Стая птиц
ModernLib.Net / Гуэрра Тонино / Стая птиц - Чтение
(стр. 2)
Тогда мне стал помогать внук, подстегивая ее вопросами. Одними и теми же, но всякий раз поставленными по-иному. Мы долго ждали от нее отклика. Тогда я стал расспрашивать внука, не слышал ли он "тех напевов, что я ищу". В жизни он не слыхал ничего подобного. Может, их слышал его отец, но отца убили. Я искал былину, но былину особого рода - без слов, из одних лишь звериных кличей. И вдруг, как будто из пещеры, изо рта старухи один за другим стали вырываться нечленораздельные звуки, нечто такое, что должно быть фоном доисторического сказания, когда люди пели, подражая животным. Я вернулся в город, принялся за работу. Спокойно прожил с женой вплоть до ее последнего исчезновения. На этот раз я искал только в сквериках, расспрашивая пенсионеров и нянек. Затем заперся дома и стал ждать ее возвращения. Возле двери я поставил стул и часто сидел на нем, прислушиваясь к шуму спускающегося и поднимающегося лифта. Часто мне казалось, что жена возвращается, особенно когда лифт останавливался на пятом этаже. Я даже вставал и брался за ручку, чтобы быть наготове и вовремя открыть дверь. Но это были жильцы с нашей площадки, возвращавшиеся домой или спешившие на работу. Много раз мне звонили люди, из добрых побуждений советовавшие, куда обратиться. Человек десять по крайней мере находились в том же положении: каждый из них утратил свою половину. Я понял, что люди теряются, как теряются ключи от автомобиля. И возникают те же проблемы и те же трудности. Никакой разницы. Но я теперь решил не трогаться с места. Много лет я собираю отрывки напевов, передаваемых из уст в уста. Собираю, как говорится, с миру по нитке. Особенно много материала на Сицилии. Это протяжные жалобы, срывающиеся с уст старых пастухов, загоняющих в овчарню заблудших овец, и заунывные плачи женщин, вкладывающих в них всю свою скорбь. Чем больше женщина закрепощена, тем жалобней ее колыбельные песни. А в Венето, например, сохранились звуковые реминисценции со времен нашествий варваров и даже воинственные кличи первобытных охотников. В общем, есть что записывать на пленку, и я с удовольствием занимаюсь поисками звуковых памятников в разных частях Италии. Великие исторические события оставили акустический след, который века донесли до нас наряду с камнями - свидетелями давно прошедших времен. Полгода прослушиваю я ленты, глядя на застекленную дверь, выходящую на балкон. Невидящим взором смотрю сквозь ветки олеандра и упираюсь глазами в грязный пол, уставленный пустыми бутылками. На балконе множество цветочных горшков. На них потрачено немало сил. Но олеандр единственный из купленных мною цветов, который прижился на балконе. Другие цветы погибли, потому что за ними ухаживала жена. На их месте теперь хилые кустики зеленой травы и бледные полевые цветы. Щебечут прилетающие и улетающие птицы. Я из комнаты любуюсь этим уголком дикорастущей зелени. Я давно уже не выхожу на балкон. Смотрю на него, но не выхожу. Из кабинета мне не видно, но возможно, там уже поселились осы и свили гнезда птицы. Я уверен, что на балконе полно муравьев. Я их видел весной. В одном из горшков растет персик. Хотел бы я знать, как туда попала персиковая косточка. Я думаю, все это невольное творение птиц, посещающих мой садик. Прилетают воробьи, щеглы и вьюрки. Попадаются также дрозды, быть может выпорхнувшие у кого-нибудь из клетки. Как-то раз заглянула канарейка. А однажды случилось нечто невероятное - на балкон опустился орел. У него было поранено крыло, и он волочил его за собой, словно шпагу. Раз десять мы пристально взглянули друг другу в глаза. Потом он исчез, перейдя на балкон к соседям. Каждое утро я выглядывал из окон спальни вниз на площадь, расползающуюся, словно цементное море, до тротуаров, вдоль которых возвышаются здания в стиле Умберто Савойского. Над