Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Молоко волчицы

ModernLib.Net / История / Губин Андрей / Молоко волчицы - Чтение (стр. 43)
Автор: Губин Андрей
Жанр: История

 

 


      Александр Федорович смолоду мечтал обнести Синие горы кольцом садов и виноградников. Задачу эту выполнял теперь колхоз. Вернувшись в начале тридцатых годов из эмиграции, Синенкин учительствовал в станице, потом уехал, каким-то образом очутился чабаном в моздокском овцесовхозе. Зачугунело от ветров лицо. Стал непомерно много есть. На поясе ножик, бутылка с овечьим лекарством, на ярлыге целый день тлеет веревка - так и древние люди сохраняли огонь. Обнаружилось, что он неплохо разбирается в растениеводстве; поставили полевым агрономом. Жил с пожилой калмычкой, ездил на двуколке по магаровым полям, проверял посевы суданки и люцерны, ни с кем не откровенничал, о политике не говорил, на заем подписывался без волокиты, в праздничных колоннах ходил в середине, одевался в тон коллективу. В анкетах указывал: родственников нет, тем более за границей, образование начальное. Дипломы куда-то пропали, а французский язык постарался забыть. Но проговорился. Сажали сад. Александр Федорович не утерпел, шел с парторгом меж саженцев и восторженно пояснял:
      - Ранет шампанский, бельфлор китайский, груша бонлуиз, - последнее с чистейшим французским прононсом да еще перевел: - Добрая Луиза.
      - Вы французским владеете? - приятно удивился парторг.
      - Что вы! - испугался агроном. - Так, по садоводству.
      После войны Мария перетащила брата на родину, поселила на хуторе, принадлежавшем ей. Пошел он в колхоз садоводом. Человек изумительной честности, с детски ясными глазами, он не сработался с жуликоватым завхозом, посчитал этого завхоза за эталон новых хозяйственников и ушел из колхоза "по зрению". Занимался своим садиком. Жил один - калмычка осталась в моздокской степи.
      Однажды на хутор забрела ягодница Февронья Горепекина, когда-то расстрелявшая отца Александра и давно бывшая не у дел. Он угостил ее яблочком, она ему постирала, до сумерек не управилась и осталась ночевать.
      После исключения из партии Февронья лепилась к родне, а родня богу молится, новую власть клянет. Постепенно она стала ходить на похороны и свадьбы, но в церковь все же не заходила. В сорок лет Февронью засватал больной маляр, приехавший на курорт с Севера. Тихий, невеселый, непьющий, он целыми днями рисовал ангелов, угодников, спасителя. В войну этот товар нашел сбыт. Пришлось жене продавать иконы. Она расцвела, как зазеленевший пень, пропал басок, облезла ржавчина глаз, но муж обманул ее надежды умер. Ее утешили родные и священники - теперь она зашла в церковь с гробом мужа.
      Александр Федорович ей чем-то приглянулся, а она - ему, баба толстая, пунцовая, здоровая, только грубовата. Ей в нем не нравилась научная восторженность. Расписались. Засучили рукава, нарыли глины, замесили с соломой, приделали к старой хате Глотова еще одну из самана. Самостоятельный агроном омолодил деревья, подсадил новых, связался с плодопитомниками, добился высокой урожайности, применяя новейшие достижения мичуринской науки. Жизнью оба довольны. Встанут на зорьке рано вставать полезно, копаются в саду или за кизилом и орехами идут в чудесные балки - небо светлеет, птичий гомон, земля пух, бархат, изумруд. В полдень поспят в дремотной дубраве, она обласкает его, он расскажет ей нечто о консистенции проплывающих облаков, а кизил и орехи охотно покупают на базаре приезжие курортники.
      Он лобастый, она скуластая, оба с сильно развитыми челюстями, с длинными чернеющими зубами - у него в передних дырочки костоеда. Жили, как сурки в норе. Пили сыворотку Мечникова, продлевающую жизнь, читали брошюры о долголетни и бессмертии. Она в рваной юбке, засаленной кофте, открывающей мощные груди, босая. Он в ветхой белой рубахе без воротника, ватных штанах - боялся простуды, брезентовых сапогах и в соломенной, проеденной мышами шляпе - шик от старого времени. В сезон оба стояли с утра на базаре в яблочном ряду - торговали скороспелками. Фартук профессора несвеж, латан, дурно пахнет изо рта. Но фрукты великолепные.
