Жизнь на фукса
ModernLib.Net / История / Гуль Роман / Жизнь на фукса - Чтение
(стр. 3)
- Бита. В банке - двести,- не волнуясь, говорит генерал. - Крою во вись,- дрожит Юзва. - Та ж Юзва - державня варта! - заливается скопчески Пузенко. - Ваше,- холодно кладет карты Любимский. В комнате клубится английский табак. За окном начинает голубеть рассвет. Генерал Любимский с ненавистью смотрит на кургузые пальцы Юзвы - мечащие банк. А в зале, где днем стоят обеденные столы, где устроена едена,- в углу прижался разбитый "бехштейн". За ним, со свечой - худенький брюнет в полутьме играет скрябинскую "Поэму экстаза". Его фамилия - неизвестна. Все называют его - паж. Он очень молод, нервен, красив. И любит только музыку. Но в "Гостинице Павлиньего озера" нет нот, кроме марша "Фридерикус рекс". А паж на память играет только "Поэму". И когда одни спят в коньяке - другие бьются в шмен-де-фере, паж ночь напролет играет "Поэму экстаза", и под пажескими пальцами "бехштейн" вспоминает лучшие времена. Он звучит в эту лунную ночь прекрасно. По крайней мере, мне так кажется из барака. А может быть, это просто - бессонница. На брокен по тропе Гете За обедом рассказывали новости. Ночью, поссорившись за картами, Саратов вызвал Калашникова стреляться из винтовок, сходясь на сто шагов по клаустальскому шоссе - заложив в магазин по обойме. Кто-то с большим трудом помирил их бутылкой спирта. Другая новость: Клюкки фон Клюгенау выбирает позиции, потому что из Брауншвейга идут спартакисты. На рассказавших я смотрю с недоумением. Вы думаете- они ненавидят спартакистов классовой ненавистью и будут биться с ними насмерть? Ничего подобного. Они пойдут биться неохотно - потому что едят же они посылки Антанты, приказал же идти Клюгенау. Они неплохие солдаты. Но мне жаль, что у них плохая палка. Дайте им хорошую. Возьмите их в Красную Армию, прикажите им бесповоротно - они пойдут туда, куда скажет Ворошилов. И умрут вовсе не трусами. Дурачок Клюкки с немецким комендантом действительно гуляют возле лагеря, выбирая позиции. Они даже смотрят в бинокль. И указывают на складки местности. Не понимая шутки, пущенной остряком. Через день мы ушли в небольшое путешествие. Я, брат и Андрей Шуров шли мягким шоссе. Смотрели на прекрасные виды. Заходили в деревенские ресторанчики. Говорили о глупости Клюгенау. О том, как хороша горная цепь Ауф дем Аккер и до чего уютна деревушка Рифенсбек. В ней, в старом гастхофе мы пили желудевое кофе и ели свои галеты, напряженно изъясняясь с старушкой в белой наколке. Она спрашивала, когда же вернется из Сибири ее пленный сын? Мы сказали, что скоро. - Может быть, господа хотят сыграть на клавикордах? Клавикордам 200 лет. Я тыкаю в них "Стеньку Разина", но они не звенят песней Садовникова. Я думаю: "умирайте, милая старушка в белой наколке, ваши клавикорды не звенят, и вы не дождетесь сына из Сибири". Мы переваливаем через Ауф дем Аккер. На другой день идем долинами Южного Гарца, перемежающимися с лесами, полями. Уже весна. Цветут подорожные каштаны. Душит дурман белой акации. Это лучше резкости Северного Гарца, от воздуха которого того и гляди лопнут легкие. Идем мы не к немцам. Идем- к русским. В русский лагерь - настоящих, неслучайных эмигрантов. Там живет мой однополчанин по мировой войне, и я хочу с ним поговорить. Его зовут Анатолий Гридин. Он очень хороший, но нервный человек. Каким образом попал он в Германию - я не знаю. И тем интереснее встретиться. Когда мы вошли в здание лагеря, я спросил Анатолия Гридина, указывая на стоявшие в вестибюле палки: - Анатолий, что это у вас за бамбуки? - Это - кавалерия,- отвечал Гридин. - Какая ж кавалерия - это бамбуковые