Кант не выдержал и высказал в печати свое мнение об «антирецензии». Его оппонент, пишет он во «Всеобщей литературной газете», измыслил себе некоего «метафизика», не признающего эмпирического знания и закостеневшего в бесплодных абстракциях, на самом деле рецензия опирается именно на фактические данные, собранные антропологией и другими науками. Канта особенно задело замечание мнимого пастора о том, что «разум не должен отшатываться» ни перед какой смелой идеей; в реплике Кант снова настаивает на том, что за мыслями Гердера не стоит научная истина.
Сам автор не счел нужным оправдываться перед рецензентом. Его ответ представлял собой не оборону, а нападение. Гердер ни разу не называет имени Канта, но оно то и дело мелькает между строк во второй части его «Идей…». Так, он возражает против лежащей в основе статьи Канта «Идея всеобщей истории» мысли о раздоре как изначальном состоянии общества. И наконец, цитирует (с искажением) эту статью: «Вот легкий, но дурной принцип для философии человеческой истории: „Человек – животное, нуждающееся в повелителе и счастья своего конечного предназначения ожидающее от своего повелителя“. Все, что касается „счастья“, у Канта отсутствует; последний хотел лишь сказать, что люди злоупотребляют своей свободой, и поэтому они нуждаются в „повелителе“, в качестве которого выступает человеческий род в целом и институт государства. Гневные филиппики Гердера против государства также целят в Канта, который видел неизбежность этого института и лишь мечтал о его совершенствовании. Для Гердера государство – это машина, которую со временем надо будет сломать. И он переиначивает афоризм Канта: „Человек, который нуждается в повелителе, – животное; поскольку он человек – ему не нужен никакой повелитель“.
И еще одна стрела была пущена в Канта: обвинение (также необоснованное) в том, что критическая философия пренебрегает человеческим индивидом, главное-де для нее род как некая самодовлеющая сущность. «Если кто-нибудь скажет, что воспитывается не отдельный человек, а род, то это будет непонятно мне потому, что род, вид – это только всеобщие понятия, и нужно, чтобы они воплощены были в конкретных индивидах. Какую бы совершенную степень гуманности, культуры и просвещенности ни отнес бы я к общему понятию, я ничего не сказал бы о подлинной истории человеческого рода, как ничего не скажу, говоря вообще о животности, каменности, железности и наделяя целое самыми великолепными, но противоречащими друг другу в отдельных индивидах свойствами».
Когда вышла в свет вторая часть «Идей…», Кант получил книгу из рук Гамана и внимательно проштудировал ее («продержал вопреки обыкновению больше недели», – доносил Гаман Гердеру). Во «Всеобщей литературной газете» появилась новая рецензия. На этот раз она начиналась в благожелательных тонах: Кант похвалил умный подбор этнографических источников, мастерское их изложение, сопровождаемое меткими замечаниями. Но тут же стал иронизировать по поводу излишней метафоричности изложения, при которой «синонимы заменяют доказательства, а аллегории истину». Привел примеры того, как Гердер противоречит сам себе.
От Канта не укрылись содержавшиеся в книге и направленные против него выпады. Гердер выдвигает на первый план счастье индивида, противопоставляя его государству. Можно быть счастливым по-разному, отвечает Кант. Не призрачная картина счастья, которую каждый рисует по-своему, а «непрерывно растущая деятельность и культура, показателями которой служит упорядоченная в соответствии с правовыми понятиями государственная конституция», – вот подлинная цель провидения и Просвещения. Если идеал – блаженные острова Таити, где столетиями люди жили, не вступая в контакт с миром цивилизации, то спрашивается, есть ли здесь вообще необходимость в людях, не могут ли их заменить счастливые овцы и бараны. Гердер назвал принцип Канта «легким, но дурным». Он действительно легко усваивается, так как его подтверждает опыт всех времен и народов. Но почему он дурной? Может быть, правильнее было выразиться, что произнес его дурной человек?
Насмешка звучит и в кантовских замечаниях по поводу того, что Гердер не признает никаких атрибутов вида, отличающихся от признаков индивида. Конечно, если сказать, что ни у одной из лошадей нет рогов, а в целом лошадиный род наделен рогами, то это будет бессмыслица. Но человеческий род как целое обладает некими характеристиками, которых нет у отдельного индивида. Только род в целом осуществляет свое «предназначение», то есть пребывает в состоянии развития и способен достигнуть его вершины.