      С базара Февронья возвращалась с торговками. Те по дороге заходили в церковь. Зашла и она - раз, другой, служба понравилась. И, поседев, она уверовала в бога - подпевала в Николаевской церкви, которую предписывала Михею снести, на правом "крылосе", прислуживала дьячкам, приносила цветы на украшение храма. Мыла в церкви полы вместе с Гришей Сосой, которого ссылала в Сибирь. Дочь Васнецова Крастерра с матерью не зналась.
      Хуторяне обрадовались высокому гостю, председателю колхоза, с ними почти никто не знался. Мария жалела брата, но избегала. Дмитрий Глебович присел, хозяев не обидел - выпил с ними стакан яблочной браги. Профессор захмелел, затянул старую о московских студентах:
      И всю ночь по Москве они шатаются,
      И Владимир* с высоты им улыбается.
      Они курят и пьют, громко песни поют
      И еще кое-чем занимаются...
      _______________
      * Владимирский собор в Кремле.
      Прослезился старый студент. Глянул в дали, в пшеничные поля, на фермы и горы, на табуны и тригонометрические вышки, на палатки геологов и строителей, долил мутные хуторские стаканы - один с отбитым краем.
      Не два века нам жить, а полвека...
      Повел племянника показывать владение. Сузился мир Александра до семнадцати сотых гектара. Восемьдесят деревьев, тридцать кустов крыжовника, двадцать черной смородины, два редкостных, скороспелых ореха. Под деревьями кустится фасоль, плетутся цепкие плети тыкв - иная пламенно зреет на вершине дерева, густо насажена картошка, хозяин упивается названиями сортов: "американка", "мажестик", "лорд Опекур", "красная роза". А когда-то сей ученый доказывал, что занимать землю под фруктовыми деревьями вредно. Родник собственный протекал через владенья. Уборной, извини, как в старину у казаков, нету.
      - Потому как земля удобрения любит, - пояснял хозяин и цитировал Горация и Гесиода о натуральной, на природе, жизни, говорил о ее преимуществе перед жизнью городской, скученной. - Надо яблочком воспользоваться не из магазина, а с дерева.
      Пожаловался - жмет колхоз, наступает, два раза уже отрезали землю. Повел гостя показывать старые границы. Любовно останавливался возле каждого дерева, подолгу, со старческой назойливостью пояснял сорт и происхождение, лез собеседнику чуть ли не в рот. Смаковал слова, словно добела обгладывал сочный, пушистый в загаре персик с морщинистой косточкой.
      - "Сен-Жермен", груша, по имени парижского предместья! "Любимица Клаппа" - был такой католический священник! "Кюре" - по-французски священник, имени не оставил! "Бон-Луиз" - Добрая Лиза!
      Уже Л и з а!
      Дмитрию тошно слушать - уже и не рад, что заехал. А хозяину надо выговориться перед свежим человеком, люди его боятся - заговорит насмерть о деревьях, а их восемьдесят корней! Раза два председатель начинал говорить свое - напрасно, хозяин не воспринимал чужих слов, придется известить его письменно с соответствующими резолюциями стансовета.
      В хате, крытой камышом, низко, тесно. Кривые суковатые балки - из соседней рощи. Окошки, как в бане. На стенки налеплены размытые фотографии, картинки из журнала "Огонек". В переднем углу иконы с лампадкой. При госте хозяева стыдливо перекрестились, без молитвы. Пол земляной, вмятый, вымазан светлой глиной - в одном месте отпечатки пальцев Хавроньи, коротких и растопыренных. Это новая пристройка, а в большой хате, построенной Глотовым, хранятся фрукты по научным условиям.