палки? - Нет - это для кавалеристов, по приказанию генерала Квицинского. - Так это - лошади?! - вскричал я в восхищеньи. - Нет - это пики,- сказал Гридин. Генерал Квицинский умер в Швеции подмастерьем сапожника средней руки. Он не наворовал денег. Поэтому обойдем его молчанием. Хотя кавалерия бамбуковых палочек на полях Южного Гарца приводила в великое изумление туземцев. В этом лагере была железная дисциплина. Если, например, рядовой эмигрант сидел без штанов. Он не просил штаны. А - подавал рапорт. Начальник накладывал резолюцию и посылал рапорт генералу Квицинскому. Эмигрант все еще ходил без штанов. Генерал не прикрывал наготу эмигранта. Он резолюцировал: "выяснить успехи данного чина в строевых занятиях". Начальник отвечал письменно: "успехи в занятиях нахожу недурными". И генерал Квицинский разрешал эмигранту надеть английские штаны. Глупость лагеря стояла колом. Когда-то умный Гридин ничего не понимал из того, что я говорил ему. И я в грусти пошел на Брокен, по тропе Гете. Гридин же вскоре умер среди банд Юденича - от тифа. Но и на Брокене было скучно. Стоит ресторан - большой-пребольшой. В ресторане за баром хозяин - толстый-претолстый. На весах-автомате можете в точности узнать свой вес. Вот вам и вершина Гарца, Фауст с Мефистофелем. По тропе Гете мы пошли вниз с горы. Была ночь. Была темь. Где-то опять кричал филин. Через шесть часов мы устало подошли к "Гостинице Павлиньего озера", где паж играл "Поэму экстаза", Жигулин с Червонцовым изображали спиртовку, а генерал Любимский хладнокровно понтировал. Кого мне было жаль Чем чаще Клюкки ездил в Берлин, тем яснела явственней судьба клаустальцев. Русская военная миссия, в лице ген. Хольмсена, ген. Минута, полк. Сияльского и фон Лампе, столковывались, кому в первую очередь продавать товар. Англичане платили хорошо. И французы недурно. Бермонд 29 - меньше, зато дело под рукой. И военная миссия по-соломоновски поставила - всем продавать! Первыми пошли партии в Нью-Маркет, в Англию. Путешествие было с комфортом. Вагон 1-го класса. Даром раздают коктайль. Всех пододели в. английскую форму. Это не голодная Германия - а державы-победительницы! Господин поручик туманно глядит в окно. Мимо него синей птицей летит Бельгия. За ней - Ла-Манш, Нью-Маркет. Туманный Лондон. Королевский прием с великолепным пуддингом. Далее - третий звонок и: "Я берег покидал туманный Альбиона". Морская прогулка с английскими пулями за Российское Учредительное собрание. Англичане в тылу "занимаются" лесом. Клюкки с Хольмсеном и Сияльским едят в Берлине бифштекс с яйцом. Уж казалось бы - ясно. И все же 500 человек едут в Нью-Маркет, сами о себе напевая: Солдат - российский, Мундир - английский, Сапог - японский, Правитель - омский. Когда лист записей в армию принесли в нашу комнату, в графе "куда едете" мы написали: "остаемся в Германии". - Что это значит? - спросил меня Клюкки.- До каких же это пор? А родина? Вы осмеливаетесь забыть родину и не повиноваться начальству? Вы говорите дерзости, и я донесу о вас в Берлин. Под немецким небом мы оставались впятером. Мы рассуждали так: не иголки, не затеряемся. Откроется граница - вернемся домой. А "Гостиница Павлиньего озера" - скатертью дорога. Но некоторых было мне жаль. Жаль было одаренного, рыжего Бориса Апошнянского - лингвиста, студента, востоковеда. Он еще больше меня любил путешествия. Совершенно не обращая внимания на сопровождающие их приключения. Он ходил по Клаусталю с грязной, дымящейся трубкой. Любил пенье. Не имел музыкального слуха. И всегда пел две строки собственного экспромта на мотив вальса "На сопках Маньчжурии". Белеют дома в украинском стиле барокко... Или: Дорога идет zum Kriegsgefangenenlager...