Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Там, при реках Вавилона

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гуцко Денис Александрович / Там, при реках Вавилона - Чтение (стр. 10)
Автор: Гуцко Денис Александрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Там можно было всегда спрятаться в камеру, сомкнуть створки... Но здесь - не там. Снизу послышался звук двигателя. Митя машинально посмотрел в окно. Из-за угла на залитый пронзительным светом фонаря пятачок вывернул "УАЗ". В заднем окне белой кляксой светилась забинтованная голова. "УАЗ" проехал.
      - Лапина повезли, - сказал Митя.
      ...Показав ей, куда сложили багаж, они торопятся уйти.
      Багаж... Нет, наверное, неподходящее слово. Многие слова меняют нынче шкуру... Да и не похожи эти стянутые веревками, неопрятные сумки-чемоданы на
      б а г а ж - кажется, уложены в них не обычные мирные вещи, а стеклянные осколки, обломки кирпичей, тлеющие черные головешки. Откроешь - вырвется дым. Поглубже, туда, где место деньгам и документам, они кладут плач, страх и отчаяние.
      Ей около сорока, наверное. Их возраст трудно определить. У здешних женщин два возраста: до того, как вышла замуж, и - после. До - возможны накрашенные глаза и ткани живых тонов. После - черные платья и косынки. Униформа. У них, как у солдат, - служба.
      Она сидит на чемодане. Взгляд, падая на нее, должен проходить насквозь - такая она бесцветная, - но все же цепляется за что-то... за глубокие складки возле рта, за руки, неподвижные, как мертвые птицы... С ней дочка, девочка с косичками двенадцати-тринадцати лет. Озирается по сторонам, оборачивается на звук шагов. Мать сосредоточенно смотрит в одну точку, будто никак не может вспомнить самое важное... (Так бывает на вокзале: "А полотенце положила? а нож? а билет где?!") Дочь делает попытки поговорить с ней, трогает за плечо. Та отзывается, но нехотя, с трудом разлепляя ссохшиеся губы. Отвечает, в основном, односложно, длинные фразы одолевает в несколько приемов, с остановками и одышкой. Говорят они почему-то по-азербайджански.
      С верхних этажей начинают спускаться другие - те, что давно уже живут в комендатуре. Все ждали чего-то, на что-то надеялись. Или некуда было ехать. Одна женщина, другая, обе в черном... совсем дряхлая, согнутая старуха... Значит, еще две женщины, старуха и дети, пятеро детей-дошколят. Последние ласточки. Говорят, кроме них, армян в городе не осталось.
      - Досидели до последнего, - гундосит Земляной.
      "Помогите", - показывает Хлебников на спускающихся по лестнице женщин. Пока Митя перетаскивает вещи, Тен помогает спуститься старухе, и они возвращаются обратно ко входу в актовый зал. Сойдясь в центре вестибюля у столика с креслами, женщины здороваются и становятся кружком. Здороваются почти беззвучно, глядя отвесно в пол. Понятно без перевода: "И ты здесь, и тебя..." Кто-то из них роняет какую-то фразу, и они, как по команде, начинают тихонько плакать, по-прежнему глядя в пол и утирая носы кто платком, кто сложенными в щепотку пальцами. Автобус вот-вот должен подъехать. Их дети устали жаться к их ногам. Бегут к двери, лезут под стол, падают, споткнувшись о чемоданы. Девочка с косичками, как самая старшая, помогает с маленькими, трясет погремушками, отлавливает убежавших слишком далеко - но с испуганными глазами оборачивается на каждое слово, произнесенное матерью.
      Беженцы. Беженство - женское занятие. Плата за материнство.
      "Как там? Вспомнить бы... тот, жуткий... мурашки от него... "Дети его да будут сиротами, а жена вдовой..." - так, кажется. - "Да скитаются дети его и нищенствуют, и просят хлеба..." - и самое сильное - "...и просят хлеба из р а з в а л и н с в о и х". Добрая книга - Псалтирь. Знать бы, про кого так..."