домами, среди густого леса антенн, за оградой террас, уставленных цветочными горшками с агавами или декоративными пирамидами из пористого камня, каплями мутной воды застыли голубовато-сиреневые стекла оранжерей, еще больше подчеркивавшие грустное одиночество закопченных террас. Передо мной вставал грудастый силуэт города с куполами на фоне неба, прочно упирающийся в землю ногами своих портье. Вокруг меня пустая квартира. Я начал слышать свои шаги. Казалось, что ходит кто-то посторонний. Я открывал двери, с шумом захлопывал их, чтобы создать ощущение обитаемого дома. Однажды я позволил себе незаслуженную роскошь - сел на диван. И вдруг услышал, как тикает будильник. Звуки доносились из комнаты, где прежде жила служанка. Я направился к двери, еле сдерживая волнение. Будильник стоял на комоде. Я лег на кровать и прислушался к металлическому тиканью, составившему мне компанию. Потом записал его на пленку и несколько дней проигрывал так громко, что было слышно во всех комнатах. Только тогда я понял, что шум может успокаивать больше, чем музыка. Это пришлось мне по вкусу. Я полюбил всякие шумы: от простых до самых сложных. Быть может, поэтому я решился снова повидать свой разрушенный Городок. Мне хотелось записать шумы, которые в нем еще жили. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Городок становится виден, когда я еще трясусь в джипе по каменистой дороге, донельзя разбитой колесами крестьянских повозок и копытами запряженных в них быков. Вскоре, однако, и этот путь исчезает под грудой земли, очевидно сорвавшейся с отвесного склона. Останавливаюсь. Выхожу из машины, смотрю под ноги и вижу первые следы землетрясения: трещины, разбросанные там и сям, словно застывшие на ходу валуны. Непонятно, заброшены ли они сюда неведомой силой или просто соскользнули в долину при движении земных пластов. В бескрайнее пространство вспученной, растревоженной земли причудливо вклиниваются лоскуты гладкого травяного покрова. Вновь сажусь за руль. Машина медленно, с трудом вползает на кручу. Оглядываюсь, вижу на земле четкий след: колеса не буксуют, можно спокойно двигаться дальше. Наконец подъезжаю к Городку: среди серого щебня - обломки рухнувших стен, кое-где остов фасада или колонны. Передо мной лежали развалины, но в глазах город стоял таким, каким его сохранила память. Когда мне удавалось собрать воедино эти два образа, мне казалось, что я вижу прежний, не тронутый землетрясением, Городок и себя самого, глядящего на него издали. Подвожу джип к развалинам и вдруг ловлю себя на мысли: зачем я здесь? Для чего? Ищу глазами море и нахожу его вдали, за лежащей передо мною равниной. Когда я был ребенком, море мне представлялось длинной синей лентой. И действительно, отсюда оно - длинная синяя лента. Остаюсь в машине. Не хочется бродить среди развалин. Все и так видно. Кстати, не слышно и особых звуков, которые бы привлекли мое внимание. В то же время идея записать шумы покинутого всеми и разрушенного селения казалась мне все более замечательной. Однако пока ничего интересного не было. Едва слышно жужжали шершни, осы, дикие пчелы и скарабеи. Потом мне захотелось взглянуть на старика. Посмотреть, жив ли он еще, дождаться, пока выползет наружу, как выходят из своего убежища кабаны. Скорее всего, его уже нет в живых. И вот спрыгиваю с подножки джипа и шагаю по щебню. Кругом развалины и мусор. Упорно смотрю себе под ноги - только там и можно обнаружить что-нибудь стоящее. Поднял обломок розового кирпича. Розовым был и фасад моего дома. Раздается переливчатая трель какой-то птицы, тотчас же повторенная эхом. Эхо - самое прекрасное, что есть на земле. Оно придает неповторимую окраску звукам. Одиночество впитываешь кожей. Я погружался в волны плотного, горячего воздуха, и мне это нравилось. Иногда я поднимался на второй этаж какого-нибудь дома без крыши и садился на