Жизнь на фукса
ModernLib.Net / История / Гуль Роман / Жизнь на фукса - Чтение
(стр. 4)
Вхожу я с немцем в хату- посредь баба его стоит, немец говорит бабе, что вот, мол, привез облома на работу. Она глаза на меня выпучила и смотрит, потом вдруг обходит коло меня и представьте - смотрит на сзади - нет ли, мол, вроде, у меня хвоста какого? Потом - я уж кумекаю - говорит мужу: "да он, мол, такой же, как и мы". Ах, дура баба, думаю, погоди, я тебя объезжу, а баба на все шестнадцать! И чего ты скажешь - трех дней не прошло - уехал муж в город, мы с ней в клуне тут как тут - без слов столковались - в три минуты - а спервоначалу ведь тоже - хвост, мол, сзади. Вятская общына Иван Романыч Иванов - вятский народный учитель, солдатского чайного похабства - не выдерживал. Поэтому в этот час всегда приходил к нам. Приотворял сначала дверь, просовывая ежеобразную голову, и говорил, вятски акцентируя: - Не помешаю вашему чаю? Иван Романыч тряс руки, будто хотел оторвать. Садился на табурет. Никчемные разговоры шли только две минуты. После них Иван Романыч переходил к делу: - Так что же вы думаете, господа, о "вятской общыне"? - невзначай ронял Иван Романыч. - Так видите ли, Иван Романыч, неясно, как вы это представляете? - Очень ясно. Россия разбивается на 72 общыны. Каждая общына автономна. Управляется общынным парламентом. Интеллигенции,- в глазах Ивана Романыча злые огоньки,- в общынах нам не требуется, потому что общыны чисто народные и до всего доходят члены народного парламента. Всей же Россией с резиденцией в Москве управляет Парламент народных парламентов. Вот моя конструкция власти и управления. Все подробнейше разработано и, если хотите, пожалуйста, ознакомьтесь. Из глубокого кармана Иван Романыч вытаскивает толстую тетрадь, исписанную бисером за годы плена. В плену он сидит пятый год. Но уже три, как живет в вятской общыне. Поэтому блеск его глаз неопределенно жуток. - Хорошо, Иван Романыч, но это-то вот что же? - То есть как это что же? Неужели вы не понимаете, что это проект здания Парламента парламентов? - Стало быть, Кремлем вы не воспользуетесь? - Хе, хе, хе,- язвительно хохочет Иван Романыч.- Кремль нам совершенно ненадобен. Кремль - это царская штучка. У нас везде здания будут новые, с соответственным стилем. А вас! вдруг вскакивает Иван Романыч в ярости.- Интеллигентов, общыны уничтожат совершенно! натло! потому что вся ваша революция только в том и состоит, чтоб всех девочек перепортить! Да-с! Да-с! - кричит Иван Романыч и убегает в дверь с проектом Парламентов. Парад войскам петербургского гарнизона Тихи гельмштедтские вечера. Тихо шелестят липы. Под липами тихо гуляют светские старушки, тихо французя. А герр Гербст стоит на крыльце ресторана. И чрезвычайно недоволен французским языком. Он считает, что в его присутствии бестактно говорить на языке Версаля. Он даже сделал бы замечание дамам. Но сегодня полковник Богуславский уплатил ему 20 марок за большой зал ресторана, где по случаю наступления на Петроград устраивается беженский вечер, и герр Гербст терпит национальное оскорбление. Он только грозно окрикнул шеффер-хунда "Люкса", подбежавшего к дамам. Старушки вздрогнули. Оглянулись, остановясь. Но, поняв, что это не на них, опять тихо пошли машерить под липами и за вязаньем рассказывать, что пишет в Берлине газета "Призыв". Беженский бал удался вполне. Начало было в восемь часов. Мужчины пришли вовремя. Вспомнив старое, дамы собрались с запозданием. Они даже посылали детей узнать, пришла ли та, после которой она хочет войти в зал. Но все же к девяти часам пришли все. Дамы легко напудрены. В черных платьях. С кольцами на руках. Говорят вовсе не о супе герра Гербста, дровах и печке. А