* [* . . . . . к лагерю военнопленных.] Кроме экспромтов Апошнянский знал еще армянский романс. И прекрасно рассказывал об Апошне. Политикой он не интересовался вовсе. К войне был не приспособлен. В Англию поехал потому, что "не знаю почему,- говорит,- с детства мечтаю об Англии". Я отговаривал его очень. Он понимал меня. Но интерес к Англии - был сильнее. После того как он удовлетворил интерес, солдаты Юденича подняли его на штыки. В отступлении им было все равно, кого поднимать. А Апошнянский очень любил жизнь и очень хотел жить. Сейчас вижу его - профессорского, грязного, без всякого слуха поющего армянский романс: На одном берегу ишак стоит, На другом берегу его мать плачит. Он его любит - он его мать, Он его хочет - обнимать. Жаль было мне и друга Апошнянского - отца Воскресенского. Ходили они всегда вместе, и уехали вместе, и умерли вместе. Но были невероятно разные люди. Назывался Воскресенский "отцом" потому, что был сыном сельского священника, происходил из коренного духовного рода. И сам всех всегда называл "отцами". Такая уж была поговорка. Был он семинарист. Все дяди его были монахами, священниками, диаконами. А один даже - архиепископом. И, умерши, этот архиепископ оставил ему - драгоценную митру. В киевскую авантюру "отец" попал столь же случайно, как Шуров, Апошнянский и я. Был он очень труслив, скуп. И любил говорить о двух вещах: "о русских дамочках" (немок "отец" отрицал категорически) и о драгоценнейшей митре. - Ты, слышь, отец, ты не знаешь, какая у меня в Киеве митра осталась. - Какая? - Ка-ка-я,- растягивал Воскресенский,- драгоценнейшая, говорю, митра. Какие у архиепископов-то бывают. Она, отец,- тысячи стоит. - Брось врать-то - тысячи! - А ты не "брось" - верно говорю. Приедем в Киев - покажу. - Что ж ты ее, продавать, что ль, будешь? - А что ж - конечно, продам. Как драгоценность продам. Ведь я же по светскому пути иду. - Ты не зарься, отец, на митру,- бунит Апошнянский,- ее давно командарм носит. - Командарм! Тысяча человек не разыщут! Она скрыта от взоров - в укромнейшем месте. Не довелось отцу Воскресенскому отрыть свою митру. Вместе с Борисом Апошнянским убили его солдаты в Прибалтике, отступая от Петрограда. Еще жаль мне было и братьев Шуровых. Братья любили друг друга. Андрей ехал со мной из музея. В прошлом - ссыльный, анархист. Теперь - большевик. В музей попал - с улицы. Из музея - в Германию. Яков приехал добровольно. Был он гренадерский поручик. В Германии встретились случайно. Жили дружно. Но Яков уехал в Англию. - Что же ты, Яков, едешь в Нью-Маркет? - Еду. - Ну и езжай к... матери! Перед отъездом Яков пил с товарищами в ресторане, бил посуду, плакал, качал пьяной головой и все говорил: - Я думаю, все-таки еще можно спасти Россию... Чемоданы английской кожи Письма офицеров из Нью-Маркета писались по штампу. Об Учредительном собрании слов не было. Но желтые чемоданы английской кожи - были обязательны. Почему они так пленяли воображение-тайна. Но с них все начиналось. Далее уже шли "коктайли, английское сукно, кэпстен, лондонские мисс, трубки, сода-виски", в которой Жигулин отрицал первую часть и пил вторую, за что англичане бравого русского бобби любили, так же как немцы. Лагерь опустел, как кладбище. Опустел и Клаусталь, к удовольствию магистрата. Мы впятером ходили по нему. И судьбы не знали. - Мейне геррен, я не могу вас больше кормить,- разводил руками комендант,почему вы не едете спасать вашу родину? - Мы не любим Антанты, герр гауптман,-говорили мы. Комендант расцветал. - О, тогда я вас понимаю - вы хотите ехать в Балтику к генералу Бермонду-Авалову и к нашему знаменитому фон-дер-Гольцу? - О да, мы знаем генерала фон-дер-Гольца. Он - умный. Он написал интересную книгу о военной психологии. И вероятно, поэтому произвел капельмейстера Бермонда в генералы. Но...