каменный пол. Я ни о чем не вспоминал. Мне было просто хорошо. Я наслаждался теплым одиночеством. Хотя летом человек никогда не одинок. Его всегда что-то окружает. Меня обволакивал воздух, как птицу в полете. И глаза мои ничего не искали. Чувство покоя охватило меня, разливаясь по жилам. Я снял ботинки и пошел босиком. Время от времени из сладкого оцепенения меня выводил то стук камня, сдвинутого со своего места змеей или полевой мышью, то глухой рокот неожиданно оседающих и превращающихся в груды щебня и пыли стен. Тогда я заглядывал в окна, если в доме еще были окна, или в какие-нибудь дыры и искал источник звука. Я по-прежнему надеялся увидеть старика. Дойдя до монастыря, я обнаружил, что здесь не все разрушено: сохранился длинный коридор и кровля над некоторыми кельями. Повсюду давние испражнения животных. Над окаменевшими кучками вились мухи. Наверно, сюда приходили справлять нужду и люди. Я думаю, старик тоже бывал здесь зимой. Но все это не вызывало у меня отвращения. Внутренний дворик был весь в развалинах. Из пучка веток я сделал метлу, какой обычно солдаты подметают в казармах. Навел чистоту в коридоре и в одной из уцелевших келий. Я не думал оставаться здесь ночевать. Более того, я хотел уехать в тот же вечер. Однако работал все равно на совесть. Уборка для меня была равнозначна воспоминанию о жене. Единственная возможность почувствовать ее рядом - это стать ею самой, делать то, что делала бы она, имитировать ее движения. Потом, присев в тени, я задумался. Думал обо всем, что придет в голову. "Застрелиться? Стоит ли? Хорошо бы поговорить с кем-нибудь, вот хотя бы с этой пчелой..." Спросил себя, почему я не верю в бога. Стал ждать чуда. Если сейчас в сад прилетят восемь ласточек, это будет доказательством существования всевышнего. Я ждал появления этих восьми птиц. Они не прилетали. Тогда я попросил явить более простое чудо. Пусть над моей головой или рядом пролетит какое-нибудь насекомое. Насекомых не было. Наконец мозг угомонился и затих. Я вновь был спокоен и сосредоточился на конкретном. Возвращаюсь к машине и начинаю сгружать вещи. Проделываю путь от джипа к монастырю и обратно четыре или пять раз. Располагаюсь в келье. Надуваю походный матрас. Становится совсем темно. Съедаю кое-что из своих припасов и залезаю под одеяло. Прислушиваюсь: не несет ли ночь каких-либо звуков. Засыпаю. На следующий день начинаю бродить по безжизненному Городку. Ищу воды, чтобы умыться. Заглядываю в темь глубоких колодцев. Бросаю вниз камни в надежде, что до меня донесется плеск воды. Многие колодцы засыпаны мусором, но в некоторых камень с шумом, погружается в воду. Ищу консервную банку или какой-нибудь другой сосуд. Нахожу цветочный горшок. Отверстие в дне затыкаю щепкой. Теперь надо подумать, как его опустить вниз, чтобы зачерпнуть воды. Связываю вместе разные тряпки, проволоку, кусок цепи, метровый железный прут и две ручки от метел. Когда приспособление готово, опускаю горшок на дно колодца. Подняв его наверх, обнаруживаю, что горшок полон воды. Хорошенько споласкиваю свое "ведро", погружаю его вновь, и через минуту у меня есть чистая и прозрачная вода. Пью. Умываюсь. Вытираю лицо носовым платком. Раскладываю платок на камне, чтобы просушить. Теперь можно исследовать руины. 2 Пыль, покореженные, растрескавшиеся и заплесневелые стены зданий. В комнатах среди осколков черепицы и штукатурки валяются открытки с дышащими влагой пейзажами Южной Америки, скажем какого-нибудь озера Титикака, голубыми пустынями Австралии, опять битые кирпичи и вновь открытки с африканскими и азиатскими ландшафтами и выцветшими, размытыми названиями городов всего мира. Таким явился мне мой город. Мертвый город. Бреду среди небытия вдоль косых теней от мертвых неоклассических колоннад и портиков. В могильной тишине слушаю звуки своих шагов. Медленно обхожу вокруг остова колонны и