- А!- воскликнула она просветлённо, - Пучкин!
Как-то раз в маленьком московском кафе, где ежедневно поют барды, я читал свои стишки с маленькой сцены, откуда легко просматривался весь зал. Слева от меня, сдвинув столики, гуляли новые русские. Может быть, и не такие крутые, как в анекдотах, но явно упакованные господа. В антракте мы курили на улице, они стояли чуть поодаль, и один из них окликнул меня: Игорь Миронович, подойдите к нам, я расскажу вам историю, будете довольны. Я подошёл.
- Знаете,- сказал симпатичный молодой мужик,- я тут наткнулся на ваш сборник стихов, половину сразу выучил наизусть и весь вечер ваши стихи талдычил моим друзьям. А утром они звонят мне и говорят...
Для впечатления он сделал небольшую паузу, и тон его неуловимо изменился на слегка угрожающий:
- Что же ты, Андрюша? Мы послали шофёра, он купил этого твоего Гёте, а там ничего нету из того, что ты вчера читал.
Я благодарно рассмеялся: вот ещё одна разновидность узнавания.
Я без наставников, я лично сам за эти годы непоспешно постигал азы актёрского ремесла, которые преподают, по всей видимости, в самом начале обучения. Или по ходу репетиций, Бог их знает. Никто меня не надоумил, например, как нам необходимы мелкие домашние заготовки. А наткнулся я на это, как-то сгоряча употребив со сцены простенькую собственную шутку очень давнего разлива. И немедля ощутил благодарное восхищение зала, полагавшего, что я настолько находчив. Словом, есть у меня нынче молниеносные расхожие остроты, сильно выручающие в типовых ситуациях. Так, например (о многих я не проболтаюсь, а эта - всё равно украденная у кого-то), на вопрос, удачно ли я женат, я отвечаю не банальным "да", а говорю, как бы подумав:
- Да, весьма удачно. Я при заполнении любых анкет в графе "семейное положение" пишу всегда - "безвыходное".
Негоже, вдруг подумал я, так легкомысленно пробалтывать свои заветные ремесленные тайны, только глупо и скрывать их - буду вынужден теперь изобрести что-нибудь новенькое. Не в силах я разумно промолчать, когда мне что-то кажется забавным.
Тут отступление и вовсе не по теме, а скорей - о некой авторской черте характера. Эту историю не только у нас в доме, но и в доме у друзей частенько вспоминают, чтобы ненароком поглумиться надо мной. Когда меня только-только посадили, то неведомые мне психологи с Лубянки приняли весьма хитроумную (с их, точки зрения) линию обработки моих близких и друзей: как бы случайные, но где-то что-то слышавшие люди излагали нашим заведомым знакомым нечто о моём преступном прошлом и о том, как можно мне помочь. Охота шла у них за Витей Браиловским, редактором подпольного журнала "Евреи в СССР" (он должен был, согласно замыслу Лубянки, идти вместе со мной по сугубо уголовному делу), я же призван был постепенно обрести ореол крупного крутого уголовника, много лет искусно прятавшего от семьи свои преступные затеи. Именно такую версию изложил моей тёще и чекист, который попросил о встрече и нарассказал ей много интересного о моём прошлом. Среди этих мифов и параш одна история слегка расстроила тёщу: ей сообщили, что примерно год назад в Москве, в Парке культуры и отдыха имени Горького происходил (не много и не мало) - всесоюзный тайный съезд преступного мира всей империи, точней - его виднейших представителей. Каким бы тайным ни был он, а несколько чекистов туда проникли и вели контроль. Так вот, весьма заметную роль на этом сходняке преступников играл, почтенная Лидия Борисовна, ваш зять Игорь Губерман.
И что-то проскользнуло, просочилось в душу тёщи (гениальный был завет у иезуитов: клевещи, клевещи, что-нибудь да останется), и она неприкрыто разволновалась. Витя с Ирой Браиловские, чтобы успокоить её, принялись лихорадочно измышлять аргументы в доказательство того, что это ложь. Потратили они дня три, надумали необходимое и приехали к Лидии Борисовне.