      Автобус въезжает на площадь, разворачивается и задом сдает к выходу. Кто-то из солдат, встав позади автобуса, знаками да свистом помогает водителю парковаться между БТРов. Офицеры выходят из дежурной комнаты, Кочеулов командует: "К машине". Пятеро определенных на эту поездку солдат выбегают на площадь. Саша Земляной, Митя, Измайлов из первого взвода и двое из третьей роты. Тот, что однажды вывихнул на полевом выходе ногу. Высокий, лопоухий. Его несли на носилках все по очереди, и все по очереди чертыхались и называли халявщиком и хитро...ным. А он сверху, с носилок огрызался на всех по очереди и кричал, что пусть они его бросят, разве он просил их... Не повезло парню, так и пристало к нему прозвище: Вова Халявщик. С ним тот, который на "гражданке" занимался пулевой стрельбой и всегда выступает от третьей роты на показательных стрельбах.
      С утра Митя успел прочитать пару страниц в туалете.
      "Да облечется проклятием как ризой... и да войдет она как вода во внутренность его..." Нелюбовь! И не какая-нибудь там косноязычная нелюбовь курсанта Петьки, каптера Литбарского, замполита Рюмина. Тысячелетняя, облеченная в изысканное слово. Вона откуда, из далекого какого далека. И дотошная! "Да будет потомство его на погибель..."
      Их зовут обратно. Нужно помочь погрузиться.
      Когда все рассовано по багажным ящикам и сиденьям, женщин приглашают пройти в автобус... Они идут трудно, будто против ветра. Старуха ковыляет впереди.
      ...Путешествие по Вавилону обещает быть волнующим. Прохожие останавливаются и смотрят вслед. Водитель торопится выехать за город. Подъезжая к перекрестку, не сбавляет скорости, издалека давит на сигнал: поберегись! Хорошо, что Рикошета уже нет в Шеки... вот бы встретились два одиночества!
      - Али, - говорит Рюмин. - Нельзя ли помедленней? Всех угробишь.
      Али хранит молчание и "топит" по-прежнему.
      Сам вызвался. Никто не принуждал. Как только узнал, что на его автобусе собираются вывозить беженцев в Армению, прибежал в парк, развопился, развозмущался. Когда понял, что бесполезно, изъявил желание поехать самому. Поговаривают, местные надеются, что им разрешат приватизировать автопарк, как только все уляжется. (То есть: получить в частную собственность, забрать себе. Целый автопарк... Наивные! Как будто это им чайхана какая-нибудь!)
      За городом Али еще пуще разгоняет свой "Икарус". Будто и впрямь хочет угробить всех. Свернув на уводящую в горы дорогу, он вынужден несколько сбавить, но и здесь гонит дерзко и нервно. Каменистые откосы подлетают вплотную, ветви хлещут по окнам. Самих гор пока не видно. Пейзаж разматывается серовато-бурой холстиной. Лишь изредка желтые и бордовые деревья вспыхивают на склонах, бегут и падают за очередной склон.
      Кочеулов и Рюмин перестали взывать к Али.
      - Ну смотри, герой асфальта, - говорит Кочеулов. - Если что, не обижайся.
      В салоне тишина. Никто, похоже, и не думал пугаться. Многие откинулись на сиденьях, закрыв глаза. Дремлют. Старуха с самого города пережевывает ириску, угощенье Рюмина. (Вынул из кармана и протянул с умильной улыбкой: "Кушайте". Что это с ним?) Та, у которой дочка с косичками, сидит, уставившись в окно. Девочка села позади нее и теперь, заглядывая между спинок передних сидений, то и дело что-то просит, спрашивает - но мать перестала ей отвечать. Окаменела, слепыми мраморными глазами смотрит в окно.
      Навстречу несутся склоны и ветви. Солдаты режутся в карты в хвосте автобуса.
      - За...ло, - вздыхает тот, который занимался пулевой стрельбой. Скорей бы тут все закончилось... Мне ходить?
      - Ходи. Только по одной!
      Земляной играет хорошо, а Стрелок, с которым он в паре, - плохо. Земляной психует:
      - Долго еще...
      - Вот ты чушь порешь, - перебивает его Тен. - Я вам так скажу: не будьте тупорылыми. Чем вам тут плохо? Что вы все ноете: когда, когда, когда... Придумали, тоже мне, тему! Ну ладно, Рикошет рвался. Так тот домой. А вам-то куда? В части? Равняйсь-смирно-пошел-на ...?