вижу дальше, за рядом других колонн, площадь, которая упирается в белую стену. У стены недвижно замер человек, а вокруг него крутится, то появляясь, то исчезая, пес. Мужчина смотрит на меня, я - на него. Так издали, тайком мы наблюдаем друг за другом. Высчитываем разделяющие нас метры, но еще больше нас разделяют память, пережитое, ненависть, скука, безразличие. Потом я трогаюсь с места. Пересекаю эту широкую, усыпанную камнями площадь, вновь вижу белую стену, старика возле нее. А он вновь видит меня. Чем ближе мы друг к другу, тем больше расстояние между нами, потому что в безумных глазах старика я читаю мысли, которые не могу расшифровать, а в моих глазах он видит жизнь, которую то ли не понимает, то ли не хочет понимать, то ли она кажется ему бессмысленной. И так мы отдаляемся друг от друга до тех пор, пока не оказываемся лицом к лицу, не зная, что сказать, и даже не видя друг друга - настолько мы взаимно бесполезны. Потом старик грязно выругался и ушел, волоча за собой неизвестно куда мир своей злости. Такие уж мы разные люди: он порождает шумы, я собираю их. Это опустившееся существо перестало быть человеком тридцать лет назад, превратившись в звук, в ругательство, в проклятие, которое даже не назовешь проклятием, это - крик, который лишь случайно приобретает форму слова, а на самом деле не что иное, как отвратительный рев, способный разрушить все и вся. И в самом деле город рухнул. Землетрясение вполне могло быть вызвано воплями старика. Еще до того, как мы встретились и я только начинал догадываться о его присутствии по еле заметным следам, которые он оставлял в развалинах, еще до того, как я понял, где он ночует, я подумал, что если для первобытных людей звук первороден, если их крик, их смех превратился потом в деревья, землю, воду, то могло случиться и наоборот: от движения губ человека, от его крика, шума все рассыплется, обратится в прах, в пыль, в ничто... Неожиданно оказалось, что свирепый взгляд старика скрывал некую симпатию ко мне. Это открытие я сделал на вторую или третью неделю пребывания в Городке. Идя по следам старика, я набрел на поле, где он копал картошку. Сам он ее вряд ли сажал - скорее всего, проросли остатки прежних посевов. Позже я нашел заброшенные виноградники, яблони, грядки с луком и салатом. Растения продолжали жить без человеческого ухода, а это помогало существовать и мне. Как-то мне на глаза даже попались курица и несколько голубей. А однажды утром я обнаружил лежащий на крупном камне еще горячий круглый хлеб. "Наверно, старик положил его остывать", подумал я, но мне так захотелось хлеба, что я не удержался и отломил кусок. На следующий день, однако, хлеб был на том же месте, и я понял, что он положен специально для меня. Я нарезал его ломтями так, чтобы хватило по крайней мере на неделю. Затем стал искать, где старик выпекает хлеб. Рыскал повсюду, пока не догадался, что он пользуется старой печью, сохранившейся в дальнем, совершенно разрушенном крыле монастыря. Там в темной каморке я обнаружил мешки с мукой, скособочившийся стол, на котором лежал покрытый влажной белой холстиной брус дрожжей, предназначенный для следующей партии хлеба. Приподняв холстину, я потрогал мягкие дрожжи; на брусе ножом был вырезан крест. Я вспомнил одного монаха - брата Доменико; он даже не был настоящий монах, а лишь исполнял обязанности пекаря и привратника. Монастырь опустел и начал разрушаться еще при мне. Монахи-картезианцы перебрались в Абруцци, и в обители остался только привратник - брат Доменико. Он продолжал выпекать хлеб для себя, для местных бедняков да странствующих нищих. Брат Доменико не мог изменить своему делу, потому что этому хлебу более тысячи лет. В закваске сохранилась какая-то частица первых дрожжей тысячелетней давности, и брат Доменико не хотел, чтобы сошла на нет последняя, пусть миллионная доля того древнего