На этом Кант закончил полемику. От рецензирования третьей части гердеровских «Идей…» он наотрез отказался. Отзвуки полемики, правда, можно обнаружить в некоторых более поздних работах, например, в статье «Предполагаемое начало человеческой истории» (1786), где он весьма осторожно иронизирует над милым пасторскому сердцу Гердера Ветхим заветом. Но это только отзвуки. В целом Кант считал для себя спор исчерпанным.
Для Гердера он только начинался. Уязвленный до глубины души, Гердер, не завершив своего основного труда, потратил бездну времени и сил на тщетные попытки ниспровергнуть критическую философию. «Критике чистого разума» он противопоставил «Метакритику критики чистого разума», «Критике способности суждения» – «Каллигону», трактату «К вечному миру» – свое собственное произведение под тем же названием. Кант не замечал выпадов.
Первое время его внимание привлекла другая полемика, охватившая в то время всю образованную Германию. Это был знаменитый «Спор о пантеизме». Начался он с сенсационного разоблачения. Четыре года спустя после смерти Лессинга, скончавшегося незадолго до выхода в свет «Критики чистого разума», стало известно, что великий критик исповедовал спинозизм. Об этом поведал миру философ Фридрих Якоби. Узнав, что Мендельсон намеревается написать статью о Лессинге, он сообщил ему содержание одной из своих бесед с покойным. Разговор начался с обсуждения гётевского стихотворения «Прометей», о котором Лессинг сказал, что он полностью согласен с его автором; ортодоксальные понятия о божестве для него более не существуют, бог и мир тождественны. Удивленный Якоби, не ожидавший такого признания, смущенно спросил: «Тогда вы должны быть в значительной степени согласны со Спинозой?» На это Лессинг ответил: «Вели я должен кого-нибудь назвать, то я не знаю никого другого… Знаете ли вы что-нибудь лучшее?» Спинозизм в то время в Германии был синонимом атеизма. В памяти людей были свежи сожжения книг и преследования тех. кто придерживался образа мыслей голландского пантеиста.
Мендельсон не поверил рассказу Якоби, между ними завязалась переписка, опубликованная последним в 1785 году после того, как Мендельсон выпустил свою книгу о Спинозе и Лессинге («Утренние часы»). Мендельсон ответил новой книгой «К друзьям Лессинга», за которой последовала книга Якоби «Против обвинений Мендельсона».
Якоби нападал на спинозизм, который был для него самым последовательным выражением рационалистической философии, не совместимой, по его мнению, ни с верой, ни с подлинным знанием. Разумом он называл способность непосредственного усмотрения божественной сущности. Мендельсон также не разделял взглядов Спинозы; полемизируя с Якоби, он защищал не пантеизм, а вольфианский рационализм. Главной заботой для него было отвести обвинение в одиозном безбожии от покойного Лессинга.
Оба искали поддержки у Канта. Якоби ссылался на него как на своего единомышленника в борьбе против попыток рациональным путем обосновать бытие бога. Мендельсон, хотя так и не одолел «Критики чистого разума», все же знал, что Кант не разделяет его взглядов, но он знал также, что у иррационалиста Якоби еще меньше оснований апеллировать к Кенигсбергскому философу. Поэтому он взывал к научной порядочности Канта и просил высказать свое отношение к спору. С подобными просьбами обращались и другие. Канта буквально втянули в полемику.
Конечно, позиция Мендельсона была ему ближе: он сам вырос из вольфианства. Познав ограниченность Просвещения, «берлинского образа мысли», он сохранил верность лучшим его традициям; критикуя науку, он не отрекался от нее. Незадолго до начала «Спора о пантеизме» Кант опубликовал панегирик воспитавшему его духовному течению – статью «Ответ на вопрос: что такое Просвещение». Ответ, говорил он, прост – это выход из состояния духовного несовершеннолетия, неспособности пользоваться собственным умом без постороннего руководства. Имей мужество мыслить самостоятельно, таков девиз Просвещения.