- смеялись мы,- разве вы не находите, герр гауптман, что климат Гарца - приятней Балтики? Вскоре немцы перевели нас в лагерь Нейштадт. ОБЛОМКИ РАЗНЫХ ВЕЛИЧИН In recto decus В душных сумерках воздух пари от дурмана лупинуса, духа ржи и пшеницы. Я медленно иду на гору - к руинам средневекового замка князя Штольберга. Хочу его осмотреть. Мох обвил ноздрястые каменные руины Гонштейна. Так называется замок. Обложил своим мягким ковром разбитые комнаты. Замку - 1000 лет. Я узнаю это: на выбитой железной доске стоит год основания- 1100 пост Христум натум. А под годом высечен средневековый девиз гордого князя Штольберга - "In recto decus". "В прямоте - красота". Так думал тысячу лет назад феодал, смотря из каменных стен Гонштейна на раскинувшиеся угодья, ушедшие к синеющим горам Тюрингии. В 1200 году замок разрушили восставшие крестьяне. Князь наказал рабов. Но Гонштейна не восстанавливал. Переехав в другое горное гнездо. Ибо принадлежал князю весь Гарц. Древний старик сидит на мшистой приступке башни. Мне кажется, что ему тысяча лет и что он знал древнего феодала. Но он говорит о бездетности последнего Штольберга. И о том, что он застрелился на памяти старика. - Отчего ж это он? - Не везло ему в жизни,- шамкают старые щеки. С замковой горы не окинуть глазом цветной панорамы окрестности. Тюрингенские горы синеют вдали. Сейчас их плохо видно. С полей подымается туман, играя переливами опала. Аромат лупинуса становится невыносим. И я ухожу - в Нейштадт. Тихи нейштадтские вечера, как мертвые. За горой гаснет краем кровавого глаза солнце. Из-за другой ползет желтый рог луны. В сумерках идут с полей розовые ардены. Везут крепкие рыдваны. В широкополых шляпах и деревянных туфлях идут загорелые нейштадтцы. Когда они подойдут к белым домикам, тишина замкнет засовы и захватит деревню, разливаясь по ней широкой волной. Русских в Нейштадте - 30 человек. Это остатки. Они ждут отправки в Англию. И сидят на пороге лагеря. Говорит капитан-пограничник: - Ну, стало быть, налетаем это мы, ведем его, голубчика, тут же в хату, а там у нас мешочки такие с песком - и уж вы поверьте честному слову, ни один профессор не определит - разрыв, мол, сердца - и концы в воду. Капитан крепко раскуривает английскую трубку и улыбается в ее огоньке. - Надо знать пограничников, ха-ха-ха!-внезапно хохочет капитан. Смех его неопределенен. Смех - помешанного. Я понимаю - капитан нездоров. И он странен в нейштадтском вечере. - Чего же, собственно, вы хотите и чего не хотите? - в этих же сумерках спрашивает нас генерал Тынов. - Не хотим участвовать в гражданской войне. - А вы представляете, что из этого выйдет? Вас никогда же не впустят в Россию. Иль вы думаете, когда мы придем в Москву, мы дадим амнистию? Ошибаетесь... Бедный старичок! Он сидит в Константинополе чистильщиком сапог. И не верит, что когда-нибудь его впустят в Россию. У нашего времени - зубы молотильного барабана. Попадешь под них, сломает, выбросит - сдыхай. Трудно чистить чужие сапоги. Генералу Тынову у проливов трудно чистить в особенности, ибо проливы хотел генерал присоединить к Российской империи. Я у ген. Минута Железные дороги Германии прекрасны. Германские поезда не ходят - летают. И какая красота, когда под стеклянный купол грандиозного вокзала в Лейпциге на десятки платформ вплывают шнельцуги. Поезд 1919 года, в котором я ехал в Берлин, шел славянски мучительно. Дергал. Лязгал. Крякал. В вагоне ходили сквозняки. Германия