хлеба. Доменико был человеком, который ночью в бога не верил. И каждое утро бог должен был доказывать, что существует, - тогда к брату Доменико возвращалась вера. Испытания придумывал сам Доменико. Например, он говорил богу: "Пришли ко мне в монастырь через две минуты скворца". Посланный богом скворец пролетал над головой брата Доменико, и тот на целый день становился верующим, но по ночам вера опять неожиданно уходила от него. Мой старик, видно, продолжал выпекать хлеб брата Доменико. Он замешивал тесто на воде, затем добавлял туда дрожжей и наконец лепил два круглых хлеба, не забыв оставить закваску на следующую неделю. Найдя на прежнем месте второй каравай, я убедился, что старик выпекает хлеб и для меня. Я подумал, не следует ли мне поблагодарить его, и пошел к подвалу, где он теперь обосновался. Дверь была заперта изнутри. Я постучал, потом толкнул дверь - она не поддавалась. Заглянув в низкое запыленное оконце, я попытался разглядеть, что происходит в комнате. Старик сидел среди множества неизвестно чем заполненных мешков. Я постучал в стекло. Он не шелохнулся. Я постучал сильнее. В ответ раздалась ругань, задребезжали стекла. Я понял, что мог принимать от старика помощь, но не должен был приближаться, надоедать ему, не должен был вторгаться в тот мир мусора и отбросов, охрана которого стала теперь целью его жизни. 3 Мертвый город - как умолкнувший музыкальный инструмент. Улицы, площади, переулки, которые раньше усиливали шумы и голоса, образуя хорошо настроенный резонатор, теперь были пусты и немы. В разных частях города я записал на магнитофон свои шаги, свои возгласы. В городе больше не жило эхо. Звуки безвозвратно поглощали пыль. Они падали на землю, словно пустые гильзы к ногам стрелка. Включив магнитофон на запись, я посвистел. Затем отошел в сторону, чтобы услышать воспроизводимый звук издали. На расстоянии десяти метров уже ничего не было слышно. Когда я родился, в Городке было очень грязно. Но та грязь отличалась от нынешней; она начиналась в октябре - от дождей раскисали все проселочные дороги, и крестьянские башмаки приносили эту грязь в город, оставляя ее на улицах, площадях, в магазинах, мастерских и кабаках. В ноябре и декабре слой жидкой грязи достигал полуметра, потому что выпавший снег таял и смешивался с землей. Жители ходили в резиновых сапогах - конечно, те, у кого они были, - и казалось, что все двигаются замедленно, как во сне. Летом дороги высыхали, и тогда на месте болота появлялась пыль. Она становилась все мельче и легче, и ветер разносил ее повсюду. Пыль залетала в дома, оседала на мебели, на одежде, на заборах, покрывала окрестные поля. Недели на три устанавливалась жуткая жара, и люди вдыхали раскаленную солнцем пыль. Признаюсь откровенно: от всей более чем тысячелетней истории моего Городка, куда входят и мое детство, и детство моих родителей, и их старость, и дряхлая старость бабок и дедов, у меня сохранились лишь звуковые воспоминания. Помню звонкие щелчки, с какими падали в ноябре на мостовую конские каштаны, что росли у вокзала, и звук шагов в утреннем тумане, когда мы спешили на поезд. От вокзала уходила к соседнему городу узкоколейка. Многие горожане ездили туда на маленьком - всего из нескольких вагончиков - поезде за покупками или на учебу. Каштаны падали на землю, их колючая оболочка раскалывалась, а я испуганно вздрагивал и оборачивался, чтобы посмотреть, не крадется ли кто за мной по пятам, и до рези в глазах вглядывался в плотный туман, пытаясь увидеть источник звука. При мне разрушилась и вилла графов Онтани - самого древнего семейства в городке. При мне там жили только восемь старух и их внук. Эти тщеславные бабки и прабабки уже тогда были единственными, в чьих жилах текла кровь Онтани. Потом и они вдруг начали помирать каждый год, а то и по две разом, и на вилле в течение восьми или девяти лет