      Семилинейная лампа освещала засиженный мухами "Портрет молодого человека с небесным глобусом", писанный маслом Невзоровой до революции. На трагических и музыкально-нежных пейзажах, невероятно перспективных, в стиле Пуссена, Александр изображался в мантии ученого, задумавшимся над звездным шаром Вселенной с древним Млечным мостом. Невзорова была талантлива - она мало думала о сходстве с натурой и написала лицо страстного гения эпохи Возрождения, а может, модель была такой. На портрете еще видны слова: "Будем же пристально смотреть на небо".
      И под конец жизни Александр Федорович не согласился бы с утверждением, что на Луне господь запечатлел убийство Авеля Каином, но теперь он не стал бы спорить об этом, это не интересовало его. Он давно не смотрел на небо, разыскивая под ногами корм, звучно жевал яблоки, уписывал колхозные караваи душистого хлеба с утятиной да парным молочком. А Луна, что же, она не мешает. Пускай светит. Как и звезды. Тем более что новый взлет науки каждый раз порождает новые тайны и мифы.
      Дмитрий торопливо распрощался с хуторянами - вставать им рано, ей в церковь, ему на базар, пока ранние сорта в цене, стоять в латаном переднике, расхваливая католических священников и их товар.
      Однако план Дмитрия Глебовича в дальнейшем не осуществился - возле хуторка, который он хотел ликвидировать, стансовет разрешил селиться пенсионерам, выросла целая улица, открыли там ларек, протянули свет и радио, но потом и эта затея оказалась напрасной: новый хутор оказался неперспективным, больше его не развивали, и там доживали век в основном старухи, коих заботливые дети спровадили на чистый воздух и тихую сельскую жизнь.
      Александр Синенкин жил долго, пережил и Федьку и Марию, дряхлый старичок с черным личиком и ослепительно белой бородой, отпущенной не по умыслу. Он давно и потихоньку сходил с ума. Его мать Настя еще в детстве называла Сашку дурачком, усматривая в нем признаки идиота, как и станичники, но тогда это было благороднейшее из безумств, божественное безумие - исступленная тяга к наукам, ученью, свету далеких звезд. В старости же он обычно раскладывал две-три бумажки, найденные на улице, и целыми днями что-то шептал над ними, высчитывал, искал нечто, Февронья извелась с ним, замыкала на сутки, как в карцер, в холодном нужнике, била чем попадя. Да и как не бить - вот он изрезал брючный ремень, собираясь, по примеру погибающих от голода путешественников, варить эту кожаную лапшу. Часто Февронья приводила его в станицу, оставляла сестре, Марии, и Мария тоже немало помучилась с братом.
      В ночь его смерти в хате была только Февронья. Потом на нее косились: кто-то доглядел, что кисти рук покойника в синяках, будто крепко держали, а он, мол, вырывался. Мало ли от чего бывают синяки, а обузой для Февроньи он был точно. Похоронили его тоже на неперспективном кладбище - теперь его нет, давно запахали.
      Автора портрета ученого с Вселенной в руках уже не было в живых. Наталья Павловна Невзорова после смерти Антона Синенкина жила, как в тифозной горячке. У нее было золотое наследство от родителей исключительное здоровье. К тому же отец воспитал ее на казачий манер ежедневный труд, простая пища, легкая одежда. И раны ее зарубцевались.
      Она охотно принимала на веру новые веяния времени, но чувства ее жили в красочных мистических сумерках символики, иносказаний, "сверхчувств". Чувства людей меняются не так быстро, как взгляды. Наталья Павловна не ощущала большой разницы между собой и людьми древнего мира. С одинаковым тщанием она хранила и почитала книги Герцена и Ницше, Пушкина и Сведенборга. А уже надо было уметь выбирать, и уже разум должен диктовать единственно правильный путь в быстробегущей жизни.
