И это еще цветочки. Кант, правда, с недоверием относится к сообщению Плиния об одноглазых и одноногих народах. Но сведения о людях «с небольшим отростком обезьяньего хвоста», обитающих в дебрях Формозы, Борнео и в Оренбургских степях, представляются ему правдоподобными. Издателю кантовских лекций по географии (вышедших в конце жизни автора и уже без его участия) пришлось особо оговаривать аутентичность подобных мест в тексте, свидетельствовавших лишь об уровне знаний XVIII столетия.
К тому же не они делали погоду. Кант создал впечатляющее по тем временам, обобщенное описание земной поверхности, флоры и фауны, царства минералов и жизни народов, населяющих четыре континента – Азию, Африку, Европу, Америку. Кант открыл механизм образования ветров – пассатов и муссонов. Забегая вперед, скажем, что именно географические труды Канта были учтены в первую очередь при избрании его членом Петербургской академии наук.
Естественнонаучные материи по-прежнему доминируют в духовном мире Канта. Но наряду с ними появляется и нечто новое – интерес к философии. Первой собственно философской работой Канта была его габилитационная диссертация «Новое освещение первых принципов метафизического познания». Кант исследует в ней установленный Лейбницем принцип достаточного основания. Он проводит различие между основанием бытия предмета и основанием его познания, реальным и логическим основанием. Реальным основанием движения света с определенной скоростью служат свойства эфира. Основание для познания этого явления дали наблюдения за спутниками Юпитера. Было замечено, что вычисленные заранее затмения этих небесных тел наступают позднее в тех случаях, когда Юпитер находится на наиболее удаленном расстоянии от Земли. Отсюда сделали вывод, что распространение света протекает во времени, и была вычислена скорость света. В этих рассуждениях зародыш будущего дуализма: мир реальных вещей и мир наших знаний нетождественны.
Принцип достаточного основания Кант соотносит с поведением человека. Так возникает перед ним другая проблема, которая будет волновать его на протяжении всей остальной жизни, – проблема свободы. Здесь она также не может оставить автора равнодушным, и это сказывается на манере изложения: в латинскую диссертацию, построенную по строгим канонам – определение, обоснование, интерпретация, – вдруг вклинивается свободно написанный диалог. Вольфианец Титий спорит с Гаем, последователем философии Крузия.
Мы помним, как «солдатскому королю» интерпретировали вольфианство: свободы воли нет, а значит, нельзя привлекать к суду дезертира, он не несет ответственности за свой поступок. Аргументация Крузия против Вольфа в конечном итоге сводилась к тому же, и Кант воспроизводит ее: если все имеет определяющее основание, нам нельзя вменять в вину наши проступки, ибо единственная причина всего – бог; мы лишь неуклонно исполняем предопределенный жребий. Свобода воли несовместима с детерминизмом.
Сам Кант считает, что идея определяющего основания не противоречит свободе. Крузианская свобода воли означает случайное принятие решения, без каких-либо твердых мотивов. Это свобода выпадения игральных костей, игры в чет-нечет, свобода выставить вперед левую или правую ногу. Кант понимает свободу иначе – как сознательную детерминацию поступка, как приобщение к воле мотивов разума. Проблема ответственности, вменения предстает при этом как вопрос о вменяемости, то есть о ясности сознания. В богосотворенном мире зло существует, но вина лежит исключительно на человеке. Вольфианец Титий в кантовском диалоге говорит: «Поступать свободно – значит поступать согласно своему влечению, и притом сознательно». В дальнейшем Кант придет к выводу, что на влечения полагаться нельзя, они могут завлечь куда угодно; все влечения жестко детерминированы природой, поступать в соответствии с ними – значит оставаться животным.
В целом он пока отстаивает лейбницианско-вольфианскую точку зрения. Хотя в некоторых существенных деталях от нее уже начал отходить. Кант опять ищет компромисс, на этот раз между метафизикой Лейбница – Вольфа и физикой Ньютона. Его не устраивает лейбницианское учение о предустановленной гармонии, об изначально заданной, синхронной, хотя и независимой работе двух субстанций – тела и души. Ему ближе ньютонианская идея взаимодействия. Что касается гармонии бытия и его общей устремленности к благу, то Кант пока в этом не сомневается.
