Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Там, при реках Вавилона

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гуцко Денис Александрович / Там, при реках Вавилона - Чтение (стр. 9)
Автор: Гуцко Денис Александрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Может быть, им с окна поесть бросить? Чтоб ушли? - спрашивала бабушка Митю. - Сосисек, может? Там кило полтора.
      Иван Андреич говорил и говорил, уже бессвязно. Мама, уже без слез, кивала и гладила его по плечу. В какой-то момент он оборвался на полуслове, лег - собачий вой тут же умолк,- и скоро мама позвала: "Митя, подойди".
      - Э, мил-человек, а ты ведь не наш, да? Не русский ты, да?
      - Почему так решил?
      - Да слыхать тебя. Аж ухо режет. И повадки какие-то... Ты не Мустафы нашего зема, нет?
      - Нет. Я негр. Осветленный.
      - Шутник, да? Наверное, кто-то из родителей не русский?
      - Это так важно?
      - Просто интересно.
      - Лично тебе это важно? Для чего это вообще?
      - Ни для чего. Говорю же, просто интересно. Ты стесняешься, что ль? Мустафа не стесняется, что чуваш. Так что, угадал? Родители?
      - Все русские.
      - Серьезно?
      - Клянусь Кораном.
      Да полноте, Митя, сознайтесь хотя бы себе: вы не русский!
      Не русский по фамилии Вакула... Что ж, всяко бывает. Теперь-то, в нынешние-то времена. Что ж ты носишь свою обиду, как боевое знамя? Ну не русский ты, признайся и не мучь окружающих. Вспомни-ка те ироничные разговоры о русаках-русопятах... Ежеминутно осмеянный с княжеского балкона Иван-дурак. Ведь ты не пытался оспорить, заступиться, ты и не думал вспылить и броситься в драку - ибо не принимал на свой счет. Вспомнил? Ты - ах, станешь ли отрицать? - разделял это отношение. Это панкавказское высокомерие к Ивану.
      - Представляете, пришли в Москве в гости к знакомым... сами приглашали, адрес дали... так даже чаю не предложили!
      - В школе новенькая. Генеральская дочка. Из Рязани. У нее юбка - где началась, там и кончилась. По лестнице идет, к стене прижимается. Одно слово - из Рязани.
      - Русские бабы все такие.
      Бабы - само по себе особое словечко. Никогда не скажешь про своих, про родственницу: баба. Если только обругать... Обидится смертно, в Грузии это запросто: одно слово - и обида жуткая, бесповоротная, навсегда, до забывания имен, телефонов и дней рождения.
      Все ли ты вспомнил, Митя? Помни и не забывай - и не называй себя русским. Но, Боже, скажи-намекни - кто же я?! Рассуди, могло ли сложиться иначе?
      Каждое лето - стаи Отдыхающих Блондинок. Охота на них начинается прямо у вокзала. Помня об этом, местные русские девушки летом стараются обходить вокзал стороной - чтобы не путали. Каждое лето - стаи бомжей. Рыщут мимо винных магазинов и рынков, валяются там и тут на тротуарах. "Подснежники", говорят про них. И еще говорят, морщась: российский десант. Своих таких в Тбилиси нет. И - страшно сказать - нет таких среди грузин. Во всем убане районе - один такой, на улице Гоголя. Во дворе с огромными сиреневыми кустами, в бельэтаже с рваной занавеской вместо двери. Знаменитый Абашкин, городской сумасшедший - а если быть точным, знаменитый алкоголик. Как крот по своему тоннелю: на вокзал за пустыми бутылками, с бутылками в винный магазин. Благо весь путь по прямой.
      - Хху ннах еть ххуать ллля!
      Человеческая речь давно им утрачена. Одной рукой он держит за ширинку собранные гармошкой брюки (сколько помнили его, пуговиц там никогда не было), в другой несет, то и дело поддергивая, будто для того, чтобы проверить, на месте ли ноша, громыхающую стеклопосудой авоську. Так и ходит: ведет себя по маршруту, вцепившись в собранные в кулак брюки.
      - Ннах хххы эть мма!
      - Абашкин идет!