      Он хлестко отбивается последней картой и выходит из круга.
      - Какого ...! - продолжает он. - Здесь ты жрешь, как человек, спишь, как человек. Почти. Плюс начальства, бывает, сутками не видишь. Чего еще ваша душенька желает? Здесь дом отдыха, мужики! Че вы заладили?.. Я лично так скажу: чем дольше это продлится, тем для нас лучше. Разве нет? Куда торопиться? Отдыхайте!
      За окном то частокол деревьев, то провалы в небо, в хрустальную пустошь до снежных вершин. Прав Тен. Прав, и все это знают. Потому и замолчали.
      ...У нее истерика. Но ни слезинки, глаза сухие - и от этого становится не по себе. Плотина рухнула - но вместо воды хлынула пустота. Ударила и потащила. Всюду - пустота. Напирающая и сметающая плотины. Не стоило, Митя, противиться. Глядишь, и выплыл бы.
      Она говорит и говорит. Снова по-азербайджански. Голоса на крик не хватает, но руки страшны, как у больных во время приступа, когда хватают и мнут одеяло. Дочь пытается ее успокоить, ловит руки и, готовая извиняться, оборачивается на военных. Военные молчат. Кочеулов делает невозмутимое лицо и вытирает лоб платком, замполит тасует отобранную у солдат колоду. Молчат и остальные женщины. Кто-то плачет, кто-то отвернулся к окну.
      Время от времени она переходит на русский:
      - Аллах их накажет, аллах их накажет!
      Митя в смятении. Как это понимать? Ведь они везут армян. Увозят в Армению, спасают от погромов. Тогда при чем тут аллах?! И почему армяне говорят по-азербайджански?! Ох уж эти вавилонские штучки!
      Водитель Али выкрикнул какое-то ругательство на одну из ее реплик. Кочеулов наклонился и что-то сказал ему на ухо. Али взглянул презрительно, но больше не ругается.
      - Аллах их накажет! - повторяет она монотонно. - Аллах накажет!
      - Гаянэ, - зовет ее кто-то из женщин по-русски. - Перестань, дорогая, не трави душу.
      - Увидите, увидите, аллах их накажет! Аллах накажет!
      Наконец Митя не выдерживает.
      - Товарищ лейтенант, - наклоняется он к Кочеулову: - А почему "аллах"? А? Они же армяне?
      - Да у них армянского - одни фамилии. Во втором и в третьем поколении здесь живут.
      ...Автобус едет медленней. Скоро граница. Али заметно разнервничался, курит одну за одной.
      - Что, герой асфальта, - усмехается Кочеулов, увидев его трясучее состояние. - Может, вылезешь, здесь нас подождешь?
      Гаянэ уснула. Ее дочка сидит рядом и в чутком полусне вздрагивает, вскидывается каждый раз, когда мать толкает в ее сторону на неровностях дороги.
      "Ты страшен... С небес возвестил ты суд, земля убоялась и утихла..."
      ...Все повскакивали со своих мест и стеснились в проходе.
      - Спокойно!
      Али произносит первую за всю поездку фразу:
      - Что делать, командир?
      Их человек двадцать. Задрав к небу охотничьи ружья, сходятся с обеих сторон к середине дороги. Идут вразвалочку, уверенно. Передние останавливаются, картинно приваливаются к валунам у края дороги. Непривычное освещение, резковатое, как бы искусственное, прибавляет сцене театральности.
      - Спокойно.
      Автоматы один за одним лязгают затворами. Кажется, этот звук был слышен снаружи. Люди с охотничьими ружьями опускают стволы и берут их в обе руки.
      Стараясь не выдавать себя суетой, Али не спеша встает со своего места и идет в конец салона.
      - Дверь открой! - кричит ему Кочеулов, но он уходит.
      - Что собираешься делать? - Фуражка у Трясогузки танцует твист.
      - Не знаю... - Кочеулов засовывает ПМ за спину под ремень и набрасывает на плечи шинель. - Выйти надо. Поговорить. Где там у него открывается?
      Тен шлепает по выключателям, и обе двери складываются с таким пронзительным густым шипением... Кочеулов спрыгивает с подножки на хрусткий гравий.
      - Здоровэньки булы!
