— Вы не должны были дать мне почувствовать, что я простой шофер, хотя бы сегодня!
Он уходит к своему грузовику, оставив нас в тот момент, когда нам приносят с пылу с жару початки кукурузы.
Мы вновь пересекаем Мингрелию с целью добраться до долины Куры, знаменитой своими минеральными водами. Я бросаю ломать голову над историей Генерала и возвращаюсь к своим болячкам. Мучившие меня фурункулы и красноватые пятна по всему телу почти полностью исчезли. Мы проезжаем бескрайние чайные плантации, и у Агаджаняна появляется идея навестить княгиню Чивадзе, которая живет неподалеку, удалившись от света, в старом, но очаровательном дворце. Ее прапрадед, знаменитый князь Георгий Чивадзе, имел обыкновение во время прогулок посылать вперед мальчика с серебряной иконой, прибитой к длинному шесту, с тем чтобы очищать воздух от болезнетворных бактерий.
Парадный вход огромного дворца в стиле «либерти». Это едва различимые среди переплетенных между собой стволов широкие двери из разъеденного жучками, потрескавшегося дерева. В таком же состоянии окна и балкончики, как бы со вспухшими перильцами, вздымающиеся к небольшому центральному куполу, гулкому, словно печной горшок, и крытому ржавой жестью. Скоро и ее последнее сопротивление ослабнет настолько, что любая капля воды, подобно пуле, легко пробьет хрупкую металлическую паутину. Княгиня Чивадзе принимает нас в кухне. Она стоит у окна спиной, очевидно, чтобы с первого момента дать понять нам хотя бы иллюзию былой власти. Затем она поворачивается с осторожностью старости, скрытой под грязным одеянием, которое носит царственно, как если бы это было парадное платье. На веревке, поддерживающей юбку, висит гроздь ключей, должно быть, ими открываются комнаты ее полуразрушенного дворца. Сама она занимает только две из них, почти пустые и с грязными полами. Агаджанян изображает еле заметный поклон, отставив назад правую ногу, целует руку старухе и представляет меня:
— Мой итальянский друг, писатель. Я взял на себя смелость познакомить его с вами.
— Что вам угодно? — спрашивает старуха, глядя на нас свысока.
— Мы ищем тайные деревянные храмы, которые строили монахи-отшельники во времена турецкого нашествия.
— Мне они тоже часто снятся, но не больше.
— Не могли бы мы по крайней мере осмотреть ваш… храм… этот бесценный дворец?
— Мне не хотелось бы бродить по тропам моей памяти. Я слишком устала.
— Не беспокойтесь, мы можем посмотреть дом сами. Княгиня садится на кучу тряпок, под которыми, судя по проступившим очертаниям, погребено кресло. Только сейчас я замечаю, что она боса.
— Я хотела бы оградить вас от большого разочарования. Вот уже много лет я ощущаю, как дом разъедают древесные черви. Я знаю, что как только откроешь двери и окна, так твоя мебель может рассыпаться и превратиться в прах. Так уже было, когда я открыла комнату, выходящую в сад, она звалась «комнатой царицы». Я распахнула окно и обернулась, на моих глазах белая мебель имперского стиля рассыпалась в пыль, и на стенах остались лишь ее очертания. Если желаете насладиться подобным спектаклем — вот ключи.
Видя, что мы не берем, княгиня поднимается, бросает на пол сырую тряпку и ногой возит ею по полу в надежде стереть грязь. Потом говорит, что в доме мало еды: четыре помидора, — луковица, стручок перца и пучок петрушки. И тут же принимается учить старуху-служанку, как той порезать помидоры и луковицу. Затем распоряжается покрошить петрушку и перец, чтобы ими посыпать дольки помидоров. Агаджанян просит разрешения сфотографировать две миниатюры с изображением генерал-губернатора Дидиани с семьей. Агаджанян показывает княгине альбом фотографий, на которых запечатлены знатные грузины, а также редкие ценности, принадлежавшие выдающимся лицам. Когда он просит, разрешения сфотографировать и княгиню, она предоставляет ему это удовольствие лишь после того, как накидывает на голову расшитую шаль, бывшую когда-то царской. Мгновение спустя служанка, шаркая ногами, приносит нам по чашке чая и широкому листу платана, которые княгиня использует в качестве салфеток.