      И детвора, звонко улюлюкая, подхватывая на бегу камешки и срывая горстями крохотные шишки туи, выскакивает на улицу, на бездумную злую забаву.
      Вопли его, изжеванные до неузнаваемости ругательства, становятся яростней.
      - Аахххы внна ить ххах!!
      Не выпуская ни брюк, ни авоськи (упадут), он останавливается через каждый шаг, разворачивается рывком, почти падая, и выплевывает свои матерные огрызки на зашвыривающих его камнями и шишками детей. А дети хохочут, скачут вокруг, самые храбрые подбегают вплотную, чтобы крикнуть у него за спиной и, когда он начнет разворачиваться, отскочить с пронзительным визгом. Взрослые грозят им из окон, велят немедленно явиться домой.
      - Ххху сса ухх шшууу!!
      - Абашкин-Какашкин!
      Самая жестокая толпа - дети.
      - Как тебе не стыдно, Митя, он же больной. Как же можно?
      - Я больше не буду, ма. А правда, что у него дети есть?
      - Правда. Два сына.
      - Нормальные?
      - Вполне.
      - А где же они?
      - Где-то в России, приезжают иногда.
      И это казалось неприличней и ужасней самого Абашкина: "...где-то... иногда..." И думалось: "Это потому, что они из России, Абашкин ведь приехал откуда-то. У них там и не такое бывает".
      - "У них" - так, Митя? Именно - "у них, там". Кем же ты считал себя? А?
      - Я не помню, не помню. Боже! Ну вот ведь, вот - вот чем питалось! Нельзя же было, нельзя было не отчеркнуть границу между собой и...всем этим. И что же теперь? Теперь-то, в новые-то времена? Кто я все-таки?
      - Бабушка с дедушкой умерли, оборвалась ниточка... Отрезало истоки как потечет твоя река? Куда и по какому руслу? Наверное, пересохнет?
      - Нет. Столько вложено ими. Сколько чувств, усилий. Радости, разочарования, тревоги, победы, утраты - все в дело. Нелегкий был труд. Жизни, вбитые в пустоту, как сваи в болото. Как при строительстве Петербурга: казались ненасытными топи, бездонными - а город встал! Мне бы только понять, разобраться... Я ведь думаю по-русски, я... чувствую по-русски.
      - Ой ли? Чувствуешь ты, как книжный русский. Сам знаешь. А с н и м и тебе ведь... не очень?
      - Да, мне комфортней дома...
      - Дома? То есть с грузинами?
      - Я... мой дом в Тбилиси. Мой мир. Я знаю, как он устроен, вокруг чего вертится. И люди - я знаю, какие они, из чего вылеплены. Они ведь такие же, как я. С таким же акцентом. Мне с ними легче, привычней...
      - Так, стало быть...
      - Я не знаю... нет, но ведь я не грузин, нет... и никогда не считал себя... и грузины не считают меня...
      - Не русский, не грузин, даже не метис. Кто?
      - Я... не знаю. Я... такой вот - грузинский русский.
      - Ого!
      - А что, нельзя?!
      Обязательно, обязательно надо позвонить.
      - Алло, мама?!
      - Ой, Митюша! Наконец-то! Ты где, золотой мой?
      - Да я в Азербайджане. Беспорядки тут... Как у вас?..
      - Где ты?! В Карабахе?!
      - Да нет же, мама, нет. Я в спокойном месте. Тут вообще не стреляют.
      - Не обманывай! Я же знала, чувствовала, что что-то не так. И мне вчера так плохо погадали... Что за городок такой?
      - Не обманываю я. Правда, спокойно. Мы здесь только для проформы.
      - Что за городок? Митя, я в Вазиани ездила. Там сказали - ты в командировке. Я им такое там устроила! "В командировке!"
      - Знаешь, мне долго нельзя говорить. Меня тут пустили... В общем... у вас там как? Спокойно?
      - Митя, когда вас обратно?
      - Мам, как у вас там, спокойно?
      - Я говорю, когда вернут вас?
      - Н е з н а ю. Мама, как в Тбилиси, нормально? Ничего... такого - нет?
      - Какого? Все в порядке. Ой, как хорошо, что ты позвонил! Почему раньше не звонил?