      Трясогузка шепчет:
      - Без приказа не стрелять.
      - Да ничего не будет, товарищ капитан, - бодро заявляет Вова Халявщик. - Мы же армян везем, их земляков.
      Далеко над краем земли висит мираж горного хребта, с этой точки открывшийся весь, от края до края.
      ...Слышен только стрекочущий на холостых оборотах двигатель. Офицеры стоят спиной к морде автобуса, солдаты, закинув заряженные автоматы на плечо, - чуть дальше от них, ближе к обочине. Между офицерами и ополченцами, как назвали себя вооруженные люди, легла невидимая пропасть: ни те, ни другие не решаются подойти ближе. Ополченцы одеты в теплые куртки и брезентовки. Загорелые лица. Дубленные крестьянским трудом руки. Старшего у них, видимо, нет. По крайней мере говорят и держатся все равно. Одинаково отвязно. Как ни стараются Кочеулов с Трясогузкой, разговора не получается.
      - Не хотим их здесь. Пусть мусульмане живут с мусульманами.
      - Трудно вас понять, уважаемые, их же родственники примут...
      - Не примут! А если так, мы и с родственниками разберемся.
      - Но им же некуда...
      - Мусульмане пусть убираются к мусульманам.
      Чем дольше они стоят здесь, среди этих валунов, словно освещенных большой люстрой, ввиду далекого снежно-голубого миража, тем сильней ощущение нереальности. Свернули не там, угодили в параллельный мир. Достаточно прикоснуться к какому-нибудь талисману, вспомнить правильный заговор, и нереальность рассыплется, пропуская их.
      - Разворачивайтесь.
      - Но...
      - Разворачивайтесь. Мусульмане должны жить с мусульманами.
      Солдаты оглядывают ближайшие укрытия.
      - Почему нам броники не выдали? Таскали их все время, а когда нужно...
      - Мы же их уложим, - говорит вдруг Митя и сам не верит, что сказал это.
      Почудилось? Для проверки повторяет:
      - Уложим их в два счета... Как солома против ветра...
      - Тсс!
      Один из ополченцев, самый молодой, наверное, направляется к автобусу.
      Медленно идет под самыми окнами. Женщины берут детей на руки и пересаживаются от окон подальше. Гаянэ сидит, вытаращив немигающие глаза. Поравнявшись с ее местом, парень останавливается и, потянув в себя воздух, смачно плюет на стекло. Гаянэ охватывает лицо ладонями и падает на сиденье, будто в нее выстрелили.
      ...Хоть и стояли на широком месте, разворачиваться нелегко. "Икарус" дергается на метр назад и потом на метр вперед. Назад - вперед... Поместится ли эта махина поперек дороги? а если нет?
      - Иди садись! - кричит Кочеулов и встает из-за руля. - Знал, куда ехал! Давай за баранку, не могу я твой сарай развернуть!
      Сев на свое место, Али делается бледен: он перед ними, как жук под микроскопом. Кучка ополченцев стоит как раз возле автобуса. Что-то говорят друг другу, улыбаются. Тот, молодой, переломив свое ружье, вынимает патроны. Порывшись во внутренних карманах, достает другие и вставляет на их место.
      "Икарус" бьется в конвульсиях: вперед - назад, вперед и назад... Коробка передач скрипит и скрежещет. У Али получается гораздо лучше взводного, "сарай" разворачивается, стоит уже поперек - еще чуть-чуть.
      - Кто-нибудь вышел бы подстраховать, да?
      - ... ! ... !!
      - Давай рули!
      И он рулит вслепую. Задок вот-вот пойдет юзом с горы.
      Внизу, если позволить взгляду скользнуть по лысому склону до самого конца, - темные пятнышки крыш, заборы и на таком же лысом склоне цепочка людей, взмахивающих лопатами.
      ...Зарядив по новой двустволку, парень резко вскидывает и стреляет.
      Автобус почти развернулся к ополченцам задом, выстрел приходится вскользь по лобовому стеклу и передней двери. Правая половина лобового стекла и стекла двери покрываются трещинами. Али хватается за голову, снова за руль - и давит на газ.
      - Всем на пол! - кричит Кочеулов.