Между тем у других сомнения возникают. В 1753 году Берлинская академия объявила конкурс на лучшее исследование тезиса Александра Попа: «Все благо». Современники восприняли это как подкоп под Лейбница и Вольфа. Пользуясь покровительством короля-галломана, Берлинскую академию оккупировали французы, они принесли с собой дух скептицизма, но прямо выступить против идей основателя академии Лейбница никто не смел. Поэтому объектом критики выбрали английского поэта, в своем знаменитом «Опыте о человеке» переложившего на стихи лейбницевскую концепцию о лучшем из миров. Премию получил крузианец Рейнгардт, доказывавший возможность другого, не менее совершенного мира, чем существующий.
Дело не ограничилось официальной процедурой. В печати началась полемика. Затем в обсуждение проблемы вмешалась сама природа. В конце 1755 года произошло трагическое событие, потрясшее европейские умы, которые давно уже привыкли к тишине, покою, благоденствию. Чудовищной силы землетрясение обрушилось на Лиссабон. Землетрясения бывали и раньше, но на этот раз катастрофа смела цветущий город, столицу европейской державы.
Очевидцы с ужасом вспоминали подробности. Казалось, что море вдруг закипело; гигантская волна двинулась на порт, круша корабли, стоявшие у причала, выбрасывая их на сушу. Королевский дворец рухнул и в мгновение ока оказался под водой. Церкви рассыпались как карточные домики. Земля извергала пламя. За несколько минут погибли десятки тысяч людей, сотни тысяч оказались искалеченными и без крова.
Много лет спустя Гёте в «Поэзии и правде» восстановил картину душевного смятения тех дней. «Может быть, никогда еще демон ужаса так быстро и могущественно не распространял трепет по всей земле. Мальчик, которому много раз приходилось слышать все это, был поражен. Бог, создатель неба и земли, которого первые объяснения религии изображали ему столь мудрым и многосущим, оказался вовсе не таким любящим отцом, одинаково погубив и правых и неправых. Напрасно молодая душа старалась восстановить в себе равновесие, нарушенное этими впечатлениями, тем более что мудрецы и ученые писатели не могли согласиться между собою, как следует смотреть на это явление».
Вольтер откликнулся на беспримерную со времени Геркуланума и Помпеи трагедию поэмой «О гибели Лиссабона, или Проверка аксиомы: „все благо“.
О вы, чей разум лжет: все благо в жизни сей,
Спешите созерцать ужасные руины,
Обломки, горький прах, виденья злой кончины,
Истерзанных детей и женщин без числа,
Под битым мрамором простертые тела;
Сто тысяч бедных жертв, землей своей распятых.
Что спят, погребены в лачугах и палатах[2].
Неужели эти бедствия нужны всеблагому богу? Наказание за грехи? Но чем Лиссабон хуже Лондона или Парижа? В каком преступлении повинны дети, раздавленные на материнской груди? Вольтер не может найти ответ и лишь дает волю своему сарказму по отношению к концепции фатального оптимизма. Окончательно он с ней разделается в повести «Кандид». В ряду беспрерывных бедствий героям повести приходится пережить и лиссабонскую катастрофу, и хотя во взглядах сторонника предустановленной гармонии Панглосса изменений не наступает, читателю все же ясно, что к чему. Со временем Кант прочтет и полюбит «Кандида».
Но пока он сам настроен как вольтеровский Панглосс. Лиссабонское землетрясение приковало его внимание, но не поколебало убеждений. Он опубликовал по поводу стихийного бедствия две статьи и брошюру, которая поступала в продажу листами по мере их готовности – так велик был интерес к случившемуся. Человеческую трагедию Кант рассматривает как натуралист. Приступая к изложению истории землетрясения, он оговаривается, что понимает под последней «не историю бедствий, которые пришлось испытать людям, не перечень опустошенных селений и погребенных под их развалинами жителей. Нужно напрячь всю силу воображения, чтобы хоть как-то представить себе ужас, охвативший людей, под ногами которых колеблется почва, на которых низвергаются здания и потоки подземных вод, их страх и отчаяние перед лицом смерти и полной потери имущества. Подобный рассказ мог бы быть трогательным и, действуя на сердца, способствовать их очищению. Однако я предоставляю это более умелым рукам. Я здесь описываю только работу природы».