ведут разговор о Петрограде, о Петербурге, о Зимнем дворце, об Адмиралтействе, о Родзянко и Гучкове, о наступлении Юденича и Деникина, о том, что мой Коля командует корпусом, а бо-фрер ведет кавалерийскую дивизию на Москву. Мешаясь с дамами, сели ушитые шевронами корнеты Бермонда, стройные, как женщины, тоже в браслетах и кольцах, со шпорами на высоких, как чулки, сапогах. Вечер открывает полковник Богуславский краткой речью. И объявляет, что корнет Ванлярский прочтет сейчас свое стихотворение. Корнет малиново звенит шпорами, идет к эстраде. С нее говорит, что это ошибка, что это стихотворение не его, а французского поэта Сюлли Прюдома, но оно очень красиво, и он его прочтет: Ту вазу, где цветок ты сберегала нежный, Ударом веера толкнула ты небрежно. В зале тишина. Солдатский стол тоже есть. За ним замер "доктор", раскрывши на Ванлярского рот. Болмасов потупил глаза в толстую чашку. Луновой смотрит в пространство. Корнет смотрит на Машу. И Маша от шевронов, от розеток на узких сапогах, от шпор, от всех "половых символов" и от глаз корнета млеет, тает,- это, конечно, тот самый. - Противно,- говорит Клавдия,- какие-то глупости про разбитое сердце! Я люблю про крылатую яхту! Но полковник уже объявляет следующий номер программы: - Сейчас Валериан Петрович Злобин любезно сыграет нам наш прежний и, надеемся, будущий петербургский парад войскам. Корнеты и дамы аплодируют. Под аплодисменты Злобин подымается на эстраду и оттуда говорит, кланяясь и улыбаясь: - Mesdames et messieurs, я не хочу сегодня играть что-нибудь серьезное. Но я сыграю то, что приятно каждому русскому сердцу. Я сыграю мою импровизацию "Парад войскам петербургского гарнизона". Злобин сел. Из-под старческих рук ударились бодрые и сильные аккорды. Зал затих. Парад начался. Пока еще только шумы, сборы, марши. Но вот "преображенцы",- говорит в паузу Злобин. И трудно аранжированный бьется, летит по залу Преображенский марш - "семеновцы", марш летит упругими, гуттаперчевыми звуками, старик склоняется к роялю, чему-то улыбаясь, в туче звуков раздается "генерал-марш",- "кавалерия",- кричит он в паузу, и перед ним на белых конях скачут кавалеристы под полувальс, под полумарш - и вдруг "артиллерия",- кричит Злобин, он раскраснелся, взволнованно откидывается корпусом влево - и артиллерия в левой руке гудит по мостовой орудиями. Гул ее сливается с общим бравурно-заключительным маршем и с аплодисментами зала. Злобин кланяется низко и галантно. Стоя у рояля, он прижимает руку к сердцу. - Устал,- говорит, улыбаясь, и мелкими шажками сходит с эстрады. - Вальс женераль! - дирижирует полковник Богуславский. На дощатом некрашеном полу ресторана герра Гербста камергер Злобин со старушкой Ланиной открывают бал вальсом в три па. - Grand rond, s'il vous plait,- громыхает Богуславский. Вальс сменяет мазурка "Под тремя коронами",- ее играет старик Злобин. А дамы с восхищением смотрят, как полковник Богуславский идет мелкими шажками в первой паре, останавливается в углу залы, притопывает, пристукивает ногой об ногу и снова легко несется по залу первым па. Музыка звучит прекрасно, пока не вбегает с кухни кухарка герра Гербста с поднятыми вверх руками и криком: - Русская барышня отравилась! Злобин не слышит, что кричит немка, он, улыбаясь, играет мазурку. Дамы схватились за голову. Корнеты взводом бросились к двери. Но впереди всех бежит Клавдия с искаженным лицом: "это Мещанская! Мещанская!" Мещанская лежала в бараке на полу грязной комнаты иссиня-белая, как известковая. Стол был повален. На полу - разорванные письма. Корнеты подхватили ее. А лошади герра Гербста отомчали в гельмштедтскую больницу. Старик доктор, с седыми кудрями, долго возился над