Иерусалимские гарики
ModernLib.Net / Поэзия / Губерман Игорь / Иерусалимские гарики - Чтение
(стр. 2)
Эстетам ревностным и строгим
я дик и низок. Но по слухам –
любезен бедным и убогим,
полезен душам нищих духом.
Я проделал по жизни немало дорог,
на любой соглашался маршрут,
но всегда и повсюду, насколько я мог,
уклонялся от права на труд.
Я, Господи, умом и телом стар;
я, Господи, гуляка и бездельник;
я, Господи, прошу немного в дар –
еще одну субботу в понедельник.
Для всех распахнут и ничей,
судьба насквозь видна,
живу прозрачно, как ручей,
в котором нету дна.
Явились мысли – запиши,
но прежде – сплюнь слегка
слова, что первыми пришли
на кончик языка.
Доволен я и хлебом, и вином,
и тем, что не чрезмерно обветшал,
и если хлопочу, то об одном –
чтоб жизнь мою никто не улучшал.
Кругом кипит азарт, и дух его
меня ласкает жаром по плечу;
за то, что мне не надо ничего,
я дорого и с радостью плачу.
Я должен признаться, стыдясь и робея,
что с римским плебеем я мыслю похоже,
что я всей душой понимаю плебея
что хлеба и зрелищ мне хочется тоже.
Мне власть нужна, как рыбе – серьги,
в делах успех, как зайцу – речь,
я слишком беден, чтобы деньги
любить, лелеять и беречь.
Своих печалей не миную,
сполна приемлю свой удел:
ведь получив судьбу иную,
я б тут же третью захотел.
Изрядно век нам нервы потрепал,
но столького с трухой напополам
напел наплел, навеял, нашептал,
что этого до смерти хватит нам.
В толпе не теснюсь я вперед,
ютясь молчаливо и с краю:
я искренне верю в народ,
но слабо ему доверяю.
Мне все беспечное и птичье
милее прочего всего,
ведь и богатство – не наличие,
а ощущение его.
Я живу ожиданьем волнения,
что является в душу мою,
а следы своего вдохновения
с наслажденьем потом продаю.
В сужденьях о поэте много значит,
как хочет он у Бога быть услышан;
кто более величественно плачет,
тот кажется нам более возвышен.
С утра теснятся мелкие заботы,
с утра хандра и лень одолевают,
а к вечеру готов я для работы,
но рядом уже рюмки наливают.
Свободой дни мои продля
Господь не снял забот,
и я теперь свободен для,
но не свободен от.
В людской активности кипящей
мне часто видится печально
упрямство курицы сидящей
на яйцах, тухлых изначально.
Блажен, кого тешит затея
и манит огнями дорога;
талант – сочиняет, потея,
а гений – ворует у Бога.
Когда мы глухо спим, и домочадцы
теряют с нами будничную связь,
из генов наших образы сочатся,
духовной нашей плотью становясь.
Что я преступно много сплю,
с годами стало очевидно,
и мне за то, что спать люблю,
порой во сне бывает стыдно.
Мой разум, тусклый и дремучий,
с утра трепещет, как струна:
вокруг витают мыслей тучи,
но не садится ни одна.
За все благодарю тебя судьба,
особенно – за счастье глаз и слуха,
которое мне дарит голытьба
ремесленного творческого духа.
Внезапное точное слово
случайно прочтешь у поэта –
и мир озаряется снова
потоками теплого света.
Вокруг меня все так умны,
так образованы научно,
и так сидят на них штаны,
что мне то тягостно, то скучно.
Вся жизнь моя прошла в плену
у переменчивого нрава:
коня я влево поверну,
а сам легко скачу направо.
Я раздражал собой не всякого,
но многих – я не соответствовал,
им тем, что жил не одинаково
с людьми, с которыми соседствовал.
Я жил почти достойно, видит Бог:
я в меру был пуглив и в меру смел;
а то, что я сказал не все, что мог,
то видит Бог, я больше не сумел.