царил траур. Их внук рос под присмотром семейного нотариуса и служанок. В двадцать лет он уже совершал длительные поездки за границу. Городок покидали многие, но все они уезжали в поисках работы. Граф Онтани был единственным, кто ездил не на заработки. Он покидал Городок ранней весной в сером костюме, а возвращался в белом, потому что уже вовсю пекло солнце. Затем в конце лета он отбывал одетый в белое, а появлялся вновь в сером чесучовом пальто. В Городке он ни с кем не раскланивался. Два раза в день - утром и вечером - граф проходил через площадь, совершая свой обычный моцион: он любил прогуливаться по длинной галерее у банка. Изредка его видели и довольно поздно, однако в кафе он не заглядывал, а останавливался поговорить с единственным во всем Городке шофером. Граф садился рядом с ним в машину, и они беседовали, разглядывая сквозь туман бездомных собак. Настал день, когда граф отказался от путешествий за границу и заперся в своем доме. С тех пор туда зачастили врачи. Он потерял рассудок и умер в 1948 году. Я ступал по развалинам виллы; подошел к пустырю, где когда-то был сад и бамбуковая роща. Теперь здесь были заросли дикой травы с сухими и пыльными стеблями и несколько растений, в том числе низкий, густой, но совершенно без листьев куст акации. На земле валялись ржавые консервные банки. Я старался уловить шум, который сказал бы мне что-то об этом месте и о гибели семьи Онтани. Я пошарил ногой в высокой траве, и вдруг на земле что-то блеснуло. "Осколок бутылки", - подумал я и поднял его. Это оказался стеклянный глаз. Тогда я вспомнил, что молодой граф коллекционировал стеклянные глаза. На аукционе в Париже он набил ими два больших саквояжа. Возможно, именно из-за этих глаз он и сошел с ума, потому что развесил их на стенах виллы и постепенно стал чувствовать, что на него все время кто-то смотрит. Граф так боялся чужих глаз, что в те редкие дни, когда выходил из дому, брел, низко опустив голову. Страх не покинул его и тогда, когда нотариус распорядился выбросить всю коллекцию. Но графу все равно везде чудились глядящие на него в упор глаза; он думал, что это глаза его предков, и часто убегал в сад, чтобы спрятаться среди ветвей хурмы или акации. Почти весь день он проводил, прижавшись к стволу дерева и засунув голову в листву. Я нашел в траве еще один глаз; именно в тот момент я услышал глухой удар от падения спелой хурмы. Твердый звук, который потом расплывался, дробился, словно где-то капала вода. Упал еще один плод, и еще... Их водянистые удары вновь поведали мне всю историю графов Онтани. 4 Я услышал шум, доносившийся из кельи неподалеку от моей. Какие-то деревяшки и куча прелого сена издавали едва уловимое поскрипывание. Я думал, что оно не запишется на магнитофон. Начинаю прослушивать пленку и замечаю, что, кроме этих шумов, слышится еще приглушенный скорбный голос наверняка ночная молитва монаха, обитавшего в этой келье. Несколько раз повторяется слово НЕЧИСТЫЙ. Казалось, монах взывал? "Боже, избавь меня от нечистого". Кто знает, сколько лет висят эти слова в крохотном пространстве. Воздух на самом деле полон утерянных шумов. Где-то в небе можно распознать даже грохот Всемирного потопа. Носятся крики уже не существующих животных. Например, птицы дронт с острова Маврикий. Путешественник, видевший ее последним, утверждает, что она испускала стоны, в которых слышалось слово "help" [помогите (англ.)]