Кант подчеркивает прежде всего, что землетрясения имеют естественные причины. Он предлагает своим читателям проделать опыт: возьмите 25 фунтов железных опилок, столько же серы, смешайте их с водой и закопайте это месиво на полтора фута в землю, утрамбовав поверхность. Через несколько часов поднимется густой пар, земля начнет колебаться, а из ее глубины вырвется пламя. Таким образом, только в геологических процессах следует искать объяснение стихийного бедствия, жертвой которого пал Лиссабон. Кстати, не один Лиссабон, но и другие португальские города, в большей или меньшей степени пострадавшие от подземных толчков и необычайной силы приливной волны. Все это носило характер не мгновенной расправы с одним городом, а длительного природного процесса. С интервалами в несколько дней подземные толчки продолжались в течение всего ноября и последующих месяцев, их действие отмечалось в различных местах Европы и Африки. И не всюду они были губительными, в некоторых местах даже благотворными. Так, знаменитые целебные источники в Тёплице, на какое-то мгновение иссякнув, затем стали бить с удвоенной силой. И Кант включает в свою брошюру раздел «О пользе землетрясений». Его просветительский оптимизм пока не поколеблен. Он остается на вольфианской позиции, хотя старается смотреть на вещи достаточно трезво. «Человек так занят собой, что считает себя единственной целью божьих предначертаний, как будто они имели в виду лишь его одного, устанавливая управляющие миром законы. Мы знаем, что вся совокупность природы является предметом божественной мудрости и ее предначертаний. Мы составляем часть ее, а хотим быть целым».
Заканчивалась брошюра о землетрясении следующей тирадой: «Охваченный благородным порывом монарх, которого нужда людская не может не подвигнуть на избавление от бедствий войны тех, кому и без того со всех сторон грозят несчастья, есть благодетельный перст доброй десницы господа, награда народам, которую они не могут не оценить по достоинству». Для естественнонаучного трактата несколько необычный конец, не правда ли?
Он станет нам понятен, если мы вспомним, когда писались эти строки. Весна 1756 года. Европейская атмосфера дышит военной грозой. Не надо быть пророком, чтобы почувствовать приближение катастрофы, куда более кровопролитной, чем землетрясение в Португалии. И философ обращается к своему королю с призывом проявить благоразумие.
Но Берлин охвачен военными приготовлениями. В международной политике произошла перегруппировка сил, своего рода «дипломатическая революция». Традиционные соперники – Франция и Австрия находят общий язык, их беспокоит возвышение Пруссии, которая между тем заключает союз с Англией. Русские, саксонцы и шведы на стороне противников Пруссии. Соотношение сил не в пользу Фридриха II, но, окрыленный успехами в двух предшествовавших схватках с Австрией, он первый открывает военные действия.
Что война продлится семь лет, разорит вконец страну и поставит ее на грань катастрофы, Фридрих тогда не предполагал. В августе 1756 года его войска без труда захватили Саксонию и вторглись в австрийские земли. Победы чередовались с поражениями. Блистательным был разгром французов при Россбахе, принесший Фридриху славу национального героя (французская армия считалась непобедимой, перед ней трепетали все немецкие княжества на Рейне). Россия вступила в войну летом 1757 года. В конце августа прусский корпус Левальда был разбит под Гросс-Егерсдорфом. Однако фельдмаршал Апраксин медлил с дальнейшим продвижением, а затем повернул назад, в Курляндию, на зимние квартиры. Возможно, что у него были тайные указания из Петербурга, где заболела царица Елизавета Петровна, и ждали перемены правительственного курса. Елизавета выздоровела, Апраксина убрали, новому командующему – генерал-аншефу графу Фермору был дан приказ наступать немедля. Тем более что войска противника ушли из Восточной Пруссии оборонять Померанию от шведов.
Фермор, стоявший в Мемеле, двинул армию на Кёнигсберг, в том числе и кратчайшим путем – по Куршской косе и льду залива. 22 января русские вступили в столицу Восточной Пруссии. «Все улицы, – рассказывает участник похода Андрей Болотов, – окна и кровли домов усеяны были бесчисленным множеством народа. Стечение оного было превеликое, ибо все жадничали видеть наши войска и самого командира, а как присовокуплялся к тому и звон в колокола во всем городе и играние на всех башнях и колокольнях в трубы и литавры, продолжавшееся во все время шествия, то все сие придавало оному еще более пышности и великолепия.