На крыльях летал, колесил на колесах,
изведал и книжный и каторжный труд,
но старой мечте – опереться на посох –
по-прежнему верен и знаю маршрут.
За много лет познав себя до точки,
сегодня я уверен лишь в одном:
когда я капля дегтя в некой бочке –
не с медом эта бочка, а с гавном.
Благое и правое дело
я делал в часы, когда пил,
смеялся над тем, что болело,
и даже над тем, что любил.
Я думаю, нежась в постели,
что глупо спешить за верстак:
заботиться надо о теле,
а души бессмертны и так.
Люблю людей и по наивности
открыто с ними говорю,
и жду распахнутой взаимности,
а после горестно курю.
Я смущен не шумихой и давкой,
а лишь тем, что повсюду окрест
пахнет рынком, базаром и лавкой
атмосфера общественных мест.
В сей жизни краткой не однажды
бывал я счастлив оттого,
что мне важнее чувство жажды,
чем утоление его.
Гуляка, прощелыга и балбес,
к возвышенному был я слеп и глух,
друзья мои – глумливый русский бес
и ереси еврейской шалый дух.
Никого научить не хочу
я сухой правоте безразличной,
ибо собственный разум точу
на хронической глупости личной.
Души моей ваянию и зодчеству
полезны и тоска и неуют;
большой специалист по одиночеству,
я знаю, с чем едят его и пьют.
Что угодно с неподдельным огнем
я отстаиваю в споре крутом,
ибо только настояв на своем,
понимаю, что стоял не на том.
Среди уже несчетных дней
при людях и наедине
запомнил я всего сильней
слова, не сказанные мне.
Судьба моя стоит на перекрестке
и смотрит, как нахохленная птица;
отпетой и заядлой вертихвостке
в покое не сидится и не спится.
Не рос я ни Сократом, ни Спинозой,
а рос я – огорчением родителей.
и сделался докучливой занозой
в заду у моралистом и блюстителей.
Стал я слишком поздно понимать,
как бы пригодилось мне умение
жаловаться, плакать и стонать,
радуя общественное мнение.
Живя в душном равновесии
и непреклонном своеволии,
меж эйфории и депрессии
держусь высокой меланхолии.
Мне с самим собой любую встречу
стало тяжело переносить:
в зеркале себя едва замечу –
хочется автограф попросить.
От метаний, блужданий, сумбурности –
дарит возраст покой постоянства,
и на черепе холм авантюрности
ужимается в шишку мещанства.
Ни мысли нет, ни сил, ни денег.
и ночь, и с куревом беда.
А после смерти душу денет
Господь неведомо куда.
Успех мой в этой жизни так умерен,
что вряд ли она слишком удалась,
но будущий мой жребий – я уверен –
прекрасен, как мечта, что не сбылась
4
В любви прекрасны и томление,
и апогей и утомление
Природа тянет нас на ложе,
судьба об этом же хлопочет,
мужик без бабы жить не может,
а баба – может, но не хочет.
Мы счастье в мире умножаем
(а злу – позор и панихида),
мы смерти дерзко возражаем,
творя обряд продленья вида.
В любви на равных ум и сила,
душевной требуют сноровки
затеи пластики и пыла,
любви блаженные уловки.
В политике – тайфун, торнадо, вьюга,
метель и ожиданье рукопашной;
смотреть, как раздевается подруга,
на фоне этом радостно и страшно.
Люблю, с друзьями стол деля,
поймать тот миг, на миг очнувшись,
когда окрестная земля
собралась плыть, слегка качнувшись.
Едва смежает сон твои ресницы –
ты мечешься, волнуешься, кипишь,
а что тебе на самом деле снится,
я знаю, ибо знаю, с кем ты спишь.
Есть женщины, познавшие с печалью,
что проще уступить, чем отказаться,
они к себе мужчин пускают в спальню
из жалости и чтобы отвязаться.