. Куда же подевались все эти "help"? Быть может, дронт и вымер, но где-то же должны остаться его кости, или отпечаток его окаменевшей кожи, или хоть какой-то след. Должен сохраниться и его "help", и, возможно, время от времени мы попадаем в идеальные условия, чтобы можно было снова услышать его, подобно тому как сейчас мне удалось уловить отчаянные мольбы картезианца, висевшие в воздухе, словно перья. Я принялся рыскать по городу в поисках заключенных в ограниченном пространстве стенаний и возгласов, которые продолжали отскакивать от стен, не распадаясь и не рассеиваясь. До поздней осени я шнырял по сырым подвалам и погребенным под развалинами затхлым комнатенкам - но все впустую. Я собрал только насквозь прогнившие звуки; то были даже не звуки, а скорее запахи - например, запах плесени. Тогда я опять стал записывать шумы, раздававшиеся вокруг меня. Падение листьев в ветреный день, плотские призывы животных и какой-то еще скрип, раздававшийся где-то поблизости. Я видел, как ветер носит над развалинами клочки бумаги и газетные страницы, которых я раньше не замечал. Мне попалась тетрадь ученика четвертого класса начальной школы. Звали его Гараттони. На многих страницах от сырости текст стал совсем неразборчивым. Но в середине тетради страницы остались пока что нетронутыми. Я проверил две задачи и прочел сочинение о землетрясении. ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ При землетрясениях дома падают. Ломаются они всегда одинаково. Крыши и полы обрушиваются вниз, а стены вспучиваются и с треском разлетаются на куски. Колокольни валятся как подкошенные, будто их расстреляли. Колокольни можно было бы собрать на земле почти целиком. Но лежащие колокольни никому не нужны. Тогда их перестраивают. В том месте, где было землетрясение, обычно надо ждать, что оно повторится. Поэтому люди все время боятся. Они смотрят, не качаются ли лампы. Собаки и птицы всегда предупреждают нас о землетрясении. Они убегают и лают. Потом начинается гул. Землетрясения происходят чаще ночью, чем днем. Восемьдесят процентов ночью, а двадцать - днем. При ночных землетрясениях погибает больше народа, потому что люди спят и не ожидают никакого подвоха. После землетрясений люди с вытаращенными глазами кружат среди развалин, покинутые богом. Многие относят в безопасное место матрасы. Потом приезжают машины "Скорой помощи" и грузовики с солдатами. Почти сразу вырастает палаточный городок. В Персии привозят еще и дыни, потому что они утоляют жажду и заполняют желудок. Дети ходят в пыли и плачут. У пострадавших от землетрясения волосы встают дыбом и не приглаживаются. Нужно много месяцев, для того чтобы как следует их причесать. 5 Сегодня я записал шум дождя: грохот воды по ржавым консервным банкам, жестянкам, по другим металлическим предметам, даже по двум железным оградам. Но прежде я записал звук капель, падавших на землю, когда они еще тонули в сухой пыли. Я записал звонкий стук воды по стеклу, ее мягкое шлепанье по листьям диких растений, записал звуки при соприкосновении дождя с поверхностью луж, с бумагой, с кожей моей руки, травой, деревьями, плитками пола. Я смонтировал голос железа с голосом стекол и листьев. Прослушивая, я как бы снова увидел все предметы и почувствовал, что в этих шумах уже была осень. Осень, которая очень быстро наполнялась солнцем. Я стал искать в полях и заброшенных садах гроздья винограда, отбирая их у мохнатых разъяренных шмелей. Однажды днем я увидел старика, стоящего неподвижно у стены в ожидании чего-то, может какого-то запаха. Стараясь двигаться как можно осторожнее, я приблизился к нему. Закрыв глаза, он грелся на солнце или спал стоя. Я долго стоял возле него. Когда старик заметил меня, то не проявил никаких признаков беспокойства. Он смиренно переносил мое присутствие. А может быть, он потух, как вулкан, потому что уже не было сил извергаться. И на следующий день, и во все остальные дни старик появлялся то тут, то там, неподвижный и молчаливый. Много раз по утрам мы сидели рядом на большом камне, устремив взгляд на равнину и на птиц, исчеркавших все небо. Я думал о жене, о ее приступах неподвижности, перед тем как начинались ее побеги из дома. Я понял, что долгое молчание жены было одним из способов отдалиться от меня, но остаться в то же время рядом. Она напоминала рассеянную