      Обязательно надо позвонить. Как только выпустят, утром же и позвонить. И больше не придумывать отговорок.
      7
      - Ну и утро! В такое утро на нарах-то просыпаться стремно?
      - На нарах всегда просыпаться стремно.
      - А ты спроси у него. Глянь, стоит, головой вертит, улыбается.
      - Что за кайф в камере спать? Холодно же.
      - Турьма, нравится тебе в камере?
      На самых кончиках ветвей поблескивали замерзшие капельки. Крошечные сосульки - почки сосулек. Лист в ледяной рубашке, бриллиантовый ворс инея... Постоять, любуясь и ища чего-то, не имеющего никакого отношения к веткам и листьям... Сколькие до него затевали подобные игры с естеством... (да хотя бы князь Болконский: на десяти страницах все всматривался в дуб и думал, думал).
      "Гм, интересно, что это за деревья? Мы вот теперь не знаем, что за деревья вокруг, что за птица с утра насвистывает... безымянное естество: дерево, птица, растение, насекомое".
      - Турьма, че рассматриваш? Слышь, шоль?
      - Слышу. Замерзло все.
      - Дак не май месяц-то.
      Его не запирали, ему по-прежнему разрешали сидеть в тепле, у сладко гудящей буржуйки. Вообще режим на гауптвахте установился экзотический: отбывающий арест или гулял по двору, или дремал на столе в "дежурке", или шел к себе в камеру. Менты хоть и не принимали его за своего, относились вполне дружественно. Но ощущение захлопнутых створок не исчезало. Говорят но издалека. Шутят - но совсем уж неясно. И, как ни пробуют нащупать его самого, все впустую. Глухо. Ни щелочки. Он сначала старался согнать наваждение, притворялся, что все тип-топ. Потом перестал.
      Зима подкралась вплотную... По утрам земля была серебристой и шершавой и тихонько потрескивала под ногой. Даже усыпанный трупами вещей дворик выглядел по утрам довольно мило. "Интересно, как выглядел бы павлин на инее? Если бы распустил хвост возле обледеневшего куста?"
      - Слышь, шоль, турьма! - звали его из-за покосившейся двери. - Хорош бродить. Чай будешь?
      Да-да, чай. Глядя на ледяное серебро и слушая горящие дрова, то веселые, то взволнованные. Допив, протягивать руки к печке - не потому, что замерзли, а так... красиво. И разламывать стулья, на которых уже никто никогда не будет сидеть, для того, чтобы отправить их туда же, в полыхающую чугунную утробу - сначала они будут шипеть и вонять лаком, но это недолго, зато потом затрещат особенно звонко, звонче паркета, который жгли вчера. Митя стал чувствителен к звукам: простейший звук - какая-нибудь упавшая с потолка капля - может вызвать настоящий шторм. Скрип шурупов разламываемых стульев, например, проник неожиданно глубоко: за окном по раскисшей колее покатилась телега с веснушчатым чубатым мальчишкой, нерешительно вскинувшим руку в прощальном жесте, и широко расположившимся за его спиной военным в долгополой шинели... Если в одну из таких минут где-то невдалеке каркает ворон, сердце покрывается мурашками одиночества - и делается пронзительно, до восторга тоскливо. Тогда накатывает такая нежная жалость к себе, что, отхлебывая прозрачные "вторяки" из потертой алюминиевой кружки, он становится почти счастлив...
      Ближе к полудню иней таял. Земля возвращала свой истинный облик, мокро и холодно блестела, неживая и жирная. Дворик смотрелся, как размытое кладбище.
      Он больше не мучился, не тратил попусту душу.
      - Нет, этих просто так не успокоишь. Здесь надо - о как, в бараний рог.
      - Сталина на них нет. В двадцать четыре часа на ... всех бы утихомирил.
      - Додемократились, бля.
      - А я сразу говорил: добра не будет от этой перестройки. Как жопой чуял: скоро, скоро что-то начнется. Так и оказалося.
      - У тебя не жопа, а политобозреватель.
      Митя больше не терзался от отсутствия ответов. Понял: их нет. Да и зачем они?
      Каждый день, прячась от посторонних глаз в камере, при свете, падающем в открытую дверь, Митя читал Псалтирь.