была еще под блокадой. В Берлине не было немецких офицеров. Ходили французские, приветствуя английских. И странно было мне идти по этому городу - в военную миссию, давать объяснения моему отказу ехать на фронт русской гражданской войны. Но я люблю видеть разных людей. Люблю толковать с ними. И я шел даже с удовольствием. Хотя одет я был странно: в одеяле. Конечно, не наподобие тогообразно закутанного римлянина. Нет. Из краденого немецкого одеяла деревенский портной сшил мне шапочку без полей, курточку и короткие штаны (длинных не вышло). Обмотки кто-то подарил. И я выглядел весело и изящно. Учреждение, в котором на деньги Антанты сидели русские генералы, помещалось на Унтер-ден-Линден, 20, в хорошем особняке. Когда я вошел в приемную - шла прекрасно поставленная сцена. Чиновник, с моноклем и пробором меж реденьких черных волос, сидел в приемной. Он принимал. Перед ним гудели военнопленные с коричневыми нашивками на рукавах - знаком, чтоб не убегали. - Ну что ж, мужички, на родину? - Знамо - на родину. - Куда ж вы - на юг, на север? - Да кому куда, мы - рязанские. Чиновник улыбается холодными складками лица: - В Рязань, мужички, не могу. В Орел - тоже. Я вас в Одессу запишу. - Какая же Одесса, когда мы - рязанские. - Не могу, мужички. Может, в Архангельск, а там уж увидите? - Да как же... Да что же... Я прошел в комнату генерала. - Садитесь. Сел. Передо мной - письменный стол. За столом - черная визитка. Это и есть генерал-майор Минута. Лица у визитки нет. Генеральское клише без признаков растительности. И два стеклышка на золотой скрепке. - Чем вы можете объяснить нежелание ехать на защиту родины? Казалось бы странным. Я не хочу о вас плохо думать. Я объяснил, что, во-первых, "убивать вообще" - не моя профессия, во-вторых - белых слишком хорошо знаю, в-третьих, знаю и то, что иметь свои убеждения роскошь, за которую надо дорого платить. Стекла пенснэ похолодели. Грудь визитки раздулась. А спина откинулась и легла на спинку стула. - На ваше заявление об отказе ехать на фронт я наложил резолюцию. С сего числа вы лишаетесь всякой поддержки русского Красного Креста, включая сюда и довольствие. Можете идти. Это было логично. Я вышел в приемную. Тут все еще возбужденно гудели военнопленные. А чиновник улыбался, предлагая им юг и север. Пусты улицы Берлина. Я иду по ним. Обдумываю - как мне быть? Вскоре немцы перевели нас - в Гельмштедт. Как шумят немецкие липы Самым интересным в лагере Гельмштедт был заведующий капитулом орденов, камергер двора его императорского величества - Валериан Петрович Злобин. Аристократически согнутый. Редкая седая растительность. Выдающаяся нижняя челюсть. В прошлом В. П. Злобин был близок к царю. Он ходил с палочкой, небольшими шажками. По-старчески много говорил. И часто играл на дребезжащем беженском рояле. Со всех сторон гельмштедтский беженский дом обступили старые липы. Липы шумели старым парком родового именья. И если б на кухне герра Гербста не кричали немецкие судомойки, можно было бы вообразить себя в русском парке. Герр Гербст - хозяин беженского дома - очень толст. Низко кланяться он вообще не может, даже камергеру Злобину. Хотя герр Гербст и не старается. Потому что какой же в камергере толк, если он стоит в кухонной очереди за кружкой капустного супа, сваренного кухаркой герра Гербста. Герр Гербст крутой человек. Знает, на чем стоит мир. Он жене дает порцию картошки, а сам есть шницель. Когда мимо него, трясясь, проходит заведующий капитулом орденов с согнувшейся к земле старушкой женой, герр Гербст гордо смотрит животом в небо. С одной стороны беженского дома - лес сосновый. С другой - лиственный. Дом стоит на