Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Книга странствий

ModernLib.Net / Поэзия / Губерман Игорь / Книга странствий - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Губерман Игорь
Жанр: Поэзия

 

 


А приятель мой тогдашний, Лёва Минц (он, бедолага, знал языков пять, если не больше, и кормился переводами) меня однажды попросил, чтоб я в сценарии как-нибудь по случаю вставил его имя, почему-то страсть ему хотелось своё имя услыхать с экрана телевизора (или хотел порадовать старенькую маму). И я в очередном сценарии заставил одного героя говорить, что в жизни есть место удивительным людям: вот, например, живёт на свете некий почти безвестный Лев Минц, который знает то ли двадцать, то ли тридцать языков, давно уже им счёт он потерял, а ежели не спится - начинает их перечислять и возле третьего десятка засыпает.
      А вечером за час до этой передачи позвонил мне - даже не взволнованный, а потрясённый чем-то мой редактор и велел мне срочно, на такси мотать на студию, поскольку передачу, если я не появлюсь, снимают, а такое происшествие - кошмар и неприятности сотрудникам. А почему - не объяснил, но я, конечно, кинулся, поймал такси и через полчаса уже, волнуясь очень, поднимался на этаж, где все они обитали. А с площадки лифта в коридор войдя, увидел я такое, что не приведи Господь в те годы. Стояли прямо в коридоре, явно в ожидании меня - двенадцать, как не более, нескрываемо взволнованных мужчин (в пиджаках и при галстуках), образуя некую дугу, где в центре высился, иного слова не найти, хоть был он ниже всех, какой-то неприметный мужичонка с ровными волосиками набок и напо-леонистого вида. Все они застыли, глядя на меня и сквозь меня, а мужичонка коротко и резко вопросил:
      - Кто такой Минц?
      Мне до него было идти ещё метра четыре-пять, а при таком запасе времени уже врасплох еврея не застанешь. И когда метра полтора всего осталось, я спокойно и приветливо сказал:
      - Здравствуйте. Минц - это хранитель Ватиканской библиотеки.
      Всем, кто читал о коллективной психологии, известно, что в толпе всегда найдётся некто, кто готов немедля что угодно подтвердить. И тут один из окружающих сказал негромко:
      - Да, да, да, припоминаю...
      Тут у всех разгладились их напряжённые черты, а мужичонка - с меньшей резкостью, но столь же строго у меня спросил:
      - А он..?
      А я понятлив был, поскольку автор, и немедленно ответил:
      - Он большой и давний друг Советского Союза. А недавно было интервью его по радио, он говорил о пользе взаимного влияния культур.
      И мужичонка снисходительно кивнул мне, поворачивая спину, и дуга вся развернулась вслед за ним. Я, кстати, правду говорил: недавно Лёва Минц о чём-то именно таком болтал по радио, туда настырно напросившись, чтобы порадовать старушку-маму. А из вот этих, что толпились - ранее не знал я ни одного, а мой редактор с ними не стоял, он был намного ниже в этой иерархии. И мы с ним крепко выпили в тот вечер. Но про Минца подлинного я ему не рассказал, это разрушило бы нашу зыбкую творческую связь.