      Как всякий художник, она лелеяла мечту создать великое, неповторимое, вечное. Вдохновение не приходило. Приходил управдом и требовал плату за тепловые излишки и новую канализацию. Она знала, что путь "скрипачей" (поэтов и художников) не усыпан розами, и стойко переносила все тяготы и невзгоды, положив себя на алтарь искусства. Она постепенно осталась одна, без родных, друзей, близких. Окружила себя кольцом равнодушия ко всему иному, считая, что это даст ей силу творчества. Как писал Бальмонт: "Я ненавижу человечество. Я от него бегу спеша. Мое единое отечество - Моя великая душа". Этот духовный хутор Невзоровой, как и хутор Александра Синенкина, был обречен на умирание.
      Правда, в тридцатых годах она написала замечательный, по отзывам, цикл "Горы". Но когда увидела "Гималаи" Рериха, заплакала и процитировала юношеское стихотворение Ильи Эренбурга, начинавшееся строфой: "В одежде гордого сеньора Я выхода на сцену ждал, Но по ошибке режиссера На пять столетий опоздал". А трагизм бытия художника и без того велик. Наталья Павловна несомненно была талантлива, но она строчка, хоть и прекрасной песни, но из прошлого. Ее картины не имели будущего - только в прошлом она могла быть ярким явлением.
      Тогда она лихорадочно писала знатных доярок, розовощеких трактористок в красных косынках, уборку урожая, но техника не заменяла чувств. Другие писали это же самое более прочувствованно и, не имея и доли ее таланта, становились академиками.
      Вдруг ощутила она мощь и необычайную красоту первых революционеров станицы - Дениса Коршака, Михея Есаулова, Антона Синенкина. Их портреты принесли ей некоторое удовлетворение, но червь вечного поиска точил ее душу, а поиск ее в прошлом.
      Через тридцать с лишним лет мало осталось от старой России, деревень, уездов, губерний, Москвы, а Иван Бунин продолжал гениально писать о них в Париже, остановив навсегда стрелку часов истории на 1916 году.
      Умерла она осенью. С утра почувствовала себя хорошо - перед этим долго болела. Небо в розовых полосах, протягивающихся из-за горизонта. Беспомощность - перед временем, пространством, тайнами мироздания. Старинный особняк в багряно-рдеющих побегах винограда. Сиреневые аллеи. Старые каштаны - она помнит, как их сажали. А вдали вечные горы Кавказа. Слезы тревоги. Боль расставания. Милые дали с четкими поутру контурами гор. Она вспомнила себя маленькой девочкой, ходившей в степь, на бугры с отцом за лазориками, - на ней была большая яркая шляпа, в руках плетеная корзиночка. Все ушло, скрылось, исчезло. Выросли новые дети и их детей дети. Только Синие и Белые горы по-прежнему величаво спят и будут спать до новых космических потрясений, когда огненные краски вселенной вновь перемешает на своей палитре величайшая художница-природа, когда все созданное человеком вновь станет извечным материалом этой бессмертной строительницы...
      Имени Натальи Павловны Невзоровой в истории искусств не осталось.
      ФУТБОЛ ПО-КАЗАЧЬИ
      Жена погибшего Василия Есаулова завербовалась куда-то с новым мужем, пенсию за Василия забрала, а детей оставила деду и бабке. Они вырастили их, как и нянчились с детьми Ленки. И те, и другие ходили в детский сад. Дед любил их, особенно красноволосую Ирочку. В возрасте пятидесяти с лишним лет он выучил в обществе внучки "Мойдодыр", узнал множество сказок и стихов. В детстве Спиридона главным были труд, холод, недосыпания. Ели из одной чашки, спали на полу, рождались в степи под хрясцами, обувь и одежда переходили от старших к младшим. Теперь же на каждого ребенка отдельная кровать, коляска на пружинах, с козырьком от солнца, игрушки, сласти, а одежда по модам и сезонам. Это выпало детям Елены, а дети Василия росли в годы войны.
      - Чтоб вас чума забрала! - восхищенно ругался дед. - Это черти, а не дети растут! Встали бы да посмотрели наши деды, как перевернулся белый свет!
      На выпускной утренник в детский сад ходил Спиридон. Большой двор, где действительно рос персиковый и абрикосовый сад, гудел от праздничной толпы родителей. Дети давали концерт. Семилетний Гринька читал "Бородино" - дед обучил. Ирочка танцевала лебедем, показывала, "какими они были маленькими". Спиридон волновался страшно, задыхался, но выступить не посмел.