Прежде чем попрощаться, княгиня советует нам познакомиться со старым Чабуа, большим мудрецом, который живет в долине Сета, тянущейся вдоль реки Бзыбь.
Казалось, что до долины рукой подать, тем не менее мы добираемся до нее целый день, шагая вдоль берега реки и продираясь сквозь рощу тутовника, почерневшего и высохшего еще лет сто назад. В старину шелковичные черви обвешивали каждое дерево коконами, и женщины из ближайших деревень приходили собирать их в мешки. Короны опускали в котлы с кипящей водой, стоявшие на отмели реки. После чего удавалось распутать шелковые нити и смотать их в клубки, которые отвозили продавать на шелковые рынки в Кутаиси. Сейчас тутовые деревья стоят сухими, и земля вокруг усеяна ветками, падающими со звонким стуком костей, теряемых толпой скелетов.
Мы принимаемся искать и находим большую, еще живущую шелковицу, увешанную ягодами черного и белого цвета. Это — странное растение с двумя видами плодов, как если бы кто-то привил ветку белой шелковицы на черную. Дерево стоит посреди беспорядочно разбросанных лачуг, покосившихся от времени, дождей и непрерывного, в течение долгих-долгих лет, ленивого ветра, и уже оставленных душевной энергией тех, кто когда-то хотел бы от всего этого защититься. Вокруг домов — дряхлые дощатые заборы, воткнутые в рыхлую землю сырых десен канав.
Чабуа сидит на свежем воздухе. Мне кажется, он ослабел от старости. Он сидит на деревянной табуретке, прислонившись к стене одной из трех лачуг, окаймляющих двор. На нем надет серый халат, аккуратно заштопанный рукой человека, у которого мало одежды. Глаза светлые, кажется, голубые. Левая рука, опирающаяся на колено, с рельефным пучком вен. Роща умерших шелковиц — под его опекой. Что касается живой шелковицы, то с ее помощью он предсказывает судьбы влюбленных. Для этого он использует большое полотнище, сшитое из широких полос марли для гипсовых повязок. Полотнище натянуто под листвой дерева, словно большой горизонтальный парус, и прикреплено к углам лачуг, окружающих двор. Таким образом, ни листья, ни созревшие плоды, ни экскременты птиц, сидящих по вечерам на дереве, не падают на утрамбованную площадку двора, которую Чабуя время от времени вычищает с помощью маленькой метелки. Над его головой шевелятся тени всего, что попадает на мягкий, молочного цвета потолок. В этом, по всей вероятности, главное назначение защитного марлевого сооружения. Кроме всего это еще и примитивный, но эффективный способ сбора созревших ягод, которые сбивают птицы, прыгая с ветки на ветку. И наконец, это тот самый „прибор», с помощью которого Чабуа выносит вердикт о судьбах обрученных. Там, где большой парус образует впадину, прорезана дыра, к ней пришит рукав от пиджака, защемленный бельевой прищепкой.
— У вас есть дочь, которая выходит замуж? — едва слышно спрашивает старик, когда мы усаживаемся рядом с ним. — Или сын?
— Нет, мы просто любопытствующие, — отвечает Агаджанян.
— Тогда вы пришли слишком рано.
— А когда надо?
— На закате.