Он даму держал на коленях
и тяжко дышалось ему,
есть женщины в русских селеньях –
не по плечу одному.
Мы пружины не знаем свои,
мы не ведаем, чем дорожить,
а минуты вчерашней любви
помогают нам день пережить.
И дух и плоть у дам играют,
когда посплетничать зайдя,
они подруг перебирают,
гавно сиропом разводя.
Встречаясь с дамой тет-а-тет,
теряешь к даме пиетет.
Мужик тугим узлом совьется,
но если пламя в нем клокочет –
всегда от женщины добьется
того, что женщина захочет.
Я не люблю провинциалок –
жеманных жестов, постных лиц;
от вялых страхов сух и жалок
любовный их Аустерлиц.
Мы заняты делом отличным,
нас тешит и греет оно,
и ангел на доме публичном
завистливо смотрит в окно.
Блажен, кому достался мудрый разум,
такому все легко и задарма,
а нам осталась радость, что ни разу
не мучались от горя и ума.
В силу разных невнятных причин,
вопреки и хуле и насмешке
очень женщины любят мужчин,
равнодушных к успеху и спешке.
С каждым годом жить мне интересней,
прочно мой фундамент в почву врыт,
каждый день я радуюсь от песни,
что пора, и стол уже накрыт.
Чисто элегическое духа ощущение
мы в конце недели рюмкой лечим,
истинно трагическое мироощущение
требует бутылки каждый вечер.
Люблю величавых застольных мужей –
они как солдаты в бою,
и в сабельном блеске столовых ножей
вершат непреклонность свою.
Под пение прельстительных романсов
красотки улыбаются спесиво;
у женщины красивой больше шансов
на счастье быть обманутой красиво.
Чтобы сделались щеки румяней
и видней очертания глаз,
наши женщины, как мусульмане,
совершают вечерний намаз.
На закате в суете скоротечной
искра света вдруг нечаянно брызни –
возникает в нас от женщины встречной
ощущение непрожитой жизни.
Женившись, мы ничуть не губим
себя для радостей земных,
и мы жену тем больше любим,
чем больше любим дам иных.
По-моему, Господь весьма жесток
и вовсе не со всеми всеблагой;
порядочности крохотный росток
во мне он растоптал моей ногой.
Болит, свербит моя душа,
сменяя страсти воздержанием;
невинность формой хороша,
а грех прекрасен содержанием.
Я прошел и закончил достаточно школ,
но переча солидным годам,
за случайный и краткий азарта укол
я по-прежнему много отдам.
Женщину глазами провожая,
вертим головой мы не случайно:
в женщине, когда она чужая,
некая загадка есть и тайна.
Живое чувство, искры спора,
игры шальные ощущения...
Любовь – продленье разговора
иными средствами общения.
Что я с молоду делал в России? –
я запнусь и ответа не дам,
ибо много и лет и усилий
положил на покладистых дам.
В сезонных циклах я всегда
ценил игру из соблюдения:
зима – для пьянства и труда,
а лето – для грехопадения.
Но чья она первейшая вина,
что жить мы не умеем без вина?
Того, кто виноградник сочинил
и ягоду блаженством начинил.
Я устал. Надоели дети,
бабы, водка и пироги.
Что же держит меня на свете?
Чувство юмора и долги.
Мужчина должен жить, не суетясь,
а мудрому предавшись разгильдяйству,
чтоб женщина, с работы возвратясь,
спокойно отдыхала по хозяйству.
С неуклонностью упрямой
все на свете своевременно;
чем невинней дружба с дамой,
тем быстрей она беременна.
Когда роман излишне длителен,
то удручающе типичен,
роман быть должен упоителен
и безупречно лаконичен.
Не первопроходец и не пионер,
пути не нашел я из круга,
по жизни вели меня разум и хер,
а также душа, их подруга.