- Вот почему это враньё, - горячо начала Ира...
- Я знаю, это полное враньё,- сказала тёща. И в ответ на изумление мыслителей она им пояснила лучезарно:
- Видите ли, если б это было правдой, он наверняка нам это разболтал бы.
Вот такая репутация у меня в семье, и я её сейчас упрочу, обнажая свою тёртую актёрскую душу. Чуть ли не в первый же год гастрольных скитаний я вдруг поймал себя на странном и заметно ощутимом чувстве надменности по отношению к залу. Я испугался и расстроился. Страха перед залом у меня не было никогда (а мне рассказывали, что такое бывает). Я за полчаса до выступления начинаю волноваться и к началу иногда трясусь, как заячий хвост, но подхожу к микрофону - и всё проходит. Один коллега мне сказал, что так и надо - Яблочкина, например, добавил он глумливо и назидательно так и тряслась до ста одного года. Словом, волноваться надо, и полезно для актёрского куража. Но вот надменность?
Стал я спрашивать бывалых выступалыциков. Об отношении их к публике и что они об этом знают. И услышал я такое! Выходило в среднем, что любой профессионал испытывает тройственное чувство: страха перед публикой, презрения (высокомерия как минимум) и благодарного почтения. Никак это совместно не сходилось в ощущении моём, я продолжал расспросы, натыкаясь на удивительные крайности.
- На сцену надо выходить со стоячим хуем! - жарко говорил мне один матёрый эстрадник. - Вот, дескать, я вас всех сейчас! Но всё это должно быть у тебя глубоко в душе - ты понял?
- Публику надо любить! - медленно и обаятельно ответил мне известный актёр, тоже работающий на эстраде в одиночку. - Я перед началом каждый раз нахожу дырочку в задней кулисе и на них смотрю. Вот сидит, вижу, толстяк с уже заранее хмурой физиономией - мол, меня ничем не удивить, я просто так зашёл. А через ряд - сухая вобла, смотрит сквозь очки и чем-то уже заранее недовольна. Рядом парень с девкой, этим вообще на меня насрать, они сейчас обнимутся и так застынут, ничего не слыша. А вон с таким тупым лицом, что непонятно, для чего припёрся. И глухих старух человек сорок в первых рядах, эти на имя приплелись. А я их всех люблю, - вдруг выкрикнул он, явно спохватившись.- И тебе советую. Ты так и повторяй про себя молча: я люблю вас, я вас всех люблю. Ты понял?
На место всё поставил мне Зиновий Ефимович Гердт, хотя расспрашивать его я сильно побаивался от почтения и боязни насмешек. Он, однако, очень спокойно и серьёзно мне сказал, что всё моё смятение нормально, и в зависимости от удачи, настроения тебя и публики - любые справедливы ощущения.
- Ты только будь сам собой, и всё, - сказал Гердт, - на сцене все видны насквозь, а публика - совсем не дура. Веди себя, как на большой пьянке, где ты ведёшь застолье - так тебе понятней будет. Только учти, что и на пьянку эту, и вести застолье - напросился сам, поэтому тебе никто не должен в зале, а ты - должен всем.
И стал я быть самим собой до такой степени, что выступать в концертный зал "Россия" припёрся как-то в разноцветно клетчатой ковбойке. Подошла ко мне за сценой женщина и с мягкой непреклонностью сказала, что у них в концертном зале выступают только в пиджаке, а чтоб под ним - рубашка, а не это, и поморщилась брезгливо. Если бы она так не поморщилась, то я бы сразу согласился - заведение чужое и солидное, к тому же - иностранный гость я из Израиля. Но от её презрительной гримасы обуяло меня то тупое упрямство, кое принято именовать ослиным, и я гордо заявил, что это у меня такая выступательная спецодежда, и её никак сменить я не могу ввиду потери общего сценического образа. Тогда сходила эта женщина к кому-то главному, тот согласился на ковбойку (я уже жалел об этом, у приятеля пиджак был и рубашка), всё закончилось к обоюдному неудовольствию, но тут... Эта ответственная женщина вдруг близко подошла ко мне, тесно прижалась и сказала мне рот в рот негромко и приязненно: "Я только об одном вас попрошу, чисто по-женски: вы сейчас пойдите в туалет, возьмите там бумажку, намочите и протрите себе туфли, ладно?"