До заката остается совсем немного, когда в роще сухостоя слышатся чьи-то шаги. Минуту спустя показываются юноша и девушка, обоим нет и двадцати. У девушки под мышкой белое полотно, в руках у парня матерчатая сумка. Чабуа делает им знак подойти к дереву и растянуть принесенную простыню под рукавом, соединенным с марлевым парусом. Затем кричит и хлопает в ладоши. Птицы, уже устроившиеся на покой, всполошившись, взлетают, задевая ветки и листья. От этого начинают сыпаться на марлю и скатываться в рукав ягоды. Когда рукав наполняется, Чабуа отцепляет прищепку, и ягоды вываливаются на простыню, которую молодые держат натянутой над землей. К сожалению, черные и белые ягоды рассыпаются в разные стороны, образуя две отдельные кучки. Парень протягивает старику сумку со скромным вознаграждением, молодые уходят с твердым решением следовать каждый своей участи отдельно.
Этим же вечером мы едим шашлык из барашка, принесенного женихом и невестой. Когда мы садимся покурить на скамейку, Чабуа спрашивает меня:
— У вас в Италии есть ореховые деревья?
— В основном в Южной Италии.
— А твоя Италия какая?
— Моя деревня в Центральной Италии.
— Значит, у вас их мало?
— Очень мало.
— Жаль. Здесь у нас почти у каждого есть ореховое дерево. Прежде чем отправиться спать, мы выпиваем простокваши, а чуть позже кипяченой воды, настоянной на бутонах диких роз. Спим мы в одной из покинутых лачуг. Агаджаняну это напоминает тюрьму, где он отбыл пять лет, и он принимается рассказывать мне о том, как ему удалось уговорить друзей-интеллектуалов прислать в тюрьму 1500 книг — по одной на каждого заключенного. К сожалению, все книги пошли на самокрутки, и два дня спустя весь тюремный двор был усеян обложками и страницами с дружескими посвящениями приславших.
— И вот я вышел из тюрьмы, в которую попал по обвинению… по обвинению в аморальности… В моем города, когда встречаются друзья, они обычно целуются, и вдруг один из самых дорогих моих друзей, с которым я столкнулся на улице и который, согласно правилам дружбы, должен был обнять и поцеловать меня, вместо этого сунул в рот сигарету и протянул мне руку. Но зато еще одна необычная вещь прои-зошла на похоронах известного армянского академика Оселиани. Я три дня как вернулся и стоял во дворе, когда из дома выносили гроб. Как только мои друзья которые несли его, спускаясь по узкой лестнице, увидели меня, каждый протянул мне одну руку, в то время как другой поддерживали свой тяжелый груз. А вечером ко мне домой пришла вдова академика спросить, не могла бы она подарить мне пижаму и шерстяной костюм покойного, так как считает именно меня достойным носить одежду ее горячо любимого и единственного друга. Все это потрясло меня до глубины души.
На следующее утро мы едем в нашем автобусе попрощаться с княгиней Чивадзе, которая, как оказалось, приготовила нам сюрприз: она-таки пoказывает нам одну из комнат дворца, прекрасно сохранившуюся, заставленную белой мебелью, декорированной латунью. На столе до сих пор стоят перевернутые чашечки с подтеками кофейной гущи. Наверно, в тот день кофе пила семья в полном составе и кто-то пытался прочитать по кофейной гуще участь, уготованную ее членам. Все они покинули родину. Кроме княгини, оставшейся в доме, который и сейчас хранит аромат той эпохи.