Мощанской. Она не умерла. Она преждевременно родила мальчика, отцом которого был тунисский араб. Бездетная рабочая пара в Гельмштедте взяла метиса себе и усыновила. Письмо-монстр Живем мы в комнате втроем - я, брат и Андрей Шуров. Шуров лежит в невралгии. Вспоминает Белое море и Калгалшу, где провел ссылку. Мечтает о венгерской красной армии, но невралгия держит его крепко. Когда невралгия отпустила Андрея Шурова, он вышел на лесную гельмштедтскую дорогу и пошел тихо. Навстречу ему шли приехавшие в Гельмштедт русские офицеры в мундирах немецких солдат. Один бросился к нему и закричал: - Андрюша! Это был друг житомирского детства-Коля Ходоров. Шуров привел его к нам. У Ходорова - громадные, обезьяньей длины руки. Черные, вздрагивающие глаза. Бледное, широкое лицо. Он - из военной среды. Учился в кадетском корпусе. И похож на пьяного Куприна в молодости. Шуров не видал его десять лет. Ходоров - любитель приключений. Говорит без умолку и талантливо. Рассказы перебивает криком: - Андрюшка, не могу, дай бычка! Шуров отдает своего бычка. И Ходоров снова начинает рассказ, как, будучи левым эсером, в Симферополе арестовывал жандармского полковника "именем Революции". Сжав бычка крестным знаменем, он дотягивает его до полного исчезновения. И продолжает уже о том, как попал за границу. - Сначала-у гетмана. Все идет на ять, делаю обыски в вагонах, отбираю кокаин, нюхаю и люблю Лидию. Ты не знаешь Лидию. Лидию лидийскую из Лидии-страны?! Все равно. Я люблю Лидию. Она любит меня. Мы переезжаем в Житомир. Но тут убегает гетман. 24 часа я вишу в безвоздушности. Потом внезапно перехожу к Петлюре-и опять в поезде - отбираю кокаин. Нюхаю. И люблю Лидию. Лидия любит меня. От Петлюры перехожу к отаману Беню. Живу на ять. Но тут на Житомир наступают большевики. Под Житомиром битва. Я бьюсь, как лев. Шрапнели рвутся над головой. Но дело ясное - каюк. Деваться некуда. Кокаина нет. Я в тоске. Надо отступать от Житомира. Бегу с позиций через город. Над головой-шрапнели. Одна секунда: куда бежать- к Лидии иль к матери? Решаю: мать - старуха, должна умереть. Бегу к Лидии. Мы выходим с ней на улицу Двенадцатого года. По ней идут части, играют марш. Я говорю ей: "Лидия, вы слышите?" - Почему же на "вы"? - смеется Шуров. - Так надо. Надо на "вы". Я говорю ей: Лидия, вы слышите? Но каждый марш звучит печально, в нем что-то уходит. И вот, быть может, ушло бесповоротно. Лидия не слышит моих слов. Их глушат приближающиеся звуки меди. Я целую ее на ветру в губы. И убегаю из Житомира с отаманом Бенем. Ходоров вскакивает со стула и хохочет. - Здорово? Он в грязной форме немецкого солдата. Под распахнутым мундиром - голая татуированная грудь. Он мечется по комнате. И говорит снова: - Ты, Андрей, наверное, думаешь, что я вот в этом грязном немецком мундире забыл Лидию? Ничего подобного. Тысячу раз нет! Вот уж три месяца, как я пишу ей письмо-монстр. Да, да! Письмо-монстр! Которое будет шедевром мировой интимной литературы! О, Лидия! Лидия узнает меня! Лидия поймет, что вот здесь, в Гельмштедте, я упал, раздавленный нечеловеческой усталостью. Андрюшка, письмо-монстр начинается так: "Многоуважаемая Лидия Николаевна!" А кончается? Ты знаешь, как оно кончается? Оно кончается так,- кричит Ходоров: - Они не умерли - нет же, нет! Просто - не выстояли! От Сены до Рейна! От Карпат до Бреста! Андрей, ты понимаешь это? Ведь мы не выстояли! Не выстояли все - от Карпат до Бреста! Мы упали, раздавленные нечеловеческой усталостью!! Когда Ходоров оставался один, он, как запертая собака, быстро бегал из угла в угол и что-то громко и быстро говорил. Вероятно, он писал письмо-монстр. Оно было еще не готово. Сделав истерическую сцену перед полковником