всем областям знания и искусства, в том числе и к народам древнего мира. Энрольд читал классиков в подлиннике, Краснов увлекался Геродотом, Зайцев весь ушел в химию; тихий, не приспособленный к жизни Тюрин был поглощен математикой.
Вернадский очутился среди друзей, очень похожих на него самого, и замкнутая его натура постепенно раскрылась. Увлеченный историей Украины, он заразил своим увлечением Краснова и Кульжинского. После зимних каникул все трое по мысли Володи взялись писать историю Владимира Волынского.
В детский мир вторглась русско-турецкая война. Каждое поколение испытывает странное чувство удивления при первых сообщениях о начинающейся войне: кажется невероятным, что и сейчас, в их время, люди еще могут стрелять друг в друга, колоть штыками, взрывать бомбами. Та война отличалась жестокостью, но самое страшное было для Володи в небольшом рассказе Гаршина. Володя прочитал его раньше всех. Толстая книжка «Отечественных записок» со знаменитым рассказом «Четыре дня» не скоро вернулась домой. Теперь класс до самозабвения увлекался журналистикой. Краснов предложил делать рукописный журнал «Первый опыт», но Володя туда ничего не написал. Он боялся состязаться с Красновым, который в это время уже писал стихи.
Одно из стихотворений посвящалось Вернадскому и начиналось так:
Скажи мне, сердце патриота,
Зачем так сильно ты грустишь?
По форме и настроению оно шло от лермонтовского: «Скажи мне, ветка Палестины, где ты росла, где ты цвела», только что заучивавшегося в классе наизусть. Но содержание тут было совсем иное. Краснов грустил о том, что Россию захватывают изнутри немцы, которым помогает правительство, а русское общество не видит этой опасности и молчит.
Принес ли мысль о немецкой опасности мальчик из дома отца, казачьего генерала, или сам на нее набрел под влиянием войны, Вернадский не знал, да и не спрашивал.
Вспоминая о друге своей юности, Владимир Иванович говорил, что Краснов являлся самым ярким носителем того духа точного наблюдения и любви к природе, который был совершенно выброшен программой преподавания. Уже в четвертом и пятом классах он обладал знанием окружающей природы, любил и умел наблюдать насекомых, определять растения. Ранней весной начинались его поездки в Шувалове, Удельную, Парголово вместе с Евгением Ремезовым.
Для Вернадского такие стремления товарищей были новы. Его собственные интересы на ранней поре развития сосредоточивались на истории, географии, философии, религии, славянских языках.
И в те годы, когда под влиянием друзей уже просыпались в душе инстинкты натуралиста, Вернадский нередко отдавался истории. Как-то он прочел в «Русских ведомостях» корреспонденцию под заглавием «Голос из Угорской Руси». Корреспондент, взывая к русским братьям, рассказывал о притеснениях со стороны венгров. Сообщение произвело сильное впечатление на юношу, и он начал писать статью «Угорская Русь с 1848 года».
Работу эту Вернадский не закончил, но и в том виде, как осталась, она интересна. Поражают осведомленность автора в литературе по взятой теме и независимый от нее собственный взгляд на события и исторический процесс.
Тут сказывалось очевидное влияние отца. До последних дней жизни в библиотеке Владимира Ивановича хранилась одна книга с надписью: «Милому Володе от отца на память».
Это книга О. О. Первольфа, профессора Варшавского университета, много писавшего о славянской взаимности. Она называлась «Германизация балтийских славян». Множество отметок, сделанных рукой сына, свидетельствуют, что он читал книгу и отзывался на идеи автора. Но когда в результате скрестившихся влияний – дома и гимназии, сын попросил подарить ему в день именин сочинение Дарвина «О происхождении человека» на английском языке, отец не сразу исполнил его желание. Он подарил ему другую книгу, и, только увидев, как горько обижен юноша, Иван Васильевич принес ему Дарвина и написал на ней: «Любимому сыну».