      Казалось невероятным, что здесь, на зачумленной территории, в медвежьем углу под названием Шеки, на библиотечной полке так запросто валялась эта книга. Он допускал, что библиотечная система, как и всякая система, способна выкидывать коленца и сюда, в мусульманскую провинцию, какими-то неисповедимыми путями забросило Псалтирь, - но не мог взять в толк, каким образом книга выжила. За столькие годы - не отправлена за ненадобностью в мусорный жбан.
      Была она стара. 1911 - на титульном листе. Яти. Плотная, пожелтевшая и потемневшая бумага, хрустевшая между пальцами. Страницы с закругленными углами. Узорные виньетки по краям. Когда в бетонном полумраке камеры Митя раскрыл ее и стал читать, от нечего делать заскользил по строчкам где-то с середины - он не ждал ничего интересного. "Молитвы, что ли? Уж точно, не Кен Кизи". Чем вообще могло заинтересовать это - прокопченное кадилом с плаката Кукрыниксов, что висел в кабинете истории, полное старушечьих шепотов-причитаний? Длинные седые бороды торчали из-под этого, тянулись непонятные слова, выкованные недобрым басом в другом - плывуче-золотистом полумраке. Разноцветные яйца, которыми бились на Пасху во дворе (хорошо, если раздобыл яйцо цесарки, таким побьешь любое куриное), крестины младенцев, кладбищенские кресты - вот и все, что мог бы вспомнить Митя.
      То, что обрушилось на него, не имело с этим ничего общего. Напряженные, на пределе слова, монологи. Перетянутая струна за мгновение до того, как лопнуть, тетива за миг до выстрела. И все-таки удивительно: трепетные, коленопреклоненные, но живые отношения с богом. "Как на расстоянии вытянутой руки".
      Указания в начале некоторых псалмов: "начальнику хора" - так смешно аукались с другими, более привычными из более привычной среды словосочетаниями: "непосредственный начальник", "начальник караула", "начальствующий состав", "товарищ начальник". Люди, заговорившие с пожелтевших страниц, были будто вчера лишь оттуда, от яблонь Эдема. Звенели и ослепляли.
      Было в этой книге...
      - Эй, жрать будешь? - кричал кто-нибудь из охранников, выглядывая в коридор.
      - Нет, потом.
      - Что ты там делаешь? Смотри, вредно. Ноги отнимутся. Или руки шерстью покроются.
      ...много литавр и громов небесных. Но особенно пробрал его коротенький псалом про то, как... на вербах... повесили мы наши арфы... там пленившие нас требовали от нас слов песней и притеснители наши - веселия...
      Вот так: повесили арфы на вербы...
      Вовек милость Его ... славьте Бога небес...- и вдруг так просто, устало: при реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе. Вербы, неожиданные и трогательные. Такая понятная, сегодняшняя история с пленившими и притеснителями. Всплывало дальше что-то темное с сынами Едомовыми и с Иерусалимом, да и с Сионом было ничуть не яснее (память подсовывала слово "сионист", - но это, кажется, не имело отношения к делу). Зато потом - слово-землетрясение: дочь Вавилона, опустошительница! И совсем дикое, сумасшедшее: блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень! Так, со знанием дела: разобьет. Хрупкое ведь - именно разобьется... как скорлупка.
      Все уже было. Это было. Безумие - было. Тоска возвышающая и глядящий из мрака Зверь. И чьим-то ногтем прорисованная вдоль всего столбца бороздка. Он аккуратно вел подушечкой пальца сверху вниз... Сколько закодировано в ней...
      Анфилада времен:
      было, когда-то уже было - там, в Вавилоне;
      и кто-то, жилец другого времени, прочитав, был потрясен увиденным сквозь буквы;
      и он, Митя, потрясенный, вглядывается туда через его плечо.