Вместе с тем Канту давно уже ясно: не одним умом, не одними научными знаниями сыт человек. А что касается Мендельсона, то его попытки обосновать логическим путем бытие бога и бессмертие души к науке отношения не имеют. Чтобы показать свое несогласие с Мендельсоном, Канту достаточно было напомнить соответствующие параграфы «Критики чистого разума». Это он сделал в кратком предисловии к книге своего последователя магистра Л. Якоба из Галле «Проверка утренних часов Мендельсона». Для выяснения отношений с Якоби потребовалась специальная работа. Она называлась «Что значит ориентироваться в мышлении» и появилась в «Берлинском ежемесячнике» в октябре 1786 года (почти одновременно с книгой Якоба).
По сравнению с «Критикой чистого разума» статья эта содержит некоторые новые мысли. Если там была подвергнута критике попытка опосредованного познания бога путем логически непротиворечивого доказательства, то здесь отвергнута возможность непосредственного его познания интуитивным путем. Если бы даже, писал Кант, во всем том, в чем бог непосредственно открывается человеку, не встретилось бы ничего, что противоречило бы этому понятию, то все же такое созерцание никогда не доказало бы его бытия. «В бытии высшего существа никто первоначально не может быть убежден путем какого-либо созерцания». Знание не следует смешивать с верой. При том, что Кант вовсе не против веры. Вера – компас, ориентир. Ориентироваться в мышлении – значит руководствоваться субъективным принципом в определении истины при отсутствии принципа объективного. Следовательно, напрашивается вывод: знание, обладающее объективной истинностью, выше веры. Кант говорит «да» и тут же произносит «нет». Есть, оговаривается он, вера разума, тождественная нравственности. Она «не уступает никакому знанию, хотя по своему характеру полностью от него отличается». Ход рассуждений знаком нам по «Критике чистого разума».
Статья «Что значит ориентироваться в мышлении» была выдержана в уважительных тонах и нисколько не испортила отношений Канта с Якоби. В дальнейшем они обменивались письмами, собственными работами, комплиментами. Стычка с Гердером научила Канта быть в полемике сдержанным и щадить самолюбие оппонента.
Выступлением Канта против Якоби завершился первый этап спора о пантеизме. В дальнейшем спор принял неожиданный поворот: с книгой «Бог. Несколько диалогов» (1787) в полемику вмешался Гердер, отложивший на время работу над «Идеями философии истории человечества». Пуская очередные полемические стрелы в Канта, Гердер поднимал на щит учение Спинозы, доказывая его полную совместимость с христианством. Это вызвало протесты радикально настроенных спинозистов, справедливо узревших натяжки в построениях веймарского суперинтендента. Еще несколько лет шли дебаты, теперь ужо непосредственно касавшиеся Спинозы и проблем пантеизма.
Но Канта они больше не волновали. Тем более что он дал зарок: «В споры я отныне пускаться не буду». Торжественное обещание он произнес в предисловии ко второму изданию «Критики чистого разума» (1787). К этому времени Кант не мог пожаловаться на невнимание к своему труду. Разве что на непонимание. Одна за другой появлялись уже не статьи, а книги, направленные против Канта. Его обвиняли в скептицизме и субъективном идеализме. Логику всех этих выступлений прекрасно схватил Лихтенберг, физик и философ, сам не кантианец, а просто человек справедливый и остроумный: «Если бы Кант был прав, мы были бы не правы, но так как это невозможно, ибо нас много, и мы такие умные, образованные и принципиальные, то совершенно очевидно, что не прав Кант, что и требовалось доказать».
Отвечать всем не было возможности, да и необходимости: одновременно с количеством критиков росло число сторонников, готовых защищать его интересы не только в печати, но и с оружием в руках. Последнее не преувеличение: весной 1786 года в Иене философия Канта послужила даже причиной… дуэли. Один студент заявил, что для того, чтобы понять «Критику», надо проучиться в университете по меньшей мере тридцать лет, другой вызвал его на поединок. «Кантовская лихорадка» охватывала немецкие университеты. Кое-где забеспокоились власти. В Марбурге местный ландграф запретил преподавание философии Канта впредь до выяснения, не подрывает ли она основ человеческого познания.