Богуславским, разорвав на себе немецкий мундир, показывая татуированную грудь, Ходоров в кокаинной тоске требовал каких-то денег. Получив их, успокоился в полубессознании, в бреду. И так его увезли в Константинополь. Зачем? Куда? Он не спрашивал. Он дописывал письмо-монстр. Чему нас учил герр Мюллер Жить нам с братом было трудно. Лесопромышленник города Гельмштедта, герр Мюллер, был не бог весть какой герр. Но все же был настоящим буржуем. Плотный. С синеватым, склеротическим носом. С крепкими пальцами. С обручальным кольцом. И с золотой коронкой зуба. Мы ждали его на дворе, сидя на бревнышке. Он вышел на крыльцо медленно и с крыльца крикнул: - Давно работаете на лесных работах? - Недавно,- ответили мы. - Русские? - крикнул герр Мюллер, услышав акцент. - Русские,- сказали мы. Герр Мюллер улыбнулся золотой коронкой. И сказал почти весело: - Как иностранцам, платить по тарифу не буду. Хотите сдельно, по 2,25 метр? Поняли? И, повернувшись широкой спиной, герр Мюллер ушел с крыльца в комнату. А в шесть утра приказчик герра Мюллера отводил нам участок на порубе. Здесь, как мертвые люди, лежали покрытые росой сосны, дожидаясь наших скрябок. Я остался в лесу. Брат ушел на соляные шахты. Там принимали так же просто. Мастер давал лампу, кирку, сажал в коробку и бросал на тысячу метров под землю, в соляные галереи взрывать соль, наваливать в вагонетки, везти их по рельсам, опрокидывать, снова взрывать соль, и снова везти, и снова опрокидывать. Вечером в бараке собирались отверженные делиться впечатлениями. Человек семь. Все московские, киевские студенты, переделанные временем в офицеров и еще раз временем переделанные в шахтеров и дровосеков. Не думайте, что так просто переделать интеллигента в неквалифицированного рабочего. Математик Московского университета, прапорщик Курносов, не дождавшись свистка, поднялся в первый же день из соляных шахт, прибежал домой, лег на постель, а вечером объяснял: - Физически работа - нетрудная, могу. Но психологически - никак. Как подумаю, что до поверхности земли надо мной пласт в тысячу метров, так кончено! Другие, пришедшие с работ, умывались, звенели котелками, отирали скрябки и хохотали над Курносовым: - Ма-те-ма-ти-ка!.. Разве плохо, граждане, как следует выспаться? Встать не торопясь. Побриться. Умыться. При умывании растереться мохнатым полотенцем. Сделать гимнастику по Мюллеру, с приседаньями. Выпить горячего чаю с хлебом, сыром и маслом. И так как вас ничто не торопит, выйти на воздух и, втянув в легкие утреннюю свежесть, сказать: жизнь - это "волшебная эманация". Мы встали полшестого. Торопились. Молчали. Точили скрябки. Набирали в фляжку воды. Брали груш на завтрак. И выбегали из барака восставшими крестьянами с скрябками наперевес. Когда беженцы досматривали сны великой России, мы уже приходили на участок. Там поверженными гигантами лежали трупы сосен. Склонясь над ними, как хорошие хирурги, снимали мы с них кору, оголяя белое пахучее тело. Впрочем, что оно было пахуче, мы не замечали. Мы торопились. - Guten Morgen,-кричит с соседнего участка немец. - Morgen,- отвечаем мы. Герр Мюллер прекрасный коммерсант! Он не только дал 2,25 с метра. Он распорядился поставить нас на давно сваленный участок, на котором немцы не станут работать и за 4 марки. Кора присмолилась, высохла. Скрябка не режет. Скрябка срывается, упираясь в смолу, как камень. И летят с нашего участка тысячеверстые ругательства, поминающие мать и бабушку герра Мюллера. Настоящий коммерсант герр Мюллер! Он, может быть, даже слыхал от знакомого профессора, что "культура строится на костях". Но как жаль, что под культуру попали как раз мои кости. - Тут свежие балки! - кричит товарищ. И я иду к балкам. От