В мечтах отныне стать серьезней,
коплю серьезность я с утра,
печально видя ночью поздней,
что где-то есть во мне дыра.
Соблазнов я ничуть не избегал,
был страстью обуян периодически
и в пламени любви изнемогал
все время то душевно, то физически.
Я знаю, куда сквозь пространство
несусь на тугих парусах,
а сбоку луна сладострастно
лежит на спине в небесах.
Есть женщины осеннего шитья:
они, пройдя свой жизненный экватор,
в постели то слезливы, как дитя,
то яростны, как римский гладиатор.
Думая о бурной жизни личной,
трогаю былое взглядом праздным;
все, кого любил я, так различны,
что, наверно, сам бывал я разным.
В очень важном и постыдном повинны –
так боимся мы себя обокрасть,
что все время и во всем половинны:
полуправда, полуриск, полустрасть.
Я давно для себя разрешил
ту проблему, что ставит нам Бог:
не жалею, что мог и грешил,
а жалею того, кто не мог.
Азартная мальчишеская резвость
кипит во мне, соблазнами дразня:
похоже, что рассудочная трезвость
осталась в крайней плоти у меня.
Меняя в весе и калибре,
нас охлаждает жизни стужа,
и погрузневшая колибри
свирепо каркает на мужа.
Непоспешно и благообразно
совершая земные труды,
я аскет, если нету соблазна,
и пощусь от еды до еды.
Мы гуляем поем и пляшем
от рожденья до самой смерти,
и грешнее ангелов падших –
лишь раскаявшиеся черти.
Предпочитая быть романтиком
во время тягостных решений,
всегда завязывал я бантиком
концы любовных отношений.
Спалив дотла последний порох,
я шлю свой пламенный привет
всем дамам, в комнатах которых
гасил я свет.
Я мыслю и порочно и греховно,
однако повторяю вновь и вновь:
еда ничуть не менее духовна,
чем пьянство, вдохновенье и любовь.
Люблю вино и нежных женщин,
и только смерть меня остудит;
одним евреем станет меньше,
одной легендой больше будет.
Если я перед Богом не струшу,
то скажу ему: глупое дело –
осуждать мою светлую душу
за блудливость истлевшего тела.
5
Кто понял жизни смысл и толк,
давно замкнулся и умолк
Мы вчера лишь были радостные дети,
но узнали мы в награду за дерзание,
что повсюду нету рая на планете,
и весьма нас покалечило познание.
Нас душило, кромсало и мяло,
нас кидало в успех и в кювет,
и теперь нас осталось так мало,
что, возможно, совсем уже нет.
Не в силах никакая конституция
устроить отношенья и дела,
чтоб разума и духа проституция
постыдной и невыгодной была.
По эпохе киша, как мухи,
и сплетаясь в один орнамент,
утоляют вожди и шлюхи
свой общественный темперамент.
На исторических, неровных,
путях заведомо целинных
хотя и льется кровь виновных,
но гуще хлещет кровь невинных.
Неистово стараясь прикоснуться,
но страсть не утоляя никогда,
у истины в окрестностях пасутся
философов несметные стада.
Я не даю друзьям советы,
мир дик, нелеп и бестолков,
и на вопросы есть ответы
лишь у счастливых мудаков.
Блажен, кто знает все на свете
и понимает остальное,
свободно веет по планете
его дыхание стальное.
В эпохах, умах, коридорах,
где разум, канон, габарит –
есть области, скрывшись в которых,
разнузданный хаос царит.
Множество душевных здесь калек –
те, чей дух от воли изнемог,
ибо на свободе человек
более и глуше одинок.
Зря, когда мы близких судим,
суд безжалостен и лих:
надо жить, прощая людям
наше мнение о них.
Всюду, где понятно и знакомо,
всюду, где спокойно и привычно,
в суетной толпе, в гостях и дома
наше одиночество различно.