Тем временем Кант был избран ректором университета (на этой должности находились в течение года), а Берлинская академия наук включила его в число своих членов (это уже пожизненно). И не только ученый мир отдавал дань славе Канта. В журнале «Немецкий Меркурий» из номера в номер публикуются анонимные «Письма о философии Канта». Ярко и популярно написанные, они привлекают внимание широкой публики. Их автором оказался недавний противник Канта К. – Л. Рейнгольд. Прочитав «Критику чистого разума», он был потрясен. В письме к Канту Рейнгольд признался, что в свое время тиснул «антирецензию» на кантовскую рецензию «Идеи философии истории человечества». Теперь он объясняется Канту в любви, благодарит за «благотворную революцию», которую произвели в его душе идеи Канта, обещает посвятить себя их популяризации и защите.
Сам Кант лишь в редких случаях отвечал своим оппонентам. Научный спор интересен только тогда, когда можешь сказать что-то новое. Уличать противника в недобросовестности или глупости – занятие неблагодарное. Особенно когда ждут новые дела. А перед Кантом открылся наконец неизведанный континент мысли, вокруг которого давно блуждали великие философы и к которому он сам стремился много лет.
Речь идет об этике. Здесь заслуги Канта не менее велики, чем в гносеологии. Мы уже знаем, что именно интерес к этическим проблемам, трудности, встающие при их решении, антиномия свободы в первую очередь побудили Канта взяться за «Критику чистого разума». Написав свой главный труд, он снова возвращается к этике как таковой. Первой ласточкой, возвестившей о начале работ в этой области, была рецензия на книгу Иоганна Шульца «Опыт введения в учение о нравственности». (Рецензия появилась в одном из Кенигсбергских журналов до обещания не ввязываться в споры.)
Этого Шульца не следует путать с недавно упомянутым, жившим в Кенигсберге другом Канта. И того и другого звали Иоганн, оба были проповедниками. Но если первый – кабинетный эрудит, не спеша пробивался к глубинам умозрения, то второй был плодовитым литератором-полемистом, вольнодумцем на амвоне. Он отказался выступать перед паствой в традиционном парике, за что был прозван «простоволосым проповедником». Он пытался убедить монархов в пользе атеизма, доказывая, что религия – шаткая опора трона, что безбожник куда более надежный подданный, чем верующий. Бранденбургская консистория призвала вольнодумца к ответу, но его взял под защиту сам Фридрих II, любимым изречением которого было: «Рассуждайте о чем угодно, но только повинуйтесь».
«Простоволосый» Шульц принял активное участие в споре о пантеизме. Он отчитал Мендельсона за его отказ признать Лессинга спинозистом. Спинозистов считают атеистами, ну и что? Ходячее мнение: атеист – опасный, аморальный человек, он не может быть ни отцом семейства, ни гражданином государства; нет ничего бессмысленнее подобных утверждений. Мораль и религия – разные вещи.
В 1783 году «простоволосый» Шульц опубликовал книгу по этике, на которую Кант и откликнулся рецензией. В книге были изложены основные идеи механистического материализма, и Кант добросовестно воспроизвел их. Шульц верил во всеобщую одушевленность природы. Нет ничего неживого; существует только жизнь, обладающая большей или меньшей степенью реальности. Душа как отличающаяся от тела сущность – порождение воображения. Все существа – механизмы; и серафим и дерево суть искусные машины. А потому нет и свободной воли; все подчинено строгим законам необходимости.
Последнее утверждение привлекло особое внимание Канта, и именно его он подверг критике. Фатализм, по его справедливому мнению, превращает всякое человеческое поведение в игру марионеток, полностью устраняет понятие моральной обязанности. А для Канта последнее – краеугольный камень нравственности, практического применения разума.
Первое систематическое изложение этики Кант предпринял в книге «Основы метафизики нравов», которая увидела свет в 1785 году. Почему Кант не назвал свой труд «критикой» по аналогии с «Критикой чистого разума»? Он объяснял это тем, что в этике дело обстоит проще, чем в гносеологии, здесь для разума не уготовано такое количество диалектических ловушек, как в области теории, здесь и самый обыденный рассудок легко может достигнуть высокой степени правильности без какой-либо особой критики. С другой стороны, подобная критика, по мнению Канта, будет завершенной только тогда, когда окажется возможным показать единство практического и теоретического разума (то есть нравственности и науки), а в 1785 году Кант считал, что он еще не в состоянии решить подобную задачу. Как только она оказалась ему по плечу, он сел за «Критику практического разума». Книга вышла в свет в 1788 году. Содержание этих двух этических работ частично повторяет, частично дополняет друг друга.