      Через десять лет он попал на другой торжественный бал, в школе. Ира уже танцевала не лебедем, а твисты и шейки, а Гринька уже был под хмельком. И снова необыкновенное волнение охватило Спиридона. Он смотрел на новую юность, горючие слезы подступали к ослабевшим глазам, будто он, а не внуки, расставался со школой. Многих выпускников, парней с усиками и женственных девушек, он помнил малышами, по детскому саду - вот этот изображал Волка, а эта была Снегурочкой - а потом по десяти классам. И теперь набрался смелости, вышел вперед и сказал перед нарядными, интеллигентными родителями и учителями, неловко, но проникновенно:
      - Спасибо вам, дорогие учителя, за наших детей... Правильная эта советская жизнь...
      Ему долго аплодировали, он разволновался совсем, задергал носом, вышел в коридор. Там выпускники угостили его сладким шампанским. Пригласили на футбол - Гринька правый крайний, играть будут с чемпионом страны, приехавшим на отдых "Спартаком".
      Спиридон не понимал, как можно смотреть на то, как пацаны мяч ногами гоняют. Но шампанское развеселило его, он пошел к стадиону. В спортивном кафе выпил еще. Ввязывался в разговор стайки ребят, крепких, загорелых, в майках. Хотел рассказать им о сынах, о брате, первом орденоносце станицы, но ребята смеялись, говорили о бразильской системе, отмахивались от старика:
      - Тебе, дед, спать пора!
      Рослый Гринька встретил деда и провел на трибуну почетных гостей. Вдруг потянула, наклонила Спиридона тайная, неизученная сила родной земли. Вместе с матерью подростки Есауловы корчевали здесь дубняк и сеяли просо. Теперь тут стадион. Почти ничего Спиридон не мог здесь назвать - колоннады из розового туфа, зеленое поле, трибуны, корт, трек, олимпийские чаши, гипсовые атлеты с дисками и копьями, похожими на казачьи пики. А народ, что прибывал толпами, в своем большинстве не знал, как называются балки и родники за станицей, - имена эти утрачивались безвозвратно, и даже мало кто знал, что место это называлось Гусиный лес. На дорожки выехали никелированные тележки-мангалы - шипели традиционные шашлыки. Продавали водку, пиво, чуреки. Спиридон выпил еще, а нельзя было. Просвистел судейский свисток, команды сбежались упругими лентами к центру, крикнули "физкульт-привет". Противник чемпиона страны местный "Пищевик" - повара, официанты, продавцы, дворовая команда.
      Вскоре от заслуженного казака остался лишь воющий, кровожадный римский зритель. Впервые попав на игру, он сразу понял, что к чему, бешено аплодировал современным гладиаторам и чуть не задушил Митьку Есаулова от радости, когда "Пищевик" провел первый гол в ворота "Спартака". Дрогнул человеческий подсолнух чаши стадиона, и над городом, над темно-белыми горами всплеснулся мощный, тысячеголосый вскрик местного патриотизма.
      Чемпион играл вяло и грубо - то ли не брал всерьез противника, то ли не хотел играть на тяжелом, сыром поле: неожиданно, в июне, прошел густой снег. В белых быстро-быстро мелькающих платьях-сетках пробежали по городу летние метели, закружились веселыми школьницами в вальсе и сбились на стремительную лезгинку.
      Засвистел ветер, потемнело, горы придвинулись ближе.
      В ворота "Спартака" прошел второй мяч. Судья - местный! - не засчитал. Ужас и гнев исказили лицо казачьего полковника Есаулова. Он вложил два пальца в рот, яростно посмотрел на милиционера, разбойно засвистал и в общем гуле заорал бог знает как появившиеся на языке слова:
      - Тама! Штука! Судью на мыло! Энтого с поля!..
      Когда на последних минутах "Пищевик" продолжил счет, выиграв у чемпиона 5:0, засыпанный снегом казак уже хрипел, став заядлым болельщиком. На другой день "Спартак" отыгрался - 8:0.