шоссе. В получасе ходьбы - городок Гельмштедт Брауншвейгской провинции. И когда надо что купить, беженцы идут туда. Управляет беженским домом полковник Богуславский. Он раздает старое французское и английское обмундирование, кой-что из съестного, присланного Христианским союзом американских молодых людей. А если кто-нибудь подвернется подходящий по возрасту, того он направляет в армии на юг и на север. Усы у полковника Богуславского прекрасно стоят вверх, как у Вильгельма. В голосе много металла. Роста он малого. Ходит без шпор. Но на беженских вечерах танцует мазурку в первой паре. И старушки дамы, глядя на полковника Богуславского, что-то вспоминают и, тихо улыбаясь, кивают в такт мазурке головами. Чудесные в Гельмштедте липы. Шумящие. Развесистые. Поэтому-то под ними и сидят беженцы. Очень стар генерал Ольховский. Старше Злобина. Он высок, статен, типично военен. Он командовал военным округом. Ходил в большом свете. Но светск не был. Суждения его своеобразны и непохожи на суждения камергера Злобина. Он и походкой другой ходит. Не маленькими шажками, а шагом медленным и длинным, с руками на груди или за спиной. Говорит Ольховский бодрым голосом и улыбается в седую бороду, когда с ним заговорят о России: - Я, голубчик, не политик, я солдат. Россия какая ни будь - для меня Россия. Стар уж я, не увижу ее. Одного хочу, чтоб схоронили не здесь. Внук Ольховского, юноша 19 лет, хочет уехать в Россию. Камергер же Злобин возмущается и, держа юношу за пуговицу, кричит о лохматых студентах, жидах, курсячках: - Да поймите вы, молодой человек, что это все блеф! Вся эта революция жидовские деньги! А рабочий человек по самой сути своей - монархист! И никакие эти советы ему не нужны! Да-с! Представьте себе - во время работы вы к рабочему человеку с советами лезете, да он пошлет вас, куда Макар телят не гонял! А немецкие столетние липы шумят! И несут листья по ветру длинными шлейфами. Октябрь. Осень 1919 года. С одной стороны беженского дома лес стоит багряно-красный, как пожар! Барышни Я любуюсь лесом, когда иду в Гельмштедт за картошкой. Немцы отвели нам в бараке комнату, но нас никто не кормит. Надо как-нибудь пробиваться. Без карточек картошку не продают. Я нашел в городе старушку, которая сжалилась однажды и, улыбнувшись в морщины, сказала афоризм, достойный Ницше: "Alle Menschen wollen leben - alle Menschen wollen Kartoffel essen" * [* "Все люди хотят жить - все люди хотят есть картофель".] Печь в нашем бараке гудит, как автомобиль. В ней - сосновые поленья. И старушечий картофель, крутясь в котелке, готовит нам ужин. А в соседней комнате полковник Величко кричит на француженку-жену: - Я не могу есть без гарнира! Я не собака! Жена взвизгивает по-французски. И голос полковника переходит в приближающийся к жертве шепот: - Не визжи - не на базаре мочеными яблоками торгуешь! По бараку бьет крупными каплями дождь, застилая толстой кисеей окна. В другой комнате киевлянка Клавдия декламирует, заломив руки: Я думала, что расцвели яблони, А это выпал - первый снег... - Вы опять, Петро, ждете, чтоб я готовила ужин? Можете не ждать, этого не случится,- это Клавдия, кончив декламировать, говорит мужу. Клавдии 20 лет. У нее замечательные руки, похожие на лебединые шеи. У Клавдии мерцающие глаза истерички. Она умирает от тоски. И ей хочется "ударить стэком чью-нибудь орхидейно раскрывшуюся душу". Это оттого, что ее руки дрожат и ей нужен коньяк. А может быть, оттого, что год тому назад Клавдия была девочкой в матроске. А теперь в Нью-Маркете живет поручик, которого Клавдии хочется ударить не стэком, а ножом. Перед тем как люди срываются, они делают всего один шаг. А наш поручик От дамских ручек В большом восторге, Тили-ли бом! Так поет Клавдия, когда выпьет. Она все перепутала. Она не знает теперь, где у нее правая рука, где левая, что вкусно и что нет. - Коля, я хочу сказок! - хохочет Клавдия. Клавдия пьяна. - Нет сказок, Клавдия. - А я хочу! Я маленькая! У меня образок над кроватью и молитвенник на тумбочке!.. А под молитвенником?