В этих работах изложены лишь начала кантовского учения о нравственности; в завершенном виде оно предстанет в поздних произведениях. Теорию познания Кант вынашивал долгие годы, в результате она возникла как целое, была изложена строго, стройно, систематически. С теорией морали дело казалось проще, но оказалось сложнее: только в преклонном возрасте Кант создал труд, где все было додумано до конца, – «Метафизика нравов».
Новое слово, сказанное Кантом о поведении человека, – автономия нравственности. Предшествовавшие теории были гетерономны, то есть выводили мораль из внешних по отношению к ней принципов. Одни моралисты видели корень нравственных принципов в некой принудительной санкции – воле бога, установлениях общества, требованиях врожденного чувства. Другие настаивали на том, что представления о добре и зле суть производные от целей, которых добивается человек, и последствий, которые вытекают из его поведения, от его стремления к счастью, наслаждению, пользе. Кант утверждает принципиальную самостоятельность и самоценность нравственных принципов.
Исходное понятие этики Канта – автономная добрая воля.
Говоря о ней, Кант поднимался до высокого пафоса. «Нигде в мире, да и нигде за его пределами невозможно мыслить ничего иного, что могло бы считаться благом без ограничения, кроме одной только доброй воли. Рассудок, остроумие и способность суждения и как бы там ни назывались таланты духа, или мужество, решительность, целеустремленность как свойства темперамента в некоторых отношениях, без сомнения, хороши и желательны; но они могут стать также в высшей степени дурными и вредными, если не добра воля, которая должна пользоваться этими дарами природы…
…Если бы даже в силу особой немилости судьбы или жалкого состояния мачехи – природы эта воля была бы совершенно не в состоянии достигнуть своей цели; если бы при всех стараниях она ничего не добилась и оставалась одна только добрая воля (конечно, не просто как желание, а как применение всех средств, поскольку они в нашей власти), – то все же она сверкала бы подобно драгоценному камню сама по себе как нечто такое, что имеет в самом себе свою полную ценность».
Говорят, что добрыми намерениями устлана дорога в ад. Но кантовская добрая воля не пассивна, от ее носителя мыслитель требует действия, поступка (применения «всех средств, поскольку они в нашей власти»). Канта критиковали за формальный подход к делу: то, что в одних условиях благо, в других может оказаться злом. Последнее справедливо, и философ знает об этом. Пока он говорит лишь о компасе, который помогает человеку ориентироваться среди бурь и волнений житейского моря. Конечно, любой компас подвержен помехам, но они проходят, а стрелка снова тянется к полюсу, так и потеря моральных ориентиров недолговечна, рано или поздно перед человеком проясняется нравственный горизонт, и он видит, куда ведут его поступки – к добру или злу. Добро есть добро, даже если никто не добр. Критерии здесь абсолютны и очевидны, как различие между правой и левой рукой.
Для того чтобы распознать добро и зло, не нужно специального образования, достаточно интуиции. Последним термином, как мы уже знаем, Кант предпочитал не пользоваться; его термин – способность суждения, она от «бога», от природы, а не от знаний. «Чтобы быть честными и добрыми и даже мудрыми и добродетельными, мы не нуждаемся ни в какой науке и философии». Здесь Кант расходится с «первооткрывателем» морали Сократом, для которого добро совпадает со знанием и отсутствие знания является единственным источником всякого морального несовершенства. Сам сын века Просвещения и ревностный его поборник, Кант вместе с тем выходит за пределы просветительского рационализма. Наука и мораль разные сферы человеческого бытия. Связь между ними, конечно, есть, и он к ней еще вернется, но пока его интересуют различия.
