Дзержинский (начало террора)
ModernLib.Net / История / Гуль Роман / Дзержинский (начало террора) - Чтение
(стр. 3)
Это были годы реакции, царское правительство наносило революционным партиям удар за ударом, и многим казалось, что революция умерла, нс оправится и нс встанет. В связи с этим возникшие среди социал-демократов Польши и Литвы острые разногласия разорвали партию на непримиримые крылья правых и левых. Во главе "левицы", поддерживавшей единение с русскими большевиками, встал Дзержинский. Обосновавшись в Кракове, он повел прежнюю нелегальную работу: издание "Червонного штандара" и "Газеты работничей", транспорты литературы, конспиративная связь с Варшавой. Наездами сам бывал в столице Польши, где в партийных кругах имя "Астроном" уже пользовалось большим авторитетом. Правда, и в полиции очень хорошо был известен этот революционер, его усиленно разыскивали. И в 1912 году в Варшаве, на квартире социал-демократа Вакара, Дзержинский в шестой раз был схвачен и отвезен в столь знакомый ему Х павильон Варшавской крепости. На этот раз, просидев тут двадцать месяцев, Дзержинский нс оставил ни дневников, ни писем, ни поэм. Накануне мировой войны, 29 апреля 1914 года, Варшавский окружной суд слушал дело лишенного всех прав состояния ссыльно-поселенна Дзержинского и приговорил: "бывшего дворянина Ошмянского уезда Вилеиской губернии ссыльно-поселенца Феликса Дзержинского, 35 лет, обратить в каторжные работы на три года с правом воспользоваться милостями, указанными в ст. 18 XVIII отд. высочайшего указа 21 февраля 1913 года в порядке, изложенном в ст, 27 того же указа". Вместе с другими приговоренными к каторге Дзержинский должен был отправиться в Великороссию, в известный суровостью режима Орловский централ. Но с отправкой не торопились, хоть и началась уже мировая война. Только готовясь немцам сдать Варшаву, царское правительство начало эвакуацию тюрем. Дзержинского повезли в Орел. Едучи по железной дороге, арестанты переговаривались о событиях, рассказывали, что в Варшаве во .время мобилизации рабочие будто бы прошли по улицам с лозунгом "Да здравствует революция!". Некоторые из ехавших питали далекие надежды, большинство ж находилось в полном упадке сил. Пересыльный Лещинский, вспоминая эту поездку из Варшавы в Орел, рассказывает, что в дороге их плохо кормили, некоторые от недоедания падали в обморок, и часть арестованных потребовала у конвоя пищи и табака. Среди требовавших особой резкостью выделялся Дзержинский. Он даже вызвал начальника конвоя, и когда тот заявил, что в случае какого бы то ни было бунта прикажет стрелять, стоявший перед ним бледный, возбужденный Дзержинский вдруг резким движением разорвал на себе рубаху и, выставляя вперед голую грудь, закричал: - Можете стрелять! Сколько угодно! Не боимся ваших угроз! Стреляйте, если хотите быть палачами, мы от своих требований не откажемся! Эффектная сцена. Искренняя. Тишина. Прошла минута, другая, Дзержинский и начальник конвоя смотрели друг на друга. И вот начальник конвоя повернулся, вышел из вагона, и час спустя арестанты получили требуемую еду и махорку. Это было в 1914 году. Через четыре года, когда начальником всех российских тюрем оказался Дзержинский, другой пересыльный, социалист Карелии, рассказывает, как под давлением генерала Деникина, наступавшего на Харьков, чекисты везли арестованных, эвакуируя их в Москву. Эвакуация производилась по приказанию Дзержинского. В поезде чрезвычайная комиссия, трибунал и разнообразные арестованные: мужики-мешочники, харьковские спекулянты, несколько профессоров-заложников, студенты и офицеры, обвиненные в контрреволюции. Настроение ехавших было паническое, ибо вез их к Дзержинскому знаменитый чиновник террора, комендант харьковской чека столяр Саенко. Где уж тут было предъявлять требования! Быть бы живу! В одну из ночей стали отпирать вагоны. На фоне освещенной двери вагона, в котором ехал