Порой мне случается увидеть в течение одной ночи два-три коротких сна. Этой ночью я видел всего один, зато длинный сон. Будто бы члены некоего элитарного клуба сидят в плетеных креслах вокруг столиков, расставленных на широком тротуаре. Они смотрят в конец липовой аллеи, видимо, ожидая, что оттуда вот-вот кто-то появится. И действительно, поглощаемые световым занавесом, колеблющимся между громадными домами, все ближе и ближе узнаваемые очертания человека с мешком за плечами. Этот человек — я. Я иду медленно, явно смущенный тем, что мне предстоит доказывать им, что моя настоящая специальность — именно та, которую я сейчас практикую: каменщик. Мужчины, сидящие у дверей клуба, вводят меня в здание и показывают покрытые пылью бильярдные столы: игра больше не утоляет их жажды развлечений. В зале много шахматных столиков с беспорядочно разбросанными фигурами. Мы проходим сквозь анфиладу просторных террас, выходящих во внутренний дворик. Там и сям штабеля кирпича, небольшие кучки песка и цемента, рядом инструменты каменщика. Я достаю из мешка свои личные инструменты, собираясь продемонстрировать присутствующим, как кладется кирпичная стенка. Сначала я выкладываю фундамент, пользуясь при этом приемами такого известного каменщика, каким был мой дед, затем кладу один на другой кирпичи, выверяя кладку уровнем и отвесом. Я понимаю, что это должно стать новой игрой для членов клуба. Они хотят обрести в ручном труде утраченный ими вкус к жизни. Я расставляю их рядом со штабелями кирпича и прошу повторять мои движения. Изысканно одетые господа с пылом отдаются работе, перепачкавшись с головы до ног. Скоро лужайка застроена невысокими шаткими и кособокими стенками. Часть их тут же рассыпается по кирпичику. Один из членов клуба запирает себя в чем-то вроде небольшой башенки. Все смеются, возбужденно переговариваются, сквернословят. Развлечение становится жизнью.
Мы сидим в боржомской гостинице, в двух шагах от большого парка с теплыми минеральными ваннами. Гостиница впечатляющих размеров, с широкими лестницами, покрытыми ковровыми дорожками, поверх которых положено выцветшее до белизны полотно. Постояльцы, сидя в холлах на этажах, под наблюдением дежурных смотрят телевизионные передачи. Атмосфера, как в солидных санаториях. Здесь же швейная мастерская, куда мы зашли, прежде чем отправить в Тбилиси деревянную «балду» для изготовления грузинских кепок — „аэродромов», которую Агаджанян выторговал у одного скромного кепочника в его каморке возле Центрального рынка. Портной всегда в распоряжении клиентов, желающих не только сшить костюм, но и мешок для посылки. Он встречает нас в домашних тапочках и широченной рубахе, заправленной в брюки без ремня. В мастерской стоит запах сирости, выпаренной утюгом из сбрызнутой водой ткани. Ее рулоны — на стоящих вдоль стен стульях. Два манекена равнодушно взирают сквозь окно на улицу, где около железнодорожного вокзала маленькая карусель безостановочно кружит серых бесхвостых лошадок с дырками вместо глаз, куда дети засовывают пальцы, чтобы не свалиться.
Из гостиницы мы совершаем ежедневно пешие прогулки до парка с горячими минеральными источниками. Деревянные дома расписаны арабской вязью. На одной из веранд даже потолок выложен мозаикой из зеркальных осколков. В парке у неболь-шого фонтанчика, облицованного мрамором, две пожилые женщины помогают тем, кто нуждается в лечении. Многие наполняют водой из фонтанчика термосы и бутылки. Я тоже каждое утро выпиваю стакан воды, созерцая в промежутках между глотками покрытые лесами горы, окаймляющие этот отражающийся в Куре городок. Кура — длинная река, она берет начало в турецких горах, омывая Тбилиси, пересекая Азербайджан и впадая в Каспийское море, где наливаются черной икрой осетры. Боржомская вода теплая, газированная и с запахом серы, как будто на пути к свету она слегка коснулась тухлого яйца. У грузин, живущих в этих краях, одно-двухнедельная щетина, высокие каблуки, на женщинах пробковые туфли, напоминающие ортопедические башмаки. Молодые парни разгуливают группками, взявшись за руки, или сидят на скамейках, поворачиваясь всем корпусом и блестящими глазами провожая проходящих девушек.