- Клавдия хохочет.-Поль де Кок!!! Это-Северянина. Вы знаете его? У него чудные стихи про яхты: "Мы вскочили в Стокгольме на крылатую яхту! на крылатую яхту из березы карельской!" - только наша яхта была совсем не крылатая, а противная, и мы садились вовсе не в Стокгольме, а в Севастополе. У мужчин всякие раны зарастают собачьими рубцами. Женские раны не зарубцовываются. И ранить женщину - просто. Можно даже походя. Клавдия была ранена насмерть. Когда герр Гербст звонит в колокол, значит, беженцы должны идти получать пищу к окну, ресторана. Из большого дома идут камергер Злобин, генерал Ольховский, светские старушки, дамы, дети, штатские люди, кавалеристы с розетками на сапогах, живущие на этапе в Англию, Клавдия под руку с Мощанской, упругенькая барышня Маша - компаньонка светской дамы, военнопленные солдаты, служащие уборщиками, вятский учитель Иван Романыч Иванов - много идет народу. Всем одинаково кухарка Гильда, не плеща, отольет половником кружку супа. Если бы записывать судьбы русских людей в революцию, составились бы изумительные томы. Рассказ барышни Мощанской о путешествии из Владивостока морем, с остановками в Сингапуре, на Цейлоне, с болезнью на Принцевых островах, с жизнью в Тунисе, Сицилии и Марселе был замечателен. Надо было либо не верить, либо, поверив, пожать плечами и сказать: и все-таки живут, и все-таки куда-то едут и даже приезжают из Владивостока в беженский дом герра Гербста. Барышня Мещанская была нервнобольная. На все смотрела равнодушными глазами. Обо всем говорила одинаково однотонно. Тем тяжелей был ее рассказ, полный неправдоподобных правдоподобностей. Ясно было одно - она была беременна. И об этом говорила с болезненной беззастенчивостью. - Чего ж тут скрывать? Араб за это выпустил меня из лагеря в Тунисе. Я вообще ненавижу детей. А своего вдвойне и заранее. Когда встретятся двое больных одной болезнью, но в разной степени, легко больной начинает чувствовать себя здоровым. Сидя с Мещанской, Клавдия была спокойна. Она молча смотрела исподлобья, грустным, остановившимся взглядом. Ужасалась только Маша. Ей было 16 лет. И все рассказы казались ей сочиненными, ее не касающимися историями. Она отмахивалась от Мещанской и говорила с томностью: - Поручик, пойдемте, помогите мне белье снять. - А где оно? - Да тут, в лесу, около дома. И когда они долго снимали в лесу белье. Маша среди поцелуев и объятий говорила так, как говорит девушка, истомленная желанием: - Я одна... я несчастная... Но тогда Маша несчастной не была. Она стала ей позже, когда вслед за Клавдией приехала в Берлин и ничего не могла, как петь "Шарабан" в цыганском хоре князя Голицына. Солдаты Самой большой комнатой барака была солдатская. Жило тут восемь человек. Койки стояли в два яруса. Придя сюда, можно было услышать редкостный человеческий говор: - И понимаешь, лезет он ко мне: ты, грит, не замельдован, потому, мол, и отдай ему циммеру. А я ему: вались, мол, ты на... как, мол, так я не замельдован, как я шайн имею - доннерветер твою мать! - Ну и што? - Да што, отдал захи мои обратно и шайн от него получил, ну и сюды подался. - Вот язви его в пуповину - немецкая шайза эдака! Мне хочется любви, Неясной, как мечтанья. За стеной высоким сопрано заливается Маша, обертывая электрические рожки в розовую