      Тут хорошо бы текст переложить весёлым чем-нибудь, чтобы скорей забыть о тех испуганных блюстителях идеологии, а в случаях таких Шолом-Алейхем рекомендовал поговорить о холере в Одессе. И я с тем большим удовольствием готов последовать его совету, что холеру я в Одессе таки да застал однажды. Летом это было, год - семидесятый. Утром я приехал в Одессу, где уже с неделю меня ждала жена и маленькая дочь. День у меня дивно начинался и сулил быть подлинно одесским. Ибо вёзший меня таксист подсадил какую-то знакомую, увялую, но дикой бодрости толстуху, и они свои удавшиеся жизни шумно обсуждали в той украинско-еврейской тональности, которую я раньше слышал только в анекдотах. По дороге я его тормознул, чтобы купить бутылку вина, женщина молча взяла её у меня из рук, коротко глянула на этикетку и, сочно сказав - "дерьмо", продолжала дружескую беседу. Жену и дочь я отыскал на пляже, мы переговаривались, собираясь поплавать, но в это время вплотную к берегу прошёл патрульный катерок, из матюгальника которого летели хриплые отрывочные слова: холера, в море лезть запрещено, соблюдайте спокойствие. В доме отдыха сказали всем очень логично: оставайтесь, поживите, всё равно мы денег за путёвки не вернём. И дали всем желающим автобус до вокзала. То, что я там обнаружил, можно передать лишь средствами кино, и то необходим какой-то специальный режиссёр. Немыслимой густоты толпа, залившая и зал вокзала, и перроны, не гудела, а кричала, в воздухе витала паническая, эвакуационная ярость и растерянность. Рупор объявил, что все билеты отменяются, посадка в поезда - свободная, и началось столпотворение, подобного которому я в жизни не видал и не хотел бы видеть. Потому что это сильно подорвало мою веру в человечество, а мне всё же уютней жить с хотя бы остатками этой веры. Наша ситуация усугублялась ещё тем, что с нами увязалась некая знакомая с такой же маленькой дочерью, что означало ещё два чемодана. Тем не менее, мы сели в поезд. А в купе нас оказалось двенадцать человек, но мы все сначала были умиротворённо счастливы. Тогда я, кстати, в первый раз столкнулся с азами народной психологии: у нас была какая-то прихваченная снедь, я разложил её на чемодане и, естественно, всех пригласил к столу. Никто не отказался, всю еду умяли в три минуты. А чуть позже - каждая пара стала молча есть своё, и мы с женой лишь удивлённо переглядывались. К ночи ближе на какой-то остановке мы разжились кукурузой. Спали мы с женой (точней, пытались спать) на тех антресолях, что используют род чемоданы. Когда я ровно десять лет спустя ехал по этапу в лагерь, и в купе нас было двадцать два, я вспомнил, как мы некогда переживали ту тесноту, и усмехнулся от блаженства, присланного памятью. Что было душно, жарко, потно, грязно - глупо говорить. Вода в вагоне кончилась через несколько часов, и туалет легко себе представить (хотя лучше не стоит), а про запахи - писать не поднимается рука. Тем более, что впереди нас ждало худшее. К концу второго дня пути вдруг слухи поползли, что нас в Москву не пустят, а поместят в карантин примерно на неделю. И некая конкретная деталь зловеще прозвучала: что вот-вот проводники запрут вагоны. И поэтому, как только мы остановились у входного семафора какого-то город-ка, я аккуратно выбросил в окно все чемоданы, и гуськом мы выбрались на волю через пока незапертую дверь. Потом довольно быстро и машину я нашёл, водитель всё никак не мог понять, зачем хочу я ехать в любой ближайший город, откуда есть поезда на Москву - они ведь были и отсюда. А чтоб они не из Одессы шли, пояснил я, и он пожал плечами, удивляясь прихотливости забалованных москвичей. Ближайший город оказался - Нежин. Ранее он был знаком мне только по названию каких-то выдающихся огурцов.
      В кассовом зале было пусто и прохладно. От одного этого наши лица расплылись в немом удовольствии. Поезд на Москву ожидался часа через три, билеты обещали продавать за час до поезда, и кроме нас его никто не ожидал. Теперь поесть! За два часа мы наверстаем всё, о чём мечтали двое суток.
      Смутное чувство остановило мой порыв бежать и кормиться, Я бы назвал это инстинктом бывалого советского человека. Я поставил чемоданы, попросил у приветливой кассирши лист бумаги и крупно написал на нём: "Очередь за билетами на Москву. Написал наши фамилии, количество билетов и положил этот лист у окошка в кассу.