«Странным образом, – говорит Владимир Иванович, – стремление к естествознанию дала мне изуродованная классическая гимназия благодаря той внутренней, подпольной, неподозревавшейся жизни, какая в ней шла в тех случаях, когда в ее среду попадали живые, талантливые юноши-натуралисты. В таких случаях их влияние на окружающих могло быть очень сильно, так как они открывали перед товарищами новый живой мир, глубоко важный и чудный, перед которым совершенно бледнело сухое и изуродованное преподавание официальной школы».
В жизни Вернадского роль такого юноши-натуралиста сыграл Андрей Николаевич Краснов. С ним у Вернадского начались весенние и осенние экскурсии в окрестности Петербурга, ловля жуков и бабочек, поиски редких растений. С Красновым впервые начал Володя заниматься химией, делая опыты, нередко кончавшиеся, к ужасу домашних, взрывами благодаря нетерпеливости экспериментаторов.
Кружки существовали, расстраивались, возникали вновь и снова распадались в результате самого течения жизни.
«Но это общение, – писал много лет спустя Владимир Иванович, – было очень полезно и дало нам всем много, так как в свободной беседе здесь сталкивались люди очень различных мнений и настроений».
Не многие из товарищей Вернадского и Краснова могли сделать в жизни все то, на что были способны. Часть их ушла в наживу и карьеру, другие рано умерли, как Энрольд и Дьяконов. Умер вскоре после окончания университета Тюрин. Студентом умер и Зайцев. Они уходили из жизни неразгаданными натурами, но общение с ними не прошло бесследно, как не проходит без следа столкновение со всякой личностью, не вмещающейся в общие рамки.
К концу гимназической жизни вокруг Краснова образовался более прочный и тесный кружок естественников. Этот кружок перешел в университетскую жизнь, помогая членам своим разобраться в сложном и новом знании, которое вносил в их умы университет. Он же помогал им разбираться и в сложных политических событиях того времени.
1 марта 1881 года по решению партии «Народная воля» был убит Александр II. Это произошло перед выпускными экзаменами. Полемика отца с Чернышевским, которую не раз перечитывал Вернадский, помогла ему понять, почему убийство царя было встречено с таким относительным спокойствием. Из выступлений Владимира Соловьева и Л. Н. Толстого было ясно, что общество более волновал и ужасал предстоящий смертный приговор участникам убийства: А. Желябову, Н. И. Рысакову, Т. Михайлову, Н. И. Кибальчичу, С. Л. Перовской и Г. М. Гельфман.
Аттестат зрелости, дававший право без всяких поверочных испытаний поступать в университет, не был семейной радостью. У Ивана Васильевича произошло вторичное кровоизлияние в мозг, надежд на выздоровление не оставалось.
Болезнь отца заставила воздержаться от длительных экскурсий. Владимир Иванович предался со страстью чтению последних сочинений Александра Гумбольдта. Взявшись за книги, чтобы усовершенствоваться в немецком языке, он увлекся их содержанием. Отдельные мысли о природе, Земле и вселенной, воспринятые русским юношей по-своему, впервые представили ему Землю не как особенный, неповторимый, богом созданный мир, а как естественную частицу космоса.
Рассказы Евграфа Максимовича сыграли в этом представлении юноши не последнюю роль.
Глава IV
ДУХОВНОЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ
Научное мировоззрение, проникнутое естествознанием и математикой, есть величайшая сила не только настоящего, но и будущего.
Совершенно неожиданно для тех, от кого была скрыта гимназическая жизнь, большая часть выпускного класса первой петербургской гимназии в 1881 году пошла на естественное отделение физико-математического факультета. Не все поступали так по призванию. Некоторые рассчитывали перейти на другие факультеты, пока же просто стремились к общему образованию, к науке, запретной для гимназистов.
Следовал истинному своему призванию Андрей Краснов. Прирожденный натуралист, он в университете нашел то, чего так долго и упорно искал его проникавший в природу наблюдательный ум.
Несмотря на влияние друзей, колебался в выборе факультета Вернадский.