И пристыженно пошёл я в туалет с покорностью, и взял бумажку, и протёр себе туфли, и с тех пор такие вольности уже нигде не допускал. Однако же, моя одёжная неприхотливость (и язык болтливый тоже) как-то раз если не жизнь мою спасла, то уж наверняка уберегла от покалеченья. Всего лет пять назад это случилось. Прилетел я из какого-то города в аэропорт Домодедово. Как обычно, там была густая толпа водителей, предлагающих подвезти, но плату что-то все запрашивали очень уж высокую. И в рассуждении такси я вышел на улицу. Со мной поравнялся молодой парень чисто шофёрского облика и мне сказал негромко, что он возит очень дёшево, поскольку берёт сразу троих, а двое у него уже есть. И я, конечно, клюнул на дешевизну. Он отвёл меня за сигаретный ларёк, где уже стоял один из пассажиров - средних лет непримечательный мужчина с саквояжиком. Сейчас приведу третьего, сказал парень и куда-то побежал.
- Командировочный? - спросил меня попутчик. Я кивнул.
- Я тоже, - сказал он.- С Урала я. Из треста Уралзолото. А вы кто будете?
- А я чтец-декламатор,- почему-то сказал я. - Я детям в школе детские стихи читаю. Михалкова басни тоже.
"Что я мелю?" - подумал я мельком. Но уж очень не хотелось разговаривать. Тут вынырнул из-за ларька водитель наш, а с ним - верзила явно привокзального, а не приезжего вида. Собеседник мой к ним живо обернулся, и водитель вдруг сказал: "Машину вывести я не могу, загородил меня кто-то, вы уж извините".
Я пожал плечами и через минуту отыскал такси. Старик-таксист (он моего был, впрочем, возраста) всё время на меня косился и в конце концов не выдержал:
- Мужчина вроде зрелый, не сопляк, - сказал он,- а знаешь ли ты, парень, что тебя сейчас чуть не убили?
Я уставился на него в полном недоумении.
- Ну, чуть не покалечили,- согласился старик.- Это ведь у нас работают лихие ребята, один - водила, а другие двое - вроде как попутчики. Они как километров пять отъедут, так и приступают. Кошелёк давай и где ещё ты деньги спрятал. Если сразу отдают, они слегка пристукнут и выбрасывают, а вот если станешь им сопротивляться. .. Уже много было случаев, у нас их знают.
Как-то сразу всё понятно стало мне - и тот киоск, за которым почему-то мы стояли, и верзила, и мужичонка с таким хилым саквояжиком, что вряд ли с таким ездят по делам в столицу сотрудники треста Уралзолото. Только вот о чём я думал пять минут тому назад? Я просто им не подошёл - как хорошо, что я сболтнул о чтении стихов в школе. А гонорар за два концерта я с собою вёз. Выходит, что спасла меня моя нехитрая одёжка.
- Но постой-ка, - вдруг сообразил я своим фраерским сознанием, - а если все их знают, то куда милиция смотрит?
И старик-водитель тут расхохотался так отчаянно и молодо, что мне за мой вопрос дурацкий стало неудобно и смешно.
- Ты что ли приезжий? - спросил старик утвердительно.
- Да нет, мудак я просто,- ответил я ему, и он не возразил. Дальнейшую дорогу мы уже беседовали с ним о том, что на вокзалах железнодорожных тоже крадут будь здоров, и так было всегда, и вряд ли изведётся.
Актёрской жизни обучали меня все, и все по-разному, и всем я благодарен искренне.