      Мы ели много, жадно и вдохновенно. Только оторвавшись от порции котлет с картошкой, я заметил, что в ресторанном зале уже заняты все столики. И возле каждого стояли и чемоданы. Я похолодел и кинулся в кассовый зал. Там шевелилась несметная толпа таких же сообразительных пассажиров с нашего поезда. Вспотев от ужаса, я протолкался к кассе. И обнаружил, что совершил самый разумный в жизни поступок: все послушно заносили свои фамилии в мой список. Как же я собой гордился, возвращаясь в ресторан! В тот день проводники этого поезда изрядно заработали: билетов не хватило, разумеется, но все вагонные проходы и площадки были наглухо запружены счастливцами. А ехать оставалось нам недолго. Вечером на следующий день уже в большой компании друзей и родственников я хвастался своей находчивостью, сметкой и бывалостью. И пожилая интеллигентная женщина грустно сказала:
      - Какой стыд, вы были в Нежине и не зашли в музей Гоголя!
      А память перескакивает в эти же края, но к несколько иному имени и двадцать с лишним лет спустя. Уже в Израиле мы жили. Как-то я целый месяц нервничал, и тупо ныло сердце. Я волновался от неверия в евреев. Незадолго до того я получил письмо с Украины, а точнее из Полтавы, от неведомого мне тамошнего Исторического общества. Они напоминали, что недавно был я там на выступлении, показался им хорошим человеком, и поэтому я, может быть, найду какую-то возможность помочь: ужасно бедствует в Полтаве внучка (или правнучка?) и правнук (или праправнук?) Владимира Галактионовича Короленко. Господи, подумал я жалостливо - чувство это относилось ко мне - что же я могу поделать? Однако обаяние этого светлого имени постепенно взяло верх над ленью, суетой и равнодушием. В Культурном центре советского еврейства (был такой некогда в Иерусалиме) порешили мы с приятелями учинить благотворительный концерт. Ещё тогда ходили в израильтянах Валентин Никулин и Михаил Козаков (оба согласились без промедления), артистов мы набрали много и большую сделали афишу. Не особенной была и цена билетов. На недоуменные вопросы ("разве Короленко был евреем?") горячо напоминал я о деле Бейлиса и вообще об отношении этого человека к евреям. Слушатели согласно кивали, но билеты расходились крайне плохо. В день концерта я дошёл до крайности того состояния, о котором написал в начале. Наплевать, что выручки не будет, думал я, ну не получилось, так бывает сплошь и рядом, только очень уж обидно за евреев. Потому что кто-кто, а мы должны - обязаны помнить добро, пускай и сотворённое когда-то. И было очень мерзко на душе, заранее и стыдно и обидно.
      Зал был набит битком! И более того: на сцену кинули три или четыре свёрнутых листка, в которых были деньги: мы прошли зайцами, писали неизвестные мне люди, но хотим участвовать. В автобусе дня через два кто-то сунул одному из выступавших стоимость билета - он не смог пойти, но тоже в доле, сказал он.
      А я- меня душили гордость и счастье. По-моему, они и в зал передались, таких удачных выступлений не было у меня ни до, ни после. А потом мы напились, конечно.
      Выручка была обменена на доллары и послана в Полтаву. Тут забавная подробность: в благодарственном письме писала внучка Короленко, что деньги эти (очень маленькие по любым сегодняшним понятиям) довершили некую необходимую сумму, и куплен был клочок земли, на котором собрались огородничать и тем кормиться несколько семей интеллигентов местных, сбившихся в общину, чтобы выжить. Я не знаю, был ли Короленко идеологом общинного земледелия, но уверен, что, узнав об этом, усмехнулась его чистая душа.
      А в это время я как раз квартиру покупал, на двадцать пять лет рассрочки здесь даются нужные для этого большие деньги, и выходит, что в итоге платишь втрое, как не впятеро, зато живёшь, как человек, и волен как угодно забивать в стену гвозди.
      Торжественный и незабвенный день приобретения квартиры в Иерусалиме (!) я закончил в больнице. Когда шёл я в юридическую контору, то споткнулся так неловко, что под коленом на ноге у меня лопнула какая-то жилка. Боль была чуть меньше, когда я выставлял ногу далеко в сторону - как собака, собирающаяся пописать, но ещё ногу не успевшая задрать. В таком вот виде я доковылял до конторы, где обессилено уселся и подписывал бумаги, как вельможа (в моём представлении) - полулёжа в кресле и далеко вытянув ноги. Тут и подъехала вызванная неотложка - сам я идти уже не мог. Рядом со мной, в беде клиента не бросая (хотя мы уже расплатились), неподвижно высился толстый молодой еврей - агент по продаже квартир. А так как был он в шляпе и при пейсах, говорил негромко и весомо, всё происходящее обретало явную значительность. Увидев санитаров, он сказал:
      - Да, нелегко достаётся еврею кров на Святой земле.