      Митя произвольно прибавил к прочитанному то, что помнилось, Вавилон-скую башню, гнев господень и смешение языков. И получилась мрачная картина с видом на развалины Башни и сидящими при реках этого самого Вавилона людьми, только что утратившими способность понимать друг друга... полными слез и готовности разбивать младенцев о камень... Сдвинувшись ближе к стене, так, что приходилось подгибать ноги, Митя ложился на живот, клал книгу в световое пятно и подпирал подбородок ладонью. Свой любимый псалом он уже знал наизусть, но предпочитал читать. Так получалось точнее. Старинные буквы "ять", старая, необычно плотная бумага, сохранившая бороздку, как песчаник сохраняет след динозавра... Особенно эта самая бороздка - след чьей-то души, - она добавляла к книжной магии грубую вещественную достоверность. Слова ложились в самое "яблочко": Вавилон начинался сразу за дверью камеры, его холодные реки журчали прямо под стеной ИВС, казалось: сейчас выглянет, а над бортиком бассейна на обледеневших ветвях покачиваются арфы.
      "Вавилон. Здесь мой Вавилон".
      Приходили Земляной и Тен. Приносили печенья и сахара. Постояли возле фонтана, поболтали. Тен выкурил сигарету. Ни с того ни с сего он вспомнил вдруг о драке:
      - Ты молодец, х...ли говорить. Не сдрейфил. Кочеулов недавно интересовался, как все было. Я рассказал. Он: "ну-ну" - и ухмыльнулся так. Типа, знаешь, "парень не пропадет".
      Стало быть, понял Митя, реноме не подпорчено. Наоборот, набрал очки. Теперь можно закрепиться на позиции... если дать кому-нибудь... ну, в общем, можно закрепиться на позиции. Эх, с волками жить - что в армии служить! Вот тебе, Митя, и преступление с наказанием, и реки вавилонские, и в кольцах узкая рука.
      Земляной с Теном рассказали бакинские новости: наши снова попали в заварушку - с дома на грузовик сбросили горящую бутылку с керосином, угодили ровнехонько на капот. Никого не задело. Кто-то из третьей роты (они не знали, кто) напился пьяный в карауле. А вообще наши теперь только тем и занимаются, что охраняют армян. В пекло больше не встревают. Митя слушал вполуха, они рассказывали с холодком. Происходящее там хоть и волновало, но уже не так, как раньше. Пуповина, связывающая Шеки и Баку, надорвалась. Эмбрион зажил собственной жизнью.
      - Разве за этим уследишь... Армяне бегут, а их еще и на дорогах отлавливают. Одного капитана из танковой части разжаловали: за бабки на армейском "газоне" армян вывозил. Короче, ничего нового.
      Дня своего освобождения Митя ждал с опаской, не ощущая ни радостного нетерпения, ни алчного ожидания. Там - знакомый хаос, беспардонный и навязчивый, и нет камеры, в которой можно от него спрятаться. Щупальца хаоса снова заскользят по нему, полезут внутрь, ломая защитные створки, тщательно обследуя каждый миллиметр души: кто? зачем? по праву ли здесь?
      Вот если бы отсюда - прямо домой, в Тбилиси!
      Сменялись по кругу охраняющие его курсанты, ИВС становился все более привычен. Крысиные шорохи под нарами, теплая грязная "дежурка", сложенные в коридоре для просушки сучья и бумага, стопки отодранного в кабинете начальника паркета - все это казалось теперь вполне пригодным для жизни. Неделя, вначале показавшаяся бесконечной, как пытка, пробежала, шла вторая.
      День десятый, последний, начался для него со скрипа открываемой печной дверцы, запаха остывшей золы и дружеской перебранки охраны. Типичное утро, не предвещавшее ничего нового. Вчера он остался ночевать возле печки и, видимо, надышался. Голова гудела бронзовым колоколом. Сменившиеся прощались с заступившими. Обменивались новостями, что поведали вернувшиеся из Баку (Митя уже слышал от своих), делились всякими полезными мелочами: где найти чего-нибудь для топки, каков счет в "крысиной рулетке" - скольких прихлопнуло "крысоловкой", сколькие благополучно утащили приманку. (Счет был восемь - два в пользу крыс.) Говорили что-то о каком-то ЧП у военных, но толком ничего не знали. Влад, заставший Митю в третий раз, хлопал по плечу и поздравлял со скорым "откидоном".
      - День да ночь, сутки прочь. Делов-то.