Только на один вопрос ни разу не ответил мне никто, хотя единодушно соглашались с тем, что это нечто существует. Я говорю о тех странных, чисто вампирских отношениях, которые завязываются у актёра с залом. Происходит некое загадочное перекачивание непонятной мне энергии. И, если публика отзывчива, я ощущаю сильный подъём духа (это ещё можно как-то объяснить), но главное - он не проходит после выступления, и вовсе это не естественная радость от удачного концерта, а типичное вливание энергии. Забавно, что о том же говорят мне в таком случае и зрители. А при чтении в болото, если в зале бродит вялость и снисходительная апатия (часто это зависит и от возраста зрителей), то в конце такую ощущаешь истощённость, пустоту и высосанность, будто из тебя эту энергию незримо откачали. Зрители же говорят и в этом случае (благодаря и удивляясь), что они как будто зарядились. Уже не раз и не десяток раз я убеждался в этом, и уверен, что когда-нибудь такое даже смогут измерять. Когда поймётся - о чём речь.
А выступления преподносили мне сюрпризы, закаляющие дух. Давно уже я сочинил себе уловку: выбирал в зале восемь-десять симпатичных лиц и обращался к ним, читая и рассказывая. А попутно попадались глазу пятьшесть лиц, симпатичных настолько менее, что я решал на них и вовсе не смотреть. Но надо ли рассказывать, что именно на них глаз и соскальзывал упрямо? Однажды я от одного такого зрителя не сумел оторваться вовсе - я всё время на него смотрел, а он, держа лицо гранитно-каменным, смотрел на меня тоже. И не улыбнулся он ни разу. Я решил: будь я не я, тебя я рассмешу. И, как плохие артисты в сельских клубах, стал я безобразно педалировать смешные места. Всё отделение. Я даже от бессилия вспотел. За залом не следил я вовсе. Всё напрасно. А в антракте этот человек ко мне вдруг подошёл. И с тем же каменным лицом купил три книги. А потом сказал: "Позвольте, я пожму вам руку, мне так замечательно вас слушать".
- Вы бы хоть раз улыбнулись, - горько сказал я ему,- ведь я об вас оббился, вас рассмеивая.
- Я это заметил,- так же холодно ответил он,- я вам ничем не мог помочь, у меня паралич лицевых мышц.
А в Бостоне концерт был как-то в частном доме. Собралось человек шестьдесят, мне каждый виден был отлично, и с начала самого глаз начал у меня соскальзывать на двух девиц, которые зачем-то демонстрировали мне своё полнейшее пренебрежение. Одна чесалась где ни попадя или рассматривала потолок и стены, а вторая, минут пять подремав, на меня смотрела, как на попугая в зоопарке, а потом задрёмывала снова. Очень это было неприятно и загадочно. И так же всё после антракта повторилось. Зол я был, как сволочь, и когда на выпивке меня хозяйка дома что-то ласково спросила насчёт публики, я бормотнул в ответ невразумительное нечто и угрюмое. Она недоуменно отошла. Спустя полгода - я уже забыл о той досаде - позвонила мне приятельница по поручению той женщины. Как-то по случаю они восстановили ситуацию: девицы те были американками, которых ухажеры не могли на эти два часа оставить, ибо вместе приехали откуда-то издалека, и зря я так тогда извёлся. Мне приятельница передала, что все по этому поводу смеялись - а я вспомнил ощущения свои и снова залился печалью о превратностях актёрской жизни.
Чтобы достойно и красиво завершить эту главу, я расскажу про некий высший миг известности: меня в Испании, в Мадриде, и не где-нибудь, а посреди музея Прадо опознал в мужском сортире русский турист. Мы стояли, друг на друга не глядя, тесно прильнув к своим писсуарам. Тесно - потому что некогда в Одессе, по преданию, над писсуарами бывала надпись: "Не льсти себе, подойди поближе". Вдруг сосед мой наклонился к моему уху и негромко вопросил, не тот ли я Губерман, который пишет гарики. С достоинством, подобающим ситуации, я подтвердил, что это я. И тут он стал жужжать мне в ухо нечто упоительно хвалебное. Свои процессы мы не прекращали. Чуть наклонив из вежливости голову в его сторону, я вдруг заметил с ужасом, что он, не прекращая говорить, пытается переложить из правой руки в левую, чтобы пожать мне руку.
Но я освободился первым.
Праздник, который всегда со мной
В названии этой главы преувеличения нет, она - о записках, которые я получал от зрителей за годы мельтешения на сцене.