росы ноги промокли. Для чего висит на небе это осеннее солнце? Перед балкой я жую с удовольствием груши. И уж прикинул в уме, что заработаю за день. Хорошо врезаться скрябкой в свежесрубленную балку. Кора летит с нее, как мясо с белоснежных костей. Солнце подымается над лесом. Потом уходит за лес. И когда перестанет мелькать огненным языком меж ветвей, мы вскидываем скрябки на плечи. Теперь идем мы медленней. Скрюченную за день спину выпрямляем с удовольствием. И твердо знаем, что "бытие определяет сознание". Герр Мюллер, наверное, не подозревает, что это опытно доказал нам он. Я его благодарю. И прощаю полностью обсчет на 2 марки. Болит спина - не разогнешься. Но клин лучше всего выбивается клином. И завтра на работе она пройдет. Мы проходим под липами, где корнеты гончими носятся за Машей. Она кричит: "корнет, оставьте! корнет, не смейте!" А самой до смерти хочется, чтобы корнеты смели и не оставляли. На дороге встречаем камергера Злобина, он не смотрит на нас. В барачном коридоре мешаемся с шахтерами. Гудит колонка. Крутится в котелке старушкин картофель. А я записываю в книжку не изречение о том, что жизнь - "волшебная эманация", а подсчет заработанного за день. После картофеля я засыпаю, падая в бездну. Вечером иду к Ивану Романычу поболтать о "вятской общыне". Но Ивана Романыча нет. А сожитель его штаб-ротмистр Белецкий смирно сидит на кровати и в тихом помешательстве прогрессивного паралича режет портняжными ножницами бекешу. Он считает, что теперь он - портной. - Что это вы шьете, Белецкий? Он не подымает глаз от работы и тихо говорит: - Доломан шью. Мне жаль, что Белецкий помешался. Он, видимо, был прекрасным парнем. Если б не паралич, может быть, его биография пошла бы, как у капитана Нелюдова. Жизнь и смерть капитана Нелюдова Был он сыном генерала, которого любила императорская Россия за то, что генерал был ее крепким и верным слугой. Сын должен был заменить отца. В роду Нелюдовых штатских не бывало. И рос он в Симбирском кадетском корпусе30. Окончил Павловское военное училище31, выйдя в Апшеронский пехотный полк 32, который на черных сапогах носил красные отвороты, потому что в истории своей стоял по колено в крови. Мировая война удивила молодого капитана внезапностью. И хоть был он уже не в Апшеронскому полку, но на фронт выступил радостно, мечтая о крови по колено, о чинах, орденах, наградах, о блестящей славе, затмевающей славу отца. Генерал Ренненкампф был прекрасным вешателем. И очень плохим генералом. Для доказательства этой неинтересной истины в Мазурских озерах немцы плотным кольцом окружили десятки тысяч русских солдат, и они гибли под немецкой артиллерией. Тех, кого немцы не добили, взяли в плен. Среди пленных был молодой капитан Нелюдов, раненный в руку. "Вся Россия, вся война, вся карьера",- думал Нелюдов, когда немцы вели его по шоссе. Долго сидел он в плену. А когда в немецких газетах прочел о русской революции - не поверил. Россия Суворова, Кутузова, Нахимова и вдруг-офицеры без погон! Стал нервен, странен, худ. И родилось желание: он приедет в Москву и усмирит бунт пушками и кнутами, восстановив славу и величие России. В Нейштадте я увидел его перед отправкой на фронт. Нелюдов сидел на приступке лестницы и, расставив ноги, курил папиросу. Когда я шел мимо, он посмотрел с ненавистью и сказал, отбросив окурок: - Разве может русский офицер отказываться ехать в русскую армию? - Это вы обо мне? - О вас,- сказал Нелюдов. - Так ведь я ж прежде всего не офицер. - Кто же вы такой? - смотрел в упор Нелюдов. - Я кадровый студент Московского университета. Офицером меня сделал, кажется, министр Поливанов, и, по-моему, не совсем удачно. - А, студенты!!! - захохотал он. В этот день Нелюдов уезжал в северо-западную армию Юденича биться за мундир и русское "ура". А я позабыл его, хотя был он колоритен. Прошли месяца. Я шел с скрябкой на плече по гельмштедтской дороге. Меня обогнал экипаж. В нем сидел человек с золотыми погонами, в полурусской, полуанглийской форме. Мне показалось, что это Нелюдов. Вечером мы столкнулись у барака. - Вы здесь? - удивился он.