Карелин, стоял сам Саенко со свитой, среди которой выделялся матрос Эдуард, славившийся тем, что в чека, беззаботно смеясь и дружески разговаривая с заключенным, умел артистически "кончить" его выстрелом в затылок. Появление Саенко вызвало мертвую тишину. Арестованные затаили дыхание. Обведя вагон мутным взглядом воспаленных глаз, всегда бывший под кокаином Саеико закричал: - Граждане, сдавайте часы, кольца, деньги! У кого найду хоть рубль застрелю как собаку! Тишина сменилась возней: все отдали. - А теперь выходи трое! - выкрикнул Саенко фамилии, - да скорей, не тяни нищего за ...! Вызванные выпрыгнули. Дверь заперлась. Звон поворачиваемого в замке ключа, удаляющиеся шаги и несколько выстрелов: "очередных вывели в расход". Так по пути к Дзержинскому почти каждую ночь по своему усмотрению приговаривал к смерти, вызывал и расстреливал арестованных чекист Саенко. Когда ж один из вызванных не пошел, уперся, схватился за решетку, за спинку скамьи, Саенко на глазах всех начал бить его кинжалом, и арестованного, окровавленного, кричащего диким животным криком, чекисты вытащили из вагона и расстреляли. Есть известный предел героизму и эффектным жестам. На скотобойне их уже не бывает. Никому из арестованных в голову не пришло бы тогда разорвать перед Саенко рубаху и что-нибудь выкрикнуть. Да и бессмысленно: террор Дзержинского чужд сентиментальностям. В самый разгар мировой войны будущий вождь красного террора прибыл в Орловский централ. В статейном списке Дзержинского, каторжанина за № 22, в графе "следует ли в оковах" значилось: "в ножных кандалах", и в графе "требует ли особо бдительного надзора" значилось: "требует". Но на каторге, в этом суровом централе, с будущим вождем террора произошла какая-то странность. Сидевший здесь уже под коммунистичсским замком социалист Григорий Аронсон в своих интересных воспоминаниях пишет: "Здесь отбывал каторгу сам Дзержинский, о котором поговаривали, будто он подлаживался к начальству и не особенно высоко держал знамя". Что ж, десятилетняя тюрьма не тетка, каторга не шутка, не такие революционеры ломались в тюрьмах. Николай 1 Петропавловской крепостью сломал такого силача, как Михаил Бакунин. Александр II Шлиссельбургом сломал фанатичнейшего Михаила Бейдемана. В тюрьме у Зубатова однажды дрогнул Гершуни. А более мелкие сламывались сотнями. И вполне возможно, что теперь уже сопричисленный к лику святых коммунистической церкви Дзержинский в канун революции также дрогнул в Орловском централе. Пребывание знаменитого чекиста в этой царской тюрьме темно и двусмысленно. Несмотря на тяжкий каторжный режим, Дзержинский сам писал оттуда на волю, что живет в "сухой камере" и "лично я имею все, что здесь можно иметь". И уж совсем таинственную окраску получает факт, когда по докладу начальника тюрьмы Саата многократному преступнику, каторжанину Дзержинскому за "одобрительное поведение" сократили срок наказания. А если добавить, что тот же самый Саат с момента октябрьского переворота остался на службе у Дзержинского в той же должности начальника Орловского централа, служа верой и правдой своему старому знакомому, то дружба Саата и Дзержинского приобретает исключительно пикантный колорит. Правда, "моральные высоты" коммунистического Олимпа вообще весьма невысоки, и в коммунистических Четьях-Минеях почти все биографии "святых борцов" нуждаются в хорошей корректуре. С этой точки зрения и все происшедшее с Дзержинским в Орловском централе не заслуживает исключительного внимания. Но все же, правды ради, следует отметить, что в канун революции в беспорочную революционную карьеру красного Торквемады вкралась какая-то жутковатая темнота. Тем не менее в марте 1915 года Дзержинский писал с каторги на волю так: "Я редко откликаюсь, потому что тяжелая однообразная жизнь окрашивает мои настроения в слишком серые тона. И когда я думаю про тот ад, в котором вы все ныне живете, - мой