      Я не смог засмеяться, потому что санитар уже ощупывал мне ногу. После этого достал он ножницы и ловко взрезал мне штанину. Тут агенту по недвижимости изменило хладнокровие, и он воскликнул взволнованно и страстно:
      - Он режет не по шву!
      Имелся в виду непоправимый вред, наносимый моим брюкам. Тут даже жена моя улыбнулась, а мудрец обиделся на наше легкомыслие и временно умолк. Поэтому и есть у него деньги, подумал я, умнея от общения с таким человеком. Он пожал мне руку, издали кивнул Тате (коснуться чужой женщины нельзя) и, проходя мимо неё, заботливо сказал:
      - Проследите, чтоб его не вынесли вперёд ногами.
      И, римскому патрицию подобно, я был вынесен оттуда на носилках. Над лицом моим распластывалось синее израильское небо, капелька дождя упала мне на лоб, и я блаженно вспомнил окончания разных советских повестей о партизанах: "снежинки падали на его лицо, но уже не таяли".
      - Чему ты, дурак, смеёшься? - спросила у меня жена. И мы поехали.
      В приёмном покое я пролежал часа три, ожидая своей очереди на осмотр, появился срочно вызванный женой приятель, очень хороший врач, но - хирург.
      - Ты за каким хером сюда приплёлся? - спросил я его грозно. - Здесь тебе работы не будет.
      - Не знаю, не знаю,- ответил он, плотоядно потирая руки. Он как-то рассказывал мне профессиональную шутку своих коллег - что, дескать, настоящая хирургия кончилась с появлением анестезии. От его прихода я почувствовал себя спокойно и уютно. Это в нас ещё российское осталось: как бы мы ни жили там, но в тяжкие минуты и часы рядом возникали друзья - даже, если не было в них особой необходимости. И тут меня такой взял сентимент, что я чуть не заплакал от любви ко всем, кого люблю и близко знаю. Но немедля я отвлёкся, поскольку за шторками, где лежал соседний больной, непрерывно раздавались старческие хриплые вздохи и ритмично повторяющийся полустон-полувскрик: хуяво, хуяво! Что ты кричишь, думал я с раздражением, ведь и мне хуяво, только я молчу. Вернулся убежавший куда-то приятель и объяснил мне, что я стон этот неправильно понимаю: старик себя утешал, говоря себе на иврите - "он придёт!", ибо надежда на приход Мессии, очевидно, успокаивала его.
      А ближе к ночи, туго-натуго мне ногу обвязав, меня отправили домой, и мы даже успели обмыть обретенную на Святой земле недвижимость.
      В Германии с квартирой много проще: ты её находишь, пишешь заявление в муниципалитет, и тебе её пожизненно оплачивают. Хотя один старик (в Берлине на концерте мне его специально показывали) написал заявление, что квартиру он искать не будет, пусть ему найдёт жильё сам горсовет, и что желательно, чтобы имелся при квартире зимний сад, поскольку автор заявления - ветеран Великой Отечественной войны и имеет медаль "За взятие Берлина".
      И не слабей по содержанию письмо получил один мой приятель из немецкого другого города, где он устроился играть в большом оркестре, будучи отменным музыкантом. Письмо его дышало неискоренимым партизанским духом. Всё у меня очень хорошо, старик, - писал он своему другу просочился в замечательный оркестр, снял очень уютную квартиру, и беда только одна - как утром растворю окно, так сразу понимаю: в городе немцы.