      Женщины стаскивают детей вниз, в проход между сидений. Старуха кричит, но ее лицо, похожее на скорлупу грецкого ореха, не выражает ничего.
      - Занять позиции в конце салона!
      Не так-то просто пробраться в конец салона по живой человеческой куче, перешагивая через женщин, переступая по ручкам кресел над истошно вопящими детьми. Автобус швыряет во все стороны. Раздается треск, сыплются стекло, камни и сучья.
      Их "Икарус", развернувшись окончательно и оказавшись на прямом участке, рывком набирает скорость. Солдат кидает назад. Кто-то падает. Слышны ругань и женский крик.
      Грохочет второй выстрел. На этот раз лишь небольшая трещина на заднем стекле.
      - Дробью бьет! Мелкой!
      Выстрелы гремят один за одним. Но, видимо, стреляют в воздух.
      Солдаты добрались в конец салона, но поворот - и ополченцы исчезают за выступом. Напоследок - их полные азартного движения фигуры с задранными вверх, дергающимися от отдачи ружьями.
      ...Она сидит тихонько. Свалила руки на колени и отвернулась к окну. Кто-то причитает, кто-то раскачивается, будто в трансе. Она молчит всю обратную дорогу. Ее молчание трудно понять. Безразличие? Безмятежность?
      Неуютно... Душа ежится и норовит упрятаться поглубже. Но, увы, все вокруг прохвачено этим сквозняком - зима в Вавилоне выдалась на редкость тоскливая. Край света, зубчатый и заснеженный, плывет в просветах между склонов. Неуютно. Скорей бы вернуться. Успеть бы к ужину, на рисовую кашу.
      Дочь, утирая слезы, теребит Гаянэ за рукав. Но и девочка не произносит теперь ни слова и прячет от всех глаза. Интересно, когда они заговорят... то на каком языке?
      Ближе к Шеки Али снова начинает ругаться. Судя по интонациям, адресует свои ругательства сидящим в салоне женщинам.
      Скрип.
      Скрип - монотонный, как тьма, как время, как одиночество.
      Всю ночь крутились тележные колеса. Молотили по раскисшей колее. Кто-то очень знакомый и незнакомый одновременно, как бывает во сне, сидел в телеге на охапке сена. Надо бы вспомнить, думал Митя - и тут же начинал мучительно вспоминать, что именно он должен вспомнить. Мальчик с льняным чубом... возле колен мешок, обвязанный кожаным ремешком... какой-то военный, сидевший подле, бормотал, как заклинание, ободряющие фразы, думая о своем... туман, спина возницы еле-еле обозначена, скорей, угадана... скрип колес, холодная жижа, вялая дробь копыт. Митя бежал следом и пытался разглядеть мальчика. Тщетно. Вроде бы и мальчик сидел к нему лицом, и бежал Митя совсем рядом так, что сплошь был в шлепках от летевшей из-под колес грязи, - но разглядеть не мог. Будто бельмо мешало. Мешало, что-то мешало ему видеть. Митя понимал, что это очень-очень важно. Он ускорял бег, скользя и увязая, но телега, которая тащилась все так же неторопливо, не приближалась ни на шаг. Он бежал и бежал по чавкающей распутице и уже начинал выбиваться из сил. Монотонный скрип, казалось, дразнил его. А мальчик - вот он, руку протяни. Митя пробовал, вытягивал набрякшую руку... вот же он, вот... Но срабатывал какой-то жестокий запрет, и его ладонь хватала скользкий, как рыба, туман. Окончательно обессилев, Митя остановился, перевел дыхание, готовясь крикнуть во все горло, но и это оказалось запрещено. Так всегда в этих снах. Нужно совершить что-то бесконечно важное, важное - но тысячи табу обволакивают, склеивают, сплетаются в смирительную рубашку. Он пробовал еще и еще раз, трепеща от страха, что отстанет, не сумеет теперь догнать. Телега, ни на миг не останавливаясь, нисколько от него не отдалялась, по-прежнему шлепки из-под колес попадали ему на лоб, и мальчик был на расстоянии вытянутой руки... Митя собрался с силами, наполнил легкие до треска и наконец позвал... Он крикнул: "Митя!" - и проснулся от ужаса.