      Но совершилось все раньше времени.
      Умывшись в туалете, Митя ждал дневального или кого-нибудь из второго взвода с пайком на сегодня. А пришел Онопко. Без пайка. Капитана прозевали, и он застал арестанта вместе с охраной, развалившимися у только что разожженной печки. Все повскакивали, Влад засуетился, с перепугу не зная, что делать - то ли командовать "смирно", то ли пригласить Онопко присесть. Митя молча вышел в коридор и направился к камере, но Онопко остановил его:
      - Подожди меня во дворе.
      Был он необычен с лица, растерян. Ни слова не сказал о запрещенном на гауптвахте бушлате, хоть и бросил на него хваткий взгляд: не забыл. Митя протиснулся в висящую на одной петле дверь и вышел во двор.
      Онопко вынул из-под полы шинели какую-то бумагу и протянул Владу, предварительно коротко спросив что-то - видимо, уточнил, он ли старший. Влад, не читая, держал бумагу и смотрел на Онопко. Тот говорил. Менты слушали молча и переглядывались. Мустафа поднял брови до самой челки, торчащей черной сапожной щеткой. Наконец капитан вышел к Мите.
      - Пошли, - сказал он, проходя мимо и направляясь к арке выхода.
      Митя посмотрел на его быстро удаляющуюся спину, подумал: "Амнистия!" и обернулся к ИВС, чтобы махнуть на прощание в окно. Но никто из находившихся в комнате не смотрел в его сторону. Он поспешил за Онопко. Бурые подмерзшие лужи. Гулкая, засыпанная хламом и припахивающая мочой арка - и он "на воле". Человек-БМД несся на всех парах, Митя с трудом за ним поспевал. Увы, хотелось бы не так... хотелось бы постоять, оглядеться... хотелось бы прочувствовать. Подготовиться.
      На площади общее построение. Гул, как невидимая мушиная туча, висит над ней. Командиры возле своих подразделений. Хлебников, Стодеревский, особист и Трясогузка напротив строя. Переговариваются. Лица нехорошие. Как у сержантов в вечер их отъезда из Вазиани. Трясогузка берет под козырек, убегает в комендатуру. Особист отходит на два шага в сторонку, прикуривает, повернувшись спиной. (Небывалая
      вещь - при Стодеревском.) Хлебников пускается в свою обычную наполеоновскую беготню взад-вперед - руки за спину, подбородок на грудь. До тротуара и обратно.
      Онопко не смотрит на Митю, торопится к своему взводу. Вспомнив о нем, оборачивается:
      - Иди в строй.
      Митя направляется к своим. Ближе к шеренгам переходит на строевой и, с чувством вбив последний шаг в мостовую, застывает перед взводным:
      - Товарищ лейтенант! Рядовой Вакула прибыл... - и осекается, пытаясь подобрать слова: как докладывать-то?
      Но Кочеулов, не дожидаясь, пока он сообразит, кивает:
      - Становись в строй.
      Он заметно помят, тени под глазами. "Надо как-нибудь сказать ему спасибо за тот случай с автоматом". Все здесь. Нет только Лапина. Да и остальные взвода, похоже, в полном составе. "Кто же в нарядах? Неужели уезжаем?!"
      Митя становится в строй. С ним здороваются вполголоса, жмут руку. Земляной наклоняется поближе, шепчет в самое ухо:
      - У Лапина местные чуть автомат не отобрали. Вчера.
      - Вон оно что.
      Митя выглядит равнодушным. Будто такое случается раз в неделю.
      - Главное, вот, перед носом, возле АТС, - продолжает Саша, косясь на взводного. - Поперся один перед отбоем, родственнику звонить.
      - Так а где он сейчас?
      - Тсс, Кочеулов услышит. Внутри сидит. Уже и в округе знают. Трясогузка постарался. Стодеревский, говорят, его чуть не порвал.
      - Вот как.
      Все заново. Приходится вспоминать, что такое стоять в строю: за чьим-то затылком возле чьего-то плеча. А всего-то девять дней. (Как в школе после каникул: все повырастали, все какие-то незнакомые. И даже закадычные друзья немножко чужие, немножко чураются и оглядывают друг друга искоса.)