У меня вошло в привычку останавливаться наблюдать за работой старика лет восьмидесяти, подметающего центральный бульвар. Старого казака всегда узнаешь, даже если несколько поколений его предков выросли и жили на другой земле. Предки Вани были переселены на Кавказ по двум причинам. Первая: попытаться русифицировать земли вокруг Черного моря, чересчур приверженные своему языку и обычаям. Вторая: рассеять строптивую казацкую вольницу, отослав казаков подальше от родных степей. На Ване фуражка, какие носили железнодорожники до 1920 года, черная с твердым козырьком, замусоленная в том месте, где волосы касаются ободка, розовая рубашка поверх брюк цвета ночной синевы и, в дополнение во всему, короткая жилетка, застегнутая на тридцать металлических крючков. В одиночку или вместе с женой он кроит и шьет всю одежду, которую они носят. Впрочем, так же делали в их станичных семьях, питавшихся трижды в неделю вареной зеленью, а в остальные дни фасолью, хлебом, грибами, молоком и фруктами. Жили вместе с лошадьми и другими животными. Были среди них мудрецы, уже в начале столетия предсказывавшие, что на металлических крыльях прилетят, чтобы встретиться, два брата, живущие в сотнях километров друг от друга. Во времена революционных потрясений они искали утешения в молитвах, которым обучились у предков, принадлежащих к религиозной общине Воителей Духа. Почти все безграмотные, они по традиции передавали тексты молитв устно, от отца к сыну. Пострадавший именно за веру, Ваня, сидя в лагере, поддерживал себя, шепотом повторяя эти молитвы.
— Скажите, вы когда-нибудь были счастливы? — спрашиваю я.
— Всегда, — отвечает он, глядя на меня покрасневшими глазами. Мы идем рядом, он изредка посматривает на меня, продолжая подметать улицу.
— Вы не могли бы прочесть мне какую-либо из ваших молитв? — прошу я.
Не глядя на меня и замирая при появлении любого элегантно одетого прохожего или медсестры в белом халате, он начинает причитать:
— Храни в сердце своем честь и доброту, собери в себе все хорошее, что сотворил Бог, старайся хорошенько обдумать все, прежде чем начинать путь…
Строчку от строчки отделяет долгая пауза — Ване трудно говорить. Иногда он повторяет сказанную строку, как бы для того, чтобы взять разбег перед следующей.
— Старайся хорошенько обдумать все, прежде чем начать путь, ты не должен позволять приблизиться случаю к честным делам. Тому, кто ничего не понимает, помоги понять…
В конце улицы он поднимает на меня лицо с подрагивающими веками, а я спрашиваю:
— Скажите мне правду, дедушка, вы боитесь? Старик опускает глаза, его благородное мушкетерское лицо с длинными усами, достающими чуть ли не до ушей, становится печальным: — Немного есть.
После чего он замолкает. Я иду зц ним по бесконечному тротуару до самого его дома, где его ждет старуха, которая чистит картошку, сидя на деревянной табуретке, с ведром у ног. Садясь рядом, я замечаю, что Ваня плачет. Старуха вполголоса говорит с ним по-грузински, затем поворачивается ко мне:
— Ему стало стыдно, что он сказал вам, что боится. Вы должны извинить его.
Глава восьмая
стоя на балконе горной библиотечки и созерцая долину, мы видим, как к нам поднимается облако белых бабочек. Очень скоро все вокруг становится белым.
Помимо монументального комплекса Дома творчества грузинских композиторов, край этот еще знаменит гигантскими деревьями, на которых крестьяне сушат табачные листья. Мы шагаем по карабкающейся в горы тропе, которой явно грозит быть задушенной зарослями подлеска. Выходим к широкому лугу, заваленному свежескошенной травой и ромашками. Здесь же несколько стоящих особняком огромных деревьев. Это и есть «панты», как их здесь зовут, дикие груши, похожие скорее на тысячелетние дубы. Их ветви усеяны мелкими плодами, время от времени падающими на землю. По приставленной к стволу лестнице поднимаемся вверх и обнаруживаем, что ближе к стволу листья сухие, а ветви, искусственно согнутые, образуют ниши, куда и складывают связки табачных листьев для просушки. Листья дерева эместе с плодами образуют плотную зеленую оболочку. Агаджанян ищет след или хотя бы намек на то, что перед нами знаменитый тайный храм. Но все достаточно прозаично. Таких деревьев, „переделанных» крестьянами, приспособленных ими для хранения продуктов, полно по всей Грузии. По крайней мере так нам объяснили крестьяне, встреченные около груши. В руках у них серпы, они направляются косить траву на плоскогорье.