собственный адик кажется таким маленьким, что просто не хочется писать про него, хотя он и надоедает подчас очень сильно... Когда я думаю о том, что сейчас творится, о повсеместном как будто сокрушении всех надежд, - я прихожу к выводу для себя, что жизнь зацветет тем скорее и сильнее, чем сильнее сейчас это сокрушение. И я стараюсь о резнях нынешних не думать, об их военных последствиях, я стараюсь смотреть вперед и видеть то, о чем сегодня никто не говорит..." Худой, как палка, громадного роста, с резкими чертами изможденного лица, с неестественно-расширенными зрачками прозрачных глаз, каторжанин Дзержинский, сидя в централе, старался думать не о шедшей внешней войне, а о той свирепой гражданской, которую он с товарищами, быть может, приведет на смену внешней. И время шло. Гремела канонада мировой войны. Надвигалась русская революция. В начале 1916 года Дзержинский уже отбыл сокращенный срок наказания, но Варшавский суд по новому делу приговорил его еще к шести годам каторжных работ, и Дзержинского перевели из Орла в Москву, в Бутырки, поместив в одиночку внутренней тюрьмы, прозванной "Сахалином". В "Сахалине" лишенные прав арестанты, уголовные и политические, не носили ни имен, ни фамилий, обозначаясь номерами. Дзержинский был № 217. Почти, год пробыл он здесь, совершенно отрезанный от внешнего мира. И когда в Петербурге в 1917 году начались первые волнения, когда вся Москва еще неуверенно ждала, как эти петербургские события развернутся, в Бутырках каторжанин № 217 не знал, не слыхал, не имел понятия о надвигающейся вплотную революции. 27 февраля 1917 года победа революции определилась, В Бутырки освобождать арестантов поехали на грузовиках члены "Комитета помощи политическим заключенным", в большинстве женщины, охраняемые вооруженными... гимназистами. Еще не веря в победу революции, начальник тюрьмы пытался отказать приехавшим в требовании освободить заключенных, но, убежденный телеграммами о событиях, наконец согласился и предоставил комитету в тюрьме полную свободу действий. Тогда растерялся комитет. Стало страшно, как бы с "Сахалина" вместе с политическими не выпустить уголовных. Но выход был найден: по предложению одного из членов комитета, знавшего, кто скрыт под номером 217, решили прежде всего освободить этого заключенного, чтобы он указал, кто на "Сахалине" политический и кто уголовный. Члены комитета двинулись к "Сахалину". В коридоре внутренней тюрьмы поднялся небывалый шум, лязг, звон оружия гимназистов. И когда камеру № 217 отворили, все увидели среди камеры в запахнутом длинном халате, от этого казавшегося гигантским, худого как скелет, Дзержинского. От криков, шума, прихода неизвестных людей, отрезанный от мира Дзержинский был охвачен волнением. Он удивленно спрашивал: "Кто вы? Что такое? Что вам нужно?" - На улице революция, товарищ Дзержинский! Вы - свободны! Говорят, на лице Дзержинского выразилось непонимание и недоверие. Но надо было верить: его освобождали. Вместе с Дзержинским комитет пошел по коридорам, где возле отпертых камер Дзержинский указывал гимназистам, кто уголовный, кто политический. И в ту же ночь на грузовике, освещенном факелами и охраняемом вооруженными гимназистами, Дзержинский выехал со двора Бутырской тюрьмы. Ночь вместе с другими освобожденными он переспал в Московской городской думе, а наутро, еще в арестантском халате, произносил уже свою первую речь перед народом. Это был февраль, праздник. В собравшейся вокруг Дзержинского радостной толпе, из которой Дзержинский через год многих уже расстрелял, пока что радостно кричали; - Слушайте! Слушайте! Говорит каторжанин Дзержинский! И Дзержинский говорил, заикаясь, спотыкаясь, торопясь, не улавливая собственной мысли. Даже у этой радостной, опьяненной толпы, готовой приветствовать всякий арестантский халат, будущий вождь террора не имел никакого успеха. Толпа Дзержинского не слушала. А сгрудившиеся вокруг него единомышленники боялись только одного: как бы у этого взволновавшегося больного скелета нс хлынула горлом кровь. 