– Черт ее знает, не знаю, как быть, – сердясь на себя и смеясь над собой, говорил он Краснову. – Уже я от многих своих увлечений, вроде славянских языков или философии, отказался. Остается теперь выбрать между историей, астрономией и естествознанием.
– Ты посмотри на состав профессоров нашего отделения, – спокойно отвечал Андрей Николаевич, откидывая назад красивую голову и собираясь заочно представить одного профессора за другим, – я думаю, что такого состава не только никогда не было, да и не будет… Даже когда мы с тобой будем профессорами!
Они стояли на Невской набережной, облокотясь на холодный гранит, и смотрели, как грузчики возили березовые дрова мимо них в университетский двор. От причаленных внизу барок пахло смолою, дегтем, сырым деревом, слышно было, как плескалась вода между ними. И как-то так вдруг оба вместе подумали о березовых рощах, лугах и оврагах, замолчали, и Володя решил:
– Да, в самом деле, что тут думать? Не буду с тобой расставаться. Подам на естественный завтра, и делу конец!
Состав профессуры в тот год был действительно неповторимым. Не одна страница в истории естествознания посвящена Менделееву, Бутлерову, Меншуткину, Бекетову, Докучаеву, Сеченову, Вагнеру, Петрушевскому, Воейкову, Иностранцеву.
«На лекциях многих из них – на первом курсе на лекциях Менделеева, Бекетова, Докучаева – открылся перед нами новый мир, – вспоминал впоследствии Вернадский, – и мы все бросились страстно и энергично в научную работу, к которой мы были так несистематично и неполно подготовлены прошлой жизнью».
Восемь лет, проведенных в гимназии, казались Вернадскому и его друзьям потерянным временем, а правительственная система, создавшая эти школы, вызывала негодование.
Как это ни странно, но дух свободы ц негодования возбуждал более других на своих лекциях Дмитрий Иванович Менделеев, человек далеко не революционных политических взглядов. На его лекциях совершалось духовное освобождение слушателей. Он говорил о том, какою должна быть истинная наука, куда должно вести истинное знание, о чем должна заботиться государственная власть. Слушателям не надо было добавлять, какая действительность их окружала. Они сами делали выводы.
То были годы всемирного авторитета русского ученого, полнейшего торжества его периодической системы. Одна за другой заполнялись пустые клетки в таблице элементов вновь открываемыми элементами, и кажется, что не было уже в мире научного общества, академии, университета, которые не числили его своим членом.
Исключением оказалась Российская Академия наук. Лишь год назад главенствующая в академии партия реакционеров забаллотировала представленного Бутлеровым великого русского и мирового ученого, не сочтя Менделеева достойным академического кресла.
Русская общественность ответила на этот акт правительственной партии бурей протестов. Отовсюду: от отдельных лиц, факультетов, обществ, академий – шли к Менделееву, в редакции газет, в адрес научных организаций резкие выражения негодования и возмущения.
«И среди всех других более крупных, более глубоких явлений, направивших его сверстников к политическим и общественно-политическим интересам, к обязанностям, к борьбе за освобождение, для Андрея Николаевича поводом перелома его политических воззрений явилось чуждое широким кругам общества сознание внутренней немецкой опасности, понимание роли правительства того времени в ее создании», – писал о своем друге Вернадский.
Каждый русский в то время становился врагом самодержавия и его полицейской системы по-своему, но рано или поздно становился им.
Студенческие настроения подготовляли почву для общения, единения и организованности. Почти стихийно 10 ноября 1882 года состоялась общестуденческая сходка в большой аудитории университета. В университет немедленно явилась полиция. Студенты, не покинувшие аудиторию по требованию пристава, были окружены полицейскими и под конвоем отведены в Манеж. Усатый пристав в белых перчатках спрашивал у арестованных имя, фамилию и поодиночке отпускал.
Когда Вернадский вышел за ворота, его встретили братья Ольденбурги, Шаховской, Крыжановский, студенты других курсов, других отделений факультета, с которыми он успел сойтись за этот день. Они встретили его смехом и шутками, но дома произошло резкое столкновение с матерью. Она отвела его в дальнюю комнату, чтобы отец не слышал разговора, и, указывая в сторону кабинета, где он лежал, истерически шептала:
– Твоего отца политика довела до чего, видишь? Тебе этого мало? Ты что? Хочешь попасть в Сибирь, как Чернышевский? Ты о матери думаешь? Об отце думаешь?