Новинкой такой вид общения для меня не был: ещё в России приходило ко мне множество читательских писем. Так как я писал книги о науке, то и вопросы ко мне шли вполне по делу. От солдат - как улучшить память, потому что им на лекции сказали, что она сильно портится от онанизма. От домохозяек - чем исправить плохое настроение мужа с похмелья? И в жутком изобилии - мысли разных сумашаев по поводу неверного устройства мира. Одно из таких писем я помню почти наизусть до сих пор, потому что очень любил пересказывать его приятелям-врачам. Оно начиналось не с обращения к редакции или автору, а прямо с самой сути:
"Идёмте!" раздался надо мной мужской голос, и я почувствовала две крепких мужских руки чуть выше своих локтей. Так я оказалась в психиатрической лечебнице имени профессора Кащенко. Практической причиной забирания были мои практические успехи в системе йоги и плавание в ледяной воде на пятом месяце беременности..."
Далее шла грустная биографическая проза об отсутствии отца, и про больную мать, которая тоже много времени содержалась в такого рода заведениях. Но у дочери характер был иным: "Я поняла, что выйти на свободу я могу, подчинив своей воле 50 (пятьдесят) лечащих врачей. Для этого мне надо было изучить их внутреннюю сущность. Я изучила её (что произвело на меня удручающее впечатление)..."
Вот, собственно, ради последней фразы в скобках я читал это письмо приятелям-врачам. И посейчас жалею, что отнёсся несерьёзно к сути того послания: мне предлагали соавторство, мне предлагали написание совместной книги, а я смеялся, идиот. Вот так проходят всуе звёздные часы тех, кто не способен их опознать. Но ныне уже поздно.
Разных писем было два мешка, они лежали на антресолях в нашей квартире, и во время обыска один из ментов так и не слез с лестницы-стремянки: он как начал просматривать эти письма, так и просидел там добрые часа четыре. А потом все письма куда-то делись - выбросили их, скорей всего, убирая квартиру перед отъездом. А жаль - там ещё были письма от людей, ставших ныне жутко знаменитыми - я бы сейчас эти бумажки продавал фанатам и жил припеваючи. Не сосчитать потерь от легкомыслия, печально думаю я и теперь, выкидывая рукописи графоманов.
В Израиле я начал получать записки по ходу чтения стишков, а после каждого концерта их выбрасывал. И тут одна моя приятельница (ещё в пятидесятые годы была она известной виолончелисткой) мне сказала: "Гарик, не будьте идиотом, не выбрасывайте записки, вы потом об этом горько пожалеете. У меня за всю мою концертную деятельность была всего одна записка, и я плачу, глядя на неё, такие лезут в голову сентиментальности".
Записка та и впрямь была достойна многолетнего хранения. Приятельница вспоминала: "Вы представьте себе, Гарик: на дворе пятидесятый год, у меня сольный концерт, я выползаю на сцену, ставлю между колен мою виолончель и начинаю на ней пиликать. И тут немедленно - из зала записка...".
Только сильно старшее поколение может ещё помнить вылощенных конферансье и ведущих тех лет - фрак, манишка, бабочка. Такой ведущий и поднял эту записку, громко и торжественно возглашая: "Какая интеллигентная наша советская публика! Даже на музыкальных вечерах шлют записки! Я сейчас прочту её всем!"
На клочке бумаги было написано: "Завидуем местоположению вашего инструмента. Группа моряков".
И, следуя совету старшего коллеги, я записки начал собирать - не часто совершал я в жизни мудрые поступки - совершал, однако, чему очень рад теперь.
Вопросов типовых, задаваемых на каждом выступлении, оказалось немного. Хотя один из них какое-то время сильно досаждал мне: как у вас с ивритом, уважаемый? А с ивритом плохо у меня, тут нечего и говорить, какой-то ехидный зритель даже вопросил, могу ли я в таком случае считаться полноценным евреем. А в далёком городе Оренбурге вдруг таких записок пришло штук пять - очевидно, в этом городе нет собственных проблем. И там от злости сочинил я ответ, которым с той поры успешно пользуюсь. У меня с ивритом нет проблем, отвечаю я любопытным, проблемы есть у тех, кто хочет поговорить со мной на иврите. А когда ответ заранее в кармане, то уже не раздражают и вопросы.