      Все было так, как оставил вчера, засыпая: влажный вонючий матрас у щеки, выстроившиеся у двери сапоги с развешанными на них портянками, груда касок и саперных лопаток в брезентовых чехлах, сопение Саши Земляного на соседнем матрасе. Машинально, все еще веря сну, он провел руками по лбу чисто. Он вытащил из-под подушки автомат, кулек с умывальными принадлежностями, встал и, тщательно намотав портянки, надев сапоги, вышел в коридор. Дневальный дремал на стуле с гримасой страдания и отвращения.
      Митя постоял в коридоре, глядя себе под ноги, на ветхие доски пола, по которому предстояло идти. Стараясь не наступать на самые скрипучие, Митя прошел до туалета. Долго смотрел в облезлое зеркало, грустно и нежно улыбаясь своему отражению. (Человек, улыбавшийся с той стороны, был знаком и не знаком одновременно. Еще предстояло разобраться, каков он и чего от него ждать.) Он умылся и побрился новым лезвием, вставив его целиком, а не половинку, как обычно. Про ржавые, в язвочках полопавшейся краски трубы подумал: "Прыщавые вены". В трубах шелестело и булькало. Он представил себе некое существо, огромный железный организм, очень старый и больной, снабжаемый кровью по этим трубовенам. Где-то за стеной, во втором, запертом, туалете, тяжело выстукивал пульс. Улыбнувшись еще раз, Митя дотронулся до одной из труб - и тут же в коридоре раздался строгий офицерский крик, а следом топот сапог и вопль пробежавшего мимо дневального: "Подъеоом!"
      ...Снова туман.
      Митя сидел на каске и смотрел на висящие в переулке клочки тумана. Они текли, и таяли, и вытягивали замысловатые скрюченные отростки - текущие и тающие... воздушные осьминоги... переулок, набитый воздушными осьминогами.
      Ныла какая-то молчавшая до сей поры струна. Страшно хотелось петь. Что-нибудь минорное и тягучее. И он напел про себя:
      Утро туманное,
      Утро седое...
      Прервался, наткнувшись на неожиданную мысль: "Эх, Митя! и ты еще смеешь сомневаться, русский ли ты!"
      Нивы печальные,
      Снегом покрытые...
      Мите показалось, что он снял с себя кожу. (Душно было - взял и стянул через голову, как тельник.) Теперь обнажен до позвоночника, и мир прикасается к нему по-новому, а он по-новому прикасается к миру. Ему действительно чувствовалось необычайно чисто и остро. И та неожиданная мысль, столь неожиданным образом расставившая все точки, заставила его вздохнуть глубоко и с наслаждением - как тогда, на картографическом практикуме, когда он взобрался на крутую вершину, в синь и золото, в прохладу, пахнущую хвоей.
      Нехотя вспомнишь и время былое,
      Вспомнишь и лица, давно позабытые...
      Бабушка пела ему эти песни наедине, когда они коротали вдвоем вечер, дожидаясь с работы маму или деда, и ужин был уже готов, а заняться обоим было нечем... и то ли дождь в окно, то ли шальная, неведомо откуда налетевшая грусть... Это от бабушки Кати, это передалось от нее. Грусть всегда разворачивает перед ним эти нивы, снегом покрытые, степь с замерзающим ямщиком - и глубокий вздох сам по себе облекается в проверенные слова: "Ой, мороз, мороз..." Он ни разу и в степи-то настоящей не был, но лишь затоскует - и лежит она перед глазами, бесконечная, размыкающая душу во весь горизонт. Вспоминаются бабушкины глаза: лучики морщин и теплая глубина. Каждый раз, когда она пела: "Это вот мое, богом даденное", - Митю терзали с трудом сдерживаемые слезы.
      Старорусские деревянные мостки вовсе не в пустоту уводят его. И раскисшие дороги - не чужбина.
      Он - оттуда.
      Живое, чувствуешь? - живое. Растет и заполняет корнями, как растение заполняет корнями цветочный горшок.
      Эх, как хочется петь! Но нельзя. Не одни лишь сновидения погрязли в табу. Не только там вязнешь и рвешься задыхаясь.
      "Да пошли они все!"
      И Митя запел в голос:
      Вывели ему,
      Вывели ему,
      Вывели ему вороного коня...