12. Председатель ВЧК Когда в февральскую революцию вся Россия безумствовала при имени Керенского, имя Дзержинского было еще никому неизвестно. Но меньше чем через год Керенского позабыли, а имя Дзержинского как ужас гремело в стране, дойдя от Москвы до самых глухих захолустий России. Имевший некий революционный опыт Дантон говорил: "В революции всегда власть попадает в руки больших злодеев". Каторжанин Дзержинский до революции не видел солнца и не знал жизни. Да он их и не хотел: солнце светило не над революционной страной, а жизнью жили непонятные ему люди. Но вот ослепительное мартовское солнце засветило над такой революцией, каких по территориальному и динамическому размаху не бывало. И даже тут: "февраль меня радует, но не удовлетворяет", - сказал освобожденный с каторги Дзержинский. В большевистской партии, где ковался заговор против России и свободы, этот человек с "хитрым подмигиванием" и "саркастической улыбкой" сразу занял видное место. В июльские дни, в момент схватки большевиков с правительством, он в первых рядах заговорщиков. В августе он делегирован на партийный съезд в Петербург, где этот огненный поляк с сектантски-вывихнутой душой уже избран в ЦК коммунистической партии. И в то время как большинство ЦК еще колебалось, идти ли с Лениным на октябрьский заговор и восстание, Дзержинский безоговорочно поддержал ленинское требование захвата власти. Став главой и душой большевистского Военно-Революционного комитета в Петрограде, Дзержинский принял в октябре активное участие и непосредственное руководство в свержении Временного правительства. Слабо сопротивляясь, Временное правительство пало. Вспыхнул "бессмысленный и беспощадный бунт". Россия взрывалась. Но не в России дело. С жалким остатком здоровых участков головного мозга, Ленин мог теперь развить бешеную деятельность. Россия отныне становилась только богатейшим складом пакли и керосина для мирового пожара, который разожгут Ленин, Дзержинский, Троцкий. И, опершись на русскую почву, Ленин начал осуществление идеи мирового октября. Сплотившиеся вокруг Ленина октябрьские демагоги, авантюристы, спекулянты, всесветные шпионы, шахер-махеры с подмоченной биографией, преступники и душевно-больные довольно быстро распределяли государственные портфели, размещаясь в хоромах Кремля и в национализированных аристократических особняках. Инженер-купец Красин рвал промышленность; жуиры и ерники, как Луначарский, занялись театром, балетом, актрисами; Зиновьев и Троцкий напролом полезли к властной карьере; не вполне уравновешенного Чичерина успокоили ролью дипломата; Крестинского - финансами; Сталина - армией; а скелету с хитрым подмигиванием глаз, поместившемуся за ширмой на Лубянке, Дзержинскому, в этом хаосе октября отдали самое ценное: жизни. Дзержинский принял кресло председателя ВЧК. Дзержинского не приходилось уговаривать взять на себя ответственность за кровь всероссийского террора. Его ближайший помощник, чекист Лацис, свидетельствует: "Феликс Эдмундович сам напросился на работу по ВЧК". Теперь "веселые чудовища" большевизма, жившие в непокидавшем их страхе народных восстаний, покушений, заговоров, участники авантюры во всемирном масштабе, могли ужо спать спокопно. Они знали, кому вручена нсограниченная власть над населением. На страже их жизней встало в достаточной мере "страшное чудовище" - "лев революции", в' когти которого неприятно попасться. "Дзержинский - облик суровый, но. за суровостью этой таится огромная любовь к человечеству, и она-то и создала в нем эту неколебимую алмазную суровость",- писал известный скандальными театральными похождениями пошляк Луначарский. "В Дзержинском всегда было много мечты, в нем глубочайшая любовь к людям и отвращение к насилию",-писал прожженный циник Карл Радек. "Дзержинский