      Стоять в строю он привыкнет быстро. Удержит ли захлопнутыми створки? Сохранит ли новый лад, обретенный за чтением Псалтиря на нарах? сумеет ли достойно жить в своем Вавилоне? так, чтоб без мышиной возни, без глупых попискиваний среди развалин...
      - Какого рожна сунулся туда по темноте?
      Пошел Леша на АТС. Всего-то метров сто от "солдатской" гостиницы, вниз по переулку и за угол. Пошел один, что строго запрещалось. Это был, пожалуй, единственный запрет, никогда никем не нарушаемый. Как бы ни одурял Шеки дневным штилем, как бы ни опутывал каменной паутиной... Не верили они этому городу. Помнили его ночную изнанку. К тому же, зачем ходить одному, когда всегда можно найти компанию? На АТС наведывались регулярно. Молодые девушки, по-русски почти не говорившие, но вполне радушные, приглашали пройти, присесть, спрашивали: "Куда?" - и, выслушав объяснения, втыкали контакт в черную пластмассовую стену, одним движением попадая в узенькое гнездо. Вместо трубки были наушники и микрофон. И телефонистки смущались оттого, что приходилось поневоле слушать разговоры солдат с родными, а солдаты - оттого, что вопросы, задаваемые родными и отчетливо слышимые сквозь жужжание аппаратуры, частенько содержали неприятные для телефонисток слова. Заходил туда вместе со всеми и Леша, в самом начале: все зашли и он зашел. Никому не звонил. Постоял молча в сторонке... А теперь вот понесло его туда по ночной поре. В одиночку. Хотя... вряд ли кто-нибудь пошел бы с ним. За углом, перед самой станцией, его догнали человек пять. Ударили чем-то тяжелым, пробили череп. Почти вырвали автомат из рук, но Лапин вцепился в него и закричал во всю глотку, а тут как раз Стодеревский с Трясогузкой шли к гостинице с проверкой. Услышали. Стодеревский бросился вниз по улице, за ним Трясогузка и несколько человек из первой роты, которые были внизу. Вовремя успели: автомат у Лапина уже отобрали, еще бы две-три секунды... метнулись бы в темень, в какой-нибудь переулок - поди поймай. Но под шквальным матом набегающих военных не рискнули. Бросили автомат и убежали.
      - Повезло придурку, - заключает свой рассказ Земляной. - Семь лет корячилось, е-мое, семь лет!
      Гул над площадью растет, вскипает - пока кто-нибудь из командиров не обрывает его резким окриком, и в наступившей тишине размеренно цокают подковки на каблуках Хлебникова да иногда сталкиваются прикладами перевешиваемые с плеча на плечо автоматы. Стодеревский сидит в комендатуре. Особист с Трясогузкой ходят туда по очереди. Взвода переминаются с ноги на ногу, снова ползет шепоток - и скоро поднимается новая волна гула. Но командирам уже неохота кричать.
      Ждать приходится долго. Митя прикрывает глаза и начинает игру. Вот ровный размазанный гул, вот обволакивающее ощущение строя... шеренги, ряды... как нити... Этого хватит. Нужно-то всего ничего, подправить лишь самую малость. Жара вместо сырости, вместо засыпанной мерзлой листвой ливневки прожаренный желтый берег с качающимся папирусом и белыми птицами. На ленивой мутной воде тают и разгораются блики. По дальнему берегу, растворенному в солнечном мареве, бредут рыбаки. Пролетевший над рекой ветерок пахнет илом. Вместо бушлатов и шапок латы и шлемы, вместо АК 47 копья. Воины опираются на копье то одной, то другой рукой. Когда древки сталкиваются, сердце радует стук крепкого добротного дерева. Только сам он сегодня почему-то без оружия. Что-то случилось с ним, и он может еще серьезно за это поплатиться. Все устали стоять, все истомились ожиданием. Устали и военачальники, но делают бодрые злые лица. Колесницы выстроились с левого краю, кони всхрапывают и топчут гулкий камень. Возницы грубо осаживают их, им всегда есть, на ком выместить зло. Во всем какой-то недуг. Воздух отравлен. В каменной громаде перед ними, на которую смотришь, задрав голову - в обиталище торжественных жрецов и их грозных непредсказуемых богов, - что там сейчас? Скоро ли? Ублажены ли наконец боги и можно ли ждать от них помощи в том, что грядет неминуемо и неотвратимо? Можно ли полагаться на здешних богов? Не обманут ли, надежны ли так же, как древки выданных копий? Говорят, сам Фараон сойдет к ним. Вот чьи-то шаги...