Мы оставляем их за работой, а сами поднимаемся к Мачарцкали, деревушке, угнездившейся на седловине горы, куда ведет грунтовая дорога, исчезающая где-то под облаками. Запах тлена исходит от бедных деревянных домов с привычными нависающими над двориками галереями. Сквозь ветви ободранных чинар бликуют отраженные светом стекла веранд. Сонмище крыш и галерей, где ощущаешь горячее дыхание солнца, которым пропахло прожаренное им до самых глубоких волокон дерево. Грязные рожицы детей на улочках, заваленных древесными стружками, которые растаскивают непоседливые поросята, елозящие по ним.
Пожилая крестьянка, исполненная благоговейного отношения к культуре, открывает нам библиотеку — маленький домик на краю долины. Валимся с ног, и больше, чем перебирать книги, нам хочется отдохнуть. В небольшой комнате деревянный пол, на нем несколько мертвых птиц — жертв любопытства, заставившего их проникнуть сюда сквозь разбитое окно. Мы берем наугад несколько книг и просим у старухи разрешения полистать их, сидя на ветхой террасе, откуда открывается грандиозный и кажущийся беспредельным пейзаж, его контуры по мере удаления расплываются в плотном горном воздухе. Под нами проходит стадо коров, норовящих боднуть столб, подпирающий террасу. Я усаживаюсь на прислоненное к стене сиденье, снятое с грузовика. Ко мне подходит Агаджанян с книгой в руках:
— Эта книга написана итальянцем-миссионером, — восторженно произносит он. — Его звали Джудичи… Это его реляция Ватикану о Грузии ХVII века и его острых спорах с турецким врачом, фанатичным мусульманином, противником католической экспансии… неким Фериндоном… жесткая схватка двух крупных умов… она длится до тех пор, пока турок не заболевает и не просит помощи у миссионера как врача… «Вы выздоровеете и будете чувствовать себя превосходно», — говорит миссионер, посетив Фериндона. Турок, растроганный, возражает: «Вы неправы… я болен тоской по родине… С той минуты, как я услышал итальянскую речь, я умираю от ностальгии… Ведь я тоже итальянец… Из Сиены… Мне было двадцать лет, когда во время поездки с отцом в Грецию меня похитили турки… и я принял мусульманство»…
Я молча смотрю на долину, и моя фантазия, разбуженная этой историей, приходит в движение.
Однажды Генерал командует «Сальта!» и поднимает правой рукой платок, который должен, подпрыгнув, схватить Бонапарт. Это впервые, когда Генерал произнес команду по-итальянски. Она вырвалась у него случайно. Пес не выполнил приказа, потому что не понял смысла команды. Генерал объяснил, что она означает. Весь этот и последующие дни он время от времени извлекал из кладовой памяти похороненные там итальянские слова. Ему вспомнилось, как с малых лет он разговаривал на итальянском с матерью и на русском с отцом. Именно поэтому ему запало в голову, что все женщины Петербурга разговаривали по-итальянски, а все мужчины — по-русски. За один месяц он вместе с псом повторил сотню итальянских слов. Больше всего потрясло Генерала, когда неожиданно у него вырвалось: «Аморе мио». Это были те самые слова, которые часто говорила мать, прежде чем пожелать ему доброй ночи. Тогда он задумался, почему только сейчас дают знать о себе те капли итальянской крови, что бежит в его венах. И вспомнил, как в начале военной карьеры не хотел, чтобы другие молодые офицеры знали о том, что его мать — итальянка, дочь того самого приехавшего в Петербург посредственного скрипача, который выдавал себя за великого флорентийского артиста, носившего ту же фамилию, хотя на деле не был даже его дальним родственником. Генерала не утешало и то, что дед отличился, храбро сражаясь в чине полковника против турок. И только сейчас он с симпатией и даже с восхищением и уважением думал об этой странной личности, закончившей свой путь отшельником в горах Кавказа.