домработницу, которую иногда застанешь на кухне или в другом месте дома за прерванной на половине работой. Эту бездеятельность они свято блюдут назло кому-нибудь. Кем-нибудь в данном случае был я. Но ведь она не домработница, она моя жена и поэтому могла бы стоять и рассматривать, что ей вздумается, ровно столько, сколько считала нужным. Сразу же поясню: мы не держали домработницы. Обо всем заботилась моя жена. Только в первые два года после женитьбы мы нанимали женщину, да и то потому, что все надеялись - будет ребенок. Но у жены случился выкидыш, после которого она долго болела. Потом домработница ушла, а жена не захотела искать другую до тех пор, пока не основала общество реставрации кинопленок по американскому патенту. Но и последняя служанка через несколько месяцев ушла от нас, потому что забеременела от какого-то солдата-новобранца из Сардинии. С тех пор всем хозяйством заправляла моя жена. Ведь она всегда хотела чувствовать себя занятой и нужной. Естественно, жена все делала уверенно, спокойно и никогда не уставала. Короче говоря, она была настоящая хозяйка дома. Когда я стал замечать у нее приступы неподвижности, о которых уже упоминал, она не была больше хозяйкой дома, ею владел испуг домработницы. В первый раз я решил, что она просто задумалась. В тот вечер я лег раньше ее, потому что должен был прослушать маленькую кассету с исполнением ритуальной песни по случаю удачной охоты на слона, записанной у пигмеев бинга в среднем течении реки Конго экспедицией Огове-Конго. Я лежал и ждал жену. Она принялась мыть посуду. Плеск воды доносился до спальни. Громкий плеск, какой обычно получается у домработницы: та специально пускает сильную струю и со скрежетом трет щеткой посуду, для того чтобы досадить хозяевам и одновременно показать, что она работает. До этого вечера я никогда не слышал, как жена моет посуду. Она это делала тихо, так как прекрасно знала, что мне необходима тишина. Не видел я и как она подметает или стирает пыль с мебели. В общем, все самые неприятные обязанности по дому она выполняла либо в мое отсутствие, либо так заботливо и умело, что у меня даже не возникало ощущения, будто это делает она. Короче, она хотела, чтобы самая унизительная часть ее работы осталась для меня тайной. Так продолжалось до того самого вечера, о котором я рассказываю. "Почему же теперь она моет посуду с такой злостью? - думал я. - Потому что хочет, чтобы я слышал, как она работает?" Жена уронила тарелку, и та разбилась с таким звоном, что я подскочил. Я уверен, что она не выскользнула из рук, как это часто бывает у домработниц. Жена швырнула тарелку на пол. После этого все на некоторое время затихло. Затем до меня донеслось шуршание щетки, собиравшей в кучу осколки. Потом - ни звука. Я ждал жену, чтобы поговорить с ней, объясниться, понять, что происходит. Полчаса я провел в ожидании. Вдруг у меня возникло подозрение, что с ней что-то случилось, и я побежал на кухню. Жены там не было. Я обыскал весь дом и не нашел ее. Неизвестно почему я подумал, что она решила унести куда-нибудь осколки разбитой тарелки. Совсем как домработницы, которые вечно прячут вещи, которые разбили, или находят тысячу предлогов, чтобы свалить на кого-нибудь вину - на кошку там или на собаку. Одеваюсь и выхожу на площадку. Сажусь в лифт и вдруг явственно ощущаю запах духов. Самое странное, что моя жена не пользуется духами. Запах, который я чувствовал, был резкий и неприятный, вроде того, что оставляют после себя домработницы. Без сомнения, это были те же самые духи, которыми пользовалась одна из двух наших прежних служанок. Вот я и подумал, что жена нашла их на дне какого-нибудь ящичка и вылила на себя. Выхожу из лифта и переступаю порог подъезда. Останавливаюсь на тротуаре и изучаю кучи сваленных под платанами мешочков с мусором.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|