      Когда я недавно ездил на гастроли и болтался по немецким городам, то от рассказов местных охватило меня чувство, которое назвал бы я национальной гордостью великоросса. Хотя немало и злорадства (тоже очень русского по духу) было в этом неприглядном моём чувстве. Дело в том, что стонет вся великая Германия от почти двухмиллионого наплыва своих российских соплеменников - поволжских немцев. В империи родившись и прожив там всю сознательную жизнь, они типичные советские люди. Да ещё приехавшие из Сибири и Казахстана, куда некогда загнали их родителей.
      И с их приездом в маленьких, уютных и зелёных, сонных, аккуратных и спокойных немецких городках начались пьяные ночные драки с поножовщиной и руганью на всю округу. А немецкие леса и парки? Все они ухожены настолько, что мне кажется, там по ночам чинно гуляют хорошо подмытые лисы и зайчихи. А ныне там повсюду попадаются следы российских разудалых пикников.
      Именно это вызвало восторг в моей безнравственной душе. Естественно, что обладают вновь приехавшие и другими истовыми свойствами советского человека - в частности, весьма свою историческую родину Германию поносят за отсутствие культуры и бездуховность. Мой приятель как-то разговаривал в гостинице одного немецкого города с коридорной уборщицей - такой типичной тётей Клавой, каких помнят все наверняка, кто ездил и останавливался в гостиницах и общежитиях. Она поехала вслед за детьми, ничуть не чувствует себя на родине и с горьким, но достоинством сказала:
      - Немцы нас сюда позвали, чтоб мы делали за них всю чёрную работу и повышали ихнюю культуру.
      Мой приятель вежливо сказал, что сам живёт он в Тель-Авиве и знаком с подобной ситуацией.
      А я с поволжскими немцами встречался в Сибири. Возле нашего шахтёрского посёлка (он уже при нас стал городом) были деревни, где жили немцы, выселенные некогда из городов подле Саратова - Маркс и Энгельс. И в избу к нам как-то заглянул погостевать мой местный друг, такой же ссыльный поселенец Валера. С ним была его новая подруга из немецкой деревни. Крупная, дебелая и плотная блондинка безупречного арийского облика, да ещё с фамилией Мах. В колхозе у себя работала она дояркой. А на мой изысканный вопрос, не родственник ли ей философ Мах (которого как "Мах и Авенариус" мы проходили в школе - их за что-то Ленин поносил), она только блеснула молча карими коровьими глазами.
      А когда мы сели выпивать (а сели мы немедленно), она молчала точно так же. И спустя, наверно, полчаса я начал тихо волноваться - видно, всё-таки подействовала на меня её фамилия. О чём ей с нами говорить, печально думал я, ведь немцы - это Гегель, Кант и Фейербах. Она молчала. Что ей в наших пьяных разговорах, думал я смятенно и пристыженно, ведь немцы - это Гёте, Томас Манн и Шиллер. Она молчала. Немцы - это Бетховен и Вагнер, думал я, униженный вдвойне, поскольку больше никого не вспомнил. А приятель мой Валера (уже час прошёл, я весь извёлся) у меня спросил, видел ли я вчера, что Мишка (общий наш знакомый) заявился на работу с диким синяком под глазом.
      - Видел, как же,- механически ответил я (весь находясь внутри своих переживаний), - ты не знаешь, кто его побил?
      И вдруг она открыла рот.
      - А никто его не бил, - сказала она хрипло и усмешливо,-просто встретил он мешок с пиздюлями.
      И снова замолчала. И ни слова не промолвила в дальнейшем. Только я уже спокоен был и больше не терзался. А теперь она в Германии, должно быть. Что же, всем народам тяжело даётся историческая радость воссоединения - так я думаю об этом, когда я об этом думаю.