Сын отмалчивался. Мать оставалась далекой и от политики, и от науки, и от его интересов. Она не любила канарейку, висевшую у Володи, ненавидела мышей, жизнь которых он наблюдал, даже аквариум ее беспокоил.
– Не разводи в доме сырости! – кричала она.
Володя молчал под действием толстовской «Исповеди», которую только что читал и которая его не только «заставила много думать», но и много говорить с друзьями о том, как жить и вести себя.
Разговоры такого рода чаще всего происходили в аудитории ботанического кабинета в ботаническом саду университета, которую предоставил А. Н. Бекетов студенческому научно-литературному обществу. Созданное в 1882 году, общество объединило студентов, выделявшихся своими научными и литературными интересами.
Оно возникло благодаря энергичной инициативе знаменитого историка, профессора Ореста Миллера, «благородного, чистого сердцем идеалиста-славянофила», по характеристике Вернадского.
На протяжении последующих нескольких десятков лет во всех областях духовной жизни и общественной деятельности блистали имена членов этого студенческого общества. Оно просуществовало до 1887 года, когда секретарь общества, студент естественного отделения, был казнен за подготовку убийства Александра III.
Этот студент был Александр Ильич Ульянов.
По делам общества Вернадский часто встречался с ним и преклонялся перед необыкновенной нравственной чистотой этого юноши с бледным лицом и прекрасными задумчивыми глазами. Высокая прическа из густых, курчавящихся волос несколько удлиняла его лицо, подчеркивала его высокий рост и покатые плечи.
Ульянов появился в университете в 1883 году.
Это был необыкновенно талантливый юноша. Его исследования в области зоологии и химии изучались в обществе, а одна из студенческих работ получила золотую медаль.
О революционной деятельности Ульянова никто не знал. Но общее настроение юноши было известно. Однажды Вернадский и Краснов перед началом литературного вечера в обществе, посвященного Л. Н. Толстому, заспорили о письме Толстого Александру III. Толстой предлагал царю помиловать убийц его отца, Александра II.
Вернадский считал, что Толстой с его огромным влиянием должен был отозваться на суд и смертный приговор, и называл его обращение к молодому царю справедливым и смелым поступком. В заключение он процитировал Достоевского:
– Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем само преступление!
Краснов считал всякое обращение к царю недостойным революционера.
– Да ведь не революционеры просят, а Толстой! – напомнил Вернадский.
Он должен бы спросить тех, за кого просит!
К спорщикам долго прислушивался только что начавший появляться на собраниях Ульянов. Он подошел к друзьям и сказал серьезно и строго:
– Позвольте, товарищи! Представьте себе, что двое стоят на поединке друг против друга. В то время как один уже выстрелил в своего противника, другой, сам или его секундант, обращается с просьбой не пользоваться в свою очередь оружием… Может кто-нибудь на это пойти?
Параллельно с освобождением социального самосознания от гнета семейных, религиозных и школьных традиций шло освобождение умов от не менее страшных пут привычного мышления. Это освобождение совершалось с еще большей стремительностью благодаря необыкновенности профессорского состава.
Однажды в просторных коридорах университета Вернадский прислушивался к оживленной беседе Бутлерова со студентами. В такие беседы Бутлеров вступал охотно и часто высказывал ученикам свои самые заветные мысли. В тот раз он говорил о не признававшейся еще никем возможности разложения атомов, дальнейшего их деления.