В те дни, наполненные воспоминаниями, главным образом, о матери, он приказал слуге почистить пианино, которое стояло в центре зала, погребенное под слоем исторической пыли. Поэтому ежедневно тишину дворца нарушало звучание инструмента, клавиатуры которого касались трясущиеся руки дряхлого слуги. По ночам из салона доносились звуки каких-то ритмичных шлепков: что-то мягкое падало на деревянную поверхность. Сперва Генерал не спрашивал слугу о природе этого шума, пытаясь самостоятельно разобраться, размышляя об этом и строя ночами всяческие предположения. Любопытство пересилило, и он позвал слугу.
— Это мыши, ваше превосходительство, — объяснил тот.
— Чем они там занимаются?
— С тех пор, как я отполировал пианино до зеркального блеска, они соскальзывают с него и шлепаются на пол.
Генерал подумал, что только пожар может выжить мышей из этих стен. Он давно привык решать свои проблемы с помощью огня. Но позднее он махнул на мышей рукой и вскоре привык к их ночным проказам.
С террасы Агаджанян делает несколько снимков «полароидом». Горы, неподвижные, как и их отражения, проступившие на только что проявившихся фотографиях, чем выше, тем голубее. До нас доносится поднимающийся из долины запах свежего сена. Я сижу с закрытой книгой в руках, стараясь погрузиться в аромат окружающего час звенящего воздуха. Утомленные мышцы мало-помалу расслабляются. У меня возникает ощущение, что я растекаюсь в пространстве. Мне чудится, еще немного, и я сольюсь с огромной плотиной, перегородившей устье Куры. Голова слегка кружится, становясь пустой и легкой. Краем глаза я вижу, как снизу, от змеящейся реки поднимается светлое пятно, напоминающее облако пара. Разрастаясь, оно застилает развернутую перед нами панораму. Его обволакивающие щупальца уже у самой террасы. И когда мы целиком укутаны этим подобием мягкой ваты, то обнаруживаем, что это — бабочки, миллионы бабочек, поднявшихся с большого луга, где крестьяне косят высокую траву вокруг диких груш. Белыми трепещущими крыльями покрыто все: потолок террасы, деревянный парапет, листья яблони, растущей под террасой. Даже свиньи и коровы, пасущиеся внизу, облеплены бабочками. Неожиданно и непонятно по какому загадочному сигналу единым взмахом это гигантское облако взмывает в воздух и удаляется в горы, к альпийскому лугу, где бьют ключи сернистой воды. Вокруг нас остаются только обломки ножек и крылышек.
На своем еле живом автобусе мы минуем деревню Читакеви. В каком-то одному ему известном месте Агаджанян сворачивает с дороги и углубляется в лес по колее, полной грязи и воды. Он поворачивается ко мне, чтобы спросить: — Слышишь колокол?
Он глушит мотор, чтобы я смог расслышать легкое позвякивание. В долине Куры я не раз слышал разговоры о Зеленом монастыре. Имеется в виду некий, тысячелетней давности монастырь, затерянный где-то в зарослях сосен, орешника и каштанов, покрывающих горы. Все рассказывали о нем по-разному, словно речь шла о разных покинутых монастырях, разбросанных вдоль лесных троп. Я думаю, что скорее всего Зеленого монастыря вообще не существует, что это всего лишь мираж или определение, относящееся к любому деревянному храму. Однако во всех рассказах постоянно повторялось одно: радостный перезвон колокола, зовущего путников, по делу или просто так оказавшихся в лесу. Но кто звонит в колокол, если монахов давно нет? Агаджанян изложил мне свою. версию, призывный звон колокола заменило пение особого вида черных дроздов. Когда монастырь прекратил свое существование то ли в результате бедствия, то ли из-за того, что его покинули монахи, птицы стали подражать прежним звукам, словно тоскуя по ним, и, передавая эти звуки из поколения в поколение, донесли колокольный звон до наших дней.