      Однако, про Сибирь упомянув, я рассказать обязан о пожизненной моей гордости - сооружении на нашем огороде нового сортира. Я уже на протяжении этой главы хвастался - то невзначай и мельком, то назойливо и страстно некими поступками житейскими, но апогей триумфа (и высокие греко-латинские слова тут как нигде уместны) связан в моей жизни с той уборной. Доставшийся нам от прежних хозяев старый и щелястый скворечник был единственным упрёком, сделанным мне Татой за всю нашу сибирскую жизнь. Уже заполнена была вся яма (далее пойдут подробности похлеще), всю осень, зиму и весну кошмарно задувало посетителя этой беседки - и однажды понял я, что дальше я тянуть не должен. Следовало для начала выкопать новую яму, именно о ней весь мой рассказ. Вкопался я уже на метр, и, хотя вечной мерзлоты не обнаружил, но суглинок прочен был, как камень, и работа предстояла тяжкая. Что, как известно, обостряет ум и стимулирует смекалку. Я вылез на край ямы, сел и закурил. И вдохновение пришло ко мне немедленно. Зачем же буду я копать до неизвестной глубины, подумал я, когда полученное мной высшее техническое образование позволяет сделать предварительный расчёт, и я бы знал тогда, докуда мне махать лопатой, а не тупо рыть и рыть, как будто я в плену у фараона. Я сбегал за листом бумаги, закурил ещё одну сигарету и самозабвенно углубился в план-проект. Нас постоянно жило трое, человек пять - шесть приезжали к нам на лето, а мелькающих гостей легко было прикинуть приблизительно, учтя, что большинство в сортир не бегает, а нужда маленькая - не в счёт, с ней вежливо отходят за угол избы. Я тщательно сосчитывал людей и дни, и пламя инженерного азарта озаряло мою утлую голову. Я выложил из глины приблизительную кучу, тщательно обмерил её и получил объём разового поступления. И более того: я ввёл коэффициент всасывания жидкости глинистой почвой - это ещё более уменьшило объём копательных работ. И в результате рыть мне оставалось - просто тьфу. От пережитого мной умственного восторга я даже сколотил из досок некий унитаз - он был прекрасен. Если обтянуть его парчой, подумал я (возможен бархат, шепнул мне внутренний дизайнер), выйдет настоящий царский трон. Однако вдохновение ушло, и трон остался деревянным. Накрепко сколачивая доски внахлёст, я соорудил непроницаемый для ветра скворечник. Словом, красота сооружения была неописуема, внутри его хотелось жить и мыслить. Порой обуревал меня контрольный интерес, и я хозяйственно заглядывал в пространство ямы: подсознательное чувство, что по лени и халтурности натуры я необходимые размеры преуменьшил, всё оставшееся время ссылки так и не покинуло меня. Но каково же было торжество моё, когда я заглянул туда примерно за неделю до отъезда! Я если лишнее и выкопал, то сантиметров десять, а скорей всего, что оказался выше коэффициент поглотительной способности почвы. Но об этом уже думать предстояло новому хозяину избы.
      И более значительного в этой жизни я уже не строил ничего.
      Двенадцать лет на сцене
      Ума не приложу, каким беспутным ветром занесло меня в чтецы-декламаторы. Заканчивая школу, правда, посещал я года два районный клуб, где в театральной самодеятельности играл плохих людей, а то и полностью мерзавцев (длинный нос в те годы этому амплуа весьма способствовал). Играл с огромным увлечением, потому что учёба в школах ещё была тогда раздельная, а в театральный коллектив ходили девочки - я только там и видел их вблизи, оттого и юное вдохновение. Содержание этих пьес вполне созвучно было моему тогдашнему мировоззрению, и я с бездумным упоением вливал советскую отраву в неокрепшие умы ровесников. В коллективе этом относились ко мне очень хорошо - за щенячью ко всем любовь. И басни Михалкова я с усердием талдычил на районных конкурсах, и запросто могла эта зыбучая стезя меня завлечь и засосать.
      Но в первой четверти десятого класса получил я тройки по математике и физике. А так как раньше я учился хорошо ("идёт на медаль", - шептала мама бабушке), то собран был семейный совет. Папа был формальным его членом, ибо первое и последнее слово говорила мама; бабушка как умный человек молчала, чем поддерживала равно обоих. На совете решено было, что у меня плоскостопие. Мне было велено помыться, отыскалась пара ещё ни разу не штопаных носков, и я пошёл к врачу. Он был старик, насколько помнится, то есть уже за сорок ему было, и я его так удивил заведомым знанием диагноза, что он осматривал меня довольно долго.