с его тонкой душой и исключительной чуткостью ко всему окружающему, с его любовью к искусству и поэзии, этот тонкий и кристальный Дзержинский стал на суровый жесткий пост стража революции",-писал алкоголик, захудалый провинциальный врач, ставший иаркомздравом Семашко. Кто только восторженно не писал о "нежном и беспощадном, мягком и суровом, храбрейшем из храбрых вожде кожаных курток", верховном хранителе коммунистической революции, Ганецкие, Гуковские, Козловские, писала вся банда темных дельцов, облепивших пирог ленинской власти. На фоне октября, поднявшись над партией и страной, вождь ВЧК вырастал в жуткую и страшную фигуру, похожую на думающую гильотину. С созданием ВЧК фактическая власть переходила в руки Дзержинского. Кроме Дзержинского, никто не влиял на Ленина. "Ленин стал совсем невменяем, и если кто имеет на него влияние, так это только "товарищ Феликс", Дзержинский, еще больший фанатик и, в сущности, хитрая бестия, запугивающий Ленина контрреволюцией и тем, что она сметет нас всех и его в первую очередь. А Ленин, в этом я окончательно убедился, самый настоящий трус, дрожащий за свою шкуру. И Дзержинский играет на этой струнке",-свидетельствует такой авторитет, как народный комиссар Л. Б. Красин. На фоне террора силуэты Ленина и Дзержинского хорошо заштрихованы в воспоминаниях одного бывшего народного комиссара, "невозвращенца", в 1918-1920 годах занимавшего видный пост среди головки большевиков: "Фигуры Ленина и Дзержинского особенно запомнились мне на одном из заседаний Совнаркома. Не помню, чтоб Дзержинский просидел когда-нибудь заседание целиком. Но он очень часто входил, молча садился и так же молча уходил среди заседания. Высокий, неопрятно одетый, в больших сапогах, грязной гимнастерке, Дзержинский в головке большевиков симпатией не пользовался. Он внушал к сеое только страх, и страх этот ощущался даже среди наркомов. У Дзержинского были неприятны прозрачные глаза. Он мог длительно "позабыть" их на каком-нибудь предмете или на человеке. Уставится и не сводит стеклянные с расширенными зрачками глаза. Этого взгляда побаивались многие. Помню, в 1918 году Дзержинский пришел однажды на заседание Совнаркома, где обсуждался вопрос о снабжении продовольствием железнодорожников. Он сел неподалеку от Ленина, Заседание было в достаточной степени скучным. Но время было крайне напряженное, были дни террора. Обычно Ленин во время общих прений вел себя в достаточной мере бесцеремонно. Прений никогда не слушал. Во время прений ходил. Уходил. Приходил. Подсаживался к кому-нибудь и, не стесняясь, громко разговаривал. И только к концу прений занимал свое обычное место и коротко говорил: - Стало быть, товарищи, я полагаю, что этот вопрос надо решить так! Далее следовало часто совершенно не связанное с прениями "ленинское" решение вопроса. Оно всегда тут же без возражений и принималось. На заседаниях у Ленина была еще привычка переписываться короткими записками. В этот раз очередная записка пошла к Дзержинскому: "Сколько у нас в тюрьмах злостных контрреволюционеров?" В ответ от Дзержинского к Ленину вернулась записка: "Около 1500". Ленин прочел, что-то хмыкнул, поставил возле цифры крест и передал ее обратно Дзержинскому. Далее произошло странное. Дзержинский встал и, как обычно, ни на кого не глядя, вышел из заседания. Ни на записку, ни на уход Дзержинского никто не обратил никакого внимания. Заседание продолжалось. И только на другой день вся эта переписка вместе с ее финалом стала достоянием разговоров, шепотов, пожимании плечами коммунистических сановников. Оказывается, Дзержинский всех этих "около 1500 злостных контрреволюционеров" в ту же ночь расстрелял, ибо "крест" Ленина им был понят, как указание. Разумеется, никаких шепотов, разговоров и качаний головами этот "крест" вождя и не вызвал бы, если б он действительно означал указание на расправу. Но, как мне говорила Фотиева: - Произошло недоразумение. Владимир Ильич вовсе не хотел расстрела. Дзержинский его не понял. Владимир Ильич обычно ставит на записке крест, как знак того, что он прочел и принял, так сказать, к сведению". Так, по ошибочно поставленному "кресту" ушли на тот свет "около 1500 человек". Разумеется. о "таком пустяке" ни с Лениным, ни с Дзержинским никто бы не осмелился говорить. Как Дзержинский, так и Ленин могли чрезвычайно волноваться о продовольственном поезде, не дошедшем вовремя до назначенной станции. Но казнь людей, даже случайная, не пробуждала в них никакого душевного движения. Гуманистические охи были "не департаментом" Ленина и Дзержинского. В вопросах борьбы с "врагами народа" меры Дзержинского непререкаемы. В то время как первоначально предполагалось дать ВЧ.К функции "только предварительного следствия", Дзержинский настоял на обратном, на присвоении ВЧК права непосредственной расправы на основе только "классового правосознания и революционной совести". И право расстрела за ним было признано. Дзержинский пленял головку октябрьских демагогов и преступников тем, что, по их собственному выражению, он "не растерял за всю свою жизнь ни одного атома своих социалистических убеждений и своей социалистической веры". Да, в кругу жадной до сытости своры Дзержинский был страшен именно тем, что в революции был искренен. "Презренный! Крови, вечно крови, вот что ему надо!"-кричал Дантон о Марате. Напросившийся на пост главы ВЧК, взявший в руки "разящий меч революции", Дзержинский так характеризовал свою задачу: "Я нахожусь в огне борьбы. Жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать горящий дом. Некогда думать о своих и о себе. Работа и борьба адская. Но сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше. Все мое время, это - одно непрерывное действие, чтобы устоять на посту до конца. Я выдвинут па пост передовой линии огня, и моя воля: бороться и смотреть открытыми глазами на всю опасность грозного положения и самому быть беспощадным, чтобы как верный сторожевой пес растерзать врагов". Сильные слова. И страшные тем, что писавший их верил в свое октябрьское призвание. "Кто не помнит Лубянку № 11? - пишет чекист Потере. - В этом здании, в самой скромной маленькой комнате не больше двух квадратных сажен, в первые годы революции проходила жизнь товарища Дзержинского. В этой комнате он работал, здесь он спал, здесь же принимал посетителей. Простой американский письменный стол, старая ширма, за ширмой узкая железная кровать, - вот где проходила личная жизнь товарища Дзержинского. Домой к семье он ездил по большим праздникам. Работал он круглые сутки, часто сам допрашивал арестованных. Усталый до последней степени, в больших охотничьих сапогах, в старой изношенной гимнастерке, он ел с того же стола, с которого ели все сотрудники чека". В этой "подвижнической" жизни, как оказывается, единственным развлечением Дзержинского являлись допросы видных арестованных. Так, в его кабинет в 1918 году привезли В. М. Пуришкевича. Пуришкевич больше часу оставался в кабинете председателя ВЧК, и это свидание произвело на Дзержинского, по его же признанию, большое впечатление. В лице Пуришкевича он столкнулся с идейным монархистом, который обосновывал свои убеждения своеобразной политической философией. Пуришкевич нс отрицал, что принципы социализма, за которые борется Дзержинский, высокочеловечны, но горячо доказывал Дзержинскому, что современный уровень развития русского народа не допускает никакой формы правления, кроме монархии. В кабинете Дзержинского перебывали политические противники всех оттенков, меньшевики, монархисты, народники, демократы, духовные лица. Иногда это развлечение варьировалось, и Дзержинский появлялся на допросах людей, которых ВЧК старалась опутать сетями и сделать своими агентами-провокаторами. О такой встрече с Дзержинским рассказывает финн Седерхольм: "На допросе, кроме