      Спиридон вышел пораньше, пройтись по воздуху. Шел медленно, оглядывая старые и новые улицы.
      Казачество умирало. Еще до смерти любили коней, но лишь на скачках, а работали на машинах. Давно привычны электрические луны, заслонившие свет звезд. Деревья, что сажал и охранял Михей Васильевич, все-таки погибли. Но на том месте все-таки посадили яблоневый сад новые люди, следующая волна, третье от Михея и Коршака поколение.
      Проходя мимо электромельницы, Спиридон не заметил и следов засыпанной Канавы, по которой шла вода на колесо. Тихо журчала она, заросшая ивами, травами. Теперь мертво блестит щебенка. Давно засыпан и тот, кто выкопал Канаву, как легендарный Фархад, - станичный поэт Афиноген Малахов. Но зато за городом белеют паруса - появилось горное море, мечта Михея. В аэропорту сотни серебристых лайнеров. А тут чудом еще уцелели саманные халупы чуть ли не времен Шамиля, в которых раньше спали, как цари Гомера, на овчинах, а теперь рижская да пражская мебель.
      В колхозе Дмитрия Есаулова, Героя Социалистического Труда, депутата Верховного Совета СССР, у каждого колхозника новый дом, в котором давно не новость газ, электричество, телевизор, радио, бытовые машины, вода... Есть и стеклянный молокопровод в горах, о котором говорил Михей.
      Может, где-нибудь в стенке дотлевает ржавый револьвер забытой системы. Но это уже заботы юных археологов, усердно пополняющих народный музей, - недавно притащили клык южного слона и орудийный ствол времен гражданской войны. Однако разыскать черкеску, чугунок, кизяк невозможно.
      Выросла новая станица - Дениса Коршака да Михея Есаулова работа.
      Вырос новый курорт. Еще украшают его старинные особняки с башнями и шпилями. Непревзойденной осталась лечебница античного стиля, из золотистого доломита, она господствует по-прежнему, многие здания строились под нее - недаром охраняется она Архитектурным надзором как выдающийся памятник зодчества. А рядом белые новые здравницы - как многоэтажные корабли, плывущие в синеве неба, сверкающие стеклом, алюминием, цветным бетоном.
      В звонком шуме Подкумка любовался Пушкин звездными ночами Кавказа. Маркс считал, что в мировой литературе нет писателя, равного Лермонтову в описаниях природы. Эта природа - окрестности Пятигорья, нашей станицы, где и убили Лермонтова. Льва Толстого так поразила вечная прелесть природы Кавказа, что он повесть "Казаки" начал писать стихами, как поэму. А Федор Шаляпин ловил в Подкумке форель, целыми корзинами брал - теперь в речке рыбы нет. Римский-Корсаков любил бродить в Долине Очарования - Чугуевой балке - туристы еще не захламили ее тогда жестью, битым стеклом, полиэтиленом. Горький обожал ессентукские шашлыки, а Станиславский кисловодский нарзан. В белой вилле на горе поселился художник Ярошенко и написал великолепные пейзажи гор, облаков, долин...
      Двумя синими крылами - Каспийским и Черным - машет белый орел Кавказского хребта, неся в клюве драгоценный камень Ставрополья, житницу, здравницу, кузницу здоровья. Светлые горы окружают городок, белоснежный, как стерильный халат врача. Люди пьют воду, гуляют по аллеям парка, едят предписанную пищу или сочный антрекот, пьют густое вино, покупают сувениры, катаются на шлюпках, принимают процедуры, ездят к вершинам на экскурсии. Над ними застоявшаяся тишина, устойчивая, великая, провинциальная тишина, что сродни той, которая была тут до пришествия людей.
      Вечен дымок легкой грусти-красоты. Осенью каштановый дождь и багрянец листьев. Солнечный февраль с первыми фиалками. Буйно-зеленое лето. И тишина - кузница здоровья.
      Плывет на тихом подземном океане стеклянный, белобетонный городок с вкрапленными золотисто-кирпичными слитками старинных особняков.