      - Кто вам сказал, что у вас плоскостопие? - спросил он в конце осмотра.
      - Мама, - честно ответил я. И доктор тоном удивительным, я помню его до сих пор, меня спросил:
      - А мама - врач?
      - Нет, - ответил я столь же честно, - мама закончила консерваторию.
      - Тогда всё понятно, - сказал доктор, - идите, плоскостопия у вас нет и пока не предвидится.
      И хотя на вновь собравшемся семейном совете доктор был обруган за верхоглядство и невежество, но причиной троек обозначен был театральный коллектив. И я расстался с ним, и в конце года получил-таки медаль, что косвенно свидетельствует о правоте обеих маминых гипотез.
      Так я и вышел в люди без определённых увлечений. Разве только в смысле отрицательном одно было довольно стойким: никогда я не любил театр. А много раз пытался - и на шармачка, когда перепадала контрамарка, и зайцем, и билеты даже покупал, когда девица притворялась театралкой. И всегда мне до боли душевной жалко было артистов, а когда они произносили что-нибудь высокое, то и безумно было стыдно в это время видеть их.
      Жена моя, по счастью, к этим играм Мельпомены относится так же, но считает неудобным в этом признаваться вслух. Я помню, мы с ней как-то получили в подарок билеты на безумно престижный спектакль - в новом здании МХАТа шла премьера "Чайки". Был какой-то тяжкий суетливый день, к началу прибежали мы в обрез, на краю огромной сцены сиротливо толпились знаменитые артисты, разговаривая громко и натужно. Жена моя уснула почти сразу, а я минут ещё пятнадцать не мог уснуть от гордости, что опознал артиста Смоктуновского, но рассказать об этом было некому - вокруг заядлые сидели театралы, так что вскоре придремнул и я. Но ненадолго, потому что жена моя внезапно пробудилась, и у неё начался естественный после сна утренний кашель курильщика. Мы быстро выбрались из зала и пошли в буфет, где дивно скоротали время до антракта. Уходить раньше нам казалось неудобным, а в антракте мы уже были не одни. Так что Станиславский был прав: театр начался для нас с вешалки, ей и закончился. Впрочем, по дороге домой мы ещё немного поговорили о театре: жена утверждала, что первым уснул я, притом храпел немилосердно, а я не возражал, потому что, во-первых, знал правду, а во-вторых, счастье семьи опирается на благоразумие хотя бы одного из супругов - в данном редком случае таким был я.
      А что касаемо чтецов, то их мне было жалко ещё больше - может быть, поэтому судьба-злодейка меня определила в декламаторы?
      И где я только с той поры ни выступал! В залах концертных и спортивных, в кинотеатрах и кафе, ресторанах и консерваториях, школах и институтах, театрах и синагогах, в христианских церквях самых различных ответвлений (они охотно сдают своё помещение, когда нет вечерней службы), в домах для престарелых и молодёжных клубах, в залах заседаний и музейных залах, а один раз - даже в женском католическом монастыре. И замелькали города - сперва в Израиле, потом в Америке, России и Германии. Я завывал свои стишки в Риме и Париже, Праге, Вене и Амстердаме. Я стал замшелым гнусным профессионалом и перечисление это - такое привлекательное на сторонний взгляд - привёл не ради хвастовства, а чтобы поделиться странным чувством: я повсюду ощущаю себя жуликом. А когда мне цветы подносят, то вдвойне. И когда хлопают, а я неловко кланяюсь. Я объясню сейчас, откуда это чувство, что мошенник. Я не артист, я это не люблю! Мне пребывание на сцене не приносит кайфа, нет во мне того актёрского куража, что возникает у моих коллег от вида зала, устремлённых лиц и льющегося света. И поэтому такое облегчение я ощущаю, когда всё кончается, что первая же рюмка доставляет мне не удовольствие, а счастье. Я не кокетничаю и не жалуюсь, но чувство, что не принадлежу я к цеху, к коему меня относят зрители, томит меня и удивляет постоянством.