Тропинку пересекают перекрученные корни, они, подобно лестничным ступенькам, облегчают наше восхождение. И вот он внезапно перед нами — наш монастырь. Два небольших каменных строения, утонувшие во мху и упавших ветках. Птица, пение которой мы слышали, замолкла, замерев на самом коньке кровли каменной церквушки. Солнце, чьи лучи проникают через ветви огромных ореховых деревьев, высвечивает несколько маленьких барельефов, на которых изображены лошади, скачущие навстречу восходу. Мы открываем дверь и входим внутрь церкви. На камне, располагающемся в том месте, где в прежние времена, верно, находился алтарь, горит свеча. Кто здесь был до нас? На каменном карнизе вдоль полукруглой стены еще свечи, но незажженные. Всякий, кто бы ни пришел сюда просить милости Божьей, может их зажечь. Для этого рядом несколько коробков спичек. Я беру свечу и стою с нею до тех пор, пока мне не удается мысленно сформулировать желание. После этого я принимаюсь чиркать спичками, которые не загораются, видимо, отсырел фосфор. На это безрезультатное занятие уходят все три коробки. Теперь я собираюсь зажечь свечу от огня уже горящей.
— Не вторгайся в чужие желания, — останавливает меня Агаджанян.
Мы выбираемся на свет и натыкаемся на вкопанные в землю большие глиняные кувшины. В свое время в них выдерживалось вино, которое делали монахи. Сейчас их выступающие из земли горловины завалены камнями и черепицей. Неподалеку от церквушки разровненный участок земли, видимо, когда-то здесь у монахов был огород.
Я ковыряю ржавым гвоздем дерн и откапываю сухие и кое-где сгнившие корни. Я показываю их странному типу, появившемуся на тропинке с огурцом в руке и переметной сумкой через плечо, он объяснил мне, что это очень старые корни фасоли. Он растирает их сухие останки в пальцах, как это делают обычно специалисты, пока не превращает их в пыль. На поясе у него болтается моток веревки — обязательный спутник каждого менгрела, так повелось у них с давних пор, когда веревка служила и для кражи коней, и для перевязки сена, и для переправы через реку, и для лазания по деревьям. С пояса свисают несколько мешочков, в которых соль и перец, а также два свечных огарка.
— Куда направляетесь? — спрашивает Агаджанян с нездоровым любопытством.
— Иду себе, — отвечает мужчина. — Остановлюсь, съедаю дикую грушу и заварю мяту. В лесу есть все, что нужно.
Агаджанян вновь щелкает «полароидом», мужчина, замерев, наблюдает, как на бумаге появляется его изображение. Мы предлагаем мужчине взять фото, полагая, что этим делаем ему приятное.
— Зачем останавливать время?! — смягчает он философским восклицанием свой категорический отказ. И удаляется. Мы смотрим ему вслед, пока он не скрывается в густом лесу.
Глава девятая
Мы пересекаем границу о Арменией и посещаем базилику Сагина, прячущуюся среди деревьев. Агаджанян поет псалом, чтобы дать мне возможность послушать его звучание под сводами, покрытыми пятнами сырости.
Мы приезжаем в местечко, которое Агаджанян именует своей загородной резиденцией. Это затерянная деревня, открывающаяся взору, едва пересечешь старинное кладбище с могильными оградами под столетними дикими грушами. Ветви таких же груш нависают над крышами хижин. На них — сухие листья, прикрывающие щели в проржавевшей жести. Между деревьями вьются грунтовые дороги. Там, где одна из них расширяется, стоит старый автобус без сидений, приспособленный под тир. У двери — мужчина в ожидании редких клиентов, которые иногда приходят сюда излить свою тоску, стреляя по двум десяткам жестяных зверюшек.