- Что это у вас за скрябка? - Работаю,- махнул я рукой на чернеющий лес. Киевский чайник я не выкидывал и в Гельмштедте. От старости он необычайно быстро закипал. А в барачной жизни единственным моментом, похожим на жизнь, было чаепитие. В эти часы, полулежа на кроватях, мы с Шуровым и братом читали газеты, толковали о политике, о работе, грызли сухари и обсуждали пути добывания картофеля. В одно из чаепитий постучал Нелюдов. На нем - гимнастерка без погон. Выглядел недобро. Поздоровались. Но разговор начать - не чайник вскипятить. И разговор не клеился. - Вы от Юденича, капитан? - Да. - Он наступает на Петроград? - Кажется, да,- отмахнулся Нелюдов. - Почему "кажется", разве вы не вернетесь? - Нет,- сказал он и сразу начал: - Видите ли, я решил не возвращаться. О Юдениче, Бермонде, Деникине говорить не будем. Я хотел спросить, вы ведь работаете где-то? Ну вот, и я хочу. Куда бы мне - как посоветуете? - Да куда хотите - мест много. Можно в лес. Можно на шахты. Можно на кирпичный. Да и фабрики тут поблизости. Нелюдов пошел на шахты. Возвращаясь с работ, мы сталкивались с ним. Нелюдов смеялся, показывая руки. На них родились круглые мозоли от кирки. - Наяриваю, идет дело,- хохотал капитан. В лагере он полюбил худенькую девушку. Женившись на ней, переехал в деревеньку Бендорф, которую я любил за то, что там в кузницах работа шла электричеством, а кузнечные ученики, работая до обеда, после обеда уходили в школу. В деревеньке был ресторан "Под зеленым венком", куда сходилась по воскресеньям рабочая молодежь танцевать шибер. На субботнюю получку пили мы здесь светлое пиво. И когда брали стакан, видели черный, непромывающийся рисунок кожи на ладони, с круглым мозолем посредине. Чашку с кофе мы брали не за ручку, а - в обнимку, как берет каждый, у кого руки отвыкли от небольших предметов. "Под зеленым венком" разговоры плыли в общем гуде, в дыме дешевых сигар, в запахе пива. Молодой рабочий, с коричневой трубкой в белых зубах, подошел и хлопнул меня по спине. Это был Нелюдов. За кружкой пива он рассказывал о себе. В шесть едет на велосипеде на работу. Работает уж не на шахтах - на заводе. Потом начал Нелюдов говорить о ненависти к тем, "кто сидит над тобой и режет купоны". Говорил он до тех пор, пока не подошли немецкие товарищи, с которыми он ушел в другой ресторан на танцульку. В другой раз я встретил его в Гельмштедте. Он шел в рабочей блузе, в кепке, с традиционным мешком за плечами. Лицо у него было веселое. Говорил, что хорошо устроился, работает смазчиком. Потом улыбнулся: - Ребенок у меня скоро будет, тогда приходите. - Ну, поздравляю, приду обязательно. Больше я не видал Нелюдова. Я слышал о нем от Лунового, с которым они вместе работали. Нижний чин Стуручанского полка 33 и капитан-апшеронец - в Германии стали друзьями. Вечером Луновой вошел к нам мрачный, сел на табурет и опустил голову в плечи. Сказал хрипло и сдавленно: - Нонче Нелюдова на фабрике убило. - Как?! - Смазывал. Она его за руку. Захватила, потащила. Он только крикнуть успел. Перевернула да головой об стену! Тут же и умер... Луновой плакал. За гробом Нелюдова шла беременная жена, рабочие и представитель администрации. Рабочие рассказывали, как это случилось. Администрация уплатила жене за несчастный случай. А Нелюдова закопали. Так жил и умер капитан