      Тем не менее, актёрское тщеславие во мне живёт и проявляет себя очень зримо. В нашей квартире в Иерусалиме - уникальный сортир: я в нём открыл музей, где учредил культ личности. По стенам густо там развешаны красивые афиши моих выступлений в разных городах и странах. А на афишах разные комплиментарные слова, куски стишков, а главное - со всех этих листов я улыбаюсь обаятельной артистической улыбкой. Так они повешены со вкусом и разумением, эти афиши, что человек, садящийся на унитаз, как бы со мной вступает в молчаливое общение - ему это не может не быть приятно.
      Гастроли - это поезда, автобусы и самолёты. Я стал опознанный летающий субъект. Гастроли - это гостиницы, дома или квартиры, куда меня пускают на постой. В памяти они сливаются друг с другом, но одно место, где я прожил всего сутки, до сих пор неизгладимо в моей замшелой, но впечатлительной душе.
      Я тогда в Париже собирался переночевать у Саши Гинзбурга и честно попросил его об этом по телефону - мне ещё хотелось потрепаться о былом. Саша охотно согласился, но, приехав, обнаружил я, что в тесной их с Ариной квартире обитала ещё некая любимая собака, время от времени кусавшая и хозяев, и их сыновей. Не то чтобы я этого так испугался, только стало как-то неуютно, и я вспомнил, что я в сущности - воспитанный и деликатный человек. И попросился отвести меня в ближайшую гостиницу. Саша Гинзбург так был рад столь неожиданному для него порыву моей щепетильности, что гордо заявил: сейчас он отведёт меня в некое место, где я доселе не бывал и вряд ли буду впредь. И это правда: мы пришли в бордель, который прогорал из-за отсутствия клиентов и поэтому пускал приезжих на ночлег. Мы подошли к дверям отведенной мне комнаты, и понял я, какая бурная ещё недавно здесь творилась жизнь. Дверь эту не раз ломали и руками, и ногами, трещины былых проломов были кое-как заделаны, закрашены и напоминали морщины, проступающие у старой портовой потаскухи сквозь намазанные наскоро румяна. Впрочем, изнутри на двери был кокетливый и крохотный крючок. Средних размеров комната была перегорожена от стены до стены малинового цвета театральным занавесом. В образовавшейся прихожей находился утлый столик с двумя такими же стульями, а главной тут была стоявшая в углу крохотная чугунная ванна начала века - биде и рукомойник одновременно. За занавес войдя, издал я возглас восхищения. Такого же материала малиновая накидка покрывала необъятных размеров деревянную старинную кровать с резным высоким изголовьем. Угол накидки был заботливо отогнут, напоминая постояльцу о блаженстве спать на простыне. А по стене вдоль всей кровати струилось - я иного слова не найду - метровой высоты зеркало в широкой золочёной раме с завитушками. Я видел в этой жизни красоту, но такой - был Саша прав - не видел никогда и не увижу. Надо ли вам говорить, что занавеска-шторка на узком окне была такого же малинового цвета? А в трёхрожковой витой и золочёной люстре горела лампочка - всего одна, но под таким же абажуром. Спал я изумительно в ту ночь и видел много сновидений. Я их не запомнил, но о содержании догадываюсь.
      И возвращусь теперь я, рассказав о промелькнувшем счастье, - к будничному актёрскому существованию.
      Эстрадные воспоминания хорошо сперва украсить каким-нибудь знаменитым именем. Уже почти полвека назад мне посчастливилось побывать на концерте Александра Вертинского. Учился я тогда на первом курсе института, ничего не слышал ранее об этом человеке, и мама чуть не силой повела меня в концертный зал гостиницы "Советская", невнятные, но жаркие произнося слова о великом исполнителе пронзающих душу песен. Чуть позже я узнал, что кроме дармовых билетов - контрамарок (кто-то подарил их маме) был ещё один мотив влечения, его мне мама рассказала уже взрослому. Когда-то в молодости за ней ухаживал друг Вертинского, тоже поэт, и моей юной маме был посвящён романс, довольно часто ею напеваемый за стиркой и готовкой:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5