      - Гарнизон, смирно!
      Появляется Стодеревский. Становится перед ними и обводит медленным взглядом переднюю шеренгу. Прокашлявшись, выдержав выверенную до секунды паузу, плотно стягивающую к нему внимание, он говорит твердым голосом:
      - Должен был прилететь командующий, но, видимо, уже не прилетит, - и, обведя взглядом строй, продолжает: - Наверное, все знают, что случилось. Чтобы не доставлять удовольствия слушающим из-за занавесок, не буду повторяться. Этого бы не случилось, если бы все выполняли свои обязанности так, как от вас требуют. Рядовой Лапин был на волосок от дисбата. Утерю оружия нельзя оправдать ничем.
      Н и ч е м! Так! Командирам увести личный состав в расположение и провести политзанятия. Выполняйте!
      ...Политзанятия прошли вяло. Кочеулов зачитал статью из Устава об утере оружия. Благодаря стараниям Трясогузки они и так знали ее наизусть: каждый носил в военном билете листок, озаглавленный "Закон суров, но справедлив". В нем коротко-меленько было напечатано про всякое такое: оставление поста, невыполнение приказа... (Трясогузка периодически проверял как наличие листка, так и знание сроков - сколько за что дадут.) По армейскому принципу "провинился один, отвечают все" взводный объявил каждому по пять нарядов отходят, когда вернутся в часть. Ему, конечно, невесело. Можно представить, что пришлось выслушать ему от Стодеревского.
      Тех, кто должен был стоять в караулах и нарядах, после политзанятия отправили по местам. (Краснодарцы на постах, наверное, заждались.) В гостинице стало тихо. Неприятно скрипели полы под сапогами. Выходить запретили, командирам было приказано быть неотлучно при своих подразделениях, и они пристрастно проверяли у личного состава подшиву и надраенность блях, а в перерывах курили, сбившись в кучку у открытого окна в конце коридора. Онопко в номере зубрил со своими ТТХ автомата Калашникова модернизированного.
      Так и прошел его первый после бетонного изолятора день.
      Вечером разрешили посмотреть программу "Время". Диктор рассказывал о встрече Горбачева с коллективом какого-то завода. Горбачев стоял в радостно возбужденном кругу рабочих, одетых в чистенькие отутюженные спецовки. Митя сидел на той самой кушетке, на которой сидел вчера Лапин, когда вернулся с пробитым черепом. Жаль... Митя бы расспросил у Лапина, что тот знает обо всем этом. О Вавилоне. Должен знать. Как-никак сказал ведь он тогда: "Развалится все скоро". И ведь, похоже, он прав - сломанный-то человек. Знает, знает. От своего папаши-химика, может быть.
      "Президент поздравил работников
      И что, Леша, будет смешение языков?
      с приобретением в Германии современной производственной линии.
      А потом - будем плакать при чужих реках, вспоминая утраченное?
      Встреча была теплой и плодотворной, Михаил Сергеевич обещал приехать на завод
      А разбивать младенцев о камень?
      после сдачи в эксплуатацию нового оборудования".
      Эх, жаль, не удалось поговорить.
      ...Кочеулов поставил в нижнем холле стул, сел, сунув руки в карманы и вытянув ноги, и мрачным взглядом встречал местных, входящих в дверь. Вид у него был недвусмысленно угрожающий. Сегодня был возобновлен комендантский час, и до его наступления оставалось совсем немного - на площади уже рычали и фыркали БТРы.
      Митя просидел на тахте до самой вечерней поверки. Теперь ее проводили по всем правилам в верхнем холле. Сегодня - лейтенант Кочеулов.
      - Чего такой пришибленный? - спросил Бойченко, только что вернувшийся из какого-то наряда. - После "губы" отходишь?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11