Прозорливы, недоверчивы, матеры,
мы лишь искренность распахнутую ценим –
потому и улучшаются актеры
на трибунах на амвонах и на сцене.
Наш век устроил фестиваль
большого нового искусства:
расчистив алгеброй мораль,
нашел гармонию паскудства.
Я изучил по сотням судеб
и по бесчисленным калекам,
насколько трудно выйти в люди
и сохраниться человеком.
И понял я, что поздно или рано,
и как бы ни остра и неподдельна,
рубцуется в душе любая рана –
особенно которая смертельна.
Жаль беднягу: от бурных драм
расползаются на куски
все сто пять его килограмм
одиночества и тоски.
Вижу в этом Творца мастерство
и напрасно все так огорчаются,
что хороших людей – большинство,
но плохие нам чаще встречаются.
По прихоти Божественного творчества,
когда нам одиноко в сучьей своре,
бывает чувство хуже одиночества
– когда еще душа с рассудком в ссоре.
Нам в избытке свобода дана,
мы подвижны, вольны и крылаты,
но за все воздается сполна
и различны лишь виды расплаты.
Есть люди с тайным геном комиссарства,
их мучит справедливости мираж,
они запойно строят Божье царство,
и кровь сопровождает их кураж.
Какую мы играть готовы роль,
какой хотим на лбу нести венец,
свидетельствует мелочь, знак, пароль,
порою – лишь обрезанный конец.
И здесь дорога не легка
и ждать не стоит ничего,
и, как везде во все века,
толпа кричит – распни его!
Когда боль поселяется в сердце,
когда труден и выдох и вдох,
то гнусней начинают смотреться
хитрожопые лица пройдох.
Свобода к нам не делает ни шагу,
не видя нашей страсти очевидной,
свобода любит дерзость и отвагу,
а с трусами становится фригидной.
Посмотришь вокруг временами
и ставишь в душе многоточие...
Все люди бывают гавнами,
но многие – чаще, чем прочие.
Пока не требует подонка
на гнусный подвиг подлый век,
он мыслит нравственно и тонко,
хрустально чистый человек.
Любой мираж душе угоден,
любой иллюзии глоток...
Мой пес гордится, что свободен,
держа в зубах свой поводок.
Книги много лет моих украли,
ибо в ранней юности моей
книги мне поклялись (и соврали),
что читая стану я умней.
Увы, но с головами и двуногие
случались у меня среди знакомых,
что шли скорей по части биологии
и даже по отделу насекомых.
Нелепы зависть, грусть и ревность,
и для обиды нет резона,
я устарел, как злободневность
позавчерашнего сезона.
Чтоб делался покой для духа тесен,
чтоб дух себя без устали искал,
в уюте и комфорте, словно плесень,
заводится смертельная тоска.
Не верю я, хоть удави,
когда в соплях от сантиментов
поет мне песни о любви
хор безголосых импотентов.
Весь день я по жизни хромаю,
взбивая пространство густое,
а к ночи легко понимаю
коней, засыпающих стоя.
Когда струились по планете
потоки света и тепла,
всегда и всюду вслед за этим
обильно кровь потом текла.
Есть в идиоте дух отваги,
присущей именно ему,
способна глупость на зигзаги,
недостижимые уму.
Тоскливей ничего на свете нету,
чем вечером, дыша холодной тьмой,
тоскливо закуривши сигарету,
подумать, что не хочется домой.
Довольно тускло мы живем,
коль ищем радости в метании
от одиночества вдвоем
до одиночества в компании.
От уксуса потерь и поражений
мы делаемся глубже и богаче,
полезнее утрат и унижений
одни только успехи и удачи.
С утра душа еще намерена
исполнить все, что ей назначено,
с утра не все еще потеряно,
с утра не все еще растрачено.
Мои друзья темнеют лицами,
томясь тоской, что стали жиже
апломбы, гоноры, амбиции,
гордыни, спеси и престижи.