Граф стал в королевском замке и в самых тех покоях, где до него стоял фельдмаршал Левальд, и тут встречен был всеми членами правительства Кенигсбергского, и как дворянством, так и знаменитейшим духовенством, купечеством и прочими лучшими людьми в городе. Все приносили ему поздравления и, подвергаясь покровительству императрицы, просили его о наблюдении хорошей дисциплины, что от него им и обещано».
В составе Российской империи появилась новая административная единица. 24 января Кенигсберг присягал на верность императрице. Пастор зачитывал немецкий текст, присутствовавшие повторяли его, затем скрепляли клятву собственноручной подписью. Вместе с преподавателями университета принес присягу и доцент Кант. Как все, он обязался «быть верным и покорным всесветлейшей и великодержавнейшей императрице всех россиян Елизавете Петровне etc., etc. и ее величества высокому престолонаследнику его императорскому высочеству великому князю Петру Федоровичу, с внутренним удовольствием поддерживать их высокие интересы, не только своевременно сообщать обо всем, что направлено против них, но и всеми способами этому препятствовать».
Прусский одноглавый орел уступил место на городских воротах и в учреждениях русскому двуглавому. В богатых домах появились портреты Елизаветы Петровны. В церквах служили благодарственные молебны.
Войны в XVIII веке почти не затрагивали населения; религиозный фанатизм, ожесточавший кровопролитие в предшествующую эпоху, улетучился, тотальное истребление как способ добиться победы еще не народилось. В ходе боевых действий случались, конечно, убийства, насилия, пожары, грабежи, но на это смотрели как на стихийное бедствие. Кровавую тяжбу вели венценосцы, сражались их армии. Администрация, передав город противнику, оставалась на своих местах, завоеватель ограничивался контрибуцией, и жизнь текла по-прежнему. При перемене военного счастья, когда возвращался прежний хозяин, за сотрудничество с неприятелем, как правило, не наказывали. Недовольство Фридриха своими подданными, присягнувшими на верность Елизавете, выразилось только в том, что после войны он никогда более не появлялся в Кенигсберге.
В феврале из Петербурга пришел указ императрицы, подтверждавший все существовавшие ранее «привилегии, вольности, преимущества и права» города Кенигсберга; гарантировалась свобода вероисповедания, передвижения, торговли, неприкосновенность имущества и т. д. и т. п. Специальный раздел указа был посвящен Кенигсбергскому университету, бюджет его оставлялся без изменения, как и доходы преподавателей, объявлялась полная свобода прохождения учебных курсов. «Студентам дозволяется при академии оставаться и науки свои при оной оканчивать; также и все прочее остается на прежнем основании».
Губернатором Восточной Пруссии был назначен генерал Фермор. Вот свидетельство о пребывании русских в Кенигсберге из немецкого источника: «Фермор пресекал все нарушения установленного порядка, грабителей расстреливал. Регулярно посещал он вместе со своими офицерами – среди них было много прибалтов – университет, официальные церемонии в актовом зале и лекции Канта, который тогда был приват-доцентом. Кант частным образом читал для русских офицеров лекции по математике, фортификации, военному строительству и пиротехнике. Русская императрица хотела показать себя с лучшей стороны, поэтому управление было поручено гуманным и справедливым офицерам. Фермор ввел новые для здешних нравов порядки – устраивались праздничные обеды с деликатесами русско-французской кухни, балы, маскарады, в которых и молодой Кант принимал деятельное участие. Кенигсберг пробудился от провинциализма»[3].
К сожалению, пишет не очевидец, и опирается он лишь на семейные предания рода Ферморов, не во всем достоверные. Дело в том, что граф пробыл в Кенигсберге недолго. Вместе с войсками он ушел в Померанию, куда перенесся театр военных действий. Летом 1758 года произошло кровопролитное сражение под Цорндорфом близ Кюстрина. Русские выстояли под натиском Фридриха II, а год спустя наголову разбили его под Кунерсдорфом. Осенью 1760 года русские заняли (правда, ненадолго) Берлин. Король метался в кольце противников, которое должно было вот-вот задушить его. Но союзники медлили, интриговали друг против друга, и катастрофа не наступала.