      Сверху кто-то хихикнул, крикнули: "Э! Хорош кота мучить!" Открылось окно, слышно было, как высовываются один за одним, разглядывая его, как усмехаются и шутят на все лады.
      Из переулка, из совсем уже рыхлых пластов тумана появился Хлебников. Шел, прислушиваясь и присматриваясь, что это за концерт с утра пораньше на крыльце гостиницы.
      Это вот мое,
      Это вот мое,
      Это вот мое, богом даденное!
      Промежуток между тем моментом, когда уже заметил начальника, и тем, когда окаменел в стойке "смирно", был, пожалуй, недопустимо долог. Да и поднимался Митя недостаточно бодро. И на лице забыл представить что-нибудь подходящее случаю. Хоть и не отличался комбат зловредностью, но как-нибудь должен, обязан был отреагировать: солдат, расслабленный с самого утра, чего же к вечеру от него ждать?! Но Хлебников, смерив рядового любопытным взглядом, прошел молча и даже не сделал замечания по поводу оставшейся на ступеньках каски.
      После утренней поверки Митя вновь сидел на ступеньках, дожидаясь, пока взвода выстроятся в колонны. В мелькавших взглядах была хищная армейская ирония. (Адская смесь! Плесни на кого-нибудь, и зашипит, разлагаясь на молекулы. Сколько раз сам он смотрел этим взглядом.) Ему представлялось, что он ловит на себе взгляды шакалов, присматривающихся - упадет ли, станет ли ужином... Вопрос времени, когда объявится желающий попробовать его на зуб, очередной Леха-качок или кто-то из старых... Митя встретился взглядом с Теном. Тен отвернулся, сказав что-то стоящему рядом - скорей всего, его, Мити, не касающееся, - но все то же было в его глазах, та же отрава... Этот укусит первым. И не потому, что хуже всех, а просто: жри своих.
      "Да и не хуже он, а лучше многих, толпящихся здесь, на перекрестке. Он-то не врет, как мы. Не ноет и не морщится. Кто из нас посмел признаться, что ему нравится здесь, в Шеки? То-то! А ведь нравится, чего уж там! Напускаем на себя, твердим, как вызубренную роль: скорей бы кончилось, скорей бы... и набитой рукой шмонаем по изнасилованным комнатам, по полкам ничьих шкафов, повсюду, где нам не мешают. Многих ли спасет ложь? И от чего? Разве что от правды. Тен не такой, ложь ему ни к чему. Он прост и легок. Свободен. Он - гражданин Вавилона. Потому что принимает его законы. И знает, как по ним жить. Вавилон будет ему Родиной. Кстати, почему бы здесь не нравилось? Тем более Тену? Из прожитых восемнадцати - целый год, пока не уехал из Нижних Выселок учиться в районный техникум, жизнь на свиноферме. Рыла и хвосты, хвосты и рыла. Из развлечений - кедровый самогон да две на два поселка сестрички-самогонщицы, одна жутче другой. Да еще - ходить в Верхние Выселки бить тамошних. Взять по дрыну, по фонарику - чтобы видеть, кого
      лупишь - и вперед".
      - Строиться! Чего разбрелись, как стадо?!
      На разводе им довели, что пост с газораспределителя снят. Второй взвод, оказавшийся не при делах, был выделен в "резерв дежурного по части". Солдаты второго взвода выглядели довольными: погромы, кажется, закончились, а стало быть, "резерв" обещает стать настоящей халявой. Но, всегда имеющий в запасе дежурную ложку дегтя, Кочеулов приказал идти в расположение, оставить одного с оружием и заняться расчисткой ливневки возле гостиницы. Осенние дожди нанесли сучьев в бетонный желоб. Чуть выше перекрестка, на котором стояла гостиница, получилась настоящая плотина. Откуда-то к ней постоянно прибывала вода. Кто говорил, это таял выпадающий время от времени снег, кто говорил прорвало трубу. Вода разливалась до самых стен и при заморозках превращалась в каток, на котором буксовали "УАЗы". И хоть в других местах подобные плотины местные давно разобрали, возле солдатской гостиницы она оставалась нетронутой. Задачка была не из приятных. Любая работа, конечно, унизительна. Но работать на виду у всех - унижение вдвойне. Все решили, что это месть со стороны взводного. За Лапина. Принялись поносить Лапина.