В кипящих политических страстях
мне видится модель везде одна:
столкнулись на огромных скоростях
и лопнули вразлет мешки гавна.
Не все заведомо назначено,
не все расчерчены пути,
на ткань судьбы любая всячина
внезапно может подойти.
Душа не плоть, и ей, наверно,
покой хозяина опасен:
благополучие двухмерно
и плоский дух его колбасен.
От меня понапрасну взаимности
жаждут девственно чистые души,
слишком часто из нежной невинности
проступают ослиные уши.
Наш век нам подарил благую весть,
насыщенную горечью глобальной:
есть глупость незаразная, а есть –
опасная инфекцией повальной.
Я уважаю в корифеях
обильных знаний цвет и плод,
но в этих жизненных трофеях
всегда есть плесени налет.
Еще Гераклит однажды
заметил давным-давно,
что глуп, кто вступает дважды
в одно и то же гавно.
Забавно, что живя в благополучии,
судьбы своей усердные старатели,
мы жизнь свою значительно улучшили,
а смысл ее – значительно утратили.
А странно мы устроены: пласты
великих нам доставшихся наследий
листаются спокойно, как листы
альбома фотографий у соседей.
Во мне есть жалость к индивидам,
чья жизнь отнюдь не тяжела:
Господь им честно душу выдал,
но в них она не ожила.
Везде в эмиграции та же картина,
с какой и в России был тесно знаком:
болван идиотом ругает кретина,
который его обозвал дураком.
Мы так часто себя предавали,
накопляя душевную муть,
что теперь и на воле едва ли
мы решимся в себя заглянуть.
На крохотной точке пространства
в дымящемся жерле вулкана
амбиции наши и чванство
смешны, как усы таракана.
Учти, когда душа в тисках
липучей пакости мирской,
что впереди еще тоска
о днях, отравленных тоской.
По чувству легкой странной боли,
по пустоте неясной личной
внезапный выход из неволи
похож на смерть жены привычной.
Мы ищем истину в вине,
а не скребем перстом в затылке,
и если нет ее на дне –
она уже в другой бутылке.
Жить, не зная гнета и нажима,
жить без ощущенья почвы зыбкой –
в наше время столь же достижимо,
как совокупленье птички с рыбкой.
Давно среди людей томясь и нежась,
я чувствую, едва соприкоснусь:
есть люди, источающие свежесть,
а есть – распространяющие гнусь.
Сменилось место, обстоятельства,
система символов и знаков,
но запах, суть и вкус предательства
на всей планете одинаков.
Не явно, не всегда и не везде,
но часто вдруг на жизненной дороге
по мере приближения к беде
есть в воздухе сгущение тревоги.
Наука ускоряет свой разбег
и техника за ней несется вскачь,
но столь же неизменен человек
и столь же безутешен женский плач.
Надежность, покой, постоянство –
откуда им взяться на свете,
где время летит сквозь пространство,
свистя, как свихнувшийся ветер.
Многие знакомые мои –
вряд ли это видно им самим –
жизни проживают не свои,
а случайно выпавшие им.
Мы с прошлым распростились. Мы в бегах.
И здесь от нас немедля отвязался
тот вакуум на глиняных ногах,
который нам духовностью казался.
Присущая свободе неуверенность
ничтожного зерна в огромной ступке
рождает в нас душевную растерянность,
кидающую в странные поступки.
Мы, как видно, другой породы,
если с маху и на лету
в диком вакууме свободы
мы разбились о пустоту.
Не зря у Бога люди вечно просят
успеха и удачи в деле частном:
хотя нам деньги счастья не приносят,
но с ними много легче быть несчастным.
Густой поток душевных драм
берет разбег из той беды,
что наши сны – дворец и храм,
а явь – торговые ряды.
После смерти мертвецки мертвы,
прокрутившись в земном колесе,
все, кто жил только ради жратвы,
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|
|