Между тем Кенигсберг вел мирную жизнь. Завоеванный край находился по сравнению с центральными губерниями России на льготном положении. Здесь не проводили рекрутских наборов, а сумма расходов на содержание армии была сравнительно небольшой. Первое время объявлялись тревоги; однажды среди зимы прошел слух, что приближается армия Фридриха, приказано было обложить все дома «пехкранцами» – горючим материалом, чтобы сжечь город в случае отступления; несколько дней горожане ходили понурив голову, но и эта тревога оказалась ложной. Когда же боевые действия перенеслись на Одер, а зимовать русская армия уходила за Вислу, то Восточная Пруссия оказалась в таком глубоком тылу, что и думать забыла о бедствиях войны.
Из Петербурга прибыл новый губернатор – барон Николай Андреевич Корф, недалекий и неуравновешенный вельможа, сделавший карьеру только благодаря связям при дворе. Все казенные дела он передоверил подчиненным, а сам проводил время в увеселениях. Человек он был сказочно богатый и привык жить на широкую ногу. Званые обеды, балы, маскарады следовали один за другим. И каждый раз с огромным множеством приглашенных из русского офицерства, местной знати и даже высокопоставленных пленных, с бешеной расточительностью, приводившей в трепет бережливых кёнигсбергцев. Из вражеского Берлина пригласили актерскую труппу. Маскарады сначала устраивались только для гостей губернатора в его покоях, а затем в опере для всех желающих.
«Со всех сторон, – повествует А. Болотов, – выписываемы были и съезжались к нам наилучшие музыканты и для всякого почти бала привозимы были новые музыканты и танцы. Коротко, все новое и лучшее надлежало видимо и слышано быть у нас, и можно безошибочно сказать, что жители прусские не видывали с самого начала своего королевства никогда таких еще в столичном городе своем пышностей, забав и увеселений, какие тогда видели и вряд ли когда-нибудь и впредь увидят. Ибо и самые прусские короли едва ли могут когда-нибудь так весело, пышно и великолепно жить, как жил тогда наш Корф». На балах у губернатора блистала графиня Шарлотта Кайзерлинг, покровительствовавшая Канту. Корф был от нее без ума.
Вместе с губернатором из Петербурга прибыл и штат губернской канцелярии – два секретаря, протоколист, канцеляристы, подканцеляристы и копиисты. Собирались долго, но упустили важную деталь: не взяли с собой переводчика; чиновничья братия ни слова не знала по-немецки, а местные жители, как на грех, не понимали по-русски. Плохо знал официальный язык империи и губернатор Корф – прибалтийский немец. Толмача пришлось искать среди военных. Так пехотный офицер подпоручик Андрей Болотов (воспоминания которого представляют собой не только исторический источник, но и замечательный литературный памятник эпохи) оказался прикомандированным к губернскому ведомству. Долгое время он был единственным (из тех, кто фактически вершил делами), знавшим оба языка. Через его руки проходили все жалобы, прошения и прочие бумаги. Не иначе как ему пришлось вникать и в суть прошения магистра Иммануила Канта.
Университет не прерывал занятий. Кант продолжал читать свои курсы, к обычным прибавились занятия с русскими офицерами. Кант действительно читал и фортификацию и пиротехнику. Среди его слушателей могли оказаться Григорий Орлов, будущий екатерининский вельможа, раненный под Цорндорфом и находившийся в Кенигсберге на излечении, и Александр Васильевич Суворов, тогда подполковник, навещавший в прусской столице своего отца генерала В. И. Суворова, который сменил Корфа на губернаторском посту; друг Канта Шеффнер в своих воспоминаниях пишет, что был знаком с будущим русским генералиссимусом как раз в те годы.
В декабре 1758 года умер профессор философии Кипке. На освободившееся место объявилось пять претендентов. Среди них был и Кант, выставивший свою кандидатуру по настоянию давнего благожелателя – пастора Шульца, ныне профессора богословия и ректора университета. Из пяти кандидатов академический сенат отобрал двух – Бука и Канта; представление на высочайшее имя отправили 14 декабря 1758 года. В тот же день Кант от себя лично направил императрице Елизавете Петровне прошение, которое мы приведем полностью:
«Всесветлейшая, великодержавнейшая императрица,
самодержица всех россиян, всемилостивейшая императрица и великая жена!