Мессинга, в кабинете был еще высокий господии средних лет с болезненным лицом, очень скромно и корректно одетый в штатский костюм. Вероятно, заметив мой пристальный взгляд, он, чуть улыбнувшись, сказал: - Не узнаете? Моя фамилия Дзержинский. Маленькая бородка, которую он чуть пощипывал пальцами, еще больше подчеркивала болезненную худобу его лица, и он близоруко щурился от света лампы. Держался он чуть сгорбившись, и длинными белыми пальцами свободной руки барабанил по столу. Глухим голосом с мягкими ударениями Дзержинский сказал мне: - Ложь вам не поможет. Она никому еще не помогала. Я случайно здесь, и товарищ Мессинг мне про вас говорил. Хочу на вас посмотреть. Сознавайтесь, и мы все ликвидируем тихо. Понимаете? Тихо. - Меня вам не удастся ликвидировать тихо. Будет большой скандал, О моем расстреле будут кричать все газеты за границей. Сверх всякого ожидания, Дзержинский улыбнулся, а Мессинг угодливо из симпатии к своему начальству засмеялся. - Вы нас не поняли. При чем тут расстрел? Наоборот. Мы хотим дать вам возможность при известных условиях выйти на свободу. Вся эта история будет тихо ликвидирована. Понимаете? Хотите? - проговорил Дзержинский". Сравнивая Дзержинского с террористами Великой французской революции, Робеспьером и Маратом, надо сказать, что по интеллекту, кругозору Дзержинский был, конечно, не чета "адвокату из Арраса", хотя и Робеспьер долгое время слыл человеком посредственным, а многие, знававшие его, за эту посредственность Робеспьера даже "презирали". Но кровавый глава коммунистического террора Дзержинский был, конечно, человеком куда меньшего формата. Он никогда не мог быть нс только уж философом и вождем революции, каковую роль взял на себя Ленин, но не мог быть даже и вождем собственной партии. Самостоятельность мысли в Дзержинском отсутствовала. Его ум ограничен, знания брошюрочны, росшее в тюрьме мышление безжизненно и только сектантски-искривленная душа сильна тупой верой в непреложную святость партийной программы. До 1917 года за эту программу он отдавал свою жизнь, а с 1917 года начал отдавать чужие. И все же в Дзержинском было нечто от Робеспьера. В какой-то плоскости они были "биологически сходными" экземплярами, родственными по душевному строю, по душевной конструкции. Та же поражающая узость жизнепонимания, та ж абсолютная вера в священность своих идей, та ж нетерпимость к инакомыслию. "В нем было нечто от священника и сектанта, невыносимая претензия на непогрешимость, тщеславие узкой добродетели, тираническая привычка обо всем судить по мерке своего собственного сознания, а по отношению к индивидуальному страданию ужасающая сухость сердца человека, одержимого идеей, который кончает мало-помалу тем, что смешивает свою личность с своей верой, интересы своего честолюбия с интересами своего дела", характеризует Робеспьера Жорес. А вот Дзержинский в характеристике Менжинского: "Дзержинский был не только великим террористом, но и великим чекистом. Он не был никогда расслабленно-человечен. Он никогда не позволял своим личным качествам брать верх над собой при решении того или иного дела. Наказание, как таковое, он отметал принципиально, как буржуазный подход. На меры репрессии он смотрел только как на средство борьбы, причем все определялось данной политической обстановкой и перспективой дальнейшего развития революции. Презрительно относясь ко всякого рода крючкотворству и прокурорскому формализму, Дзержинский чрезвычайно чутко относился ко всякого рода жалобам на ЧК по существу. Для него важен был не тот или иной сам по себе человек, пострадавший зря, не сентиментальные соображения о пострадавшей человеческой личности, а то, что такое дело являлось явным доказательством несовершенства чекистского аппарата. Политика, а не человечность, как таковая, вот ключ его отношения к чекистской р.