– Мы считаем пока, что атомы неделимы, но это значит, что они неделимы только доступными, нам ныне известными средствами и сохраняются лишь в известных нам химических процессах, но могут быть разделены в новых процессах, которые, быть может, вам и удастся открыть! – говорил он, оглядывая молодые и смущенные лица окружавшей его молодежи. – Весьма возможно, что многие из наших элементов сложны, ведь трудно думать, что для разнообразных веществ в природе нужно было так много элементов, когда везде и всюду мы видим, что бесконечное разнообразие явлений сводится к малому числу причин… Я думаю даже, что алхимики, стремясь превращать одни металлы в другие, преследовали цели не столь химерические, как это часто думают…
Создатель гениальной теории химического строения, объяснив всему миру устройство молекулы, теперь шел дальше, проникая в тайну атома. Но как ни велик был авторитет профессора, ученики не соглашались с ним. Новизна и неожиданность его идей не давались легко умам; нарушая привычное течение мыслей, они доставляли страдания. Избегая их, каждый и предпочитал отрицать самые идеи.
Вернадский слушал внимательно, не становясь ни на сторону учителя, ни на сторону учеников. С третьего курса он специализировался по кристаллографии и минералогии и находился под влиянием Менделеева, читавшего неорганическую химию. Менделеев же резко высказывался против новых идей Бутлерова; он твердо верил в индивидуальность элементов, в неделимость атома, в постоянство атомных весов.
Вернадский выделялся из толпы, окружавшей Бутлерова. Он был высок, строен, широкоплеч, хорошо причесан, застегнут на все пуговицы и спокойно держал руки, не пряча их за спину от смущения, как другие. Глубокий взгляд наследственно голубых глаз, уходивший куда-то внутрь себя за стеклами золотых очков, делал его более взрослым, чем он был. Бутлеров заметил юношу и спросил, быстро обернувшись к нему:
– Ну, а вы как думаете, коллега?
Вернадский почел своим долгом встать на защиту неприкосновенности менделеевской таблицы элементов.
– К сожалению, у нас нет никакого экспериментального материала, чтобы сомневаться в неделимости атомов, предполагать сложность их… – говорил он.
Терпение и внимание, с которым Бутлеров слушал его доводы, поразили Вернадского. Несколько смутившись, он поторопился сослаться на авторитет Менделеева.
– Все это я знаю, – спокойно отвечал Бутлеров, – конечно, нужны опыты, и мы уже предприняли сейчас в нашей академической лаборатории сравнительное определение атомного веса красного и желтого фосфора, то есть двух видоизменений одного и того же элемента… А что касается до авторитетов, то я так же моту сослаться на авторитет знаменитого Араго. Знаете вы, господа, что он постоянно говорил своим ученикам?
Снявши пенсне, протерев его и вскинув снова на крупный свой нос, Бутлеров обвел глазами весь круг лиц, ожидая ответа. Но все молчали. Тогда он сказал внушительно и четко:
– Неблагоразумен тот, говорил Араго, кто вне области чистой математики отрицает возможность чего-либо!
Он поклонился, несколько торопливо отделился от толпы и пошел твердой поступью человека, идущего прямым путем к ясно поставленной цели.
Правительственная партия Академии наук, не допускавшая в стены академии крупнейших русских ученых, сослужила хорошую службу русской науке, сосредоточившейся тогда в лабораториях высших учебных заведений. Не лекции читались в аудиториях, там создавалась наука, и, когда на кафедры всходили Бутлеров, Менделеев, Докучаев, Сеченов, это чувствовали все, даже старые служители, с благоговением подававшие приборы, колбы, склянки.
Как ни велико было значение отдельных курсов, тех или иных лекторов, недолгих бесед, случайных встреч, все же истинным учителем Вернадского и руководителем на всю жизнь явился создатель совершенно новой науки, оригинальный мыслитель и человек Василий Васильевич Докучаев.
Глава V
УЧИТЕЛЬ
Вся история науки на каждом шагу показывает, что отдельные личности были более правы в своих утверждениях, чем целые корпорации ученых или сотни и тысячи исследователей, придерживавшихся господствующих взглядов.
«Это была крупная, своеобразная фигура… и всякий, кто с ним сталкивался, чувствовал влияние и сознавал силу его своеобразной индивидуальности, – говорит о своем учителе Вернадский. – В истории естествознания в России в течение XIX века немного найдется людей, которые могли бы быть поставлены наряду с ним по влиянию, какое они оказывали на ход научной работы, по глубине и оригинальности их обобщающей мысли».