С кончиной блаженной памяти доктора и профессора Кипке освободился пост ординарного профессора логики и метафизики Кенигсбергской академии, который он занимал. Эти науки всегда были предпочтительным предметом моих исследований.
С тех пор как я стал доцентом университета, я читал каждое полугодие по этим наукам приватные лекции. Я защитил публично по этим наукам 2 диссертации, кроме того, 4 статьи в Кенигсбергских ученых записках, 3 программы и 3 других философских трактата дают некоторое представление о моих занятиях.
Лестная надежда, что я доказал свою пригодность к академическому служению этим наукам, но более всего всемилостивейшее расположение Вашего Импер. Величества оказывать наукам высочайшее покровительство и благосклонное попечительство побуждают меня верноподданнейше просить Ваше Имп. Величество соблаговолить милостиво определить меня на вакантный пост ординарного профессора, уповая на то, что академический сенат в рассуждении наличия у меня необходимых к сему способностей сопроводит мою верноподданнейшую просьбу благоприятными свидетельствами. Умолкаю в глубочайшем уничижении,
Вашего Импер. Величества верноподданнейший раб Иммануил Кант Кенигсберг 14 декабря 1758 г.»
Текст прошения был впервые опубликован в 1893 году Дерптским (ныне Тартуским) университетом по копии, неизвестно кем и когда снятой. Публикатор русского перевода Юрий Бартенев (журнал «Русский архив». 1896, № 7) задавался вопросом, где находится подлинник прошения и кто докладывал о нем Елизавете Петровне. Автор настоящих строк отправился в архивы. К сожалению, розыски ничего не дали. Ни в Архиве внешней политики России, где хранятся реляции, поступавшие из Кенигсберга, и царские указы, направлявшиеся в Прусское королевство, ни в Центральном архиве древних актов, где собраны все сохранившиеся материалы Кенигсбергской канцелярии, нет следов прошения Канта. (Есть прошение профессора И. Г. Бока об освобождении его от уплаты контрибуции; Бок занимал в университете кафедру поэзии, русские войска он встретил одой в честь Елизаветы Петровны, стихи переслали императрице, ей понравились, и повелено было из казны выдать автору 500 ефимков, а Петербургской академии наук принять его «себе в сочлены»; платить контрибуцию русскому академику, разумеется, не пришлось.) Вопрос о профессорской вакансии решался, по-видимому, не в Петербурге, а в Кенигсберге.
Решен он был не в пользу Канта. Оплачиваемое место профессора получил Бук, который был старше и по возрасту, и по преподавательскому стажу. Может быть, сыграло определенную роль и другое обстоятельство. Упомянутый Андрей Болотов, занимавший ответственное положение в губернской канцелярии, проявлял живой интерес к философии. Вольфианство внушало ему отвращение, казалось рассадником цинизма, вольнодумства и безбожия. (В Вольтере и Гельвеции Болотов видел «извергов и развратителей человеческого рода».) Одно время, начитавшись вольфианских сочинений, он сам усомнился в истинности догматов откровения и испытывал мучительные угрызения совести. Случайно купленная за грош проповедь Крузия спасла положение. «Была она не столько богословская, сколько философическая, и великий муж сей умел так хорошо изобразить в ней великую важность удостоверения себя в истине откровения и ужасную опасность сомневающихся в том, что меня подрало ажно с головы до ног при читании сего периода, и слова его и убеждения толико воздействовали в моем уме и сердце, что я чувствовал тогда, что с меня власно как превеликая гора свалилась и что вся волнующаяся во мне кровь пришла при конце оной в наиприятнейшее успокоение. Я обрадовался неведано как и сам себе возопил тогда: когда уже сей великий и по всем отношениям наивеличайшего уважения достойный муж с таким жаром вступается за истину откровения, и так премудро и убедительно говорит о пользе удостоверения себя в истине оного, то как же можно более мне в том сомневаться, мне в тысячу раз меньше его все сведущему! Нет, нет! продолжал я, с сего времени да не будет сего более никогда, и я не премину последовать всем его предлагаемым в ней советам. Словом, как она, так и самая особливость сего случая так меня поразила, что я, пав на колена, и со слезами на глазах благодарил Всевышнее Существо за оказанную мне всем тем, почти очевидно, милость и прося Его о дальнейшем себя просвещении; с того самого часа, при испрошаемой его себе помощи, положил приступить к тому, что г. Крузий от всех слушателей и читателей своих требовал, а именно, чтоб прочесть наперед все то, что писано было в свете в защищение истины откровенного закона божьего».