Нелюдов. Но, может быть, машина убила его только потому, что рука была ранена в Мазурских озерах. Гребцы триремы Генерал Ольховский дошел до нашего участка. Участок был бел от ободранных сосен. Его мы кончали. Русскому разговору генерал удивился. И, остановившись, спросил: - Так вы же русские? - Русские. - А я думал, немцы. Он постоял. И тихо пошел от нас. Долго была видна на лесной дороге фигура командующего военным округом. А когда скрылась, из-за нее вынырнула рыжая кобылка с черным, лакированным шарабаном. В шарабане, в светлом, приятном костюме, сидел герр Мюллер. Он объезжал свои участки и возле нас натянул вожжи. Герр Мюллер передал вожжи мальчику. Тяжело шагая через сосны, подходил к нам. Сначала встал сзади товарища, смотря, как бегает в его руках скрябка. Потом, молча, перешел и стал сзади меня. Неприятно драть из-за куска хлеба сосну, когда сзади вас стоит лесопромышленник. Я чувствовал глаза герра Мюллера на лопатках. И чувствовал, что становлюсь гребцом триремы. Поэтому - разогнулся. Я поставил скрябку стояком. Отер пот с лица. Потом взял флягу и стал пить. Оловом небольших глаз герр Мюллер смотрел пристально то на меня, то на полуободранную сосну, которую он скоро погонит на гамбургские верфи. И только когда я снова взялся за скрябку, я услыхал за собой тяжелые шаги герра Мюллера, удалявшегося к шарабану, где приятно пофыркивала рыжая кобылка, потряхивая наглазниками. Сев в шарабан, герр Мюллер крикнул нам: - Morgen! И кобылка весело повезла герра Мюллера по узкой лесной дороге. Хорошо на веселенькой кобылке ехать ранним утром по лесу. 1919 год Так в моей памяти кончился 1919 год. Но этот год был жесток и труден. Жившие в нем чувствовали колебание вселенной. И слышали приближающееся гуденье подземных сил и лав. Гуд девятнадцатого года я слышал, обдирая кору медных сосен. В нем кардинал Мерсье именем бога призывал Европу к интервенции. А Европа, разбитая параличом, жила с ногами, сведенными судорогой. Англия корчилась в стачке транспортников, звавших к солидарности пролетариев мира. Французская палата ратифицировала "Версаль". Габриэль д'Аннунцио аннексировал Фиуме и провозглашал "Венецианскую республику". Окруженное штыками, в Веймаре заседало германское национальное собрание. Берлин дрожал в голоде и холоде. Глава Советской Баварии, Курт Эйснер, пал на улице от руки графа Арко. В красную Венгрию вступали румыны. Деникин шел на Москву. Колчак - на Урал. Юденич - на Петроград. А фон-дер-Гольц залег броды и мосты Прибалтики. Русские эмигранты ставили в Берлине "Вишневый сад". Антанта свозила оружие в Польшу, где в пышной шляхте стоял Пилсудский. Не зная, что, как "юпитером", затмит его диктаторскую славу неизвестный Бенито Муссолини, вошедший в Рим в колонне фронтовиков. Вот каков был 1919 год - в моей памяти кончившийся рыжей кобылкой, тихо убегающей по лесной дороге. В следующем году я уехал в Берлин. ПОБЕЖДЕННЫЙ БЕРЛИН Финиковая радость После двенадцати ударов на часах за одним годом идет другой. За 1919-м двинулся 1920-й. Я провел его в Берлине. Тогда еще возле Аллеи Побед стоял деревянный монумент Гинденбурга. И в годы войны, за плату в 10 пфенигов, граждане в него вбивали гвоздик. Я тоже хотел вбить. Но от горла до колен деревянный фельдмаршал был покрыт броней патриотических гвоздиков. И вбить было некуда. Вскоре монумент был сломан. Видимо, так захотели лорд Кильманрок, де-Марсельи и граф Альдровани ди-Марескоти, приехав в Берлин. А может быть, даже - немецкое республиканское правительство. Если каждый немец-провинциал расскажет подробно, чем знаменит его город, то далеко не всякий берлинец знает, чем славна столица республики. Берлинцы лишены романтизма провинции. Аллея