Почти всегда есть в зале человек, читавший мои стишки глазами и больно уколовший о них своё чуткое грамматическое чувство. Этот зритель сообразно своему характеру спрашивает грозно или вежливо: почему вы, Игорь, пишете гавно через "а"? Я отвечаю уважительно, но твёрдо: это мой личный вклад в русский язык. Обычно все смеются почему-то, и приходится объяснять. Слово "говно" (которое, кстати сказать, очень любил употреблять Ленин по отношению к интеллигенции) ничуть не передаёт того накала и размаха чувств, как слово "гавно", когда мы говорим о хорошем человеке. А так как я стихи пишу о людях, то звучание отнюдь не маловажно, вот я и взял на себя смелость писать так, как слышу и произношу.
А далее - непредсказуемые записки. Оживляется у многих чисто личное творческое чувство, и плывут из памяти истории, связанные с тем, что сам я только что повествовал. Так я люблю рассказывать о некоем немолодом еврее, что сидел с моим знакомым в одном лагере. Украл бедняга что-то на своём заводе и, в отличие от остальных, попался. А фамилию имел он звучную и значимую - Райзахер. Наше ухо, избалованное редкостной пластичностью родного языка, мгновенно ловит всякую возможность игр с именем, поэтому он кличку получил у себя в лагере - Меняла. И отменную я получил как-то записку:
"Игорь, вам это может пригодиться. Моя знакомая свою свекровь Бенетту Оскаровну называет Минетой Оргазмовной".
Вообще поразительна любовная заботливость читателя-слушателя. Я не то чтобы побаиваюсь спрашивать, хорошо ли меня слышно, просто помню, как на этом накололся мой один коллега: он в разгаре чтения своих стишков спросил, хорошо ли его слышно, а из зала кто-то громко ответил: к сожалению, да. Однако часто чувствуешь неладное со звуком, говоришь обиняками (ибо помню тот конфуз) - мол, кажется мне, звук неважный. И радостно в ответ записку получить: "Игорь Миронович, не огорчайтесь, звук действительно плохой, зато изображение отличное!"
Но я отвлёкся от немедленной творческой отзывчивости. Я вспоминал не раз со сцены, как во время Шестидневной войны в самых разных городах советской империи в автобусах, трамваях и метро подслушать можно был один и тот же диалог. Один из собеседников обычно говорил: евреи-то, ведь как они воюют! На что второй солидно и успокоительно ответствовал: так это же не наши евреи, это древние! И получил записку я в стихах - с весьма убедительным объяснением того военного чуда:
Евреи, отстояв свою страну,
в шесть дней победно кончили войну;
не может же торговля, в самом деле,
стоять на месте более недели.
Вообще записок со стихами приходит тьма тьмущая, и как бы ни были беспомощны эти наспех нацарапанные строки, явно говорят они о вспышке творческого чувства, отчего я многие храню. Вот, например, стишок из Дюссельдорфа:
На Губермана? Без оглядки!
Раз в год случается.
И этот вечер, словно блядки,
пусть не кончается!
Нет, нет, хвалиться записками такого рода, посланиями доброжелательными и благословляющими, я не буду, хотя очень порой хочется, ибо теплеет на душе и мокро тяжелеют веки - если бы пишущие знали, как я благодарен им! За вот такую чистую записку:
"Ой, как я рада, что вы живой, а то бабушка мне говорила, что вы уже не живой. Живите ещё много лет!"
Очень люблю записки строгие и хозяйственные:
"Игорь Миронович, если все евреи уедут, то как мы обустроим Россию?"