п боте". Мне думается, что эта "сухость сердца" Робеспьера и Дзержинского не благоприобретена, она законна у обоих, она выросла на природной душевной оскопленности. Дзержинский и Робеспьер не знали и не могли знать органических радостей жизни и опьянения ее наслаждениями. Их натурам все это было чуждо. "Честный до пуританизма, щепетильный в делах, целомудренный, равнодушный к удовольствиям, суровый в принципах и педантичный в речах, с узким умом и холодной душой", - вот Робеспьер в характеристике Луи Мадлена. А вот Дзержинский в характеристике друзей-коммунистов: "В его усталом лице, вдохновенных глазах, острых красивых чертах лица чувствовался какой-то аскетизм. Для революционера он не признавал никакой личной жизни, ни любви к природе, ни к красоте, принося себя всецело на службу партии. В отношении к самому себе он применял это с полной строгостью и безоговорочностью... Занимая ответ ственные государственные посты, он в личной жизни оставался образцом скромности. Не потому, что он хотел щеголять этим, а потому, что не мог жить иначе. Он оставался таким, каким был до революции в тюрьме и ссылке, потому, что ему было приятно быть именно таким". Прекрасная и отчетливая характеристика! Бедность или даже игра в бедность были одинаковой потребностью Дзержинского и Робеспьера. У Ромсна Роллана на суде трибунала Дантон, великий жизнелюб, человек органических страстей, даже в революции словно искавший только чувственного наслаждения стремительностью ее бега и разряженностью ее воздуха, бросает о Робсспьере уничтожающие слова: "Презренное лицемерие грозит заразить весь народ... Достаточно, чтобы человек обладал скверным желудком и атрофированными чувствами, достаточно, чтобы он питался небольшим куском сыра н спал в узкой кровати, чтобы вы называли его "неподкупным", и прозвище это освобождает его и от мужества и от ума. Я презираю эти немощные добродетели!" Но разве не похожи "кусок сыра" и "узкая кровать" Робеспьера на "кусок конины" и "кровать за ширмой" Дзержинского? Дзержинский жил только в ВЧК, только в терроре, другой жизни у него не было. По собственному гордому признанию, Дзержинский в годы революции "ни разу не побывал в театре и кинематографе, если не считать просмотра фильма о похоронах Ильича". Это даже много аскетичнее Робеспьера, ибо глава Конвента, любя трагические декламации, вместе с своей возлюбленной, Элеонорой Дюпле, посещал все же классические представления во "Французском Театре". Для двух правителей-террористов, Робеспьера и Дзержинского, при всей их разнице обще и то, что оба были чуждыми народу белоручками. Людям из масс, часто близким к земле, даже при жестокости не чужда отходчивость и усталость. Для того ж, чтоб выдержать роль "главы террора", нужны наживные, абстрактные представления, некая наследственная "культура" и наследственная психическая утонченность. Недаром сменивший Дзержинского на посту вождя ВЧК, столь же родовитый поляк Менжинский писал о своем предшественнике, как о "несравненном психологе" и "моральном таланте"; "Ф. Э. Дзержинский воздействовал не только ужасом, но и глубоким пониманием всех зигзагов человеческой души. Тот, кто стал черствым, - не годится больше для работы в ЧК, говорил Дзержинский. Черствый чекист был в его глазах негодным не изза жестокости, а как своего рода заржавленный инструмент, как человек, ставший неспособным к такой психологической работе". Небольшой, угловатый человек с крикливым голосом и любовью к искусственным позам, весь в отвлеченных мечтах, Максимилиан деРобеспьер, сын честного уважаемого семейства, и вождь обрызганных кровью кожаных курток Дзержинский пришли в революцию сверху, они только "хлопотали по поводу народа", "Принципом демократического правительства является добродетель, а средством, пока она не установится, - террор", - говорил в конце 93-го года Ропеспьер, желавший гильотиной переделать французов в общество, полное добродетели.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|