бумагу. - Завела фрайляйн - стучит в донышко,- хохочут солдаты. Сибиряк Луновой с солдатом по прозвищу "доктор" шепчутся о кухарке Гильде: - Ив толк не возьму, чи она фрава, чи фравалина,-гудит Луновой,- она загт, что, дескать, шацу нет и в охоте. А как, "доктор", феркерт выйдет - всыпемся мы с тобой. - Каине ангст - в вальду разберемся,- говорит "доктор". "Доктор" больше всех любит смешенье языков. Он похож на жирного белого кота, глаза у него хитрые. В лагере военнопленных у английского офицера был денщиком. Говорит об этом с удовольствием: - Правильный был человек, голодали наши там в лагерях, без маковой росинки во рту сидели, а мне что - у нас все под рукой. Приду, бывало, к. нему и говорю в откровенность: скучаю, мол, что-то по молоке, что ж, говорит, возьми конденспированного, ну и возьмешь к чаю баночку. - Эка врет-то, мерин каретный,- хохочет ряжский стрелочник Болмасов,- да как ты его спрашивал-то, по-русскому, что ль? - Как умели, так и спрашивали, не ты - облом - пальцем тыкан. - А ты не гунди, заткнись, анг-ли-ча-нин! - прыскает Болмасов. Мне хочется любви, снова высоким сопрано забирает Маша. - Вон поди приловчись,- смеется Болмасов,- слышишь, про любовь поет, что, мол, хочется немного помечтать. "Доктор" уходит за водой с кувшинами. По дороге подмигивает обоими глазами и, осклабясь на Машино пенье, говорит: - У нас никакая не отверчивается. Время вечернего чая Время вечернего чая - время беженских разговоров. Сначала из всех комнат идут с кувшинами, чайниками, котелками к тому же ресторанному окну. Немка наливает всем кипятку. И под серыми от пыли рожками ламп завариваются чаи, кофеи и уж конечно разговоры с воспоминаниями. Камергер Злобин запамятовал отчество друга и соседа по именью, полкового товарища Коновницына, с которым жгли жженку и прожгли молодость. Камергер стукает железной кружечкой чая по столу, плещет и сердится, как ребенок: - Ах, матушка... да какая же ты, право... ну, Коновницын, ну Ростя, Ростислав, ну да как же? - Артамонович? - Да нет же... ну, какая у тебя, право, память... ну, да как же? Камергер может по-детски заплакать, челюсть его вздрагивает. - Ростислав Арсеньич,- говорит старушка. - Ну да, ну да! - трясется камергер.- Ну, конечно, Арсеньич, ах, да как же это я Ростю-то позабыл! Старички Злобины никого не принимают к чаю. Вдвоем пьют с кусочками сахару. Колонка гудит, сверкая в решетке угольями, разрисовывает стены полукрасными дрожащими тенями. Они ложатся на лица камергера, его жены, на портрет Николая II, висящий над чайником. В красных отблесках сидят Злобины, тихо отхлебывая чай, и тихо трясутся их головы. На третьем этаже дома, в небольшой холодной комнате генерал Ольховский звенит в стакане ложечкой и аппетитно рассказывает внуку историю Севастопольской обороны. Клавдия, Маша и Мещанская вместе пьют кофе. Маша шепчет им о корнете с розетками на сапогах. Но ни Клавдия, ни Мещанская ее толком не слушают. А в солдатской все то же. Смех и топот. Нескончаемые анекдоты про плен и про баб. Сейчас рассказывает Луновой, как немка искала у него хвост. Все от восторга хохочут. - Хекса ферфлюхта - бисова баба... Взял меня в 15 году из лагеря немец на работы в Саксонию. Ну повез, ехали мы, ехали, я худой был да голодный - тады меня ветром сдувало. А немец сидит, жрет в фаетоне штули и мне, сволочь, хоть бы хрен в рот сунул. Ну, думаю, и сволочь ты, пропаду я у тебя пропадом. Приехали мы в деревню, слез он, я иду за ним, а мальчишки тут: "русский капуцкий! русский капуцкий!" - камнями так и кроют, да что мальчишки старушонки плюют, того гляди, в харю лязгнут.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|