С особенной силой и ясностью испытывал на себе это влиянием сам Вернадский.
В 1882 году Василий Васильевич Докучаев по предложению Нижегородского земства организовал экспедицию для «определения по всей губернии качества грунтов с точным обозначением их границ», что нужно было для оценки земель. В состав экспедиции вошли его ученики. Вернадский часто сопровождал своего учителя: работая в поле, они оба не знали усталости и такую работу предпочитали любой.
Как-то на заре, выйдя в поле, Докучаев обратил внимание спутника на изумрудно-яркий цвет луга, мимо которого они проходили. Остановившись на минуту и прикрыв глаза от солнца щитком ладони, совсем по-мужицки, он заметил:
– Такое событие, как появление травы, должно было вызвать сильнейшие изменения в мире животных, переворот в живой жизни. Появление трав связано, очевидно, с особыми геологическими условиями, образованием к началу третичного периода обширных равнин, вероятно, и изменениями в организме растений… Но, к сожалению, до комплексного, синтетического естествознания мы еще не дошли!
Василий Васильевич резко отвернулся, точно раздраженный отставанием науки от его идей, и пошел дальше; суровый, крутой и требовательный, он был таким не только к себе, но и к другим, кто бы они ни были. Вернадский дал ему отойти и пошел сзади, глядя вслед. Учитель был статен, словно налит свинцом, и ступал в своих высоких сапогах с подковками так тяжело, что брызгала пыль из-под каблуков.
Через десять шагов он остановился и, когда Вернадский приблизился, сказал:
– Я думаю, коллега, что когда-нибудь явится новая наука, она будет изучать не отдельные тела, явления и категории их, а сложные взаимоотношения между ними, вековечную, закономерную связь между телами и явлениями, между живой и мертвой природой!
Докучаев умел хотеть и достигать своей цели. Он не ждал появления новой науки, а сам создавал ее. Его почвоведение явилось первой наукой, изучавшей не организмы сами по себе, а всю область взаимодействия между живой и мертвой природой.
До тех пор пока за дело не взялся Докучаев, не существовало отдельной самостоятельной науки почвоведения, не было и научного определения того, что такое почва. Сельские хозяева и агрономы считали почвой пахотный слой культурных полей: геологи понимали под почвой измененные выветриванием коренные породы, наносы и осадки, даже и осадки морских солей в озерах.
Докучаев, кончив семинарию и духовную академию, поступил в Петербургский университет в те годы, когда все студенты естественного отделения физико-математического факультета получали совершенно одинаковую подготовку. Специальность же у каждого определялась темой зачетного сочинения и одним или двумя дополнительными предметами на последнем курсе. Так что не только агрономом в строгом профессиональном смысле слова он не был, но в такой же мере не был и геологом.
Исследуя по предложению Вольного экономического общества черноземную область, Докучаев обратил внимание на то, что и в девственных степях, и под лесами и под лугами всегда есть природное поверхностное образование, обогащенное растительными остатками, и пришел к заключению, что чернозем образуется в результате совместного действия климата, органической жизни и материнской породы. Это было гениальным открытием.
Изрезав в течение нескольких лет черноземные области по разным направлениям, Докучаев убеждается в тесной зависимости химического состава чернозема от географических факторов и в классическом своем труде «Русский чернозем» дает строго научное определение почвы вообще:
«Почва – это такое естественноисторическое, вполне самостоятельное тело, которое, одевая земную поверхность сплошной пеленой, является продуктом совокупной деятельности сложных почвоообразователей: грунта, климата, растительных и животных организмов, возраста страны, а отчасти и рельефа местности».
Он указывал, что своеобразное тело, которое при этом получается, ни в каком смысле не может рассматриваться как механически рыхлая, измененная верхняя часть подстилающей почву горной породы.
Эта идея не сразу вошла в общее сознание и встретилась со множеством возражений.