      Ночами взгорья осыпаны многоцветным шевелящимся жаром электрических огней - станицы и поселки сливаются постепенно в один город. На вершине Синей горы, где некогда стояли в дозорах казаки, теперь рубиновое око пикета телерадио - зорко видит и слышит все, что происходит в мире.
      Казаков больше нет. Слово "казак" из употребления выходит. Доживают свой век оперные, сценические "казаки" в народных, многонациональных ансамблях. Но песни казачьи остались. Да когда кино "Тихий Дон" пустили, громко плакали в зале и смотрели по пять раз третью серию - и, конечно, не только по причине хорошей режиссерской работы.
      ...ПОТЕРЯВШИ, ПЛАЧЕМ
      В народном краеведческом музее - он же музей революционной славы люди с интересом рассматривают казачью бурку, таганок, рогач, уздечку, макет телеги, настоящее колесо арбы, старинные фотографии - единицы, уцелевшие от тысяч сгоревших в революцию, ибо это так: что имеем, не храним...
      За толстенным стеклом обрубок иконы с шатром, черной синью моря, снежок и желть последних листьев, брызги северного дня в лицо смотрящему. Дар "от неизвестной". Общественная дирекция гордо отбивает атаки знаменитых художественных галерей от драгоценного п о л е н а с двумя миниатюрами, темпера, дерево, XVI век.
      В фондах музея находка юных следопытов - старый серый блокнот. Записи Дениса Коршака - до половины блокнота - непоправимо размыты, с трудом прочитываются лишь отдельные слова. Дальше рука Михея Есаулова. Многое тоже стерлось, затуманилось, но несколько листков сохранились лучше других. Вот они.
      "...потому что я коммунист. Исповедуюсь. Родился в казачьей хате под камышом, год 1886. Рос без отца, но помню его хорошо. Работаю с момента, как помню себя. В партии Ленина с 1918 года. Сейчас год 1939. Из партии исключенный. Нахожусь в прекрасной Чугуевой балке, в лесах, под прикрытием верного человека. Как я стою чуть впереди других, то и упасть в землю могу, обогнав других. И вот обращаюсь ко всем товарищам и мировому рабочему классу, которому принадлежу целиком.
      Я был во многом несознательный казак, думал, что я один на земле, но партия открыла мне глаза, и я пошел до конца за дело трудового народа. Теперь же меня разбирает смех, что я от партии исключенный, а что капнуло на этот листок сверху, так то дождик, осень, не подумайте - слезы. Смеюсь же вот почему: застрелить меня можно, из партии исключить нельзя, потому что, как ни дорог партбилет, а в партии состоишь не билетом, а сердцем, и когда оно перестает биться, тут и выпадает человек из рядов. А у меня покамест бьется.
      Как-то показали раскопки на Бермамыте, люди давно обитают на планете, и тыщи лет живут наподобие зверей - кто кого слопает. И многие корифеи разных стран, даже и монах Кампанелла, осуждали это, искали пути к человечеству, к жизни без враждования. И такие пути нашли парижские коммунары, но власть свою удержать не сумели, а почему, то разъяснили знаменосные товарищи Маркс - Энгельс.
      Смолоду я насмотрелся на многие лиходейства жизни и никак не мог взять в толк, как все сделать по-хорошему, и душа у меня болела. А некоторые ошибочно думают и доныне, что царство небесное, как та манна и жареные куропатки, само свалится в рот. Нет. Надо вставать с зарей и засучивать рукава на каждый день. Под лежачий камень вода не течет. И не будет того, как пишут иные, чтобы люди все переделали и уселись гуртом хлебать сладкую кашу с молоком да полеживать на солнышке, как на курорте. Никаких остановок не будет. И строчка эта неверная: в к о м м у н е о с т а н о в к а. Потому как до скончания века разная контра будет подымать голову, этих голов у нее многие тыщи, как я понимаю нынче. В том-то и дело, что контра хочет остановки, передышки, чтобы укорениться и все повернуть сначала. И дремать на посту нам не следовало бы. И никакой не давать передышки и при большом достижении побед. Гражданин Иван Золотарев на рыжих конях и автомобиле помчался в коммунизм, а очутился на кулацком хуторе...