В теории, удаляясь от эмпирии, разум впадает в противоречия с самим собой, приходит к загадкам, к хаосу неизвестности, неясности, неустойчивости. Иное дело в поведении. Практическая способность суждения, освобождаясь от чувственного материала, устраняет привходящие наслоения и упрощает себе задачу. Моральность предстает здесь в очищенном, незамутненном виде. Вот почему, хотя мораль рождается вне философии, философствование идет ей на пользу. «Невинность, конечно, прекрасная вещь, но, с другой стороны, очень плохо, что eo трудно сохранить и легко совратить. Поэтому сама мудрость, которая вообще-то больше состоит в образе действий, чем в знании, все же нуждается в науке не для того, чтобы у нее учиться, а для того, чтобы ввести в употребление ее предписание и закрепить его».
Только в практической (нравственной) сфере разум приобретает конститутивную функцию, то есть решает конструктивную задачу формирования понятий и их реализации. (Напомним, что в сфере познания разум регулятивен, то есть он только предостерегает от ошибок, конститутивен в познании лишь рассудок.) Предмет практического разума – высшее благо, то есть обнаружение и осуществление того, что нужно для свободы человека. Кант говорит о первенстве практического разума перед теоретическим. Главное – поведение, вначале дело, знание потом. Философия вырывается здесь из плена умозрительных конструкций, выходит в сферу жизненно важных проблем, помогая человеку обрести под ногами твердую нравственную почву.
Философский анализ нравственных понятий говорит о том, что они не выводятся из опыта, они априорно заложены в разуме человека. Кант в разных местах настойчиво повторяет эту мысль. Надо правильно ее понять. Кант не исследует происхождения морали в целом как формы сознания, которая возникла вместе с обществом и вместе с ним трансформировалась. Речь идет только о нравственном статусе индивида. Повседневный опыт антагонистического общества противостоит моральности, скорее духовно уродует, нежели воспитывает человека. Моральный поступок выглядит как результат некоего внутреннего императива (повеления), порой идущего вразрез с аморальной практикой окружающей действительности.
Строго говоря, любой поступок императивен, он требует для своего свершения концентрации воли. Но, отмечает Кант, следует различать императивы, направленные на достижение определенной цели, и те, которые этим не обусловлены. Первые они называет гипотетическими(поступок обусловлен целью и предписывается как некое средство); вторые – категорическими.Моральный поступок – следствие категорического императива; человек не стремится при этом достичь никакой цели, поступок необходим сам по себе.
Цели гипотетического императива могут быть двоякими. В первом случае человек четко знает, что ему нужно, и речь идет только о том, как осуществить намерение. Хочешь стать врачом – изучай медицину. Императив выступает в качестве правила уменья. Последнее не говорит о том, хороша ли, разумна ли поставленная цель, а лишь об одном – что нужно делать, чтобы ее достичь. Предписания для врача, чтобы вылечить пациента, и для отравителя, чтобы наверняка его убить, здесь равноценны. Поскольку каждое из них служит для того, чтобы осуществить задуманное.
Во втором случае цель имеется, но весьма туманная. Дело касается счастья человека. Гипотетический императив приобретает здесь форму советов благоразумия. Последние совпадали бы с правилами уменья, если бы кто-нибудь дал четкое понятие о счастье. Увы, это невозможно. Хотя каждый человек желает достичь счастья, тем не менее он не в состоянии определенно и в полном согласии с самим собой сказать, чего он, собственно, хочет, что ему нужно. Человек стремится к богатству – сколько забот, зависти и ненависти он может вследствие этого навлечь на себя. Он хочет знаний и понимания – нужны ли они ему, принесут ли они ему удовлетворение, когда он узрит скрытые пока что от него несчастья? Он мечтает о долгой жизни, но кто поручится, что она не будет для него лишь долгим страданием? Он желает себе, по крайней мере, здоровья – но как часто слабость тела удерживала от распутства и т. д. и т. п. В отношении счастья невозможен никакой императив, который в строжайшем смысле предписывал бы совершать то, что делает счастливым, так как счастье есть идеал не разума, а воображения и покоится на сугубо эмпирических основаниях.
Нравственность нельзя построить на таком зыбком основании, каким является принцип счастья. Если каждый будет стремиться только к своему счастью, то максима (правило) человеческого поведения приобретет весьма своеобразную «всеобщность». Возникнет «гармония», подобная той, которую изобразил сатирический поэт, нарисовавший сердечное согласие двух супругов, разоряющих друг друга: о удивительная гармония! Чего хочет он, того хочет и она! При таких условиях невозможно найти нравственный закон, который правил бы всеми.