Кант был явным антикрузианцем. Что касается религии, то даже благоволившее к нему университетское начальство не было уверено в ортодоксальной чистоте его убеждений. «Живете ли вы по-прежнему в страхе божьем?» – спросил Канта ректор Шульц и, только получив утвердительный ответ, предложил ему добиваться профессуры.
В записках Болотова, подробно освещающих Кенигсбергскую жизнь тех лет, имя Канта не упоминается. Зато неоднократно речь идет о его противнике по университету крузианце Веймане, лекции которого с увлечением слушал Болотов, укрепляясь еще сильнее в антипатиях к вольфианству. Болотов учил наизусть тексты Крузия и переводил их на русский язык. Умиленный Вейман считал Болотова своим лучшим учеником. Возможно, что новоявленный крузианец предпочел передать кафедру философии математику Буку, равнодушному к острым мировоззренческим вопросам, чем вольфианцу Канту.
В октябре 1759 года Вейман проходил габилитацию. К защите он представил диссертацию «О мире не самом лучшем». Признать наш мир лучшим, утверждал он, значит ограничить свободу божественной воли. Кант отказался выступить оппонентом, а на следующий день после защиты вышла его брошюра «Опыт некоторых рассуждений об оптимизме» – проспект лекций на зимний семестр. Брошюра содержала полемику с Крузием и его последователем Рейнгардом, получившим премию на конкурсе Берлинской академии. Имя Веймана не упоминалось, но он принял брошюру на свой счет и выпустил «Ответ на опыт некоторых рассуждений об оптимизме».
Кант полемику не продолжил, он полагал, что в его проспекте лекций идея совершенства нашего мира обоснована безукоризненно. На первый взгляд она содержит противоречие: как к любому числу можно прибавить единицу, так к любой сумме реальностей можно присовокупить новую реальность, новое совершенство. Кант не согласен: реальность не количественное понятие; наибольшее число действительно невозможно, а наибольшая реальность не только возможна, но и действительна, она пребывает в боге. «Именно потому, что из всех возможных миров, которые бог знал, он избрал только один этот мир, надо полагать, что он считал его наилучшим, и так как его выбор никогда не бывает ошибочным, то, значит, это так и есть в действительности».
Много лет спустя Кант назовет свое состояние в магистерские годы «догматическим сном». Он запретит пользоваться своими ранними трудами, а что касается трактата об оптимизме, то даже выскажет пожелание, чтобы все сохранившиеся его экземпляры были уничтожены. Действительно, вдумайтесь в следующую тираду: «Избранный наилучшим из всех существ быть незначительным звеном в самом совершенном из всех возможных замыслов, я, сам по себе ничего не стоящий и существующий лишь ради целого, тем более ценю свое существование, что был предназначен занять некоторое место в самом лучшем из замыслов творения… Целое есть наилучшее, все хорошо ради целого». Трудно сказать, чего здесь больше, – примитивной церковной догматики или плоского просветительского догматизма. «Я, сам по себе ничего не стоящий…» Как контрастирует эта уничижительная декларация с будущим кантовским девизом «Человек есть цель сама по себе».
Все благо. Все к лучшему. Но вот во цвете лет умирает юноша. Не может ли мать покойного возроптать против бессердечия всевышнего? Кант пишет матери письмо, которое затем публикует в виде брошюры. «Мысли магистра Иммануила Канта, преподавателя мировой мудрости в Кёнигсбургской академии, по поводу безвременной кончины высокородного господина Иоганна Фридриха фон Функа…»
Пути провидения, уверяет Кант, везде и всегда мудры и достойны преклонения. Преждевременная смерть тех, на кого мы возлагали надежды, повергает нас в ужас, а между тем как часто это бывает величайшей милостью неба! Не заключалось ли несчастье многих людей в том, что смерть приходила к ним слишком поздно? По Канту получается, что близким господина фон Функа надо не горевать, а радоваться его кончине. «Соблазны, уже надвигавшиеся, чтобы сломить еще не вполне окрепшую добродетель, горести и превратности судьбы, которыми грозило грядущее, – всего этого избежал сей счастливец, ранней смертью унесенный от нас в благословенный час».