      Игнат намекнул мне: не прошибся ли я в 18-м году? Нет, любезный товарищ Гетманцев, не прошибся. Я есть георгиевский кавалер, но, когда понадобилось, звание это порушил и кресты сдал на монетный металл, пока ходят деньги. Многие из родни ужасались тогда, что я кресты бесплатно сдал. А я у революции не пасынком был, и отмечен орденом Красного Знамени, которое подняли рабочие сто лет назад, потом оно загорелось в Парижской Коммуне, а подхватил и развернул его над всем земным шаром товарищ Ленин, видеть которого так и не довелось, но дело которого прочно.
      Я вас прошу, товарищи, рассудите меня с нашей чудовищной станицей: когда пришла черная телеграмма о товарище Ленине, у нас это отмечали тоже, в мороз и метель, и нашлись активисты, и среди начальства, что предлагали провести похороны Ленина в самую что ни есть могилу, на площади, с гробом, а в гроб положить венки и фотокарточку. Я самовольно запретил рыть могилу, а на траурный митинг привел тридцать шесть новых большевиков из бедноты так мы х о р о н и л и Ленина. Вот за эту могилу, что не дал рыть, я имею нагоняй, партийный выговор, с каким не согласен и до сегодня. То есть выговор тот давно снятый, но был в те дни как пятно.
      Помимо выговора, имею благодарность товарища Кирова, застреленного врагами в упор. Покончил жизнь и товарищ Серго, вручивший мне наградную шашку, когда мы отличились под Ставрополем. Должен бы помнить меня и товарищ Сталин, которому днями отправлено письмо. Я был комэска и под приснопамятным Царицыном охально посек белоказачью сотню - двести ихних клинков против наших семьдесят двух. Товарищ Сталин представил меня и других к награждению орденом, Игната Гетманцева тоже, но не за тот раз, а еще раньше...
      Есть у меня одно мечтание: собрать за одним столом, как колхозников, на пир-беседу, даже и с выпивкой, всех дорогих товарищей, что думали в темное время о светлых днях всего мира, и многие за то сложили буйные головы, начиная от казака Ивана Болотникова, что пытался взять Москву. Имена многих хорошо перечислили на высоком камне, что стоит в саду сбоку Кремля. Конечно, я не верю в воскресение, а хотелось бы собрать их за одним столом. Может, они меж собой и не поладили бы, но мы успокоим их картиной нашей новой жизни. От нас послали бы на тот пир Дениса Коршака. Чтобы они могли своими глазами, даже в нашей лютой казачьей станице, видеть Советскую власть, которую Яшка Уланов хотел подменить колхозным правлением, дурак несусветный. Мы бы их от стола и повели в колхоз Тельмана и, к примеру, тому же Гегелю, источнику, показали, как обстоят дела на нынче. А дела тут отличные, колхоз гремит на всю страну, а что касаемо контры, то она кусается бешено, как сероглазый прокурор Алтынников и наш страшенный товарищ Сучков. А что станичники поджигали милицию - это от темноты и привычки к бунтам. Сама милиция, дом генерала Федюшкина, тут ни при чем. Так и машины разбивали английские пролетарии...
      А насчет равноправия и равенства ясно, как божий день: поголовного равенства, как у баранов в отаре, не получится, даже и близнецы между собой разнятся. Зато всем дали одинаковые права - и бабам, и нациям тоже.
      И когда свернем хребет мировому капиталу, а он от этого никуда не денется, то все люди получат жизнь без войн, голода и издевательств от властей.
      Я вот говорю, товарищи: к чему дана людям, допустим, жизнь? К тому, чтобы ее прожить с пользой всем, а о себе я думал в последнюю очередь, мне много не надо, я и в лесу проживу, но чтобы все дети в школу ходили, сытые, одетые, обутые, а если мячик там или коньки кататься на речке, то всем, а не одному из богатых. Хапать только, как некоторые станичники и при Советской власти, не следует, потому что это измена, а за измену, вы сами понимаете, какая выносится кара и мера наказания.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45