Дело не меняется от того, что во главу угла ставится всеобщее счастье. Здесь люди также не могут договориться между собой, цель неопределенна, средства зыбки, все зависит от мнения, которое весьма непостоянно. (Поэтому никто не может принудить другого быть счастливым так, как он того хочет, как он представляет себе благополучие других людей.) Моральный закон только потому мыслится как объективно необходимый, что он должен иметь силу для каждого, кто обладает разумом и волей.
Категорический императив Канта в окончательной формулировке звучит следующим образом: поступай так, чтобы правило твоей воли могло всегда стать принципом всеобщего законодательства.По сути дела, это парафраз древней истины: веди себя в отношении другого так, как ты хотел бы, чтобы он вел себя в отношении тебя. Делай то, что должны делать все.
Кантовский категорический императив нетрудно подвергнуть критике: он формален и абстрактен, как библейские заповеди. Например, не укради. А если речь идет о куске хлеба, и я умираю от голода, и хозяину хлеба потеря этого куска ничем не грозит? Кант вовсе не за то, чтобы люди умирали, а рядом пропадала пища. Просто он хочет называть вещи своими именами. На худой конец, укради, только не выдавай свой поступок за моральный. Вот в чем вся соль. Мораль есть мораль, а воровство есть воровство. В определениях надо быть точным.
У Канта есть небольшая статья с красноречивым названием «О мнимом праве лгать из человеколюбия». Во всех случаях жизни, настаивает философ, надо быть правдивым. Даже если злоумышленник, решивший убить твоего друга, спрашивает тебя, находится ли его жертва у себя дома, не лги. У тебя нет гарантий, что твоя ложь окажется спасительной. Ведь возможно, что на вопрос преступника, дома ли тот, кого он задумал убить, ты честным образом ответишь утвердительно, а последний между тем незаметно для тебя вышел и таким образом не попадется убийце и злодеяние не будет совершено. Если же ты солгал и сказал, что твоего друга нет дома и он действительно (хотя и незаметно для тебя) вышел, а убийца встретил его на улице и совершил преступление, то тебя с полным основанием надо привлекать к ответственности как виновника его смерти. Между тем, если бы ты сказал правду, насколько ты ее знал, то возможно, что пока убийца отыскивал бы своего врага в его доме, он был бы схвачен сбежавшимися соседями, и убийство не произошло. Правдивость есть долг, и стоит только допустить малейшее исключение из этого закона, чтобы он стал шатким и ни на что не годным. Моральная заповедь не знает исключений.
И все же они мучают Канта. В позднем своем труде «Метафизика нравов», излагая этическое учение, Кант ко многим параграфам присовокупил своеобразные дополнения (как антитезис к тезису), озаглавленные всюду одинаково – «Казуистические вопросы».
Выдвинут, например, тезис: самоубийство аморально. И тут же антитезис-искуситель ставит вопросы. Самоубийство ли идти на верную смерть ради спасения отечества? Позволительно ли предупреждать добровольным лишением жизни несправедливый смертный приговор? Можно ли вменить в вину самоубийство воину, не желающему попасть в плен? Больному, считающему, что его недуг неизлечим? Вопросы остаются без ответа, но они говорят о том, что Кант не закрывал глаза на противоречия жизни. Он только полагал, что мораль (как и право) не должна приспосабливаться к этим противоречиям. В морали человек обретает незыблемые опоры, которые могут зашататься в кризисной ситуации, но кризис и норма – разные вещи.
Наиболее прочная опора нравственности, единственный истинный источник категорического императива – долг. Только долг, а не какой-либо иной мотив (склонность и пр.) придает поступку моральный характер. «Имеются некоторые столь участливо настроенные души, что они без всякого другого тщеславного или своекорыстного побудительного мотива находят внутреннее удовольствие в том, чтобы распространять вокруг себя радость и им приятна удовлетворенность других, поскольку она дело их рук. Но я утверждаю, что в этом случае всякий такой поступок, как бы он ни сообразовывался с долгом и как бы он ни был приятным, все же не имеет никакой нравственной ценности».