Побед, статуя Победы, Рейхстаг, Национальная галерея, Кайзер-Фридрих-Музеум, Шлосс Университет - я оставляю в стороне эти древности, переходя в чистую современность. Кинотеатры Уфы, с великолепным дворцом "Уфы ам Цоо", радиобашни, резервуары газа, заводы Юнкерса, Сименса, Шварцкопфа, электрические поезда, унтергрунды, бары, дансинги - вот чем знаменит Берлин - зародышевая душа послевоенной Германии. Чудесный Берлин. Если нельзя его - как деловую машину - любить. То надо уважать - за прямоугольность архитектуры, прямолинейность движенья, вымытость мостовых, за намордники на собаках, за равномерное снабжение города резервуарами кислорода, в виде садиков, зеленых площадей, не говоря уже о центровом Тиргартене. Трудно немцу дать темп американца. И тем не менее Германия американизируется. А Берлин идет во главе. В киноквартале Фридрихштрассе директора-немцы уже похожи на директоров-американцев. А завод Форда в Берлине показывает рабочим, что значит по-фордовски не терять секунды в производстве. Это значит сделать из живого рабочего - мертвый механизм, который по воскресеньям играет в футбол. Но это Берлин - сегодняшнего дня. А я хотел рассказать о Берлине 20-го года. Тогдашнее лицо Берлина трудно даже припомнить. Оно было сморщенным и голодным. Город стоял полумертв. Дрожал на ветру. Ибо границ страны не существовало. Антанта создавала новые. И английские офицеры в отеле "Адлон" ели привезенные с собой пудинги, презрительно смотря на покоренную нацию. А нация искривленными очередями стояла за граммами маргарина, за куском хлеба, в юморе висельника назвав очереди - "полонезами". Берлин вытягивался в "полонезы", как тысячи протянутых жилистых рук. С треском шли по нему автомобили, гремя железными шинами. Треском рассказывая, как беден Берлин голого 20-го года. Я по Берлину ходил с удовольствием. Он был для меня нов. А нет большей приятности, как идти незнакомым городом. Характеристикой больших городов будут всегда проститутки. По ним можно многое узнать. Проститутки 20-го года ходили в ситцевых платьях и штопаных чулках, голодной стаей ища иностранца. Мопассан в рассказе "Фифи" немножко присочинил. Проститутка - коммерсантка. А коммерческое ощущение интернационально. Когда женщина в ситцевом платье приняла меня за англичанина, она крепко схватила мою руку и завела в узкое, красноватое кафе, где пудренные картофельной пудрой проститутки танцевали в ситцевых платьях. Я был не англичанин. Но я подарил ей коробку настоящих английских фиников. А она - от счастья - отказалась их есть, рассказав, что муж убит на войне, а дома у нее - пятилетний мальчик Вилли. - О, как Вилли будет радоваться финикам! Она торопилась уйти от меня к мальчику. И я видел, что где-то в Берлине Вилли действительно есть и финикам он будет рад. И я хотел, чтоб она шла к нему скорее. И скорей бы обрадовала его финиками. Встреча с Керенским Жил я тогда на Инвалиденштрассе. В подозрительной квартире фрау Хюбшер. И дела у меня было мало. С мелочишкой в кармане выходил я с утра - плавать по Берлину закупоренной бутылкой. На Штетинском вокзале смотрел, как подкатывают кровными рысаками поезда, заплевав пеной бока паровозов. Глядел на неизвестных людей, куда-то бегущих с чемоданами. Выпивал кружку светлого, потому что не любил темного. И шел дальше. В этот день я не искал впечатлений. Они нашли меня сами, когда я заметил на Фридрихштрассе, что стою у паноптикума. К театру и концертам - я холоден. Люблю балаганы, руммели, цирки. Вообще все те места, где артисты играют с голоду, а публика ходит от нечего делать. Паноптикум меня тоже привлек. И на последний грош я вошел в это заведение.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|