      Работали долго, мужественно матерясь и расшвыривая сучья по всему тротуару. С оружием остался Тен.
      Митя косился на стекла библиотеки. Фатимы видно не было. Сначала Митя собирался вернуть книгу в библиотеку. Но стыдно было признаваться, что стащил. И он долго откладывал. С Фатимой произошли заметные перемены: она стала брюнеткой, юбка от колена вытянулась до самой щиколотки. "Столичная штучка", - вспоминал Митя и угрюмо пожимал плечами. Книголюбы больше не налетали на ее взгляды, как на кинжалы. И шуточки больше не разили наповал. Она была как-то нарочито невзрачна. Скучна, как некрасивая отличница. Даже по середине улицы шла будто бы с краю. Столь кардинально не менялся ни один из виденных Митей людей. Бывает, молния бьет человека в темечко - понятно, и по-испански заговоришь. А ее? Какая молния? Митя почему-то находил себя обиженным этими ее метаморфозами: если она читала "Пролетая над гнездом кукушки", она не имеет права становиться такой. Несколько дней он даже шпионил за Фатимой. Неужели, думал он, так
      можно - просто взять и п е р е д е л а т ь с я? И она ли теперь - она? переделанная?
      В конце концов Митя передумал возвращать Псалтирь. Сам он его больше не читал. Устал. Но и таскать просто так не хотел. Он засунул его под тумбу телевизора. А что? Может случиться, кто-нибудь найдет, прочитает. Кто знает, сколько все продлится и как далеко зайдет.
      После очистных работ, приветствуемые бойцами из первой роты криками: "Идут мастера чистоты! Вторая гвардии ассенизаторская рота!" - они поднялись в холл.
      Был обед, была дрема в актовом зале, был ужин.
      Затянутые после инцидента с Лапиным гайки несколько разболтались. После проведенной по всем правилам вечерней поверки офицеры куда-то терялись, и наступала броунова свобода: из номера в номер, с этажа на этаж, без дела, без цели...
      Когда рассыпались звезды, Митя поднялся наверх и по мокрому после мытья коридору дошел до своего номера. Дверь была открыта. Хорошо, что открыта, подумал он, не придется идти к дневальному за ключом. Он толкнул ее и вошел. В номере никого не было. И это хорошо, подумал он, - побыть одному перед сном, какая роскошь!
      Стянув сапоги, накинув на них портянки, он толкнул свой матрас поближе к стене и сел. Скоро выдадут новые портянки, вспомнил он, зажилить бы эти, чтобы была смена, чтобы стирать можно было. Бойченко подцепил грибок. Самому бы не заразиться... Мелкие армейские заботы успокаивали его. Нужно же как-то выплывать, решил он.
      Внизу двигали мебель. По улице проехал БТР. Таракан сидел на плинтусе и ворочал усами. Вышла луна, позолотила пол. Сна не было и в помине. Выспался за день. Чем не жизнь? Любой из твоего призыва позавидует... Митя решил еще посидеть так, подождать, пока затекут мозги, как затекает придавленная рука или нога, и последние мысли юркнут в свои ночные норки, чтобы больше уже не высовываться до утра.
      За фанерной стеной напротив слышался обычный разговор. Голос был уже знакомый. Знакомый сам по себе - голос без имени и физиономии. Жил самостоятельно там, за стенкой. Митя ни за что не узнал бы говорившего. Даже если утром будет стоять возле него и, быть может, перебросится с ним парой слов.
      Сегодня он разошелся: предается мечтам, играя автоматом.
      - Подойду, подниму ствол.
      Передернутый затвор говорит: зззанг!
      - Ну что, падла, что с тобой делать? Пристрелить тебя, собаку, или заставить в ногах ползать? Наверное, пристрелить.
      Следует щелчок спускового механизма.
      - Ха! Мимо стрельну. Он в штаны-то нагадит.
      Еще раз раскрывается и захлопывается стальная пасть: зззанг!
      - А я ему по новой задачку задаю: куда тебе стрельнуть, в башку или в брюхо? Что, сука, задумался? Правильный ответ: в брюхо. А потом в башку.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11