Вообще еврейская тема возникает и мусолится так часто, что её откладывать не стоит. Ещё и потому она так часто возникает, что в России на мои выступления (в Израиле, Америке, Германии - само собой, но это и естественно) приходит множество евреев. Если кто-нибудь тебе, читатель, скажет, что количество евреев уменьшается в России - плюнь тому в лицо. Ибо чем больше евреев уезжает, тем их больше остаётся - это моё личное и очень обоснованное убеждение. Приношу своё горячее сочувствие всем тем, кому от этого нехорошо и больно. Итак, записки на еврейскую тему.
"Игорь Миронович, я не еврейка, а мне смешно - это нормально?"
"После первого отделения почувствовал, что у меня произошло обрезание. Спасибо за ощущение".
"Игорь Миронович, а это правда, что после концерта евреям вернут деньги за билеты?"
"Что же вы, Игорь Миронович, всё время читаете стихи о евреях? Есть ведь и другие, не менее несчастные".
"Дорогой Игорь, как Вы считаете: еврей - это религия, национальность, призвание или диагноз?"
Лучшая на эту тема записка пришла в Красноярске. Очень, по всей видимости, умная и принципиально нравственная дама выразила мне своё возмущение тем, что про евреев удаются мне порой достаточно смешные стишки:
"Игорь Миронович, я сама являюсь убеждённой антисемиткой, но то, что читаете вы, переходит допустимые границы. Член Коммунистической партии Российской Федерации - (фамилия, имя, отчество)".
И ещё об этом много, ибо тема жгучая.
"Уважаемый Игорь Миронович! Большая просьба: не могли бы Вы попросить зал поднять руку, кто еврей. Хочу, наконец, узнать, кто мой муж по национальности. По-моему, он жид, но скрытный, падла".
"Почему все евреи талантливые - может, вы знаете что-нибудь о секретах зачатия? С искренним уважением, к сожалению, русский".
Этого беднягу явно пронизал вездесущий миф - лучшая, по-моему, из выдумок антисемитов - о поголовной умности евреев. Эх, пожил бы он у нас в Израиле хоть месяц! Даже составляющие этого мифа - о способностях и грамотности - мигом улетучились бы прочь. Или, на худой конец, прочёл бы пусть записку, мной полученную в Минске от какого-то неведомого старика (крупный и неровный почерк пожилого человека):
"Мне стыдно за вас, представителя Израиля, и за еврейскую молодёжь, сидящую в зале в то время, как вы со сцены произносите названия злачных мест (жопа)".
В самом начале приглашения писать записки я рассказывал обычно, как лет тридцать назад испытал смертельную зависть. Ещё был жив Утёсов, и одна наша знакомая, его землячка-одесситка, пошла к нему в гости. Леонид Осипович развлекал её, показывая записки своих слушателей. Одну из них она запомнила наизусть, пересказала нам, тут зависть я и ощутил. Записка была от женщины, а содержание такое:
"Я хотела бы провести с Вами ночь, и чтобы небу стало жарко, чертям тошно, и я забыла, что я педагог". Эту записку я уже цитировал, но тут её повтор уместен, ибо получил я на каком-то выступлении (где про свою зависть рассказал) ужасно трогательную просьбу:
"Игорь Миронович! Пожалуйста, что-нибудь ещё о педагогах! Только медленно, я записываю. И побольше неформальной лексики! Группа школьных учительниц".
Эта записка почему-то мне напоминает о другой, такой же неожиданной: "Игорь, пожалуйста, говорите тише, в девятнадцатом ряду спит ребёнок".
Вот что интересно и загадочно: за все двенадцать лет, что я торчу на сцене, только один раз я получил мерзкую и враждебную записку. Было это на самой заре моей актёрской карьеры, чуть ли не в первый мой приезд в Москву - в Доме литератора, и думаю поэтому, что написал какой-нибудь коллега. Мне тот вечер очень памятен, я много тогда понял о природе наших отношений с залом, а матёрые профессионалы позже подтвердили мою свежую печаль. Записку ту я поднял в конце первого отделения, мне внове были письменные игры с залом, я её немедленно прочёл - конечно, вслух. Там говорилось, что я наглый прыщ на теле русской литературы, и пусть я убираюсь обратно в свой Израиль. Я прочитал это громко и внятно, поднял голову, ещё не зная, что сказать - зал тяжело и неподвижно молчал. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.